Филарет романов

1.

                I

Первым предком Романовых был брат прусского князя Гланд-Камбил Дивонович, приехавший в Россию в конце XIII века. Имя Камбил было переиначено русскими в прозвище Кобыла. Его сын Андрей Иванович Кобыла служил при дворе великого московского князя Симеона Гордого. Сын Андрея Кобылы Федор Андреевич получил чин боярина и заодно прозвище Кошка. О занимаемом им видном положении свидетельствовал тот факт, что свою дочь он выдал замуж за великого князя Михаила Александровича Тверского. Во времена правления великого князя Василия III боярин Михаил Юрьевич Кошкин занимал второе место во дворцовой иерархии, сразу же за Василием Васильевичем Шуйским. По старому обычаю к прозвищу добавлялось отчество одного, а то и нескольких ближайших предков. Так и Кошкины начали именоваться Захарьиными, а затем Юрьевыми и, наконец, Романовыми. Основоположником Романовых стал Никита Романович Захарьин-Юрьев.


Потомки Кобылы – Кошкины (4 поколения), Захарьины (2 поколения) – постоянно были рядом с московскими князьями, но всегда на вторых ролях. Ни громких побед, ни больших опал. Кошкины и Захарьины преуспевали лишь в накоплении богатств. Самым прибыльным промыслом было для них добыча и продажа соли. Кошкиным удалось стать владельцами самых крупных варниц в Нерехте.
Братья Яков и Юрий Захарьевичи Кошкины были отправлены Иваном III в покоренный Новгород в качестве великокняжеских наместников. В 1487 году по доносу Якова Захарьевича Иван III выслал из Новгорода пятьдесят семей лучших купцов и перевел их во Владимир. В следующем году Яков и Юрий открывают заговор новгородцев, которые хотели убить братьев. В Новгороде начинаются массовые казни – кого вешают, кому рубят головы. По доносу Захарьивичей Иван III повелел выселить из Новгорода семь тысяч житных людей (домовладельцев) и поселить их в Костроме, Нижнем Новгороде, Владимире и других городах. В следующем 1489 году Иван III повелел выселить из Новгорода всех остальных (коренных) житных людей. Их также расселяли в средней России, причем многие были убиты по дороге. Разграбление Новгорода принесло огромные барыши Кошкиным.
В 1547 году Романовы (они тогда назывались еще Захарьиными) породнились с родом Ивана Калиты. Царь Иван IY, еще не Грозный, женился на шестнадцатилетней Анастасии, дочери умершего четыре года назад окольничего Романа Захарьевича.
Анастасия была хороша собой. Но выбор определила не ее внешность, а соглашение между кланом Захарьиных-Яковлевых и кланом Глинских. Клан Захарьиных был многочислен, его связывали семейные узы с князьями Сицкими, Бельскими, Шестуновыми и Оболенскими. Клан был силен и очень осторожен. Это не могло не импонировать Глинским, которые надеялись править одни от имени Ивана, пользуясь поддержкой Захарьиных-Яковлевых.
Противостоять блоку Глинских с Захарьиными в 1547 году было практически некому, так как после убийства боярина Андрея Шуйского по приказу двенадцатилетнего царя Ивана IY клан Шуйских серьезно ослабел.
3 февраля 1547 года состоялась царская свадьба. Брат невесты Никита Романович Захарьин “вместе с царем в мыльне мылся” и в первую очередь брачную ночь “спал у постели новобрачных”. После свадьбы старшему из  сыновей Романа Захарьевича Даниле был присвоен чин окольничего. Его дядя Григорий Юрьевич Захарин и двоюродный брат Иван Большой Михайлов-Юрьев становятся боярами.
Брак Ивана IY с Анастасией Романовой не представлял ничего экстраординарного
2.

в истории России. Подавляющее большинство жен московских князей были дочерями бояр или даже дворян. Да и у самого Ивана Грозного было семь жен и, соответственно, куча родни по женской линии, начиная с Романовых (Захарьиных) и кончая Нагими.
За тринадцать лет жизни с царем Иваном Анастасия Романовна родила шестерых детей: Анну (родилась 18 августа 1549 г., умерла в августе 1550 г.), Марию (родилась 17 марта 1551г., умерла во младенчестве), Дмитрия (родился 11 октября 1552г., умер в июне 1553г.), Ивана (родился 28 марта 1554г., убит отцом 19 ноября 1582г.), Евдокию (родилась 26 февраля 1554г., умерла в 1558г.) и будущего царя Федора (родился 11 мая 1557г., умер 7 января 1598г.)
Сама Анастасия умерла 7 августа 1560г., сравнительно молодой, ей было около тридцати лет, что дало основание многим современникам и потомкам предполагать отравление царицы.
18 марта 1584г. Не стало и царя Ивана Грозного. К этому времени все мужское потомство Захарьиных и Яковлевых или перемерло, или было казнено царем. В живых остался лишь Никита Романович Захарьин и его дети, которых по деду стали называть Романовыми.
Никита Романович оказался самым плодовитым в роду Захарьиных. От двух жен – Варвары Ивановны Ховриной и Евдокии Александровны Горбатой-Шуйской – он имел пятерых сыновей и пятерых дочерей (Федора, Михаила, Александра, Василия, Ивана, Анну, Ефимию, Ульяну, Марфу и Ирину). Их них только Ульяна умерла в младенчестве, в 1565г. Старшая дочь Анна была выдана замуж за князя Ивана Федоровича Троекурова. Рюриковичи Троекуровы вели свой род от ярославских удельных князей. Дочь Ефимию Никита Романович выдал за князя Ивана Васильевича Сицкого. Марфа стала женой Бориса Камбулатовича Черкасского. Он был сыном кабардинского владетеля Камбулата – родного брата Темрюка, отца Марии – второй жены Ивана Грозного. Два сына Камбулата – мурзы Хокяг и Хорошай – приехали на службу в Москву, крестились и получили имена Гаврил и Борис Камбулатовичи. В 1592г. Борис становится боярином. У Марфы Никитичны и Бориса Камбулатовича было трое детей – Иван, Ирина и Ксения. Иван при царе Михаиле стал боярином, Ирина выдана за боярина Федора Ивановича Шереметьева, а Ксения – за Ивана Дмитриевича Колычева.
Младшая дочь Никиты Романовича Ирина вышла замуж за боярина Ивана Ивановича Годунова. Потомства у них не было.
Наиболее выдающейся личностью из большой семьи Никиты Романовича стал его старший сын Федор. Он был красив и статен. Он первым из московской знати стал брить бороду и носить короткую прическу. О щегольстве Федора и умении одеваться иностранные послы говорили, что, если московский портной хотел похвалить свою работу заказчику, то он говорил:
- Вы теперь одеты, как Федор Никитич.
В 1586г. Прямо из рынд прыгнул в бояре. В 1590г. Он женился на Ксении Ивановне. В торжественном обряде венчания участвовал сам царь Федор и боярин Борис Годунов.
Жена Федора Никитича Ксения Ивановна была дочерью князя Ивана Дмитриевича Шастунова. Федор Никитич оказался плодовит: с 1592г. По 1599г. У него родилось шесть детей, но выжили лишь двое – Татьяна и Михаил, а остальные умерли в младенчестве (Борис в 1593г., Никита в 1593г., Лев в 1597г. И Иван в 1599г.)
В 1590г. Михаил Никитич был пожалован в окольничие. Умер он бездетным.                Александр Никитич в 1586г. стал рындой, а в 1597г. Ему пожаловано дворянство. Смолоду он женился на Евдокии, дочери Ивана Юрьевича Голицына, брак был
недолговечен. 1 августа 1597 года Евдокия умерла. Вскоре Александр вступает во второй
брак с Ульяной Семеновной Погожаевой. Боа брака его были бездетными.
3.

