Во всю горизонталь. Заметки о русской поэзии

Субъективные заметки о русской поэзии.
Избранные места


  «Бурю внутрь имея помышлений сумнительных о житии своем,
 пиит российский в уныние прииде.
 Богомудрый же глагол твой, святителю Филарете, услышав,
 яко не всуе жизнь от Бога нам дадеся, благодарне вразумися…»
 Из акафиста святителю Филарету,
 митрополиту Московскому и Коломенскому,
 чудотворцу.

 «– У меня такое чувство, что я должна написать о Сергии Радонежском, благословите. – А что нового ты можешь о нём написать? – Ничего…» Много раз прокрутила я в мыслях предполагаемый диалог и, в конце концов, ничего батюшке не сказала, попросила только благословение на поездку в Москву. И отправилась в Сергиев Посад. За благословением к самому преподобному. Таким образом я благоразумно, как мне представлялось, отделила частную жизнь, в смысле занятие художественным творчеством, от работы и от течения житья-бытья вообще. Но это никакой роли не играло, потому что как бы в моём сознании все события  ни разделялись, на самом деле они уже давно были сплетены,  глубоко и нерассоединимо.  Доставалось лишь поэтапно ощутить себя в этом потоке исполнения таинственного плана. Цикл стихов, названный «Поэмой об отце» увидел-таки свет, параллельно удиви-тельным событиям, неожиданным поездкам, встречам, знакомствам, поразительным сцеплениям обстоятельств, цель которых была неясна, но при которых, так или иначе угадывался  облик преподобного Сергия. И тепло его молитвенного усердия. Непрестанное. То под спудом текущее, то по самой что ни на есть поверхности жизни, то сливающееся с усилиями других людей…

 ЗАГАДОЧНОЕ  ИМЯ  ФИЛАРЕТ

 Не обращая внимания на сопротивление, Марийка заставила-таки меня  съесть  –   в семь часов утра! –   овсяную кашу,  выдала пуховые варежки взамен моих шелковых перчаток, из которых одной нет, и мы пошли на мороз.  «До «Парка культуры» едем вместе, потом расходимся. Слушай же, что я тебе говорю!..» Не переставая изумляться, как случилось, что мы стали дружны, я ловлю себя мыслишке, что могла бы и вовсе от тягот быта уйти в полное к ней послушание. Но нам, однако, только до «Парка культуры».
 Сев на свободные места, мы оказались друг против друга. Мой сосед слева, гражданин, по всем признакам, без определенного места жительства, тут же  с облегчением опустил свою голову на моё плечо и  засопел. Мария усмехнулась, глядя.  Она красива. Как может быть  красив  несуетливо деятельный, уверенный в себе  человек.  Она  москвичка в третьем поколении,  женщина умная и практичная, фактически всю трудовую свою биографию посвятившая Госснабу, а нынче – успешная землевладелица, в дачный сезон путешествующая от дачи к даче – Подмосковье, Рязанская губерния, Нижегородская. Любвеобильная бабушка троих внуков, не забывающая при этом и об общественном поприще, становясь человеком всё более церковным. Это естественно: она – внучка священника и вообще родственница святого, имеющая «в личном пользовании» частицу его мощей. Мария Викторовна Гумилевская – праправнучатая племянница выдающегося деятеля православной церкви, архиепископа, недавно причисленного к лику святых – Филарета Гу-милевского (Черниговского). Благодаря ему, собственно, мы едем сегодня вместе: Мария по своим делам на шоколадную фабрику, я – в Сергиев Посад, в лавру и в гости к двоюродной её сестре, с которой наше знакомство завязалось, – доктору медицинских наук Людмиле Никоновне Милютиной.
 Соприкосновение с великой личностью никогда не проходит бесследно, душа интуитивно ищет «продолжения знакомства» и – как правило – нахо-дит. Таким образом, случайное обращение к трудам основателя русской патрологической школы преосвященного Филарета Гумилевского однажды вовлекло меня в безграничное пространство нечеловеческого таланта этого учёного монаха. Но в этом пространстве оказались, естественно, и другие люди. В том числе совершенно конкретные. Близкие. «А я ведь знаю праправначутую его племянницу – Людмилу Никоновну, она с моей тёщей Людмилой Константиновной Воздвиженской в медицинском институте училась…» – сказал однажды отец Сергий Клюйко, духовник и непосредственный мой начальник, под руководством которого я несколько лет уже подвизаюсь в Марфо-Мариинском сестричестве милосердия, в журнале  «Добродетель».  И в скором времени  в журнале был опубликован очерк «Дерево, которое посадил монах. Архиепископ Филарет Гумилевский и потомки его рода». Это было в апреле 2009 года, а в октябре этого же года в Чернигове состоялась канонизация  святителя.   С тех пор он  не оставляет журнал своим покровительством.  «Знакомство» продолжается. В номере, рассказывающем о торжествах в честь канонизации, была напечатана подборка стихов Веры Коричевой (дочери Л.Н. Милютиной), предваряло которую небольшое предисловие автора: «В нашей семье часто звучало загадочное имя Филарета, о котором я имела весьма смутное представление… Не знаю, покровительствует ли мне в жизни этот мой святой родственник, но присутствие Ангела хранителя я иногда чувствую: он ограждает меня от многих ненужных встреч и событий, а может быть, и просветляет порой мои стихи..». А стихи у Веры действительно просветлённые – не вымученные, но радостно и свободно льющиеся. Добротные, я бы сказала, – какой бывает выпечка на качественной за-кваске.

 «Последний снегопад
 Летит на белый март,
 И белый март, увы,
 Нисколько не чернеет,
 Хотя грачи гремят
 Уже весенний марш
 Под зимним осыпающимся небом…»

 «Загадачное имя Филарет»! Вот ведь блаженство – сидеть на сундуке с фамильными сокровищами и болтать ногами – не зная, что откуда взялось, но по чьей-то сильной и любящей воле ощущать себя частицей и участницей великого Домостроительства.  Примерно так написала я тогда в комментарии к Вериным стихам, имея в виду кровную её принадлежность к великой фамилии. На самом же деле это Домостроительство является источником такой многоразветвлённой в пространстве и  времени цепи событий, которую человеческим взором и человеческим умом не осмыслить. Можно только догадываться. «Загадочное имя Филарет»… О чём, о чём ещё твердит, к чему такому родному влечёт это словосочетание… Боже мой! Так ведь к Пушкину же! Александру Сергеевичу!
 Это имя студенту Московской Духовной академии  Дмитрию Гумилевскому при пострижении его в иноки дал Филарет Дроздов – митрополит Московский и Коломенский, ныне святитель.  Своё имя он ему дал. Это было знаком особого отличия и за всё время его начальствования единственный в своём роде факт.   Предание говорит, что московский святитель готовил юного инока к себе в преемники, проявляя к нему отеческую заботливость и вместе с тем  строгость. И несомненно, что эта школа мудрого иерарха имела великое влияние на Филарета Гумилевского, в академии его называли «Филаретик». Пострижение Гумилевского состоялось 19 августа 1826 года. А немного позднее произошёл знаменитый диалог митрополита с поэтом Пушкиным. Роль, которую  сыграл он в судьбе поэта, увековечена даже в акафисте святителю (словами, вынесенными в эпиграф к настоящим заметкам). В 1828 году переживавший острейший духовный кризис Пушкин написал стихотворение «Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана…» В январе же 1830 года ему сообщили, что произведение прочёл сам митрополит Московский и он же отвечает ему стихами! К нему, этакой ничтожной личности, получающей бесконечные выговоры от начальства, поучаемой всеми кому не лень, что должно делать, чего не следует, – первоиерарх Русской Церкви, человек, который при желании мог бы стереть его в порошок за новое богохульство (ведь в то время у царя ещё лежало пушкинское «дело» о «Гаврилиаде»), нисходит к нему со своим стихотворением. Причём произведением достаточно искусным и остроумным:

 «Не напрасно, не случайно
 Жизнь от Господа дана.
 Не без цели Его тайной
 На тоску осуждена…»

 Причём и по форме оно было написано как от имени Пушкина и выглядело не как поучение со стороны, но как ответ самому себе. И эта прозорливость, и сам поступок, конечно, потрясли Пушкина. «Потоки слёз нежданных», несомненно, были искренними и, как известно, обернулись строками проникновеннейших «Стансов», посвящённых митрополиту, – «В часы забав иль праздной скуки…», заканчивающихся удивительным четверостишием:

 «Твоим огнём душа палима
 Отвергла мрак земных сует,
 И внемлет арфе Серафима
 В священном ужасе поэт».

 Где именно и когда слышал он серафимское пение? Этот вопрос  из тех, что задавать поэту – любых времён  –  не следует. От такого вопроса он может выйти из себя. Или же – своим ответом – вывести из себя вопрошающего. Один мой знакомый, помнится, на вопрос «Где ты был?» часто отвечал «Везде». Это не было правдой, так как на самом деле он скорее всего шастал по задворкам микрорайона в поисках порожней стеклопосуды, дабы обменять её на полную. Но это было близко к истине. (Помните у Пастернака: «Пока я с Байроном курил, пока я пил с Эдгаром По…»), о чём свидетельствовали появлявшиеся вскорости стихи, весьма умные и выразительные. Послужили ли они автору во спасение – вопрос иного плана.  Поэты зачастую воображают себя  «любимчиками Бога». И не без основания. Порой то, что достигается другими в результате многих трудов, им даётся сразу и за «просто так»: ощущение вечности «прямо сейчас и здесь». Оно представляет собой как бы такое полотно, сотканное из одной непрерывной нити событий, вытекающих одно из другого. Как у Чехова в «Студенте»: «Ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой». Причём, на «том» конце может оказаться кто угодно: и сгинувший под забором бомж, и святой подвижник. Или же внезапным образом являются люди, прежде как бы никак с нашей реальностью не соприкасавшиеся, и начинают играть важные роли в нашей судьбе. И всё настолько рядом – только руку протяни.
 И, в общем-то, каждому даётся по справедливости. Только у Отца Небесного справедливость-то иная, отличная от наших представлений о ней как о распределении материальных благ и всяческих удобств и наслаждений.

КОРОТАЯ СТОЛЕТЬЕ
 …Итак, мы едем в метро. Мария с полуулыбкой продолжает наблюдать за вагоном. Я тоже с полуулыбкой, только внутренней, вспоминаю наши вчерашние с ней беседы. На днях она вернулась  с Нижегородчины. Переполнена эмоциями.
  – …Бабки целый день  сидят на лавочке. Огороды не сажают, ничего не делают. Те, что помоложе, водку пьют. Из горла…  Ленка замуж вышла за вора, четыре раза сидел, мальчика родила… Девочка Катя,  тринадцать лет на индивидуальном обучении. Хотели отдать в интернат – не стали, потому что пособия лишатся, она ж инвалидом считается, не умеет ни читать, ни писать. Мать её тоже не умеет. У нас там очень много таких детей, по пьянке сделанных… В первый класс детей не набрали… Это у нас Россия. Глубинка. Дома скупают городские… Моя бабушка, учительница, до революции получала сто рублей и в выходные в Петербург  в театр ездила, в Австро-Венгрию отдыхать. Каменщик высшей квалификации в то время 25 рублей получал, у них в подъезде жил… пятеро детей, жена не работала – вот так хватало. Десяток яиц стоил пять копеек, хлеб – четверть копейки, барашка 12 копеек фунт… у меня книга кулинарная есть дореволюционная, могу тебе почитать…
 В какой-то момент я вдруг ощущаю приступ паники: сейчас вот точно, убаюканная распевной Марийкиной речью, – отключусь. Надо срочно вспомнить что-нибудь остроумное!

 Коротая столетье,
 не очень-то ведая, с кем,
 воробьев своих лепит
 ворующий солнечный свет... 

 Чувствую вдруг спасительные ритмы. Это Дима Сорокин. Мы с ним едва знакомы, да и то по Интернету, но, подозреваю, он  знает, что кулинарная  книга, как и телепередачи про политику  с экономикой  – для моей головы труд непомерный и напрасный. Тихий же его, дурковатый вроде стих  если пронзит сермяжную завесу,  то я в образовавшуюся дырочку, как нитка за иголкой-то и вышмыгну на белый свет.

 Слыша трепетный лепет -
 куда и откуда река,
 полчаса на планете -
 от мальчика до старика.
 Иордан или Волга
 почти дождались Рождества...
 Птица редкая гоголь
 влетит в опоздавший трамвай.
 Пластилиновый ленин
 в картонный скользнет мавзолей,
 коротая столетье
 один на безлюдной земле.

 – Марийка, ты в мавзолее была?  – восставши от дрёмы, кричу.
 – Да-а-а… Когда в пионеры принимали… Слушай, его давно пора зарыть. Мне кажется, пока его не зароют, у нас так и будет полный бардак… Миша (это она о родственнике своём, военном в отставке, нынче преподающем в воскресной школе – Н.Д.) говорит, что положение очень серьёзное, спасёмся, если только все дети будут в церковь ходить…
 А меня принимали в пионеры в другом городе, далеко от мавзолея.  И потом – когда пришлось много времени проводить в Москве – тоже не удосужилась. Не по идейным соображениям, а по вопиющей своей нелюбознательности и лени. По этой же причине и в Загорске ни разу не была. Люди же ездили, и с собой звали, и рассказывали… “Не горело ли в нас сердце наше…»  А вот горело же! Тихим таким, кротким тайным пламенем. Не из него ли много лет спустя родилось стихотворение «Батюшка, глянь-ка, расцвёл и горит алый цветок на окне…», а следом и сам цветок, в горшке: не знаю, как называется и кто принёс, и не поливаю, но с тех пор, как только он расцветает – множеством мелких огоньков, – это точно (как говорится – к бабке не ходи) означает, что предстоит мне очередная поездка. «Глянь, над дорогой какая звезда. Батюшка, благослови». Написано пером,  не вырубишь топором – мудрость, между прочим, народная.
 …Через остановку место рядом с Марией освободилось, и она кивнула: пересядь, мол.  Да ни к чему – тоже кивком ответила я.  Выходить скоро. Конечно же, я ей не признаюсь, что мне этот терпкий дух «бомжности» даже нравится – загадочностью, похожей на ту, которой в детстве веяло от старинных икон, тех, что с обратной стороны  были все в дырочках. В таких же дырочках был прадедушкин деревянный диван с резной спинкой.
 Всё это было в деревенском доме, где, оставленная на бабушку, коротала я свои младенческие годы.  Бабушка стала мне не только няней, но и мамой-папой, воспитательницей, первой учительницей и в основном единственной приятельницей. Поскольку, оберегая ребёнка от всякого рода мерзостей внешнего мира, существование она мне определила затворническое. Так что деревенское детство – то самое, «босоногое», с купанием до посинения в речке и катанием до посинения же с коры на санках – прошло не то чтобы мимо, но как-то рядом, не пересекаясь. И будучи козырем многих моих современников-собратьев по перу, стало предметом моей ущербности. Иногда я видела его в окно, но в основном – в книжках. «Вот бегает дворовый мальчик, в салазки Жучку посадив, себя в коня преобразив… Шалун уж отморозил пальчик. Ему и больно и смешно, а мать грозит ему в окно…»– с упоением читала я тогда и очень-очень люблю эти страницы до сих пор. Кто его знает: если б «шалун» был не книжный, а реальный – какой-нибудь соседский Коля или Серёжа – может, по-другому скроилась моя судьба. Но она такая, какая есть. Чувство ущербности не прошло, но трансформировалось, а точнее сказать – «щербина» заполнилась содержанием. Со временем я стала догады-ваться, что далеко не все, в общем-то, было во власти бабушки. Узнала, что родилась-то я в день святителя Феофана Затворника Вышенского. Он потом мне много-много еще чего объяснил –  жалко, конечно, что уже на старости лет, но и на том спасибо, а то ведь некоторые граждане, так и вовсе уходят на тот свет, ничего не поняв про этот и не подозревая о законах вечности. «Бывают минуты, когда очень нужно слово. Скудность слова есть наказание Божие. Господи помилуй!» – пишет святитель Феофан. О как это верно про скудость слова: когда не пишется, не слышится – поистине адовы муки, мучительнее голода и холода. Но Господь милует. С самых ранних лет милует. Воистину: "Ибо отец мой и мать моя оставили меня, но Господь примет меня" (Пс. 26; 10).
 Читать я научилась в четыре года.  Бабушка, сама в своё время окончившая только  начальную церковноприходскую школу, с великим почтением относилась к учёности, помнила наизусть ещё с тех времён много стихов из русской классики и потому предпочтение, которое я оказывала книжкам – при том что кукол и прочих разнообразных игрушек в доме было великое множество, – с удовольствием поощряла. А ещё было радио, в котором жил тайный ангел. «Тайный» – потому никто не знал и знать не мог, какую великую работу вершили пронизывающие всё существо ребёнка тускловатый голос, нудноватая мелодия, странноватые слова. «Встань пораньше… когда дворники маячат у ворот… грохот палочек то ближе он, то дальше сквозь сумятицу и полночь и туман…» «Ангел» же потому, что на протяжении многих лет впоследствии, когда грубый мир, от которого меня прятала бабушка, стал быстро и с успехом забирать своё, поэтический голос Булата Окуджавы был единственной соломинкой, держась за неё, только и возможно было подняться из пучины грязи и отчаяния. «А ты свои серебряные струны стелил мне под ноги и вёл наверх» – это были одни из первых строчек одной из первых песен, что я неожиданно сочинила однажды, уже в зрелом возрасте, взявши гитару, на которой никогда прежде играть и не пробовала, и, как бы дурачась, заявила: «Булат Шалвович умер. Теперь я за него». 
 Почему Окуджава – не знаю. Но образный строй его произведений, сама его личность и по сей день действуют благотворно и мгновенно. Как внезапный праздник взрывает вдруг залежи бытовщины и унылой материальности. Это так радостно, так сладко!  Тогда, в детстве, конечно, нельзя было ничего сформулировать. Только необъяснимо сжималось сердце. Или же расширялось? Вмещая невместимое. Явление этого странного, тревожного и вместе с тем умиротворяющего чувства приходилось переживать и потом. В юности.

ЕСЛИ  ПРАВДУ  НАДО  ИСКУПИТЬ  СТРАДАНИЕМ, 
ТО  ЭТО НЕ НОВО…
 
Сидела дома за письменным столом – как обычно, будто за уроками, а на самом деле за «душеугодным» чтивом, прикрытым учебником биологии, когда случился у нас редкий гость – проездом, дальний родственник – прекрасный, остроумный, весёлый дядя Митя, военный врач. «Что читаем?» – навис надо мной. «Ну да… Есенин…» Тут же вышел и вернулся. «Вот какие стихи нужно читать» – сказал и вручил мне томик в твёрдом сером переплёте. Дядя Митя вскоре исчез (потом ещё раз, уже во взрослой жизни, мы недолго виделись, но о поэзии речи не велось). Но чудный его подарок, как всякое чудо, длится и длится, и длится… Тогда, сразу, правда, я ничего не поняла – «что хотел сказать автор». Просто земля поплыла из-под ног.

 На протяженьи многих зим
 Я помню дни солнцеворота,
 И каждый был неповторим
 И повторялся вновь без счёта.

 Земля уплыла. Но страшно не было. Было хорошо. «Пастернак – это присутствие Бога в нашей жизни», –  впоследствии, через много лет прочитала у Андрея Вознесенского. Это очень точное определение. Сам автор серенького томика вместе со своими стихами, едва появившись, сразу же тоже исчез из моей жизни. А вот невидимое присутствие Бога оставил. Это сразу стало понятным, когда он вернулся – лет эдак через тринадцать, лавиной стихов, романом «Доктором Живаго» и всей своей громадой. Громадой личности, сконцентрировавшей в себе и чувство поэзии, и судьбу, обладающей редким даром сопротивления и саморазвития. Как сказала Анастасия Цветаева: «Он был таким, каким человек был задуман». В нём была сила, позволявшая ему не вступая в прямое противоборство с ложью и пошлостью, не разрывая рубаху на груди, но ежедневно переступая через свой страх, спорить с современностью.
 Пастернак был честен. И этим силён. И казалось порой, что ему удивительно везёт. «Удивительно, как уцелел я за эти страшные годы. Уму непостижимо, что я себе позволял!» – признавался он сам в 1953 году.
 «Он был духовной альтернативой тирании. И тиран с его мистическим суеверием это понимал» – объясняет тот же Вознесенский.
 Борис Леонидович был верующим, деятельным христианином. Он ходил в храм на богослужения, он даже в нагрудном кармане пиджака постоянно носил листки с текстом Литургии. «Атмосфера вещи – моё христианство», – писал он в письме к сестре в ходе работы над романом. Он не скрывал своей веры ни в слове, ни в деле. И ему удавалось не только в творчестве, но и в самой что ни на есть обыденности высветлять участки счастья в пространстве для себя и для других. И при всём том что испытаний, трудностей, сложностей  выпало на его долю немало (одна травля с романом и Нобелевской премией чего стоит), Господь не попустил ему ни застрелиться, ни повеситься, ни захлебнуться самогоном, ни быть задушенным любовницей… Но сподобил христианской кончины  – с болезнью, с исповедью, с отпеванием. «Я один. Всё тонет в фарисействе» –это говорит герой романа Юрий Живаго, кому приписывается авторство стихов. Сам же Пастернак о себе такого сказать не мог: до конца жизни у него был круг близких людей, которые не оставили его и в годы гонений – Анна Ахматова, Корней и Лидия Чуковские, Генрих Нейгауз, Мария Юдина… И в отличие от своего героя он не был сломлен гонениями. В ожидании готовящейся расправы он писал в ЦК КПСС:  «… я  бы его (роман) скрыл, если бы он был написан слабее. Но он-то оказался сильнее моих мечтаний, сила же даётся свыше, и, таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле. Вмешиваться в неё я не буду. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».
 Впечатление, что произвёл на меня прочитанный в 1988 году роман «Доктор Живаго», описать невозможно. Номера «Нового мира»,  в котором он был напечатан, долго лежали на столе, в шкафу, были носимы в сумке, часто открываемы. Всё время хотелось перечитывать. Но – не перечитывалось. Сегодня я могу примерно сформулировать причину. Ею было простое чувство стыда. Прочитав роман, увидев открытый автором простор, ощутив и попробовав на вкус пространство возможного реального счастья… после этого жить нужно было по-иному. Но – не жилось! Не жилось достойно щедро изливаемой обезоруживающей, милосердной любви: «И эта даль – Россия, его несравненная, за морями нашумевшая, знаменитая, родительница, мученица, упрямица, сумасбродка, шалая, боготворимая, с вечно величественными и гибельными выходками, которых никогда нельзя предвидеть. О как сладко существовать!» Вынести это было невозможно. Оказаться в мягком тумане этого смирения ради любви – наверное, так же будет оказаться грешнику будет в Царстве Небесном. Некомфортно. Вот за эту любовь, за эту «слабость», за отказ от Нобелевской премии (лишь бы только не высылали за границу) этого человека и заклеймили клеймом предателя родины…. И каким-то утробным «умом» я этот механизм понимаю. Случается несчастное настроение, когда мне самой легче бывает войти в компанию с не менее прекрасным, не менее гениальным и не менее любящим Россию Иваном Буниным: «Как же надоела всему миру своими гнусностями и несчастьями эта подлая, жадная, нелепая сволочь — Русь!»» И в этих словах тоже была и правда, и любовь. И с этой правдой было в какой-то мере как-то и проще. Однако же Пастернак перетягивал:

 «Верю, что придёт пора –
 Силу подлости и злобы
 Одолеет дух добра».

 То ли инстинкт самосохранения срабатывал. То ли наличие сильных единомышленников. В единственном числе, правда. Но такая глыба, которая была больше целой своры патриотов-антисемитов. В те годы мне пришлось работать в знаменитой районной газете «Знамя», возглавляемой не менее знаменитым Юрием Чубуковым, за время редакторства сделавшим районку изданием, о котором говорили и писали на всесоюзном уровне, школой журналистского мастерства, после которой не страшно было никакое СМИ. Кроме того, редакция «Знамени», а точнее кабинет её редактора на много лет сделался неформальным литературным центром Белгородчины и мало кто из местных знаменитых ныне литераторов не прошёл это «чистилище» – чубуковский «Родник» (это была такая страница, где публиковались литературные произведения и рассказывалось о проявлении всякого рода творческих способностей). Чубуков преклонялся перед поэтическим даром, и людям, им обладающим и служащим, он готов был простить все человеческие недостатки, пороки и подлости, всячески помогал и оберегал. Но и с такой же силой неравнодушия относился к графоманам и халтурщикам. Некогда сам искромётный поэт, он, перейдя на ниву «серой газетной прозы», стихописание благородно оставил, но любовь к поэзии сохранил. Это очень хорошо сформулировано в одном его стихотворении, которое, как я думаю, не только о поэзии, но и вообще о смысле отношения к делу, которому служишь.

 Бывает – жизнь твоя горше перца.
 И болям твоим вовек не стихать.
 И вдруг почувствуешь – чуткое сердце
 Бьётся в чётком ритме стиха.

 И снова на небо вплывает звезда
 И на душе твоей стало звёздно.
 И что ж, что я не умею создать.
 Важно – что это уже создано.

 Наверное, благодаря этому счастливому внутреннему устроению и удавалось ему в условиях прессинга «родного райкома» сверху, «минного поля», которое всегда представлял собой талантливый коллектив редакции и многочисленный внештатный её актив – снизу, сохранять свою позицию, позицию честности, разума, человечности. Вообще, окинув взглядом минувшие годы, я думаю, что мне в жизни всегда везло на учителей – строгих и вместе с тем понимающих, доброжелательных, рассудительных. Начиная со школьной  учительницы словесности Юлии Васильевны Волковой, которая умела открывать  невидимую за шорами школьной программы многогранность жизни и души через «необязательных» Тютчева, Фета, Баратынского, Заболоцкого… и за стандартами общественной морали – красоту человеческих отношений в подвигах любви, верности, бесстрашия, которая и сама в любое время дня и ночи была открыта для своих учеников, особенно для тех, кому трудно и кто «трудный». Все они были люди странные: хотя бы тем, что считали, что должны трудиться на своём месте не покладая рук, безвозмездно проливая пот, слёзы, кровь… Может, думаю, с помощью этих атеистов с христианским устроением нам и удалось пережить безбожные времена, не растратив «соль земли» до основания. Запомнилась фраза из чьей-то статьи перестроечных времён. Дескать, великое княжество Московское в своё время по форме управления было абсолютной монархией, ограниченной институтом юродивых. Этот институт позднее трансформировался, и, быть может, часть его функций приняла на себя русская интеллигенция и в особенности «лишние люди». И вот сегодня нам этих людей не хватает. Тех самых, кто должен был прийти за поколением поэтов, служивших сторожами и лифтёрами. Людей, факт чьего существования – свидетельство живучести основных линий преемственности в нашей традиции. Тех людей, на которых рассчитано так своевременно звучащее сегодня написанное в середине девятнадцатого века завещание Николая Гоголя: «Нет, если вы действительно полюбите Россию, вы будете рваться служить ей… последнее место, какое ни отыщется в ней, возьмёте, предпочитая одну крупицу деятельности на нём всей нашей нынешней, бездейственной, праздной жизни…»
 Так вот, Юрий Алексеевич был из этих людей, пожалуй, самым странным. Правда, не лифтёр, но член бюро райкома партии, депутат, Заслуженный работник культуры, авторитетный ум в высших кругах и авторитетная же совесть, он, на полную катушку использовал своё положение, когда нужно было кому-то помочь, выручить, но не понимал, что ему и самому за это что-то причитается. В последнем его жилище даже и телефона не было. 
 Вот этот человек и разделил в то время со мной ношу влюблённости в Пастернака. Как раз подоспело тогда столетие со дня рождения Бориса Леонидовича (10 февраля он, кстати, родился, в день кончины Пушкина), и мы носились с этой датой, как с хоругвью, выделив ей почётное место в газете, очень рискуя быть, мягко говоря, непонятыми. Над придуманной мной шапке к полосе редактор сам ещё долго бился и добавил, в конце концов, к словосочетанию «русский поэт» слово «великий». Много косых взглядов и нелестных слов, правда, нам за это досталось на «местно-литературном» уровне . Но это было уже потом…
 Точно не припомню, но примерно в тот период появился в редакции, у меня в отделе писем, симпатичный интеллектуального вида мужчина. Принёс стихи, посмотреть которые я не успела, потому что он сказал: «Девушка, а знаете, у меня ведь Пастернак стихи списывает…» Не знаю, почему в тот момент чувство юмора моё отказало напрочь, но я резко ответила, что в таком тяжёлом случае ему нужно обратиться к самому редактору газеты. Автор ушёл к редактору. И после его уже в редакции никогда не видели. Осталось загадкой – почему: неужели чувство юмора и у Чубукова отказало, ведь стихи-то было очень хорошие (но об этом позднее). Юрий Алексеевич, кстати, и умер, как и Пастернак, 30 мая. Это было уже давно, в 1997 году. Но его присутствие из моей жизни не уходит ни с годами, ни с событиями. Он – как профессиональная совесть: всегда переживавший каждую строчку как последнюю требовал того же и от сотрудников. Перед лицом этакого чудачества халтурить было, конечно, можно и как бы небольшой грех. Но сопутствующее этому чувство стыда заглушить невозможно. И слава Богу. А то ведь лень – великая сила, особенно когда рядится в одежды романтического поэтического сибаритства, да ещё с памятью о прадедушкином деревянном диванчике, выставленном из обновлённого интерьера во дворе, под прадедушкину же яблоню. Сидеть бы на нём жизнь напролёт, горя не знать.