 Младший сын Никиты Романовича, Иван Никитич Каша в 1591г. Становится стольником. В 1599г. Он служит чашником при царе Борисе во время приема шведских послов. В 1606г. Вступает в брак с княжной Ульяной Федоровной Литвиной-Мосальской, род которой велся от князя Михаила Черниговского.
В отличие от большинства княжеских родов Рюриковичей и Гедиминовичей, да и многих родов старомосковской нетитулованной знати, во время правления Ивана Грозного вотчины Захарьиных-Юрьевых не только не сократились, но и значительно увеличились. После женитьбы на Анастасии Романовне Иван IY щедро наделил ее родню вотчинами. В числе пожалованных были укрепленные городки Скопин и Романово городище на юге страны, построенные для защиты от набегов крымских татар. Вместе с этими городами Захарьины-Юрьевы получили и окрестные села.
При организации опричного корпуса Захарьины-Юрьевы потеряли ряд вотчин в Костромской и Суздальской уездах, где до опричнины владели вотчинами Роман Юрьевич Захарьин, сын его Данила и племянник В.М. Юрьев. Но в качестве компенсации Захарьины-Юрьевы получили вотчины в других местах.
Казни родственников Романовых-Захарьиных-Михайловых и Захарьиных-Яковлевых, как ни странно, пошли потомству Романа на пользу. В конце царствования Иван Грозный велел составить перечень опальных, и часть конфискованных земель отдал уцелевшим родственникам казненных. Так Никите Романовичу Захарьину-Юрьеву и его сыновьям были пожалованы родовые вотчины Протасия Васильевича Захарьина-Михайлова и бояр Яковлевых. Эти вотчины находились в Московском, Костромском, Бежецком и других уездах. Наконец, в приданное Федор Никитич Романов получил село Домнино в Костромском уезде и село Климянтино в Угличском уезде.
После смерти Ивана Грозного Захарьины-Кошкины вступают в тактический союз с кланом Годуновых.
Слабостью Романовых было то, что о царице Анастасии, умершей 36 лет назад, почти все забыли, а цветущая Ирина делила ложе с царем. Мало того, у Романовых не было достойного кандидата в цари. Никита Романович был стар и болен, а его старший сын Федор слишком молод по понятиям того времени.
Последствия союза с Годуновыми сказались сразу. К сентябрю 1584г. боярство получает князь Федор Михайлович Троекуров, сын которого Иван был женат на Анне Никитичне Юрьевой-Захарьиной. К февралю 1585г. боярином стал князь Иван Васильевич Сицкий, женатый на Ефимии Никитичне Юрьевой-Захарьиной. Одновременно с ним стал боярином князь Федор Дмитриевич Шастунов, женатый на Фетинье Даниловне Захарьиной-Юрьевой.
Совместными усилиями кланов Годуновых и Романовых в 1587г. Шуйские были разгромлены. Роль Романовых после этого значительно возрастает. Старший из них Федор Никитич в 1590г. получает боярство и становится одним из руководителей Боярской Думы. В 1596г. Федор Никитич был назначен царем Федором (читай – Борисом Годуновым) вторым воеводой правой руки, то есть вторым по рангу военачальником на Руси.
Союз Годуновых и Романовых фактически распался в 1598г. после смерти царя Федора. Но открыто выступить против претензии Бориса на царский престол Романовы не рискнули. В 1598г. ни Романовы, ни их многочисленная родня даже не заикнулась о кандидатуре Федора Никитича. Лишь спустя 15 лет Романовы начали рассказывать сказки о том, что якобы царь Федор на смертном одре завещал престол Федору Никитичу Романову.
Но, с другой стороны, Романовы не поддержали и Бориса в самые трудные для него дни. Романовы участвовали в попытке возведения на престол низложенного царя Семеона Бекбулатовича и в других интригах против Бориса.
4.

Не было претензии к Романовым и у новоизбранного царя Бориса – мало того, в сентябре 1598г. царь Борис пожаловал боярство Александру Никитичу Романову, а также романовской родне Михаилу Петровичу Котыреву-Ростовскому и князю Василию Казы Кардануковичу Черкасскому. Формально Романовым не на что было жаловаться, и мирное сосуществование Романовых и Годуновых длилось до 1600г. В конце 1599г. Борис Годунов тяжело заболел. К осени 1600г. состояние здоровья царя настолько ухудшилось, что он не мог принимать иностранных послов и даже самостоятельно передвигаться – в церковь его носили на носилках.
Братья Романовы решили, что настал их час, и начали подготовку к перевороту. Из многочисленных романовских вотчин в Москву стали прибывать дворяне и боевые холопы. Несколько сот вооруженных людей сосредоточились на Варварке в усадьбе Федора Никитича. Среди них был и молодой дворянин Юрий Богданович Отрепьев.


II

Дьяку Власьеву было велено явиться в царские покои незамедлительно, сразу после вечерней молитвы, в первом часу ночи, хотя обычно в это время государь делами не занимался, а предавался семейным утехам.
После коронования Борис Федорович Годунов не захотел жить в комнатах покойного государя, поэтому приказал к прежнему дворцу пристроить новый, деревянный. Конечно, каменный был и красивее и прочнее: никакой пожар не страшен, и оборона в случае надобности, надежнее, но Борис посчитал, что для здоровья деревянный, из бруса, полезнее.
А здоровье в последние годы стало его тревожить все более. Несмотря на то, что и пятидесяти еще не исполнилось, чувствовал он себя дряхлым стариком, и его чаще стали тревожить мысли о смерти. Слишком много пришлось пережить этому человеку, прежде чем он добился самого заветного в своей жизни – царского стола.
Стольник ввел Власьева в горницу и, пятясь, молча удалился. Дьяк был поражен видом царя, которого не видал почитай год. Некогда круглое, даже румяное лицо Бориса резко осунулось, пожелтело, скулы стали более заметными, выдавая его татарское происхождение. Щеки и борода были покрыты редкими рыжими волосами, и лишь усы, по-казацки загибающиеся вниз, были по-прежнему густыми. Черные глаза, всегда казавшиеся большими, стали огромными, в пол-лица, и выражали не как прежде, доброту и участие, а глубокую скорбь. Чувство пронзительной жалости охватывало весьма нечувствительного дьяка, и он, плача, грохнулся перед царем ниц.
- Из грамот твоих знаем мы о переговорах с цезарем Рудольфом и польским Жигимонтом, - заговорил Борис. – Надо делать так, чтобы, когда польское посольство прибудет в Москву, были здесь послы и от короля шведского. Глядишь, испугаются и посговорчивее будут, уступят нам Ливонию. А шведы, испугавшись нашего союза с ненавистным им Жигимонтом, признают за нами Нарву. Как мыслишь?
Дьяк склонил голову, выражая восхищение хитроумности государевой. Что и говорить, был Борис Федорович не столько воином, сколько политиком. Умел плести интриги не только в своем, но и в иноземных дворцах.
Внезапно Борис жалобно застонал и ухватился руками за высокий, обшитый
жемчугами ворот рубахи.
- Вот, опять удушье проклятое! – прохрипел он.
- Я врача тебе привез отменного, батюшка государь! – заторопился сказать дьяк.
- Где же он? Что медлите? Зовите его сюда!