КАЖДЫЙ  ВРОДЕ  ОТДЕЛЬНЫМ  ПУТЁМ

Да, по этой склонности к сидению получилось так, что я лет пятнадцать не была в Москве. Уже и перестройка состоялась, и много чего произошло. Я растеряла все деловые и дружеские связи. И всё прекрасное, связанное с Москвой, что в юные годы она мне подарила  – «неистребимое святое зёрнышко» – было глубоко спрятано и завалено житейским хламом. Я её забыла. Но не забыла она меня. В 2001 году произошло чудесное событие. С одной стороны, вроде как и рядовое: я стала членом Союза писателей России – гордиться особо нечем, их, членов СП, в Белгородской области в настоящее уже и не скажу сколько, но очень много. С другой же… это произошло без моего ведома. Заявления в местную организацию я не подавала, рекомендаций не собирала. Потому что, признаться, проходить по подготовительным этапам обычного приёма, по мытарствам разборок стихов и отношений совсем не хотелось, да и мнение собратьев по перу интересовало значительно меньше, чем сам упоительный процесс стихотворения  –  ведь это было в самом начале, это было волшебство. Но случилось так, что мой недавно вышедший сборничек попал под руку и, видимо, под настроение лиричнейшему из лириков, известному писателю Валентину Устинову, президенту Академии поэзии России. И он сам всё решил. Даже познакомиться мне с этим человеком не пришлось. Одно только было «чудное мгновенье». Когда на какой-то сцене в Старом Осколе вручали писательские билеты, я вдруг услышала, что кто-то окликнул меня, оглянулась – это Валентин Алексеевич улыбается и что-то говорит. Что – не расслышала. По нормальному раскладу бытия, мне наверное, следовало его как-то поблагодарить. По нормальному! Но моя жизнь вернулась в своё какое-то русло, а вся Москва с москвичами – в своё. С Валентином Алексеевичем мне пришлось несколько раз поговорить по телефону. Но это уже потом. Тогда же ситуация складывалась так, что все люди «моей» Москвы или умерли, или эмигрировали.  В какой-то момент острого ощущения своей никчемности – когда «былых сует пелена» истончилась настолько, что стало ясно, что никакие заплаты не спасут, накал былых страстей сошёл на нет, а других не маячит, – я и сама собиралась поехать в Израиль. Была такая возможность, и уже были предприняты конкретные усилия.
 Но тут на пути моём буквально чудесным образом возник священник по имени Сергий (с которым мы знакомы были, но не настолько, чтобы я могла поведать о своих намерениях) и поставил меня «на место», а именно: на место секретаря Марфо-Мариинского сестричества милосердия.  Не скажу, что не сопротивлялась – вылезать из родного болота не хотелось. Но, с другой стороны, это насилие над личностью совершалось как бы и без особого насилия, потому что подсознательно было ясно – это шанс расстаться с лохмотьями совсем уже обесточенной богемы. И на удивление быстро и легко перестроилась. Послушания в сестричестве мне нравились все – собирать по магазинам пустые коробки для вещей, принимать бездомных людей, потоком шедших с утра до вечера в монастырь с разными своими нуждами.  При этом общение с сёстрами, церковные службы, занятия… Это было прекрасно, ново, это была другая – нормальная – жизнь. И всё что было ДО, уже перечеркнуто. С  поэзией и поэтами, доводящими до умопомрачительности, было покончено. Теперь – только акафисты.
 Однако ж, как оказалось: это был не уход от поэзии, а всего лишь такой санаторный этап на пути в самое смыслообразующее её пекло, к евхаристическому её назначению, на пути возвращения к началу вещей. «Господи! – думала я время спустя, оправившись от неофитской эпилепсии. – Как же хорошо, что Ты не такой топорный, как мои представления…»
 Вот только один сюжет из той замечательной жизни.
 Раннее утро 1 января. На остановке я одна. Жду автобуса в Никольское: там сегодня отец Сергий будет служить литургию и молебен. Сегодня память мученика Вонифатия, известного помощника в избавлении от недуга пьянства (а также, кстати, курения – лично проверено!). Утомлённый празднованием Нового года город спит мертвецким сном, а я стою посреди трезвящей морозной сини, исполненная подвижнического восторга. И вдруг на той стороне улицы вижу человека. И он тоже видит меня и идёт – прямо по дороге, не спускаясь в переход, идёт ко мне. Он изрядно помят, оборван, синеватого цвета, с непременным фингалом под глазом. Но при этом лицо его озаряет ослепительнейшая улыбка осчастливленного внезапным везением человека. Это Марк. Лауреат нескольких фестивалей поэзии и авторской песни. В недавнем прошлом. А в настоящем – бродяга, ночующий по чужим случайным квартирам, чердакам (до подвалов, насколько я знаю, он не опускался). Марк вообще тогда регулярно приходил в сестричество – переодевался в чистую одежду, долго благодарил (манеры у него изысканные, слог витиевато-утончённый, выговор интеллигентный),  пил чай, читал (если было кому слушать) свои очень светлые, задорные даже местами, стихи и уходил. Эта встреча со мной в этот безнадёжный час в этом обожравшемся и опившемся обезлюдевшем городе для него – новогодний подарок, может, даже и милость Божья. Ну и что я должна была делать с моим боевым настроем на борьбу с пьянством?
 Несколько лет назад Марк исчез из города. Какое-то время я ещё непроизвольно прислушивалась к шагам, угадывала «его» облик в уличной толпе. Но Марка не было. Говорят он уехал-таки, как и со-бирался, в Оптину пустынь. Кто-то его звал, приглашал. Дай-то Бог…
 А что? «Русская поэзия не может просто так уйти в песок. Она ходит, ищет пути выхода…» Это замечание принадлежит Евгению Евтушенко. Как, между прочим, и афоризм «Поэт в России больше, чем поэт». В юные годы плоды творчества этого многогранно одарённого человека мне весьма послужили. Потом позвали новые пути, новые встречи, появились новые дела и новые, стало быть, поэты. Наверное, на смену времени, когда «каждый вроде отдельным путём, Мы не узнанные друг другом, задевая друг друга идём…», пришло время узнавать друг друга. Вот тот же отец Сергий Клюйко в свои юные годы тоже увлекался поэзией Евтушенко, и сам стихотворствовал. Потом, правда, это занятие оставил. Но ничего ведь бесследно не проходит..
 Моё же увлечение поэзией Евгения Евтушенко совпало с другой болезнью, затянувшейся на многие годы. Недуг этот звался странной стороной Беларусь. Таковой она перешла в мою память из произведений советской, русской, древнерусской литературы. Какой-то особенной, расположенной почему-то на краю света, где непохожие на всех – ясные, мужественные – люди живут в постоянном ожидании и готовности к чему-то Главному. И я  жила с подспудной мечтой – увидеть это. Со временем постепенно симптомы отроческого недуга отступили и как бы растворились вовсе. Но вот в конце 2009 года мы вдруг едем в Минск. «Вдруг» еду я, а для отца Сергия  Минск – родной город, в котором он уже более четверти века не живёт, но с которым не расстаётся никогда, и более того – родственные, дружеские, деловые и – главным  образом – духовные связи не ослабевают, а расширяются и обогащаются. И журнал «Добродетель» стал своеобразным звеном русско-белорусского этого взаимодействия, в каждом номере его непременно выступают литераторы из объединения «Духовное слово», возглавляемого Борисом Ганаго, и другие авторы. Я ехала в Минск с чисто деловой целью. Я на самом деле забыла и, как мне казалось, выбросила из сердца и головы все фантазии. Даже волнительные слова бабки Ганны, от которой прежде, что называется, дух захватывало: «И ты не стамляйся шукать радню по белу свету. Шукай радню и завседы радню отшукаешь…» Но  именно она же первой и «встретила» меня, едва ступили мы на белорусскую землю. Образ этой «белорусской бабушки и бабушки всего мира» – героини поэмы Евгения Евтушенко – «крестьянской Коллонтай партизанских болот» –  тут же ожил, как только отец Сергий познакомил меня со своим другом детства Дмитрием Суботко и тот стал рассказывать о своей героической партизанской бабушке, теперь, конечно, уже покойной, но остающейся нравственным мерилом. Таким образом, в который раз пришлось удостовериться: добрые семена из сердца никуда не деваются, но под действием тепла и влаги в какие-то моменты прорастают и дают и цветы и плоды. И ещё раз. И ещё… Словом, «от Бога не убежишь». Как сказала удивительная и прекрасная монахиня Евпраксия. В своё время она сбежала с филфака. Думала – с упоением работая санитаркой в психбольнице, что сбежала навсегда. Но постепенно вокруг больницы стал образовываться монастырь. Теперь это известная всему миру распо-ложенная в сердцевине Беларуси Свято-Елисаветинская женская обитель, и Евпраксия несёт послушание в книжном издательстве, занимаясь тем, к чему еще в юношестве призвал её Господь, дав талант и любовь к словесности…

О,  ЗНАЛ  БЫ  Я,  ЧТО  ТАК  БЫВАЕТ…

Ну вот и Парк культуры. Выйдя из метро уже без Марии, я наткнулась на афишу, которая сразу мне не понравилась.  «В обществе мёртвых поэтов» было написано на ней. И лицо Марины Цветаевой. Другие пре-красные, вовсе не мёртвые лица.  Нет, против спектакля ничего не скажу – не видела.  Не понравился набор слов в названии, и не сам по себе, а в контексте мироощущения человека, живущего в пространстве стихотворчества, уверенного в том, что поэзия не украшение жизни, а строительный её материал. Потому и писание стихов является занятием, надо сказать, жутковатым. Ведь поэты – такие же, как и все, люди, то есть в большинстве своём существа ограниченные, дальше своего носа ничего не видящие. Попадая  же в поток, они идут за словом, теряют голову, а то вдруг начинают видеть ВСЁ целиком, и происходит столкновение с настоящим Божьим ужасом, от которого можно сойти с ума или умереть. Иногда и хочется умереть –  чтобы остаться в этом состоянии вечности. Но этого не происходит. А происходит видимый паралич жизнедеятельности, и как результат – «и средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он» (как констатировал сам Пушкин). Что такое поэзия – по-моему, сформулировать никто не смог. Но кто-то сказал, что она – сестра родная религии небесной. И как молящийся человек бывает ниже своей молитвы, так и истинный поэт остаётся всегда ниже своей поэзии
 А архиепископ Сан-Францисский (Шаховской) Иоанн, сам литератор, автор тонких, проникновенных поэтических произведений, говорил, что Поэзия есть истончение души, преодолевающее земную ограниченность, что она есть перископ, выдвинутый из этого мира, рентген и радар, лазерный луч, тончайшая и острейшая стрела духа, проходящая через все предметы мира, не убивая их, а оживляя. И что именно поэтому поэзию нельзя делать средством для чего-нибудь. А ведь нередко в истории именно это и происходит: поэзию обращали в трубу и барабан, а поэтов впрягали в политические и социальные производства. Вынужденная быть средством поэзия лишается тишины, а лишённая тишины – погибает. Дерзну показать фразу несколько в ином ракурсе: поэзию нельзя делать никаким другим средством, кроме как средством спасения. В своё время,  услышав стихи владыки Иоанна (не зная, кто автор), я захотела увидеть их в напечатанном виде, и мне дали толстую серую книгу, называемую «Избранное»,  в которой стихам отведено было всего-то несколько страниц, а всё остальное были проповеди, беседы, богословские статьи. Неожиданно я прочитала всё, после чего с моими мозгами что-то сделалось и они  стали принимать знания, которым  с ослиным упрямством долгое время сопротивлялись.  Такой вот фокус, объяснение которому я впоследствии нашла у Бродского: «Нас меняет то, что мы любим, иногда до потери собственной индивидуальности». Это да! Теперь-то, с высоты прожитого, ясно видится, что некогда полезное увлечение книжками постепенно обернулось страстью и что она, как всякая страсть, совершила перекос в судьбе, заслонив собой многие стороны жизни, лишив её полноты. Ведь я, как обнаружилось, кроме как читать и писать, делать ничего не умею, не люблю, не хочу и – главное – теперь уже и не делаю. Существование, правда, при этом чудесным образом как-то само собой устраивается. «Да, я кроме русской литературы, никого и ничего не люблю», – бывало, с вызовом отвечала я на все упрёки в бесчувственности, равнодушии к жизни. А Бог – Мудр! Он – не упрекал. Он сделал мне как волхвам – когда привёл Он их к родившемуся Спасителю:  верите вы, мол, в звёзды – вот вам Звезда. И об-ратно волхвы уже пошли иным путём.
 Правда, этому счастливому случаю божественного везения предшествовала история по содержанию не очень светлая, слава Богу, недлинная – уместившаяся в два с половиной года. В день похорон Юрия Алексеевича Чубукова откуда ни возьмись вдруг возник человек, у которого «Пастернак стихи списывает». В защиту его здесь хочу высказать следующее своё убеждение. Поэт очень мало виноват и также нет его заслуги в том, насколько плох или насколько хорош он как человек. Поэта подготавливает вся предшествующая российская история, и на определённом этапе её развития он возникает как закономерность, а не как прихоть судьбы. Вот Пушкину, допустим, пришлось жить в атмосфере высочайшего духовного подъёма, вызванного войной 1812 года. В атмосфере иной в конце двадцатого века выпало жить Николаю Гладких: «В стране с названьем Царское Село исчерпаны запасы благородства. Весна опустошает закрома. Но лёд безволья и огонь юродства Неистребимы в час…» 
 Да, это он вдруг возник передо мной, весьма расстроенной внезапной кончиной человека, чьё покровительство было поистине отеческим.  Только послать мне теперь его было, понятное дело, не к кому. Мы оказались лицом к лицу. И мне пришлось его узнавать. Это был человек многомерно талантливый, широко и добротно образованный (в своё время учившийся и после живший и работавший в Германии, он владел несколькими языками, а таких как он переводчиков с немецкого, по единодушному многих специалистов, в Белгороде точно не было). При этом весьма утончённый, добрый и отзывчивый.  Но очень и очень больной. И нигде к тому времени уже практически не мог работать. Но стихописанием занимался всерьёз, напряженно, выкладываясь на сто процентов, создавая неподражаемые образы. Но в тот-то и беда, что образ, создаваемый поэтом, чаще всего не совпадает с личностью автора, то есть образ как бы забирает всё нужное из своего создателя, оставляя того в виде выжатого лимона. Вот тут-то и видно, чем человек-творец отличается от Творца-Бога и кто, в общем, есть кто. Но если мы помним о возможной милости, и доверяем, и уповаем, то Тот, кто распоряжается запасами благодати, восполняет нам растраченные «материалы» сторицей. Да именно, если помним и уповаем…
 Здесь, чтоб не быть чересчур субъективной, я позволю себе разжиться формулировками и эпитетами у поэта и критика москвички Людмилы Чумакиной, которая, будучи знакома с Николаем только по его стихам, писала о нём так. «Фаталист, экзистенциалист, сложная натура, идущая навстречу саморазрушению. «В предначертанном ритме сонета ни вдохнуть мне, ни вскрикнуть, ни спеть…» Он очень притягателен. Он силён. Поэта хочется взять в друзья. Но не тут-то было. От недоверчивости он надменен… Ему надул в голову ветер могучего Экклезиаста: ветхозаветная сила. Он глубоко образован. Но евангельские смыслы, как золотую рыбку из невода, он собственноручно отпустил, ничего не прося… Надсада поэта велика… Эта душа испытывала большое беспокойство и опустошение из-за тяги к познанию мира «своим умом».
 Да, в одном кармане куртки Коля всегда носил Фрейда, или Гёте, или что-то ещё на немецком или итальянском, английском… в другом же  – непременно Библию. Он мог много цитировать из неё, сравнивая, раз-бирая тексты, оттенки смысла на нескольких языках. Да, надо сказать, что с вхождением в русскую литературу история в его жизни приключилась драматическая и невероятная. Как говорил Иосиф Бродский: «Взглянуть на Отечество извне можно только оказавшись вне стен Отечества или расстелив карту». Так вот родившемуся и выросшему в белгородском селе, в многодетной крестьянской семье Николаю Гладких выпало оказаться «вне» и многое оттуда увидеть. В русскую литературу  не только как писатель, но и как читатель, он вошёл там, в Германии. Началось с Рильке, читая которого, естественно, в оригинале, заинтересовался его переводами Пастернака, захотел почитать русского поэта на его (и своём) родном,  русском то есть… таким образом дошло до Алексея Толстого, Ходасевича, Гумилёва… Пушкина, наконец! Как всё это прошло мимо его внимания в годы учёбы в школе, университете, остаётся загадкой. Но теперь русская поэзия открыла ему глаза на родину. И он увидел такое…  Чтобы выразить то, что он видел и понимал, ему пришлось начинать писать самому (и начинал тоже, между прочим, сначала на немецком).  У стихов Николая Гладких  свой, особый, отличный от других общепринятых патриотический мотив, у его поэзии свой голос. Поэзии красивой и действительно очень-очень притягательной. Я бы сказала, опасно притягательной.

 Пусть ты меня почти не знаешь,
 Не уходи, не уходи.
 Ты мне уже напоминаешь
 Царевну, спящую в груди…
 ……..
 Нависли тучи над Россиею.
 И я терпеть её молю.
 Мне сказкой велено спасти её,
 Царевну горькую мою…
 ……..
 Как бывало не раз
 В этот век, в этот час
 Над Великой и Малою Русью
 Сто охотников вскинули ружья
 И прищурили мертвенный глаз.
 Чем на деле была
 Сизокрылая мгла,
 Не постиг человеческий разум.
 Сто охотников вспыхнули разом
 И сгорели дотла…

 Во многих своих стихах он обращается к Родине непосредственно, разговаривает с  ней, как с конкретным человеком. С любовью и болью уговаривая, призывая, моля о покаянии, преображении, перемене, обличая. Делая это необычно и далеко не для всех понятно. В быту же, вне рамок поэзии, этот патриотизм выглядел и вовсе достаточно болезненно. «Почему ты не читаешь Библию?!» – просто кричал он, бывало, выходя из себя. «Знаешь, – как-то вырвалось у меня однажды. – Мне кажется, что когда я начну читать Библию, нам с тобой разговаривать уже не придётся…» Сказала, толком не понимая сама – что. Но так оно вышло.
 Однажды  от безысходного, бесплодного этого нашего диспута я просто сбежала. И оказалась в незнакомом прежде селе Зимовенька, где находится Воскресенский женский монастырь. Там неожиданно для себя впервые в жизни исповедовалась. Я приехала на ночь глядя. Шла служба. Храм просторный. Людей мало. Сверху, из окна – сноп нежного тёплого света. Любуясь им, я стояла и слушала прекрасное пение хора, но сквозь него слышались слова: «Я шла к Тебе. Была длинна дорога. Не отврати Лица…», и я никак не могла вспомнить их автора. Мне тогда было всё равно, где стоять, но так вышло, что оказалась я как раз возле аналоя, где происходит таинство исповеди… «Хотите исповедаться?»  – произнёс подошедший вдруг красивый, спокойный человек. Это был священник. Вернувшись же домой, через некоторое время с ужасом обнаружила, что умею писать стихи. Прежде, долгие годы, не получалось, а теперь сами льются, как вода из открытого крана. И строчки, что я услышала тогда в храме, тоже были «написаны» во мне.  Это было какое-то волшебство. Замечательный факт: когда через семь лет я  приехала в сюда второй раз – уже с тремя книжками и журналом, выяснилось, что тот самый священник  – отец Александр Деревянко – большой ценитель и любитель поэзии.
  Процесс стихосложения увлекал не только своей «продукцией». Что-то происходило и внутри. Это было как бы продолжение исповеди. «Мысли поэта, выраженные в его произведениях, – это его исповедь, хотя сам писатель и не сознаёт этого» – впоследствии прочитала я у преподобного Варсонофия. Этот один из последних оптинских старцев и сам был поэтом, печатавшим свои стихи под псевдонимом «Странник». Да, в обычной жизни не все умеют говорить правду без прикрас (и не задумываются об этом).  Я – газетчица по опыту работы и мелкая приспособленка  по жизни – точно не умею. Русло же поэзии – жесткое, строгое – не даёт лукавить, сочинять, баснословить.  И потому сама она может стать тончайшим инструментом для извлечения из тайных комнат сердца хитросплетённых корневищ страстей и всяческих греховных наклонностей. При условии, естественно, что стихотворчество не является конструированием от ума. Вот, оказывается, что имел в виду Борис Пастернак:

 О, знал бы я, что так бывает,
 когда пускался на дебют,
 что строчки с кровью убивают.
 Нахлынут горлом и убьют…
 Когда строку диктует чувство,
 оно на сцену шлёт раба.
 И тут кончается искусство,
 и дышит почва и судьба…». 

 …А Коли Гладких вскоре не стало. Он умер 18 февраля 2000 года, был похоронен в родном селе Разумное. Умер смертью, какую сам себе предрёк в одном (да и не в одном, пожалуй) из стихотворений.

 Из чаши бытия по-нищенски лакая,
 Я говорю себе: - Ещё не пробил час.
 Рождённый от отца, умру от коньяка я,
 Когда на сердце бед почувствую запас.
 Я сотый раз умру, как нищий и калека,
 Как Пушкин умирал, тая в себе картечь.
 Прилягу на снегу по праву человека,
 Прилягу насовсем, где захочу прилечь…

 Отпевавший его тогдашний настоятель местного храма рассказывал, что последние два месяца Николай часто бывал в храме, выстаивал службы. Прихожане говорили, что интересовался, где и как происходит исповедь. Видимо, и готовился. Но не успел. Замечательный факт: в следующем году в разуменском храме святого равноапостольного князя Владимира появилась икона Божией Матери «Неупиваемая Чаша», которую специально привезли из Серпуховского монастыря, то есть список находящегося там чудотворного образа, перед которым молятся, как известно, и получают исцеление об избавлении от недуга пьянства и наркомании.
 А ещё был случай. Однажды где-то в недрах своего посёлка Разумного Коля познакомился с проживающим там священником, после чего некоторое время ходил сам не свой. Кроме того он притащил ко мне на работу – в издательство «Крестьянское дело» – несколько экземпляров небольшой невзрачной брошюрки. «Вот, – сказал, – читайте. Вот что и как нужно теперь писать…» Это были стихи священника Игоря Кобелева. Я отнеслась к ним с искренним открыто выраженным недоверием: мол, скорее всего это есть образцы благочестивой графомании со словом «Бог» в каждой строке. И положила, не раскрывая, стопкой в ящик стола. А в скором времени обнаружила, что стопка их истаяла, причём сильно – всего-то один экземпляр остался. Надо всё-таки заглянуть…
 Достаточно было прочитать всего две строки! «Кто знает, где рождается Христос, тому от мира ничего не надо». Понятное дело, что я заболела. Мне нужно было с увидеться с этим автором! Я почувствовала острую нужду в той пище, которой он питается и питает свои произведения. Но как я ни старалась, контакта не получалось. Или плохо старалась, или плохо  ориентировалась в церковных лабиринтах. Активные попытки встретиться с отцом Игорем я предприняла, когда умер Коля и когда мне уже действительно нужна была скорая духовная помощь. Потому что внезапно открылась бездна – от стихов, от оставшихся мне в наследство рукописей, восстали из памяти какие-то тёмные его пророчества, обострились собственные «вавки» в голове. Это был сплошной ужас! Я бегала в Николо-Иоасафовский храм, но не находила там не только отца Игоря, но вообще никого не находила, и только запертые двери. Теперь я догадываюсь, что и это было промыслительно: священник, в смысле духовник, мне нужен был – другой. И тут сыграл роль бывший в недавнем прошлом как бы совсем незначи-тельный эпизод.
 Как-то мой старинный приятель поэт Михаил Дьяченко, мы работали с ним тогда бок о бок в издательстве «Крестьянское дело», недавно воцерковившийся и днями напролёт очень сильно доставаший всех сотрудников проповедями (за что я жарила ему в постные дни картошку на сале, а он, ничего не подозревая, ел), уговорил-таки меня пойти на соборование в монастырь. Что, к чему и зачем, я тогда не понимала. Соборующихся людей было много, у каждого в руках горящая свеча. И у меня. Только у всех большие, мне же Миша почему-то купил маленькую.  И она уже почти догорела, когда один из священников, подошедший ко мне, чтобы, как это положено при этом таинстве, помазать елеем, взглянув на этот мой огарок, что-то произнёс, быстро метнулся куда-то и так же быстро вернулся, неся в руке большую восковую свечу. И дал эту свечу мне. Промельк радости при этом на его лице, какой-то светлой удовлетворённости (так радуются люди, которые давать, дарить любят больше, чем получать подарки) – это, пожалуй, всё, что осталось в моей памяти от этого довольно продолжительного «мероприятия».
 Вот эта свеча в тот гиблый момент и вспыхнула во мраке моего сознания. И потащилась я в село Никольское. Потому что тогда уже отец Сергий служил там, а не в монастыре.
 И вот конец февраля. Беспроглядное ненастье. Иду от автобусной остановки к храму, очертания которого едва просматриваются в густом тумане. Храм – на пригорке, идти не очень приятно: дорога под ногами расползается, ледяная влага проникает в сапоги. И внутри – бездна ужаса и несчастья, бесследно поглощающая всякое проявление сочувствия, внимания. Чтоб заткнуть эту дыру, нужна любовь. Много. Преогромный кусище. «…и никто тебе не даст, поскольку ты и недостойна…» – пытаюсь рассуждать трезво. Но, как всякому утопающему, мне нынче не до трезвых рассуждений. Соломинку бы не упустить!
 В храме только начались восстановительные работы. Никакого убранства, никакого благолепия, холодина, дверь всё время открывают, потому что очень уж коптит печурка, которой пытаются обогреть неотапливаемое помещение. Людей же при этом полным-полно. И на исповедь – длинная-предлинная очередь. Встала в неё и я. Сначала было полное отупение. Но внезапно напал страх и желание сбежать. Но и тут же – холодное логичное вразумление: да, сейчас можно выйти из храма и уйти, куда хочешь, и никто не хватится, не остановит. Да только вот на Страшном-то Суде уже бежать будет некуда.  Эта неизвестно откуда взявшаяся мысль меня успокоила. И она, в общем-то, была чудом. Потом последовало ещё одно: после исповеди тяжелые мрачные стены, в которых я пребывала последнее время, рассыпались. Наступила новая эпоха. Нет, жизнь моя круто не изменилась, текла своим греховным путём. Но как бы на путях этих зажглись фонарики…
 А с отцом Игорем впоследствии мы очень подружились. И мне даже выпала честь написать предисловие к его в настоящее время готовящемуся к изданию сборнику стихов «На рубеже», фрагментами из которого я теперь и хочу воспользоваться, чтоб рассказать об этом уникальном явлении в русской литературе.