5.

Уловив повелительный жест государя, Карла, крутившийся у его ног, отправился звать доктора. Дьяк поднялся с мягкого персидского ковра и сел на обитую алым бархатом скамеечку против царского трона. Маленькие разноцветные стекла окон пропускали мало света, поэтому в горнице горели свечи. Только сейчас дьяк разглядел поодаль, за столиком с шахматами, сидит Семен Никитич Годунов. Хоть и приходился он государю дальней родней, но дьяк знал, что жалует его Борис более ближних. Будучи главой сыска, отличался Семен Никитич по части наушничества, умело потворствовал доносительству слуг на господ, детей на отцов, жен на мужей. Сухонький, маленький, в непомерно большой горлатной шапке и в столь же непомерно большой бобровой шубе, в которой не видно было его тщедушного тела.
В горницу вошел, кланяясь и прижав широкополую шляпу к груди, Каспор Фидлер, одетый в черной кургузый камзол с отложным белым воротником и такие же кургузые штаны черного цвета, худые кривые ноги обтягивали белые чулки.
- Что он бормочет? – нетерпеливо перебил его речь Борис.
- Приветствует твою милость, - пояснил дьяк.
- Потом! Пусть сделает что-нибудь!
Фидлер подошел ближе, пристально поглядел на царя и, повернувшись к младшему брату, что стоял поодаль и держал в руках кожаный сундучок, рукой подозвал его. Достав из сундучка какой-то флакон, с поклоном подал его государю.
- Что это? – подозрительно спросил Борис.
- Говорит, надо понюхать из сего сосуда, - перевел дьяк. – Очистит мозги.
Борис поднес открытый врачом флакон к носу и осторожно вдохнул. Запах был настолько резким, что он закашлялся, а из глаз потекли слезы.
- Он что, отравить меня захотел! – закричал, было, Борис. Но, неожиданно почувствовав облегчение, вдруг улыбнулся: - Лучше стало! Ай да лекарь, дай Бог тебе здоровья!
Фидлер тем временем решительно расстегнул белое парчовое, отделанное золотом верхнее одеяние государя, а также ворот рубахи, осторожно пощупал взбухшие на шее вены, потом приник ухом к рубахе, вслушиваясь в удары сердца, наконец, крепко взял царя за запястье руки и покачал головой, что-то сказал, полуобернувшись к дьяку.
- Что он говорит? – капризно спросил Борис.
- Спрашивает, не испытываешь ли ты удушья, особенно ночью во сне?
- Испытываю, из-за этого плохо сплю, - хрипло с испугом сказал Борис. – Откуда он узнал? Не колдун ли он?
Говорит, что узнал по твоим жилам. Бывает, что сердце колотится.
Фидлер произнес еще несколько фраз, потом отошел и поклонился.
- Болезнь у тебя серьезная, государь, - перевел Власьев. – Лечить надо долго, настоями из трав.
- Ты ему скажи, что в царском саду растут все аптекарские травы, пусть посмотрит.
- Говорит, что будет подбирать.
Фидлер с братом, пятясь, удалились, оставив государю флакон, из которого он периодически вдыхал запах.
Борис, расслабленно смежив веки, дал знак рукой, отпуская дьяка. Власьев поднялся, однако, вместо того чтобы уходить, напротив, подошел к царю вплотную и тихо, с потаенной дрожью произнес:
- Не вели казнить, батюшка государь.
- Чего еще?
- В Польше по корчмам слух пошел. Будто там объявился царевич Угличский…
Бориса будто ударили. Он вскочил, отвернув ногой карлу, игравшего у его ног с котенком.
6.

- Что? Какой царевич? Спустя девять лет как его схоронили?
- Бают, что его будто подменили.
- Врут! – с силой воскликнул Борис. Его мамка Волохова, что с малолетства с ним была, предана нашему роду, глаз с него не спускала, пока…
Он поперхнулся, было, но продолжал:
- Пока не зарезался сам, играя в тычку. Пятнадцать дней тело его лежало в соборе, чтоб каждый простится мог. Видели его и дьяк Вылузгин, и митрополит Гевласий, и князь Василий Шуйский. И тайные мои лазутчики там были, что Дмитрия знали… Нет, это проклятый Жигимонт выдумал, чтобы рознь в народе нашем посеять!
- И бояре тоже, - раздался из угла голос притаившегося, было, Семена Никитича.
- Бояре? – повернулся к нему всем телом Борис и, замахнувшись посохом, зловеще произнес: - Что знаешь? Говори!
- Немцы служилые доносят из Царева-Борисова, будто свояк твой, Богдашка Бельский, как крепость построил, на пиру похвалялся, что теперь-де Борис царь на Москве, а он Богдашка, царь в Борисове.
- Пустое брешет! – раздраженно отмахнулся Борис. – Что, ты его не знаешь? Пусть и торчит там, на Украйне, на веки вечные!
- А еще немцы доносят, - тем же шипящим от ненависти голосом продолжал Семен Никитич, - жалобился Богдашка на неблагодарность государеву: ден, он, Бельский, посадил Годунова на престол. А тот нет, чтобы править вместе, вдвоем, убрал своего заступника из Москвы.
- Этот заступник сам норовил на престол сесть, - криво усмехнулся Борис. – Царевич-то тут причем?
- А при том, - с затаенной злобной радостью закончил наушник, - что когда совсем опьянел Богдашка, стал калякать, что есть, мол, справедливость Божья. Жив сын Иванов, убили другого, а он, Бельский, к спасению царевича тоже руку приложил.
Огромные глаза Бориса начали вдруг выкатываться из орбит, он побагровел и снова схватился обеими руками за ворот так, что посыпался жемчуг.
Власьев и Годунов переглянулись, не зная, звать ли на помощь. Однако царь, не поднимая глаз, сделал отрицательный жест рукой.
Мысли липкие и страшные зашевелились в его голове. Он заговорил, вроде бы не обращаясь ни к кому:
- Ах, Богдашка, Богдан. Бог дал мне тебя как вечный крест. Связаны мы с тобой страшной тайной много лет
… Почти год провел Иван Васильевич в суровом посту и глубокой молитве после гибели старшего сына. Каялся во всех грехах, велел по всем церквам поминать души тех безвинных, что были убиты им самим или по его приказу. Но к весне 1584 года вновь взалкало его грешное тело. Однажды вечером попытался изнасиловать невестку свою Ирину, жену блаженного Федора. Помешал случайно увидевший слуга, которого тут же зарезали по приказу царя. Но понял он, что знают о его не содеянном еще грехе родной брат Ирины Борис и его свояк двоюродный брат жены Бориса – Богдан Бельский. Все чаще на них с ненавистью останавливался мутный глаз царя. Что это значит, хорошо знали оба.
И тогда они решились. Выбрали час, когда во дворце все после обеда спали, остались с государем наедине, благо предложил он сыграть в любимую игру – шахматы. Повалили разом могучего старика навзничь и удушили подушкой. Когда судороги
прекратились, Борис поднял подушку и, глядя на посиневшее, искаженное судорогами лицо любимого государя, скомандовал Бельскому:
- Беги, Богдане! Кричи, что царь Иван Васильевич от внезапного удара представился.
7.