КОГДА  ЛАМПА  СГОРЕЛА,
ПЕРЕКИНУЛОСЬ  ПЛАМЯ  НА  СВЕЧИ

 Как  хорошо, что сочинения протоиерея  Игоря Кобелева наконец-то будут представлены  читателю  в виде именно такого издания, в котором собраны стихотворения разных периодов его жизни. Это даст возможность всякому убедиться, что этот автор пишет о Боге не потому, что как священник обязан это делать. Но всякий, если захочет, увидит, как сама поэзия привела человека к вере, а служение Таланту –  к священству.
 Если  «официальным» вхождением в литературу считать факт выхода в свет первого сборника, то у священника Игоря Кобелева оно состоялось в 1999 году. Действительно, на самом рубеже. Но не только веков и тысячелетий. Поэт-священник был востребован на том рубеже существования человечества, когда оно уже остро ощутило, что все запасы благодати растрачены и дальше – просто нечем дышать. В русском пространстве культуры и литературы это проявилось в том, что грусть и печаль профессиональных лириков-классиков, многие годы развлекающие жаждущую «чего-то» душу народа, не найдя выхода, свились в петлю, уже конкретно затягивающуюся на шее. Ряды утонченных «психотерапевтов» бардов обезлюдели и обесстишели и стали подобны «кимвалу звучащему». Накричавшись, попрятались кто куда уцелевшие рок-поэты… Короче, все лампы, фонари, фары, помогающие людям находить хоть какую-то пищу для души, свое отработали.  И что же? Свет погас? Ничуть нет. Более того...
 Как писал в 1991 году тогда еще не священник, молодой, но уже в своих кругах хлебнувший славы поэт Игорь Кобелев:

 Это стихотворение
 будет прочитано в полночь
 И не нами одними,
 а кем-то ещё, кроме нас…
 В дверь никто не войдет,
 но окажется комната полной,
 Впрочем, как и была
 только б свет до утра не погас.
 Если лампа сгорит,
 перекинется пламя на свечи.
 Станет жутко немного,
 но жуть это скоро пройдет…

  Жуть проходит. Горящих свечей все больше...  Но волнение и тревога  поэта не оставляют. И это прекрасно.  Поэт – это вообще существо, везде создающее некомфорт – в обществе, в быту, в самом  себе. Но священник – фигура серьезная! – призван примирять, утешать, устраивать. Как может вместить это один человек? Да в том-то и дело,  что «невозможное человекам возможно Богу!» И многогранное творчество протоиерея Игоря Кобелева есть яркий пример того, как может действовать в человеке дар Божий,  когда он «и крест, и меч, и хлеб насущный…» Задача ведь состоит не только в том, чтобы сказать красиво, срифмовать грамотно, изложить умно (с этим он тоже успешно справляется).  Необходимо сделать душе больно, причем так больно, чтоб она захотела преображения. Душе читательской, но, прежде всего – своей собственной.  Для этого нужна дерзость, нужна смелость – сломать обывательские правила и словом, как мечом острым, ударить так, чтоб – наверняка… И на этом поприще священник и поэт действуют дружно:

 Скажи: «Прочь, Зверь!
                Ты жил во мне довольно!»
 Сын Божий ждёт. Впусти Его. Впусти!

 Внешний вид образной системы произведений отца Игоря настолько пестрый, нарядный, стилистика и характеры настолько разные, что не перестаешь удивляться, как это всё могло быть написано одним автором.  Кто его лирический герой? Наверное, более всего романтик.  Рядом теснятся   еще много-много  разных типичных представителей нашего общества – каждый со своей болью, пороками, несчастьями, претензиями и мечтами. И это многолюдие в сочетании с входящими иногда в поэтический строй  фольклорными ритмами и излияниями «на злобу дня» создает порой впечатление, что личность автора растворяется в народе и даже в толпе. Но нет.  Она – ярко выраженная эта личность, индивидуальность – проявляется в самый нужный момент. Критический. Когда реальностью становится опасность, что лежащий во зле мир может поглотить ее.
 Вот тут и дает о себе знать главный, на мой взгляд, образ,  проходящий «сквозь дым веков» стержень творчества отца Игоря. Это – воин. И древний князь «с шальным огнём отваги» в глазах. И участник – рядовой ли, генерал – кровавого сражения под Прохоровкой. И многие-многие другие, живущие и павшие. И, наконец, святые угодники Божии, среди которых святитель Иоасаф, епископ Белгородский, чудотворец,  которому посвящено и к которому обращено немало искренних, горячих, наполненных верой строк поэта и молитв священника:

 И ныне перед строем нашим стань,
 Веди сквозь искушения и беды,
 Премудро направляя нашу брань
 Ко Царству Вечной Славы и Победы!

 Лично мне этот воинственный мотив в поэзии отца Игоря очень близок и интересен. Здесь я автору – его чувству, рожденному глубоким проникновением в суть «материала» – беспредельно верю. Более того, я бы сказала, что сборник стихотворений протоиерея Игоря Кобелева – это летопись одной, давно длящейся битвы. Летопись правдивая, умная. В ней ряд поражений и побед. В ней человек слаб. Враг его – неусыпен и изобретателен. Смерть – сильна. Но есть Тот, Кто раз и навсегда победил смерть. Сын Божий, Христос. И вывел из ада всех праведников. И теперь смерть не страшна. Потому что в конце концов – победа, к которой мы идём

 ... не одни, и не в разведку,
 А сразу в бой.
 И важен каждый шаг.

И  ТЮРЬМА  ПО  НАМ  ВСЕГДА  ПЛАЧЕТ

Профессиональной помощью и поддержкой отца Игоря – блистательного журналиста, руководителя пресс-службы Белгородской и Старооскольской епархии я откровенно и безвозмездно пользовалась, когда начинали мы делать наш журнал. А делали мы его, по выражению одного человека, «на коленке» – без штата специалистов, без всяких технических и прочих средств и даже без помещения, потому что здание Николо-Успенского собора на территории монастыря, в котором располагалось сестричество, стали готовить к реставрации и нам пришлось выселиться  и некоторое время бомжевать, а мне лично так и вовсе бездельничать. Слава Богу, был компьютер и энтузиазм. Компьютер наш, а энтузиазм – Татьяны Кузнецовой, бывшей в то время заведующей кафедрой социальной работы БелГУ, чьи студенты проходили свою практику в нашем сестричестве. Дабы пробудить в этих будущих социальных работниках необходимые профессиональные качества, мы решили смастерить для них газетку под названием «Марфо-Мариинский листок». Тираж был небольшой, печатало нам его издательство «Крестьянское дело», разумеется, безвозмездно. Длилось это недолго, потому что вскоре листок обернулся журналом «Добродетель». С кучей недостатков, по причине той же нехватки специалистов и техники, но зато в цветной обложке. И вскоре стал весьма популярным  изданием в некоторых кругах. Но особенно – в тюрьме.
 Лично для меня такое неожиданное возвращение в казематы журналистики с просторов поэзии было не очень приятным, да и по сей день не могу смириться (уходя из газеты «Знамя», я думала, что расстаюсь с газетчиной навсегда). И перед каждым очередным номером предаюсь тоске. Особенно тоскливо было перед номером с темой «Тюрьма». Боялась так, что отец Сергий помилосердствовал и предложил пропустить тему, назначить другую. Так и сделали. Но страх не прошёл. А «Тюрьму» делать надо, поскольку тюрьма ждёт, тюрьма всегда «по нам плачет».  Да и заявлена уже была тема-то. Понеслась в Зимовеньку: хоть не совсем спрятаться от жизненных атак, так хоть отсидеться. 
 Но случилось так, что едва ступила я на монастырский двор, увидела отца Александра, который как-то особенно яростно заулыбался мне навстречу. И вскоре уже с упоением читал вслух стихи. Стихи – пронзительнейшие, бьющие с ходу и наповал. Имя автора незнакомо. Евгений Айзин. Дискета с его стихами к отцу Александру попала от украинского писателя Алеха, который хоть и готовил стихи к изданию, с автором тоже знаком не был. Потом уже, когда сборник вышел, стали известны некоторые подробности биографии Евгения Ароновича. Он 1940 года рождения, геолог, журналист, работал, жил, никаким образом не был связан с криминалом. Но случилось так, что уже в преклонном возрасте был осуждён на 13 лет лишения свободы по ст. 94 (в состоянии аффекта). Считая себя заслуженно наказанным, о пощаде и снисхождении не просил. Тягости тюремного бытия переносил внешне мужественно, многим заключённым помогал оставаться людьми и самым активным образом способствовал досрочному их освобождению. Скончался от сердечного приступа в 2003 году, считанных дней не дожив до досрочного освобождения. Похоронен на гражданском кладбище в Харькове. «Но похоронили его все-таки как свободного!» Эту фразу отец Александр повторил несколько раз. И при этом просто сиял от радости, которую я, признаться, не могла в тот момент разделить и восприняла с внутренним недоумением как излишний сантимент. В чём искренне вскоре раскаялась. Потому что, открыв дискету, я внезапно (а такое всегда случается внезапно) столкнулась с огромной, непреодолимо притягательной личностью. Как он умён, как щедро, через край льётся его душа, но при этом без экзальтации, без паники. Как велика его трагедия, но он прекрасен. Увлечённая первыми строчками я невольно попала в его камеру. Тесную камеру его творческого пространства, куда, кажется, вся мерзость мира собралась, чтоб уничтожить душу…
 Однако же нет! Поэзия не может не найти выхода!

 …неужели свобода лишь снится
 И сулит только вечный покой,
 А холодных закатов ресницы,
 Как решёток железные спицы, –
 Только грань между светом и тьмой?
 Не смиряется дух с неизбежным –
 Мысль мою не дано заточить.
 Не случайно сияньем надежды
 Млечный путь устремляет в безбрежность
 Указующе яркую нить…
 Не случайно томится от боли
 Дух, стеснённый в горячей крови,
 И бунтует, и рвётся на волю
 С этой каторжной, проклятой доли
 К искупительной, вечной Любви.

 Не знаю, получил ли Евгений Айзин ответ на вопрос «Зачем я родился поэтом?», который он задаёт в одном из стихотворений. Но верю (поэзия не умеет лгать): на последнем издыхании он сумел заплакать, да не от жалости к себе, не от несчастья, не от страха, а от восторга и благоговения перед красотой Замысла, перед величаем Мироздания…
 Зачем писал? Может, и затем, чтобы, приняв на свои руки эти горячие, рожденные в муках строки, я, бестолковая, наконец, догадалась, о чём радовался отец Александр…
 Стихи из «Лагерных тетрадей» стали первым материалом очередного номера, прогнав всякий мой страх перед ним. И номер пошёл как по маслу, и получился одним из самых удачных.
 Стихи Евгения Айзина поразили многих.  Я поместила несколько стихотворений на сайте Стихи.ру и получила шквал откликов и благодарностей за эти «строки свободного человека, пришедшие в нашу тюрьму». И даже в стихах:

  «Догорел и погас,
 А живущим оставил стихи
 Долгой вестью из дали,
 В которой ни доли, ни срока...
 По холодным углам,
 По ушам, от рожденья глухим,
 Зазвенит, отрыдав,
 Тень души, заточённая в строках»
                (Надежда Ягова).

 Мы печатали стихи Айзина ещё в нескольких номерах «Добродетели». Писем от заключённых, которые и без того составляют актив внештатных авторов журнала, пошло ещё больше. Особенно активизировались стихотворцы. Но поэтов не может быть много. Как ни грустно, но справедливо. Это «товар» штучный. Редкий. И неожиданный, как правило. А вернее – непредполагаемый.

ВЕТЕР,  ВЕТЕР,  ГДЕ  НАШ  ВИТЯ?

Однажды, вскрыв очередной конверт, пришедший на адрес редакции, и начав читать, я ощутила приступ слёз. Заплакать же не смогла: горячее облако неясного предчувствия застряло в груди, разрастаясь и никуда не деваясь. Хотя ничего особенного в начальных-то строчках письма и не было. «Уважаемые сограждане! – писал автор, заключённый Дубравлага. – Посылаю вам несколько стихотворений, посвящённых замечательному человеку, удивительной женщине – сестре милосердия Татьяне Дьяковой. На протяжении семи лет она своими добрыми и чистыми письмами оказывает на меня такое благотворное влияние, что я нахожу в себе, казалось бы, давно потерянные положительные качества, что явно, пусть совсем понемножку уводит меня от тёмности и порочности. Прошу вас по возможности напечатать моё посвящение этой женщине и чтобы для неё это было сюрпризом…»
 Далее следовали стихи. Грамотные, безупречные, стройные. Лёгкая, светлая, нежная, неподражаемая русская лирика!
 Конечно же, мы выполнили просьбу Вити Дрездена (под таким псевдонимом пожелал выступить Виктор Почкалов), и письмо, и стихи были опубликованы в №3(9) 2007 г.
 Но ещё до этого, а вернее сразу, по прочтении письма, я написала Виктору, чтоб если есть у него ещё стихи, поскорее прислал. А в скором времени, получивши толстый конверт с «рукописью», едва успев взять благословение, побежала к Карашевскому, директору издательства «Крестьянское дело»: «Сотворите, Иван Зиновьевич, святую милостыню! Давайте сделаем книжку, хоть несколько экземпляров!» Сотворил, конечно. Получился маленький, но очень энергичный сборничек лирики под названием «Позови!» (по названию цикла любовной лирики).

 Целая вечность прошла.
 Позови!
 Только ещё мне желаннее стали
 Переживания первой любви
 В розовой дымке неведомой дали.
 Целая вечность прошла.
 Позови!
 Пусть мне сегодня уже не семнадцать,
 Я не забыл, как поют соловьи,
 Не разучился весной любоваться…
 ……………
 Так сладок сон… Да призрачны мечты.
 И я сдержусь, порыв опережая,
 И не шагну за тот порог, где ты,
 Красивая! Нездешняя. Чужая.

 Это была такая радость. И что стихи увидели свет. И что зэк с двадцатилетним стажем – не просто откинувшийся зэк, но поэт, с книжкой.  Виктор в скором времени освобождался  и, конечно, же намеревался сразу к нам в Белгород, к сёстрам, нянчившим его восемь лет. Да его в общем-то больше нигде особо  никто и не ждал. Зато как ждали мы! Татьяна Дьякова специально, можно сказать, для этого организовала поездку в Костёнки.
 Это такое село в Воронежской области. Там находится православная община для освободившихся из мест лишения свободы. Да, откладывать поездку уже было некуда. И Виктор вот-вот должен был приехать, и от других подопечных, с которыми сёстры милосердия много лет переписывались, помогали, пошли письма: скоро освобождаемся, куда ехать, что делать? Это вообще непросто – помочь организовать жизнь людям, которые не умеют жить на воле, которые привыкли к режиму и известной безответственности. В Костёнках же всё более-менее налажено, это на сегодняшний день оптимальная модель система реабилитации бывших зэков. Убедившись в этом лично, мы радовались: нашему Вите будет там хорошо – крыша над головой, еда, компания, отношение доброжелательное, микроклимат здоровый, и от Белгорода недалеко, будем ездить друг к другу в гости. Мне лично очень там понравилось. У репортажа в №2(11)2008 «Добродетели»  с заголовком «На краешке рая» была такая лирически-наивная концовка: «…здесь, на этом крохотном кусочке земли, сооружая себе кров, создавая свой быт на пустом месте, они как бы заново производят на свет самих себя… в этой первобытной радости, в этой неторопливой заботе о хлебе насущном, довольствуясь малым…»
 Но не тут-то было. Витя Дрезден все наши радужные планы перевернул с ног на голову. Начиная с книжки, которую я ему с замиранием сердца торжественно вручила чуть ли не на перроне (конечно же, мы его встречали!) Ох как же мне не хотелось верить своему первому впечатлению. Но, увы, оно оказалось верным: книжка поэту была не нужна. А костёнковский рай так и вовсе оскорбил. Для него это было вроде даже хуже тюрьмы. Витя первобытно-радостно трудиться не хотел, но хотел сразу получить от жизни всё, чего  был лишён:  дом чтоб полная чаша, любящая, заботливая жена и т.д. и т.п. Немало пришлось с ним повозиться и батюшке, и сёстрам, и знакомым. Он всех так очаровал, что все искренне старались для него что-нибудь сделать. Но это всё было «не то». Он уезжал, возвращался, уезжал… Однажды уехал в свою подмосковную Дрезну, где по ходатайству сестричества, хлопотами настоятеля тамошнего храма ему выделили отдельную комнату в об-щежитии  с полным комплектом мебели и бытовой техники. И больше не вернулся. Потом звонить перестал. Потом пришла весть, что Вити не стало – его убили.
 Остались листки с его недописанной поэмой «Костёнки», однажды в пылу обиды подсунутые под двери редакции…


 Вкусив Причастия Святого,
 Не стал я лучше и мудрее.
 Ищу по-прежнему иного,
 Живу в своей гиперборее.
 В своих отчаянных скитаньях,
 Ищу мятежных вдохновений.
 Давно разгаданные тайны
 Давно забытых откровений.
 …
 С глаз долой – из сердца вон!
 Привезли и укатили.
 Точно отзвук похорон,
 Колокольный перезвон…
 Не вернули, отпустили.
 «Для тебя Костёнки рай.
 Мы помолимся. Крепись.
 Просто сказка, а не край…
 До зимы не помирай!»
 Ветер, ветер, ты не злись.
 Ветер, ветер, где наш Витя?
 Нету Вити. Околел!
 Помолитесь и усните,
 Позабудьте и живите.
 Он ведь сам того хотел.

 С глаз долой – из сердца вон!
 Оступился и не встал…
 Колокольный перезвон…
 Ветер… Витя… Только сон –
 Вдруг приснился и пропал.
 …
 В который раз обманываться рад.
 В который раз обманут и опален…
 Затих и загрустил осенний сад,
 Как я, и одинок и опечален.
 Опять один, покинут и забыт,
 Влачу свой крест в немом очарованье.
 Постыл и жалок мой ущербный быт…
 Всё было. Тем больнее узнаванье.

 Кроме этого произведения, остались написанные ещё в Дубравлаге стихи. Одно из них – особенное, посвящено Марине Цветаевой:

 Я влюбился в нее, в эту русскую женщину,
 В её добрые, сердцу родные стихи.
 В каждой строчке её мне Россия завещана,
 В каждом слове – горячие вехи стихий.
 В её голосе слышу я русское пение,
 Голос русской души – откровенный до слез.
 Я влюбился в нее – в эту женщину-гения,
 В песни русских дорог, шелест русских берез.

 Ну вот, таким образом, значит, возвращаюсь и я к Марине Ивановне.

ЭЙ, ВОТ ОНА!  ДЕРЖИ!
Как-то не пришлось в прежние годы мне ею зачитываться. И вот, мало зная творчество Марины Цветаевой, я однажды почему-то захотела написать стихотворение о ней. Вышло ладно и всем понравилось.  И сама читала, было, и плакала. Как будто вместилась в нём одним куском вся радость и вся жалость вселенной. И вся красота. Из глубин памяти выплыло детство. Наряженная ёлка до потолка. Наряженная я в накрахмаленных кружевах-бантах, на высоком стуле посреди комнаты. На маленьком стульчике рядом «папа Гриша» –крёстный. Хитро щурится, растягивая лицо в улыбке. Как и положено ему по роли: он Лиса в стишке, который мы с ним инсценируем: «Серый волк в густом лесу встретил рыжую лису…» Без папы Гриши никакого театра не было бы. Никто – ни кнутом ни пряником – на стул лезть и «рассказывать стишок» меня не заставил бы.  Крёстный же человек всамделишный – меня любит и понимает, и я ему доверяю. Он всю жизнь ждал, когда я книжку напишу. Не дожил..
  Эпиграфом же к «Колыбельной Марине»  я поставила  наугад выхваченные строчки из её стихотворения, какого – забыла.  «Покамест день не встал С его страстями стравленными – Во всю горизонталь Россию восстанавливаю». А недавно  из интернета случайно узнала: это «Рассвет на рельсах».  И развеселилась: к тому времени моя творческая жизнь от беспросветного домоседства вдруг, согласно рубрике нашего журнала «Пути и встречи»,  вырвалась на простор железных и автомобильных дорог, превратилась в упоительное бродяжничество.

 Покамест день не встал
 С его страстями стравленными,
 Из сырости и шпал
 Россию восстанавливаю.
 Из сырости – и свай,
 Из сырости – и серости.
 Покамест день не встал
 И не вмешался стрелочник.
 Туман ещё щадит,
 Еще в холсты запахнутый
 Спит ломовой гранит,
 Полей не видно шахматных...
 Из сырости – и стай...
 Ещё  вестями шалыми
 Лжет вороная сталь –
 Ещё Москва за шпалами!
 Так, под упорством глаз -
 Владением бесплотнейшим
 Какая разлилась
 Россия – в три полотнища!
 И – шире раскручу!
 Невидимыми рельсами
 По сырости пущу
 Вагоны с погорельцами:
 С пропавшими навек
 Для Бога и людей!
 (Знак: сорок человек
 И восемь лошадей)…

 Надежда Мандельштам, сама прожившая мягко говоря нелёгкую жизнь с опальным, а потом с ссыльным Осипом, так сказала: «Я не знаю судьбы страшнее, чем Марины Цветаевой».  Да, это было страшно: на бедность и нищету наложились семейные неурядицы, судьба настолько загнала её в угол, что она из эмиграции метнулась назад в СССР и там оказалась в ещё более жутком «углу».
 Отчаянная девочка Маринушка! Внучка бедного сельского попа, получившая блестящее образование, признанная впоследствии одним из величайших европейских поэтов двадцатого века, к концу жизни заработавшая нищету и одиночество, с достоинством носившая одежду с чужого плеча… Неумолимо уводимая течением жизни из церковной ограды, она уносила с собой в сердце и нравственные идеалы православия  и оставалась по-детски бесстрашной перед лукавством мира, но – беззащитной…

 Так, посредине шпал,
 Где даль шлагбаумом выросла,
 Из сырости и шпал,
 Из сырости – и сирости,
 Покамест день не встал
 С его страстями стравленными –
 Во всю горизонталь
 Россию восстанавливаю!
 Без низости, без лжи:
 Даль – да две рельсы синие...
 Эй, вот она! – Держи!
 По линиям, по линиям...


 Примерно в тот же период, из того же интернета я с радостью узнала, что в 1990 году патриарх Алексий II дал благословение на отпевание Марины Цветаевой (тогда как отпевать самоубийц в РПЦ запрещено), что отпевание состоялась в день пятидесятой годовщины кончины Марины в московском храме Вознесения Господня у Никитских ворот.
 «Но Россия,  в  отличие  от  народов счастливых существованием законодательной традиции, выборных институтов и т.п.,  в  состоянии  осознать  себя  только  через  литературу… – писал Бродский. И в другом месте он же: «Верните России Цветаеву…» 
 «Эй, вот она! – Держи!» – кричит Марина.  Кому же? Может, Марусе Богомоловой,  рыжекудрой бесстрашной красавице, москвичке,  мающейся всяческой какая только есть в мире дурью, – для неё тоже не существует ни преград, ни запретов, ни ограничений, ни полуправды…  и та же в ней незащищённость и тот же надрыв и протест против извращённого мира и та же жалоба:

 вы, ненаглядные дикие страсти
 жрите – не жрите как-нибудь вырвусь
 выплыву веря в девичье счастье
 выглажу изморозь
 если когда-то если к кому-то
 брошусь на шею под ноги брошусь
 облаком-камнем без парашюта
 вспомню хорошее только хорошее…

 Я люблю читать её стихи, хотя от них и больно, и даже уныло иногда становится.
 ….
 глаза закрываю на том открываю на этом свете,
 где тень моя, тень
 моей тени по улицам бродит и бродит
 без паспорта месяц третий.
 в Москве без имени отчества

 А однажды на Марусиной страничке в интернете вдруг появилось фото:  она во дворе Троице-Сергиевой лавры, и подпись: «Я очень люблю это место…» И ни розовых колготок, ни демонстративной сигареты . Некоторая «ряженость» – юбка до пят, намотанное на голову и плечи попона. Ряженость и надрыв присутствуют. Но! Она ж художник! Не по образованию. По Замыслу. У художников  же при всём при том в душе, как заметил преподобный Варсонофий Оптинский, есть некая жилка аскетизма: чем выше художник, тем ярче горит в нём огонёк религиозного мистицизма. Тот же Пушкин был аскет в душе и стремился в монастырь, что и выразил в своём стихотворении «К жене». Той обителью, куда стремился он, был Псково-Печерский монастырь. А ведь не от неудачливости в миру стремился Александр Сергеевич в уединение. От того, что «не печатают» или там в любви не везёт. Ведь в какой славе он был. И остаётся. Но слава не могла составить его счастья. Вот в чём дело. Совсем созрела в нём мысль уйти туда, оставив жену в миру для детей. Но сатана не дремал и не дал осуществиться этому замыслу. Впрочем, может быть, само желание чистой жизни Господь вменит ему в дело. Неслучайно  же послал встречу с митрополитом Филаретом.
 Неслучайно же в Преображенском кафедральном соборе в Белгороде уже много лет существует традиция: 10 января – в день смерти Пушкина – служится панихида. Служит её один и тот же священник, в своё время и положивший начало традиции, настоятель храма протоиерей Олег Кобец. И приходят в этот день в собор в основной массе одни и те же люди. Эта устойчивость говорит об устойчивости чувства, которое каждый из нас носит в своём сердце. Чем оно питается, это чувство?
 «У Александра Сергеевича был мятущийся талант, бунтующий, я бы сказал, – говорит отец Олег. – Но в конце концов, мы видим, что этот талант приводит его всё-таки к Первоисточнику. Приводит к самым глубоким проникновениям в судьбы России, предначертанные Богом. Мне кажется, что именно  в этом величие его таланта. И для нас это сегодня ценно. Какой бы ни казалась необузданной свобода человека творческого (и само творчество – это выражение свободы), но пример Пушкина показывает, что всё-таки вершиной, даже если эта вершина бывает такой неожиданной, может быть только творчество, направленное к Богу. И последний день, последние часы его земной жизни очень ярко об это свидетельствуют. Может, мы ещё не во всей полноте увидели развернувшийся диалог с Богом, но его начало было в произведениях Алескандра Сергеевича. И его исповедь, причащение, покаяние –  это и есть такой голгофский путь христианина в этом мире. Поэтому когда мы молимся и его упокоении, это не просто формальность, не просто некий знак внешнего уважения, но это внутреннее восприятие его в первую очередь как человека, многое сказавшего за всех нас… Наша молитва – дар нашей любви. Мы просим Господа, чтобы Он вселил поэта туда, где пребывают все праведники и когда настанет время после Страшного всеобщего суда, даровал ему жизнь вечную».
 …Через минуту после того, как полюбовалась я Марусей, по какой-то ссылке нечаянно перескакиваю на другой сайт и там в беседе недавно убиенного священника Даниила Сысоева читаю: «…Нас влечёт Сам Дух Святой. И, более того, знаете, что Бог Отец ведёт большую разведочную работу? Как говорит Господь: «Ибо Отец таких поклонников, которые поклоняются в Духе, ищет Себе». Он отыскивает на земле тех людей, которые готовы Ему поклоняться…»
 Ну вот же! А то некоторые суперправославные ругают интернет. Но не о них речь (они и мобильные телефоны агитируют выбросить, а как приспичит, так бегут к тем, кого агитировали, просят позвонить…) Недавно в одной московской библиотеке  я услышала любопытнейшую фразу, которую попытаюсь воспроизвести (пусть электронщики и физики меня простят, если сделаю это неграмотно):  «Был золотой век русской по-эзии, был серебряный, теперь же, видимо, настал сапфировый –  из-за тех возможностей, которую даёт интернет, физической основой которого являются полупроводниковые носители, в которых используются сходные с сапфиром соединения…»  Это сказала одна удивительная  женщина Зоя Кузнецова – мама поэтессы Надежды Яговой. Той самой Нади Яги с сайта «Стихи.ру». Надя – лирик из физиков. Она – старший научный сотрудник института физики Земли.  Энтузиастка, каких, я думала, теперь в природе вообще уже давно нет, которая «со товарищи»  организовала поэтический клуб  «Лефортовские субботы» при библиотеке №124 ЦБС Лефортово. Маленький зал этой расположенной в старом промышленном районе Москвы на Ухтомке библиотеки благодаря гостеприимству и неформальному, сердечному отношению к проводимым мероприятиям работников библиотеки и в первую очередь директора Татьяны Петровны Власовой является сейчас одной из лучших поэтических площадок Москвы – настолько по-настоящему творческая сложилась там обстановка. В стенах библиотеки встречаются авторы не только из Москвы и области, но и  из Питера, Вологды, Тулы, Белгорода, Перми и даже из стран дальнего зарубежья. На встречах  звучат стихи в авторском исполнении, песни и романсы, идёт разговор о русской поэзии, о литературе, о слове  и языке.  И обстановка там действительно настолько естественная, что даже удивительно по нынешним временам. Мне кажется, что именно о таких явлениях нашего существования говорит в своём стихотворении «Летящие кони» один из активистов клуба, поэт из Новомосковска Тульской области, член Союза писателей России Александр Топчий:

 Не зная о вечном законе
 Нас в высь не пускающих пут,
 Крылатые красные кони
 Над городом плавно плывут.

 Торжественно, мерно, беззвучно,
 Как маленький рдяный закат ;
 Неправильно,
                антинаучно, –
 Но – вот же,
                но вот же, –
                летят!

 О, город, погрязший в двуличье,
 Бездушных пустых словесах , –
 Ты видишь, какое величье
 В линялых твоих небесах?!