Так повязала их страшная тайна. Видит Бог, что Борис всегда дружески относился к свояку, несмотря на его строптивый, баламутный нрав и непомерное честолюбие. Он спас его через несколько дней, когда при коронации Федора науськанная боярами московская чернь потребовала его крови. Удалось убедить толпу, что Бельский будет сослан. Действительно, последующие годы тот провел воеводой в Нижнем Новгороде.
Вернувшись в Москву после смерти Федора, снова стал показывать свой характер. Ему, царю Борису, не хотел оказывать знаки уважения. Трубил, спорил, чуть не до драки на потеху знатным боярам Мстиславским да Шуйским. Пришлось вновь отослать его на строительство новой крепости. Уезжал с почетом – со своим двором и войском. Так нет, не успокоился, змея.
Борис, наконец, поднял тяжелую голову, и, не оборачиваясь на угол, где притаился Семен Никитич, сказал твердым голосом:
- Доставь в Москву. И не как знатного боярина, а – в оковах. Посмотрим, что он скажет на дыбе…


III

… По указу государеву польское посольство было встречено со всевозможной пышностью и почетом, чтобы показать полякам богатство и могущество русского царя. Начиная от ворот скородума до Красной площади, сплошной цепью вдоль улиц выстроены стрельцы в праздничных кафтанах зеленого, синего, красного сукна, с пищалями и бердышами.
На Красной площади всадники иноземных отрядов царя, разодетые в парчовые и бархатные камзолы, образовали коридор, ведущий к Варварке. Миновав площадь, посольский поезд с главой посольства Львом Сапегой, вместо того чтобы выехать прямо на Варварку, где находился посольский двор, свернул влево, затем направо, минуя пышное строение, у которого стояла вооруженная охрана, приветствовавшая процессию громкими кликами.
- Узнай, что они кричат! – приказал Сапега конному шляхтичу, сопровождавшему карету.
Тот пришпорил коня, ускакал вперед, но вскоре вернулся.
- В этом замке располагается принц Густав, двоюродный брат нашего короля. Говорят, царь Борис обласкал его и собирается женить на своей дочери.
- Плохое предзнаменование для переговоров, - буркнул Сапега, отодвинувшись вглубь кареты. – Борис, видать, ведет с нами двойную игру.
Как только посол и сопровождавшие его более трехсот польских дворян, а также их многочисленные слуги, оказались за частоколом двора, ворота захлопнулись и вдоль забора были выставлены часовые. Лев Иванович Сапега, взойдя на крыльцо дома, огляделся и нахмурился:
- Странное гостеприимство, - проговорил он сквозь зубы, обращаясь к Станиславу Вариницкому, каштеляну варшавскому, и Илье Пелгржимовскому, писарю Великого княжества Литовского, уполномоченным вместе с канцлером вести переговоры. Мы здесь скорее не в гостях, а под арестом. В прошлый раз, когда я был с посольством в Москве, такой подозрительности русские не обнаруживали. Это плохой признак. Видимо, наши
сведения о болезни Бориса достоверны и власть его над подданными неустойчива.
- Какой же смысл вести переговоры со слабым и больным правителем? – запальчиво заметил Вариницкий.
- Не будем обсуждать это прилюдно, - мягко заметил Сапега, который, несмотря на свою молодость, имел и малый дипломатический опыт. – Тем более что пристав, по-
8.

моему, отлично понимает наш язык.
Послы, сидя в гостиной, пребывали в подавленном настроении, когда у ворот раздались звонкие удары тулумбаса. В горницу вбежал шляхтич из посольской охраны.
- Посланец царя Бориса Михайла Глебович Салтыков.
- Пусть войдет, - сказал Сапега, поднявшись со скамейки.
Вошедший гость снял меховую шапку, хотел было перекреститься, но, не найдя икон, лишь поклонился. Сапега ответил мягким кивком головы.
Салтыков покраснел от обиды, но сдержался и сообщил:
- Великий государь жалует послов польских своим обедом. Мне велено составить вам компанию, чтобы не скучно было. Эй, толмач, переведи.
Следовавший за ним Яков Заборовский поспешил заговорить:
- Прошу вас, панове, умерить гордыню и поблагодарить посланца со всевозможной учтивостью. Присылка обеда – великая честь.
Во время обеда Лев Иванович, благодаря вкусной еде и крепким напиткам, пришел в благодушное настроение и попытался выведать у присланного дворянина, как себя чувствует царь, склонен ли он заключить мирный договор и когда начнутся переговоры.
Воспользовавшись одной из пышных тирад, Сапега шепнул толмачу:
- Нам надо обязательно поговорить!
Тот опасливо скосил глаза на Салтыкова, показывая, что сделать это сейчас опасно. Однако представился удобный случай. По окончанию обеда Сапега остался один на один с толмачом. Сапега спросил толмача тихо:
- Что, действительно трон Бориса зашатался? Кого прочат бояре на его место? Шуйского? Голицына? Или кого-то из Романовых?
- Романовы сейчас сильнее всех, - ответил Заборовский. – Они очень богаты, имеют свое войско. В случае чего, их скорее поддержит московский люд, потому что они – ближайшие родственники покойного царя.
- Мне надо тайно встретиться с кем-то из них, - властно сказал Сапега.
- Старший, Федор, человек осторожный, он откажется. А вот с Александром, пожалуй, встречу можно организовать. Но очень опасно. Если ищейка Годунова что-нибудь разнюхает…
-Здесь встречаться нельзя, - согласился канцлер. – Вокруг охрана и соглядатаи. Но я думаю, их можно обмануть. Когда мой дворецкий поедет за кроватями, я переоденусь в костюм слуги и где-нибудь в переулке отстану. Пусть Романов тоже переоденется, чтобы не быть узнанным, и встретимся в каком-нибудь трактире. Понял? Жду сигнала.
Через несколько дней такая встреча состоялась в Заяузы, недалеко от Немецкой слободы, на которой поляки, как бы резвясь от избытка выпитого, устроили кучу малу, отвлекая стрельцов, Сапега нырнул в захудалый кабак, куда обычно приходили бродяги да нищие. В темном углу сидело два монаха, один из них махнул рукой – канцлер узнал толмача. Осторожно глянув по сторонам и убедившись, что в этот час корчма пуста, Сапега присел за стол и приказал Заборовскому встать у входа, чтобы оберечь их от ненужного глаза.
- Буду сразу говорить о деле, - сказал Лев Иванович на чистом русском языке. – Я привез предложение нашего короля о создании унии. В случае если один из правителей умрет, власть в обоих государствах переходит ко второму.
Монах, приподняв капюшон, взглянул на канцлера насмешливо:
- Борис хитер и на такую уловку не поддастся. Король молод, а Борису за пятьдесят, вдобавок болен. Значит, наш престол перейдет к Жигимонту? Не бывать этому. Борис хочет, чтобы отныне и во веки веков на Руси правил род Годуновых!
- Разве это справедливо? – сочувственно сказал канцлер.
- Нет, этому не бывать! – ударил по столу кулаком монах. – Мы, Романовы, не
9.