 Смотри, потрясённый свидетель,
 От зрелища чуда – пьяней!

 …И хватит бубнить, что на свете
 Таких не бывает коней.

 Не удивительно, что в душевно здоровой  творческой обстановке рождаются добрые традиции.  Как, например, выпуск «Газеты русской поэзии», распространяемой бесплатно по городам и весям России и за её пределами (получает эту газету и наше сестричество – для заключённых, среди которых стихотворцев  тоже немало).  И вообще – едва познакомившись, участники поэтических вечеров готовы оказывать всяческую поддержку словом и делом собратьям по перу. И примером для всех служит та же Надя Ягова – любой из нас, приезжая в столицу, если нуждается, находит приют и понимание в простой хорошей  Надиной семье (муж, дети, кошки), в их уютном доме.
 Да и вообще ругаемая всеми Москва после многолетней нашей разлуки стала почему-то поворачиваться ко мне лучшими своими гранями – странноприимством, бескорыстием, сердечностью, «культурностью», а пустыня её – заполняться яркими личностями, полезными встречами, удивительными даже открытиями. Счастливейшее из них – Дмитрий Сорокин. Однажды, года полтора назад я, порхая по лугам сайта Поэзия.ру, наслаждаясь творческой свободой  и успехом, я вдруг была как бы поймана  комментарием к одному из своих любимых, опубликованных в нескольких сборниках и ставших уже «классикой» стихотворений («только над моею сирою могилой свищет одинокий гордый соловей…» и т.п.) В комментарии говорилось: «Не рано ли собственную могилку оплакивать, словно здесь нет дел.... А ведь жизнь - это крест, стоит ли его так поэтично и красиво, но сбрасывать раньше времени?» Ничего себе – подумала я. А ответе ляпнула: «Ну так кайфово же». Я тогда не знала, что Сорокин педагог. Теперь знаю. И не перестаю удивляться, как может сочетаться в одной личности детскость поэта и мудрость наставника.
 Помню это первоначальное странное – вкрадчивое, но настойчивое чувство какой-то свежести, появляющееся от негромких, странноватых его произведений – такая смесь любви и боли, бессилия и надежды.

 У пельменной, где нет ни пельменей, ни водки,
 поминаем отпетый январь.
 И трещит стеарин. Худо в городе с воском.
 И не пущен последний трамвай.
 У шашлычной, где все шашлыки подгорели,
 не застынет осенняя грязь.
 Отдыхают в обнимку Саврасов и Репин.
 И швейцар –  кирасир при дверях.
 И бомжи, словно глюки на праздник Гликерьи,
 производят обход пустырей,
 и любому дается по крохотной вере
 в бесконечном Его январе.

 В настоящее время в русской поэзии много людей, которые законно употребляют дорогие каждому православному сердцу понятия – Бог, Русь, Россия, храм… Рифмовать мысли научились многие. Но чтобы национальный дух был в самой сердцевине поэтической мысли, идеи – редкость. Для этого нужно восприятие целостной картины бытия, нужно находиться на самом разломе общественного бытия, пребывать в неустанном самозабвенном и ответственном одиночестве. Самоопределяясь в жизни, человек определяется и в творчестве. Это даётся далеко не каждому. Помню с искренним изумлением, не веря слухам, спросила: «Неужели ты работаешь в школе? «Да. Правда, был пятилетний перерыв…»
 Эти годы Сорокин провёл в эмиграции. Довольно успешно. Стал лауреатом премии «Абсолютный Израиль».
 «Помню, давным – давно покидал Россию, думал, ну, все – никогда не вернусь, люблю ее, тружусь в провинции за мизерную зарплату, чувствую себя пасынком... А где - то в Яффо понял, что это была страшная гордыня и почему я, собственно, достоин лучшего...»
 «Педагог из меня никакой, просто я люблю свою работу, а дети слушаются, на уроках не балаганят, иногда бывают отзывчивыми и внимательными…  каждый несёт свой крест. Мой, видимо, школа... для меня школа –  смысл жизни. Живя в Израиле пять лет, я готов был идти даже в детский сад сторожем, помощником воспитателя, но везде оказался не востребован…»
 «Было время, когда я, уроженец Москвы, оказался в родном городе без жилья и даже без регистрации.  Но Бог помог!»…«Мне помогают выжить монахи с Подворья Оптиной в Храме Апостолов Петра и Павла...»
 А мне внушают надежду и уверенность его стихи. Мне очень нравится, что этот человек – учитель. Просто учитель – посреди грандиозных псевдопатриотических движений и настроениям на грани национализма «в самом скромном переулке планеты» живёт и делает своё великое дело.  «Многие в сытой Москве забыли, что ходят под Богом... В нашей школе сантехник частенько чистит канализацию от забившихся фруктов».
 «Недавно был на кладбище у отца в Рыбинске, так там большинство в пределах полтинника лежит. Что-то, видимо, задумано не так предыдущими поколениями, что и сами вместо того, чтобы пожить подольше, допустили такое, что их дети уходят раньше и болеют больше, впрочем, нет у меня права кого-то судить, я лишь пытаюсь понять».
 «Я люблю Россию так, как любил Исаак Ильич Левитан, боясь в любой момент ее потерять, с ощущением, что видит ее в последний раз, словно любимую, но обрученную с другим женщину».
 «Все школы на карантине... А на днях были в Храме Христа Спасителя: люди так же веруют и причащаются».
 «Сегодня детям на уроке мхк включил “Балладу о солдате”... Девятиклассницы и девятиклассники рыдали! Значит все идёт к лучшему, человечество живо!»
 Мне радостно читать эти коротенькие откровения ещё и потому, что в них оживает образ, уже немного затерявшийся в тумане вечности,  поэта и учителя из давно уже переставшего быть старинного русского села Топлинка Александра Константиновича Филатова.

НО  МЫ-ТО  ВЕЧНЫЕ  С  ТОБОЙ!

 Это старинное русское село с нежным именем, стоящее посреди лесов, на берегу речки, говорят, было самое красивое в округе. Жили топлинцы честно, мирно, размеренно. Трудились усердно, а по праздникам дружно гуляли – ставили посреди села карусели, пекли большие караваи, сладкие булочки для детей. А уж храм в Топлинке был – красавец! Колокола к службе звонили – в Белгороде слышно было. Когда здание храма сломали, кирпичи пошли на фундамент школьного здания. И теперь школа стала центром жизни в селе. И хоть времена были уже «не те» –  безбожные стояли времена, но в Топлинке всё ещё царил какой-то особый, благодатный дух, ограждая от нервозности, от злобы, стяжательства, здесь по-прежнему правили доброта и гостеприимство. Учитель Филатов был всегда в окружении людей. Его редкая физическая красота так контрастировала с его инвалидной коляской, что сжималось сердце у каждого, кто впервые встречался с ним. Но это до первого знакомства. Александр Константинович был настолько наполнен жизненными силами и поэтически-философским пониманием Бытия, что в пору было жалеть не его, а себя, завидуя его жизнелюбию. Жизненная энергия выходила из него поразительной мудростью, зоркостью, щедростью и переливалась в негромкие, но необыкновенно искренние ясные стихи.

 Сними с протянутой руки
 Друзей по нынешней зимовке –
 Вот это злые пауки,
 Вот это божие коровки,
 А это лучик… Я просил
 Его у солнца на закате,
 Когда узнал, как мало сил
 И мало света в старой хате…

 Он был учителем не только по образованию. По нравственной конституции. Он был учителем не только для детей. Всё село шло к нему за наукой, за мудрым решением. Ему доверяли, потому что видели неподдельную любовь. В родительском доме, а потом в крохотной квартирке, которую получили учителя Филатовы – Александр Константинович и Зинаида Владимировна, –  всегда было шумно, многолюдно. И здесь всегда находили приют люди, болеющие душой, нуждающиеся в поддержке, понимании, в добром простом разговоре, утешении.
 Но вот и школа прекратила своё существование. А вскоре не стало и самого села. Начиналось строительство водохранилища. Людей выселили. Расселили по разным сёлам. И хоть жильё предоставили хорошее, может, лучше, комфортней прежнего, но многие топлинцы так и не смогли полностью оправиться от душевной травмы. Личной трагедией стала гибель Топлинки для А.К. Филатова. Сколько сил потратил он на то, чтоб докричаться до властей, чтоб доказать, что вмешательство в природу влечёт за собой катастрофу. Куда только ни писал, что не надо «травить, глушить, ломать, разрушать…», о санитарном состоянии реки Северский Донец в том районе, который готовили к затоплению «морем», о ядовитом иле, о сброшенных в воду деревьях, о зловонии, о жесткой ошибке прятать загрязнённое русло под толщей стоячей воды… «Человек не одинок! – говорил он. – Вокруг него целый мир, девственно прекрасный и чистый, живёт своими законами. И их эти законы надо уважать, если хочешь утверждать человечность…»  Всё было тщетно.
 Умерла Топлинка. Умер и Филатов. Ушла эпоха.

 Последним сумраком беды
 Не занесёт твои следы.
 Порубят сад? Зато в саду
 Взрастит стихия лебеду.
 Снесут дома? Сломают мост?
 Затопят выгон и погост?
 Часы прервут свой ход и бой…
 Но мы-то вечные с тобой…

 Более двадцати лет прошло, как похоронили А.К. Филатова на кладбище в селе Никольском. Теперь здесь многие жители улицы имени Филатова и не знают, что прежде она называлась иначе. Память учителя и поэта чтят его земляки. В школьном краеведческом музее есть посвященная ему экспозиция…
 Поэт Александр Филатов, как и положено русскому поэту, прошёл путём своего народа. И – как положено чуточку впереди. И как положено – чуточку не дожил до того, что предчувствовал (как он писал «предчувствием старца»), о чём болела («чувством юнца») его душа. Не дожил до времени, когда на грани гибели оказалось уже не одно селеньице, не одна речушка, а вся огромная страна, её культура, её язык, когда на смену всему настоящему пришли суррогаты. С юных лет прикованный (выстрелом пьяного сторожа) к инвалидной коляске, он был прикован и к своей душевной муке. Его лирический герой, восходя из самых глубинных времён (от былинной Руси), делает как бы последний рывок к Свету… И уже вплотную подходит к острому ощущению бессилия. К понимаю того, что трагедия Топлинки, трагедия русской деревни – это трагедия русской души, оторвавшейся от своих корней – православной веры. К понимаю того, что чем настойчивей человек стремится устроить свою жизнь без Бога, тем сильнее переживает её бессмысленность и пустоту. И мука человека тем сильнее, чем светлее его устремления, чем обострённей его нравственное чутьё.
 Александр Константинович в конце жизни очень страдал. Но как учитель он не имел права отдаваться во власть унынию, тем самым оставляя учеников без поддержки.

 На безлюдье не спеши,
 Даже если сил немного,
 Всё равно ищи дорогу
 К тайникам чужой души,
 Всё равно ищи певца,
 Сам на голос откликайся
 И уже не отрекайся
 От тернового венца.

 Не знаю, кому он адресовал свои строки, но уже много лет, а нынче особенно внимаю им с благодарностью.

ПРОСТО  СЛЕДОВАТЬ  ЗА  ПРИЗВАНИЕМ

 В том, что поэзию «делать» невозможно, что она живёт своей самостоятельной жизнью, все, кто пишет, по опыту знают. И всё же до чего ж удивительными бывают встречи на неисповедимых её путях. Как-то послала я Наде Яговой свои книжки по почте. Бандероль до адресата не дошла, но и обратно не вернулась. Отношений с почтой выяснять не стала. А через некоторое время будучи в Москве, заехала к Наде отдать-таки обещанное, заодно и познакомиться воочию.  И к ней в тот момент заглянула в гости Лариса Морозова  –  тоже автор с сайта Стихи.ру, москвичка.  Времени для болтовни было мало:  у меня поезд, у неё – больной муж дома, беседа с пятого на десятое. Вдруг между прочим Лариса произносит что-то вроде: «…моя сестра монастырь восстанавливает…»  Подожди, говорю, как это «сестра монастырь восстанавливает»?  И тут Лариса обрушивает на меня лаву неожиданной информации.  Что они с сестрой Наташей (теперь монахиней Иосифой) являются двоюродными внучками патриарха всея Руси Пимена (в миру Сергея Михайловича Извекова – бабушка их была двоюродной его сестрой), что предки их в своё время строили Иосифо-Волоцкий монастырь, где до недавнего времени подвизалась и монахиня Иосифа, что она причастна к обретению мощей преп. Иосифа Волоцкого … А сейчас  вот она восстанавливает Островоезерский монастырь  в Нижегородской области… Закончилась эти наши неожиданные посиделки не просто тем, что я открыла для себя «ещё одного» хорошего серьёзного поэта: стихи Ларисы Морозовой отличаются особой культурой – при любой степени чувственном накале сохраняют сдержанность, и глубокой религиозностью,  как бы спрятанной, но на самом деле служащей как бы фундаментом всему существованию и творчеству.

 …Не мало ль для счастья – дорога
 В предчувствии света его?
 Так много, поверьте, так много.
 А больше и нет ничего.
 ……..
 Хорошо за звездой внимательной
 Среди сонных шагать полей
 В Назарет, засидевшись затемно
 С разговором у рыбарей;
 И, счастливым покоем знания
 Преисполнившись от земли,
 Просто следовать за призванием,
 Оставляя следы в пыли.