позволим. Если так случилось, что царский корень прервался…
- А если не прервался? – снова перебил его Сапега.
- Как – не прервался? – тупо уставился на него Александр Романов. – Или ты веришь, что угличский царевич жив? Поверь, то глупые слухи. Мы доподлинно знаем, что царевич похоронен.
- А если жив другой царевич?
- Какой другой? Другого не может быть.
Сапега передвинулся вплотную к монаху и сказал:
- Я тебе открою сокровенную тайну. Ты обсудишь ее с братьями, а потом, подумав, ответите мне о своем решении. Ты знаешь, что отец Ивана Грозного, Василий Третий, развелся с первой женой Соломонидой из-за ее бездетности?
- Конечно. Он женился на Елене Глинской, которая родила ему Ивана.
- А, знаешь ли, что Соломонида была пострижена, будучи беременной? И в монастыре родила сына Георгия? Василий, узнав об этом, послал бояр к бывшей жене, но та ребенка не отдала, сказала, что он родился мертвый, и даже указала на могилку. Однако мальчик остался жив. Его прятали по монастырям, пока он не достиг юношеского возраста.
- Мне мой отец рассказывал, что Ивана Грозного все время преследовал призрак старшего брата. Он сам ездил по монастырям, лично допрашивал настоятелей, пытаясь найти брата. Но потом внезапно страхи царя утихли, он решил, что Георгий умер, и обратил свой гнев на двоюродного брата – Владимира Старицкого. Он заставил выпить его бокал с ядом.
- Все правильно. Только Георгий остался жив. Он бежал в Литву, где находилось много русских “отходчиков”. Когда там оказался и Андрей Курбской, Георгий перешел к нему на службу, был одним из его приставов. Князь советовал ему в жены местную православную шляхтичку, имевшую небольшое поместье. В 1580 году у него родился сын, которого он нарек Дмитрием.
- А ты откуда это знаешь? – недоверчиво спросил Александр.
Увлеченный рассказом, он забыл об осторожности и откинул капюшон.
- Георгий открылся во всем Андрею Курбскому. И тот все вынашивал планы отомстить царю Ивану, организовать поход с настоящим царевичем во главе. Однажды он проговорился моему дяде тоже Сапеге, который был тогда Минским воеводой. Мир праху его! он умер. Умер и Курбский, умер и Георгий. Но Дмитрий жив, и он знает о своем царском происхождении.
- Тоже Дмитрий. Какова игра судьбы! – проговорил внимательно слушавший Александр Романов. – Но где доказательства? Кто поверит, что он прямой потомок Александра Невского.
- Говорят, что он очень похож на парсуны своего деда. Похож, кстати, и на своего дядю. Это подтверждают старики, знавшие Ивана Грозного в молодости.
- Так сколько ему лет?
- Двадцать исполнилось.
- А угличскому сейчас было бы восемнадцать. Почти ровесники.
- Говорят также, что на груди царевича есть родимое пятно, которым были отмечены все члены этой роковой семьи.
- Это маловато, чтобы церковь и народ признали в нем царского сына. Есть ли какая-то грамота, подтверждающая его происхождение?
- Нет. Ведь отец его был рожден тайно, и ни в каких книгах не записан. Но можно помочь найти другие доказательства. Я вам предлагаю реального царевича.
Романов уперся взглядом в столешницу, не отвечая.
- Я знаю, о чем ты думаешь! – зло бросил канцлер. – Надеетесь, что когда Борис
10.

умрет, кто-то из вас, Романовых, сядет на престол. Но вспомни, что произошло, когда умер Федор. Вы же сами отдали власть Борису, потому что тут же перессорились с Шуйскими да Мстиславскими! И теперь произойдет то же самое! Пока будете спорить между собой, трон вновь захватит какой-нибудь выскочка! Не лучше ли объединиться под знаменем истинного царевича, который, заняв престол, будет послушен воле боярской!
- И где же Дмитрий сейчас обретается?
Сапега бросил испытующий взгляд на собеседника и, чуть замешкавшись, ответил:
- Где ему и положено быть. В своем имении на Волыни. Но если вы, родовая знать, примите решение, он сразу перейдет границу, да не один, а с войском. Мы, князья литовские, ему поможем. Это и будет наш вклад в единение славянских племен, создания русско-литовско-польской державы. Поверь, это будет держава, перед которой преклонятся государства Европы, в том числе и Римская империя… Прошу, посоветуйся с братьями, с другими родовитыми князьями. От вашего решения будет зависеть, как мне вести переговоры с царем Борисом.
В промозглой темноте они расстались.


IY

Но, увы, соглядатаи Семена Годунова не спали. На следующий день целовальник донес о подозрительной встрече иноземца в одежде польского слуги и боярина Александра Романова, одетого монахом. Признал он и царского толмача. А еще через день Алексашка Бертенев-второй доложил, что собирались вместе все пять братьев Романовых. О чем-то горячо говорили, о чем – он доподлинно не слышал, но несколько раз произносилось имя царевича Дмитрия. Заметили тайные соглядатаи, что о чем-то шептались Александр Романов и Василий Шуйский во время службы патриарха в Архангельском соборе.
Перепуганный тревожными вестями, бросился Семен Годунов в царские покои. Там он застал лекаря Фидлера с братом, что хлопотали с какими-то травами, подсыпая их в большой золотой таз, в котором Борис парил распухшую правую ногу.
- Почему в неурочье явился, случилось что? – спросил Борис.
Семен присел на скамейку, сняв шапку, но многозначительно молчал.
Лекари, укутав таз с ногой в толстую шерстяную ткань, установили рядом с постелью царя песочные часы и временно удалились.
- Ну, что на хвосте принес? – грубо спросил царь.
- Романовы тайно ведут переговоры с Сапегой.
- Не врешь? – подскочил царь, забыв, было, о больной ноге, и тут же со стоном опустившись обратно. – Кто их свел?
- Яшка Заборовский, твой толмач. И это после стольких милостей, какими ты его одаривал!
- К допросу взял? – мрачно спросил Борис.
- Сказывает, что услужить тебе хотел. Узнать, о чем будут говорить, и донести.
- Узнал? – так же мрачно и односложно продолжал спрашивать Борис.
- Сказывает, что его удалили, как только разговаривать начали.
- А что на дыбе сказал?
- На дыбу еще не брали. Кто без толмача переговоры с поляками будет вести?
- Обойдемся. Дьяк Власьев все, что нужно, переведет.
- Еще есть донос, что братья Романовы в тот же день у Федора собрались.
- Так я и знал – зашевелилось осиное гнездо! – воскликнул царь, комкая в ярости рубаху на груди.
11.