 Сама же она эту «религиозность», как призналась, заметила, когда ей сказала об этом сестра. «Поэзия – это огромная радость, – говорит она. – Как всякое творчество. За что ещё, как не за любовь и творчество нас терпит на земле Бога? Это и Его промысел. Тщеславиться не приходится. Мне неважно, как воспринимают мои стихи: близким по духу понравится, другие пройдут мимо». А ведь стихи во многом усложняют нам жизнь, отнимают много времени, выдавливают, можно сказать, из социума – ты не замечаешь? –  спросила я. «Ну а нужен ли, по большому счёту «социум», которому мы чужды? Значит, он не наш,  близкие люди – они есть наш социум. Они нас не отторгнут. А времени – нет, не отнимают. Но прибавляют сил души, радости, полноты жизни. Без них, конечно, жить можно, но хуже, чем с ними…»
 Посиделки закончились тем, что весной я поехала в эту Ворсму, городок, о котором прежде и слышать не слышала, на этот удивительный сиреневый остров, к этой удивительной матушке Иосифе. В 17-м номере «Добродетели» был опубликован очерк об этом. Там же, конечно, мы напечатали и стихи Ларисы. Но самое поразительное в этой истории: когда я готовила материал к публикации, случайным образом вышла на информацию, что в этом (2010) году и прямо буквально на днях патриарху Пимену исполняется сто лет со дня рождения. Узнаю также, что он был чрезвычайно художественно одарённым человеком, что с юных лет писал стихи и в его наследии большой сборник автобиографичных стихотворений, глубокие, красивые и грамотные молитвы и акафисты…

И  НЕ  ЖЕНСКОЕ  ЭТО  ДЕЛО
 
               
 Недавно в старых бумагах попался клочок старой газеты «Смена» с  откликом-рецензией журналиста Сергея Новожилова на мой первый вышедший в 2000 году в белгородском издательстве «Крестьянское дело» сборник стихотворений «Три платья». Он пишет: «Стиль Н.Д. может не вызывать восторга, но никогда не вызовет протеста. За малым исключением, когда заканчивается удивительная женская лирика и начинается «высокая гражданская поэзия»: «Вставай, вставай! Горит звезда походная…», «Труби, трубач! Настал твой час…» Так и хочется сказать: «Наталья! Труба и полковой барабан – не Ваши инструменты. Возьмите гитару, флейту, лютню. На них у Вас здорово получается…»
 Наверное, не случайно сохранилась эта публикация. Сегодня – спустя почти десять – мне есть что ответить автору. Отвечаю.
 Дорогой и уважаемый Сергей Антонович! Во первых строках  хочу сказать в защиту (или в оправдание?) «высокой гражданской поэзии», а именно  стихотворения «Вставай! Горит звезда походная…» Оно и мне не очень. Впоследствии я его больше никуда и не включала. Однако же не напрасно оно десять с лишним дет назад путалось под ногами, сбивало с ритма мою лиру своей назойливой маршевостью. И вообще, признаться, это была песня с припевом – на мотив «Прощания славянки». Это святой Георгий уже пронизал копьём своим завесу вечности. «Вставай, иди. С тобою сила крестная, и красный плащ, и остроё копьё!» – с ума сводили нечаянные строки, и, помнится, я лихорадочно искала, кому их сбагрить, посвятить то есть. Но не нашла, никто из реальных людей на это место не подходил. А всё потому, что оно было уже занято. Человеком, которому ещё только через пять лет предстояло появиться на свет. Внук мой Фёдор, будучи трёх лет от роду, вдруг заинтересовался Георгием «Победоносом» (так он произносил). И настолько всерьёз, что пришлось и копьё ему купить, и красный плащ сшить. И в любом незнакомом храме любимый образ он находит мгновенно, в каком бы уголке он ни находился. И даже, был период, акафист выслушивал от начала до конца. И песню мою выучил, и исполнял…
 С другой же стороны, Сергей Антонович, Вы, безусловно, правы. Лютня – мне лучше барабана. И гитара. А ещё более, признаюсь, – фортепиано. И чтоб канделябры. И платье в оборках. И причёска. И куча детей тут же,  нарядных, радостных, талантливых и озорных, всяких, любимых и желанных… Но эту картинку с обложки репринтного альбома «Песни для детей», сами понимаете, невозможно вот так прямо взять и перенести из той патриархальной православной России в нашу нынешнюю. Сами знаете, какую: обескровленную, с напрочь вытравленными понятиями о благочестии, с перевернутой  с ног на голову общественной моралью, с круглой безотцовщиной, с кладбищами, усеянными ранними могилами, с абортариями, алкоголизмом, с куль-турными оргиями с тостами «Давайте выпьём за православную веру!» (вместо «За комсомол стоя и до дна!»), с «полчищами графоманской безграмотной саранчи» (Ваша, кстати, формулировочка) на ниве русской литературы.  Что с этим всем делать? Коль и разумом не охватить… Разве что уйти.  В глубокую депрессию. Но я ухожу в интернет. Нахожу нужную страницу, читаю:

 Ты слышишь плач?
 Ах, нет, – ты спишь...
 А мне мерещится сквозь ночи :
 Кричит ребёнок.
 Наш малыш.
 Наш неродившийся сыночек.
 Страшнее Страшного суда
 Предсмертный ужас в крике тонком!..
 Он не простит нас никогда, –
 Наш неродившийся мальчонка…

 Читаю, и мне становится легче. Эти строки как бы забирают часть моего груза себе. Потому что это пишет мужчина. Александр Топчий из города Новомосковска Тульской области. Это пишет боевой офицер, прошедший достойно горячие точки, выживший, вернувшийся к миру и готовый защищать его вновь и вновь… Но – как? Он ясно видит и понимает, что перед этой войной он безоружен, и некого винить, и не с кого потребовать. И я ему за это понимание и эту безоружность безмерно благодарна.  Все его стихи – это слёзы, это глубокое сожаление. Мне кажется, что я физически даже ощущаю, как стихотворная строка уводит автора почти за самую грань отчаяния. Но она же и вытаскивает его на свет Божий.

 Будет весна –
 и сегодня,
                и завтра,
                и впредь ;
 Будет весна – если сердце любить не устало.
 ……..
 Не скажу: «Прощайте»,
 только: «До свиданья»  –
 Есть у всех надежда,
 коль Христос воскрес.

 «…Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, –  всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…» – писал Иван Бунин в начале двадцатого века. А в конце его – века  в стихотворении «Россия! От судьбы континентальной…» писал Николай Гладких:

 Тебе уже не возвратиться миром
 К престольным дням и праздникам своим
 Так возвратись к своим мечам и лирам.
 Дай захлебнуться кровушкой кумирам,
 Которых мы, безумные, творим!

 У нас же сейчас у девяноста процентов крещёных в православии людей мышление самое что ни на есть языческое. То есть сейчас фактически четвёртый век со времени прихода в мир христианства. У нас нераспутанный клубок проблем – и богословских, и философских, и психологических, и экономических. И нам опять предстоит многолетний путь через пустыню. Может, когда мы умрём, наши дети, внуки опять будут сильной настоящей закваской для общества. Но, слава Богу, путь этот – открыт. Слава Богу, многие потери привели нас к одному стремлению к преображению. Возвращаются понятия. К сути понятий возвращает нас наш язык, обладающий удивительным свойством – инстинктом самосохранения. Возвращается уже, казалось бы полностью выхолощенный смысл родных наших национальных понятий. Вот то же милое слово «батюшка». Им у нас по привычке называют всякого священника, не задумываясь совсем, соответствует ли ему человек. Многие же – слава Богу – соответствуют. 
 Вот нынче я, почти в полной мере «воплотившая в реальность» собственные рукописания, завершаю данную свою писанину не в каком-нибудь бомжатнике, а в замечательном селе Никольском, в приходском доме. Ну не у Христа за пазухой, но за батюшкиными ризами – в тепле и сытости. Да и далеко не одна я. И думаю, что, наверное, не столь важно нынче, кому адресовал своё завещание Николай Васильевич: «Особенно не пренебрегайте женщинами. Клянусь, женщины гораздо лучше нас, мужчин… Если только сумеете заговорить с ними языком самой души, если только сколько-нибудь сумеете очертить перед женщиной её высокое поприще, которого ждёт теперь от неё мир, –  её небесное поприще быть воздвижницей нас на всё прямое, благородное и честное, крикнуть клич человеку на благородное стремление, то та же самая женщина, которую вы считали пустой, благородно вспыхнет вся вдруг, взглянет на самую себя, на свои брошенные обязанности, подвигнет себя самою на всё чистое, подвигнет своего мужа на исполнение честное долга и, швырнувши далеко в сторону свои тряпки, всех поворотит к делу». Это из «Писем к губернаторше», ушей которой, вполне возможно, слова сумасшедшего писаки и не коснулись. Но в конце концов они воплощаются-таки!
 Да, сестричество милосердия, духовником которого уже пятнадцать лет является отец Сергий Клюйко, на 99 процентов состоит из женщин. Настолько разных, что в иной  жизни, при иных обстоятельствах пути многих из них вряд ли бы пересеклись, или обернулось бы это «пересечение» несчастьем.  А вот под общей крышей батюшкиной любви и уживаемся. Он всех расставляет по местам, давая возможность проявиться лучшим качествам каждой на пользу всем.  «Не умеете, не можете любить – так старайтесь хоть делать дела любви», – говорит батюшка. Ну вот и пытаемся.
 Вернулся в Россию батюшка – это очень много. Потому что «Без отца нет Отечества». Как просто и понятно. Корень у отечества – отец. Изыми корень, вырви его – что останется? Слово, живое, как материя, опережает события и подаёт нам сигналы. В тот числе через поэта. Потому что он идёт за словом,  и в его таланте концентрируется национальное сознание.  И вот таким образом поэт и оказывается впереди. Является, по сути, предтечей общественных перемен. Сегодня наш язык обещает нам возрождение. И поэзия «подтверждает»,  что все это не спектакль, не единовременная акция, но, как принято говорить, устойчивая тенденция.

 Гобелен мать-и-мачехой в окнах жёлт.
 В отрывном – календарный май.
 Отслуживший священник огонь зажжёт.
 Вологодчина. Хмурь да хмарь.
 Над раскрытым "Апостолом"- паучок
 обещает наверняка
 собеседника вечного ни о чем –
 неуюта истопника,
 и ещё, что в ближайшие триста лет
 не увидеться нам с тобой.
 В Вологодчине, в самом глухом селе,
 там в "Апостоле" про любовь

 Да, снова Дмитрий Сорокин. Поэт, который на общем шумном и прожорливом фоне – высокий утёс. Его можно, конечно, обогнуть стороной, но облететь сверху – не получится. Его мягкий, утонченный оптимизм –  как широкая спина, прячась за которую на всякий случай, дерзну высказать своё неудовольствие. Мне не нравится разделение нашей лирики на духовную, религиозную, пейзажную, любовную и прочую. Приведённое выше стихотворение и многие другие этого автора – мой аргумент. Его лирический герой главным образом занят тем, что старается соединить церковность с человечностью. Это трудно, потому что эта рана в жизни и сознании лечится не одним днём.
 Во все времена все великие мистики, и христианские в более всего, показывали, что образ брака, любовного союза естественно и неизбежно выражает связь человека с Богом. Тема священного брака, исходящая ещё из язычества, проходит через Ветхий Завет и переходит в Новый. «Мужья, любите своих жён, как Христос возлюбил Церковь и предал Себя за неё, чтобы освятить её, очистив банею водною, посредством слова, чтобы представить её Себе славною Церковью, не имеющею пятна или порока, или чего-либо подобного, но дабы она была свята и непорочна» (Еф. 5:25:27).
 Поэт  вовсе не ищет и никому не обещает «райского наслаждения». К то-му же, в раю-то никакой любви не было. Адам с Евой осознали её, когда, потерявши Бога, ощутили её недостаток. Ощутили пустоту и тоску. Она живет теперь у каждого из нас в душе, эта тоска по Богу. Человек вроде научился находить заменители Ему – материальные блага, женщины, всякие игры и другие интересные вещи. Но тоска не уходит надолго. От обычного человека. От поэта же она не уходит никогда.
 В своё время юный Пушкин со смелостью гения назвал свой голос «эхом русского народа», а впоследствии определил свое призвание : «Глаголом жги сердца людей». Он действительно своим творчеством многое высказал за каждого из нас по отношению к разным явлениям нашего Отечества: попавшая в его сердце чистая ответственная нота, родившаяся ещё на заре нашей лирической поэзии – в «первобытных» стихах из Парижа Василия Тредиаковского: «Начну на флейте стихи печальны, Зря на Россию чрез страны дальны…», зазвучала со всей полнотой и задала тон на многие годы. Далее многие поэты становились как бы заложниками этого на-следства.

 Эта нота, как мне представляется, есть нота ответственности. Отцовства то есть. Нота горячей, преданной и вместе с тем требовательной любви к родине и её народу, нота сжигающей тревоги за их судьбу. Многие русские поэты именно в личном подвиге во имя правды, совести видели самый верный и прямой путь к обретению творческой свободы. «Нам завещана огромная концепция живой, могучей… России. Если есть чем жить, то только этим», – признавался Александр Блок, автор стихов «О Русь моя, жена моя…». Русская поэзия традиционно вступает в соприкосновение  с самым сокровенным, тайным уровнем, который коренным образом связывает русских с Россией. И именно поэтому таинственным образом безошибочно воздействует на любого русского человека, независимо от политических и даже религиозных убеждений, и даже можно сказать, национальности – надо быть только русским духовно.  Потому что именно отцовство заложено в основании поэтического таланта. И поэтому  поэтическое творчество женщине не очень к лицу и не по плечу – моё весьма субъективное, но твёрдое убеждение, – и занятие, я бы сказала, в каком-то смысле вынужденное, как война и т.п. Но в широком масштабе это, конечно,  – тема для отдельного обсуждения.    О личном же опыте могу сказать: поэзия вплелась в мою биографию как средство выживания.  Она – подобно семье – тоже есть малая церковь. И строчки Иосифа Бродского  к «Поэме об отце» я взяла вовсе не просто так: «Ходит девочка, эх, в платочке. Ходит по полю, рвёт цветочки.  Взять бы в дочки. Эх, взять бы в дочки». И строки моих собственных стихов –  «…родом я не из народа, моя семья – Иосиф Бродский и Миша, бомж из перехода» –  не есть эпатаж.
 Ну на этом, чтобы не перейти на умничанье, пожалуй, надо остановиться. Потому что вопросов и загадок много. Поэзия – такой пленительный мир.
 Помню, как когда-то я терзала отца Игоря Кобелева вопросами о смысле его стихотворения «Пророк и поэт». Он пытался от дискуссии уклониться. Но я его достала. И тогда он быстро-быстро проговорил, и я успела ухватить основное: «Мы можем предвидеть, но мы не осознаём. Или нам кажется, что предвидим, а оказывается не так. Это доказательство того, что мы не хозяева своих творений. Высший Творец творит из ничего, а человек – уже из имеющегося материала, поэтому произведение и считается его, но может существовать независимо. Господь Иисус Христос в беседе с Никодимом говорит: «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит…»( Ин. 3,8).   
 Так слава Богу! А то ссоримся, мечемся, сомневаемся, ищем. А всего-то и надо сказать: «Да будет воля Твоя, Господи».


Рецензии
Здравствуйте, Наталья Владимировна!..
С Праздником!

Матвей Корнев   25.05.2012 00:11     Заявить о нарушении
С Праздником, Матвей!

Феозва   25.05.2012 15:39   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.