- И это еще не все: Бертенев, слуга Сашки Романова, подслушал, что будто про царевича Дмитрия говорили!
- Господи! Да когда же уймутся, наконец, враги наши!
Повернулся к притихшему Семену. Его черные глаза сверкали решимостью.
- Долго я терпел их козни. Все! Настал твой час, Семен! Умеешь обезвредить – тотчас получишь боярскую шапку.
Семен поклонился.
- Что молчишь? Аль заробел? – спросил Борис.
- Взять-то можно, а в чем их вины искать? Что будет? Ведь посла к допросу не возьмешь?
Борис опустил голову на грудь, тянулись тягостные минуты размышлений. Наконец, он произнес уже спокойным, мелодичным голосом:
- Ты прав. Тут не силой, надо хитростью изводить недругов наших. Что предлагаешь?
- Сказывают верные люди, - елейно начал Семен Годунов, - будто жена Федора Ксения да Алексашка, брат его, травами всякими увлекаются, да заговорами… Вот ежели у Александра во время обыска найдутся вдруг коренья ядовитые, то можно доказать, что присягу братья нарушили и решили тебя извести.
- А сумеешь найти?
- Сумею, - ухмыльнулся Семен. – Бертенев на что? Ему после доноса деваться некуда – если не мы, хозяин его порешит.


Глубокой ночью, выйдя из Фроловских ворот Кремля, с горящими факелами процессия, не торопясь, прошла несколько сот метров к Варварке. Здесь спешившиеся гвардейцы оцепили двор Федора Романова. Стрельцы прошли далее, оцепляя дворы Александра, Михаила, Василия и Ивана.
Первым застучал в ворота, ведущие во двор Александра, Салтыков.
- Кто там, в ночь, за полночь? – крикнул сторож.
- Открой по царскому указу! – закричал Салтыков, и, едва калитка приоткрылась, по его команде туда бросились стрельцы. За ними поспешил и Салтыков: скорее в горницу хозяина, к сундучку, куда Алексашка Бертенев должен был положить  мешок с кореньями.
- Ага, вот они! – вскричал с торжеством Салтыков, извлекая заветный мешок и чувствуя, как голова его потяжелела от боярской шапки. И показал пальцем на вбежавшего полураздетого хозяина: - Взять его! Вязать всех – и подлых и челядь! Доставить в Сыскной приказ к Годунову.
Самое жаркое дело заварилось у стен подворья Романова-старшего. Услыхав возню на соседнем дворе, слуги открыли пальбу. Стрельцы по приказу своего головы ответили дружным залпом, от которого враз загорелись соломенные крыши сараев. Проломив ворота, стрельцы рассыпались по двору, вступив в рукопашный бой с челядью. Звон сабель и шпаг, стоны раненых огласили окрестности. Крутя отчаянно шпагой и делая ловкие выпады так, что один за другим падали на землю босые холопы, стрелецкий голова пробивался к дому. У самого крыльца на него набросились трое. Одного из нападавших
голова сразил выстрелом из пистолета, другого проткнул шпагой, повернулся к третьему, приставил шпагу к его груди.
- Помилуй меня! – воскликнул человек.
- Ты кто будешь? – крикнул стрелецкий голова.
- Слуга Романовых Юрий Отрепьев! Я никому ничего плохого не сделал.
- Ладно, беги.
Отрепьев бросился за угол.
12.

Романовых связанных по одному доставляли в Сыскную избу.
Несколько десятков сторонников Романовых было убито при штурме, а многие казнены без суда и следствия.
Польские послы с тревогой наблюдали в эту ночь за пожаром на подворье Романовых. Были слышны выстрелы, мелькали какие-то тени.
- Что могло случиться? – встревожено спрашивал Сапега дворецкого. – Ты спрашивал у охраны?
- Они отвечают, что сие им неведомо.
Неведение терзало канцлера. Неужели столь успешно начавшаяся интрига разоблачена? Если Романовы арестованы, не укажут ли они на него? Днем приехал Салтыков, необычайно важный, в бобровой шубе с высоким стоячим воротником и горлатной шапке, которую и не подумал снять, когда вошел в горницу.
Канцлер по чванливому виду царского посланца понял: предположения его близки к истине, однако виду не подал, спросил серьезно, на ломаном русском:
- Что за шум был ночью? Мы не могли уснуть! У кого-то был пожар?
- Тебя это не должно беспокоить! – нагло усмехнулся Михаил Глебович. – Просто царь опалу возложил на своих некоторых подданных.
- Я не понимаю, что ты говоришь, - капризно сказал канцлер. – Где твой толмач?
- Толмач Яшка Заборовский приказал долго жить! Да и зачем нам толмач? С Алексашкой Романовым ты ведь без толмача разговаривал!
Взгляды их скрестились – один нагло-утверждающий, другой – колючий, но беспокойный.
- Не знаю никакого Алексашку Романова, - забормотал Сапега, опуская глаза. – И разговоров никаких ни с кем не вел. Знаешь ведь, что твоя стража никого со двора не пускает.
- Знаю, - ухмыльнулся Салтыков, - а теперь будет смотреть еще строже. Чтобы ни одна мышь не выскользнула.
Сапега решил перейти в атаку:
- Как вы смеете так обращаться с посольством его величества короля польского? Мы здесь ютимся в тесноте, вокруг разбросана солома, а если случится пожар? Как на соседнем подворье? Если хоть один человек погибнет, король разгневается. Вы, что, новой войны хотите?
Оробевши, Салтыков перекрестился в передний угол.
- Береженного Бог бережет. Пусть слуги ваши костры зря не жгут.
Сапега продолжал наступать:
- Когда нас примет великий князь Борис?
- Не великий князь, а царь-государь! – строго поправил Салтыков.
Наш король не признает его царем, ты знаешь.
- А если король ваш не признает Бориса Федоровича царем, то и переговоры ни к чему.
- Это пусть ваш великий князь рассудит, когда я ему вручу грамоты короля! – твердо сказал Сапега, искушенный в дипломатической этике.
Салтыков снова сбавил тон:
- Вот поправится царь-батюшка, тогда и примет.
Ни на кого не глядя, Салтыков торжественно прошел к своей карете и отбыл в Кремль.
Семен Годунов докладывал царю, как проходил суд над изменниками на патриаршем дворе. Когда Салтыков предъявил высшим духовным сановникам и боярам
Злополучный мешок с кореньями, а Бертенев-второй поклялся под присягой, что хозяин его совместно со свояченицей Ксенией собирался отравить царя, поднялся страшный шум.
13.

Стуча посохами, святые отцы и бояре начали проклинать Романовых и требовать их смертной казни. Расчет Бориса оказался точным: родовитые князья – Рюриковичи одобрили такой поворот событий. Яростное их возмущение не обмануло царя: конечно, оно было притворным, вряд ли кто поверил в сказку о готовящемся покушении. Но бояр радовало, что эти наглые выскочки Романовы, тянущиеся жадными руками к царскому скипетру, отброшены одним ударом. Хотя Мстиславские и перешептывались между собой, дескать, опять Борис оказался клятвопреступником: ведь всего десять лет назад крест целовал Никите Романову, что будет заботиться о его сыновьях, как о своих собственных чадах. Ну, еще вспомнят князья Борисовы прегрешения, когда его Бог подберет: ведь разбаливается он все пуще.


Y

Колдовские процессы над знатью в Западной Европе обычно кончались кострами, и лишь в единичных случаях плахами и виселицами. Однако Годунов поступил с Романовыми относительно мягко. Федора Никитича Романова постригли в монахи под именем Филарета и послали в Антонио-Сийский монастырь (на реке Сия). Его жену Ксению Ивановну также постригли под именем Марфа и сослали в один из Заонежских погостов. Ее мать сослали в монастырь в Чебоксары. Александра Никитича Романова сослали к Белому морю в Усолье-Луду, Михаила Никитича – в Пермь, Ивана Никитича – в Пелым, Василия Никитича – в Яренск, сестру их с мужем Борисом Черкасским и детьми Федора Никитича, пятилетним Михаилом и его сестрой Татьяной с их теткой Настасьей Никитичной с женой Александра Никитича сослали на Белоозеро. Князя Ивана Борисовича Черкасского на Вятку в Малмыж, князя Ивана Сицкого – в Кожеозерский монастырь, других Сицких, Шестуновых, Репниных и Карповых разослали по разным дальним городам.
Михайло Никитич Романов был сослан в село Ныроба Пермской волости. В селе имелось лишь шесть дворов. Михаила посадили в яму (земляную темницу). Сверху яма была закрыта настилом из брусьев, засыпанных землей. В яме была сложена небольшая печь. На Михаила надели тяжелые кандалы – цепь на шее весила 1 пуд 39 фунтов (32,4кг), 19 фунтов (7,8кг) весили ножные кандалы и 10 фунтов (4,1кг) – замок к ним. Пристав держал узников на хлебе и воде, а местные крестьяне тайно приносили ему вкусную еду. Через несколько месяцев Михаил умер.
В основном бытовые условия других братьев Романовых были весьма приличные, Им жилось совсем не худо. Даже те ссыльные, которые не имели думного чина, получили разрешение взять с собой по “детине” из числа своих дворовых холопов. Холоп прислуживал господину в пути, а затем в тюрьме.
Тюрьмой для опального служил двор с рядом хозяйственных построек, предназначенных для обслуживания тюремного сидельца. Пристав, сопровождавший в
ссылку младшего из братьев Романовых, получил приказ выстроить для него двор вдали от посада и проезжей дороги. Инструкция предписывала приставу провести все необходимые работы: “двор поставить…, а на дворе велеть поставить хором две избы, да сени, да клеть, да погреб и около двора была городьба”.
В клети и погребе хранились продукты и снедь. Осужденные получали достаточное пропитание. Василий Романов получал в день “по калачу да по два хлеба денежных. Да в мясные дни по две части говядины, да по части баранины. А в рыбные дни по два блюда
рыбы, какова, где случится, да квас житный”. На содержание младшего Романова была израсходована крупная сумма в 100 руб.

14.

Несмотря на все это, некоторые ссыльные, включая Василия Романова, погибли в местах заточения. Их казнили по тайному приказу Бориса.
Стрелецкий голова Леонтий Лодыженский, будучи приставом у боярина Александра Романова, удушил своего пленника по воле Бориса, Тимоха Грязной удавил боярина Сицкого с женой, Роман Тушин удавил окольничего Михаила Романова, приставы Смирной Маматов и Иван Некрасов удавили Василия Романова.
Михаил Никитич должен был получать пайку, которой на троих бы хватило. Но часть его продуктов присваивал себе пристав.
Боярин князь Федор Дмитриевич Шестунов умер в Москве у себя во дворе, еще до отправки в ссылку.
Боярин Борис Камбулатович Черкасский был стар и болен. Его вместе с женой Марфой сослали на Белоозеро. Вскоре там он умер от мочекаменной болезни (“камчуга”). А его жена Марфа по указу Годунова от 2 сентября 1602 года была переведена в село Клин в вотчину Федора Никитича Романова. Там она жила вместе с женой Александра Никитича и малолетними детьми Федора Никитича Михаилом и Татьяной. Там же она и скончалась 28 февраля 1610 года.
Иван Никитич Романов, несмотря на свою молодость, был тяжело болен – страдал “старой” болезнью: “рукой не владел и на ногу прихрамывал” (наследственный недуг Романовых – болезнь Педжета). Пристав Маматов доставил в Сибирь Ивана еще живым. Там, в Сибири, Маматов принял другого Романова – Василия, от пристава Ивана Некрасова и тоже еле живого. Иван Некрасов, который вез Василия в Сибирь, получил наказ везти его “бережно, чтобы он с дороги не ушел и лиха над собой никакого не сделал”. Некрасову были выданы железные кандалы, и предоставлено право использовать их в случае необходимости. Василия везли по Волге в струге, и там он имел некоторые послабления. Но Василий однажды выкрал у пристава ключи от цепи и бросил их в реку. Опасаясь побега, Некрасов тотчас заковал своего поднадзорного в цепь. В мае 1601 года Василий Никитич благополучно добрался до Яранска, где пробыл шесть недель. Затем ссыльного отправили в Сибирь. Две с половиной недели Некрасов и Василий Романов шли пешком “только на подводе везли запасишко свое”. Пленник, естественно, шел без цепей, и только на ночь пристав сковывал его. Тем временем наступила осень, ударили первые морозы. Василий Никитич расхворался, и Некрасову пришлось его в санях “простого”, то есть без цепей. Это трудное путешествие длилось четыре месяца. Власти позволили Василию Никитичу жить в одних хоромах с братом. На всякий случай приставы приковали братьев на цепь в разных углах избы, тут же послав донесение в Москву. В ответ дьяки составили черновой наказ с повелением расковать Ивана и Василия и позволить и в “избе и во дворе ходить по своей воле”. В беловом варианте последние слова были вычеркнуты и заменены приказом беречь Романовых крепко, чтобы они со “двора не ходили”. Руководители сыскного ведомства в Москве явно хотели снять с себя ответственность за смерть ссыльных. Узнав о болезни Василия Никитича, Семен Годунов заявил, что по государеву указу “ковать” ссыльных в цепи было не велено и что приставы “воровали”, действуя “мимо государевого наказу”. 15 января 1602г. Борис Годунов
приказал расковать ссыльных, но приказ этот дошел до Сибири с большим опозданием. Уже перед смертью с Василия Никитича сняли кандалы. Ивану Никитичу позволили сидеть у постели умирающего брата. Василий Никитич умер 15 февраля 1602 года.
В марте 1602 года Борис Годунов, получив известие о смерти Василия Романова, приказал перевезти Ивана Романова в Уфу. Но Иван Никитич был тяжело болен. 8 мая 1602 года Некрасов сообщил в Москву, что “измени” государев “разболелся старою своею черною болезнью, рукою и ногою не владеет, и язык ся отнялся, лежит при конце”. Как
только Ивану Никитичу стало легче, пристав повез его в Уфу. С дороги Некрасов писал в Москву, что Иван быстро поправляется, … “везучи, язык в него появился, рукою стал
15.

владеть…, а сказывает сердце здорово, есть довольно”. Иван Романов прибегнул к какой-то уловке, чтобы избавиться от оков.
К лету 1602 года состояние царя Бориса улучшилось, и Борис решил облегчить участь ссыльных. 25 мая 1602 года Боярская Дума распорядилась освободить Ивана Никитича Романова и князей Черкасских, и перевезти их в Нижний Новгород “на государева службу”. 17 сентября 1602 года опальным объявили царскую милость – Борис велел вернуть их в Москву ко двору. Приставам указывалось везти Ивана Романова в Москву осторожно по состоянию его здоровья.
Князья Сицкие тоже были освобождены и назначены на службу в понизовые города. Но не все они добрались до новых мест. Старший сын опального боярина Сицкого князь Василий Романов умер в дороге, не “добравшись до Москвы”.
Летом 1602г. Боярская Дума объявила о прошении вдовы и детей опальных бояр. Борис приказал вдову Бориса Черкасского с дочерью и вдову Александра Романова освободить и перевезти в бывшую вотчину Романовых село Клин под Юрьевом-Польским, куда они благополучно добрались.
Приставам было приказано содержать опальные семьи в полном довольствии.
В ноябре 1602 года Федор Никитич (Филарет) говорил своему приставу:
- Государь меня пожаловал, велел мне повольность дать.
Филарет и впрямь получил послабление. Ему позволено было часто покидать келью и стоять на “клиросе”. Борис велел Филарету новую одежду и “покой всякий к нему держать”.
Филарет, как доносил пристав Воейков, сильно тосковал о семье и говорил:
- Милые мои детки, маленькие, бедные, остаются, кто-то будет их кормить, поить! А жена моя, бедная, наудачу жива ли? Чаю, где-нибудь туда ее замчали, что и слух не зайдет. Ох, мне лихо, что жена и дети. Как помянешь их, так словно рогатиною в сердце кольнет! Хоть бы их раньше Бог прибрал. Чаю, жена сама тому рада, что им Бог дал смерть, а мне бы уж не мешали. Я бы стал один промышлять своею душой.
Между тем при всей строгости надзора за Филаретом, поп Ермолай и некоторые крестьяне Толвуйской волости сообщали ему о жене его, а ей переносили вести о нем.
В дремучих заонежских лесах находился давно заброшенный погост Толвуйский, где прозябала супруга именитого боярина Федора Никитича Романова, Ксения Ивановна. Едва проходимый, узкий проселок упирался в этот погост, но не шел дальше, идти было некуда. Дальше шли только лесные тропинки, по которым в нескончаемую лесную глушь решался проникать лишь смелый зверолов, знакомый с лесными знаменьями и руководимый своею чуткою лайкой.
Общий вид погоста был жалкий и убогий, церквочка крошечная, бедная, населения мало, и жизнь его временами совсем замирала (в ту пору, когда мужики-звероловы уходили в леса, оставляя дома только баб да детей) и несколько пробуждалась только дважды в году, когда наезжали в Толвуй пять-шесть кулаков-скупщиков – забирать у толвуйцев пушной товар, выменивая его на всякую всячину.
И в этой заглохшей, дикой трущобе злые люди заключили молодую женщину, знатнейшую из боярынь московских, избалованную удобствами и роскошью жизни, разлучив ее с горячо любимым супругом, с детьми, со всеми дорогими и милыми ей людьми, со всеми радостями жизни. Разлучили, даже лишив всякой надежды на то, что она когда-нибудь к этим радостям вернется, даже отняв у нее право этими радостями пользоваться, потому что накануне ссылки ее насильно постригли в монахини, а ее супруга силою принудили произвести иноческий обет: царский родич и из бояр боярин,
Федор Никитич Романов обратился в смиренного инока Филарета, а его супруга, боярыня Ксения Ивановна Романова – в смиренную инокиню Марфу.
Т вот уже более года протекло с тех пор, как она была поселена в своем далеком
16.

заточении, погребена заживо в эту могилу. Уже более года она жила в четырех стенах своей тесной кельи, темной избы, заменившей ей светлый, разукрашенный боярский терем, и никого не видела, кроме бабы-старухи, приставленной к ней в виде прислуги, и того пристава, который привез ее в Толвуй. Этот верный и сановитый господин дважды в день считал своею обязанностью заглянуть в избу невольной затворницы. Сначала приотворит дверь из сеней и, не снимая шапки, просунет голову и всю избу окинет беглым взглядом. Потом отворит дверь настежь и войдет важно-преважно, шапку с головы снимет, но голову задерет высоко-превысоко и раза два козырем обойдет избу, заглядывая во все углы. Потом обернется к бабе-старухе и непременно скажет ей наставительный тоном:
- Смотри, печь соблюдай, чтобы инокиня не угорела, грешным делом. – И выйдет, притворив за собой дверь.
Эти посещения единственно живого лица были так однообразны, так неизбежно повторялись в одни и те же часы дня, что инокиня Марина давно уже перестала их замечать, как и вообще не замечала той однообразной смены ежедневно повторявшихся явлений, которая и составляла ее печальную действительность.
Так жила она, томясь жизнью, одинаково равнодушная ко всему, и дожила до лета 1602 года – до лета, которое заглянуло в Толвуй не раньше Петровок…
Случалось как-то, что старуха-баба, прислуживавшая инокине Марфе, невыносимо начадила в избе, и притом как раз в такое время, когда обычно заглядывал в избу пристав. Тот заглянул и тотчас раскричался на старуху, а к инокине Марфе обратился со словами:
- Изволь-ка выйти на крылечко… Да побудь там, пока я здесь чад выпущу в сени… А то еще угоришь, и мне из-за тебя в ответе не быть бы.
Она повиновалась беспрекословно и вышла на крыльцо – и странное вдруг испытала ощущение. Это был первый ее выход с начала весны: солнце светило ярко, от леса тянул легкий ветерок, насквозь пропитанный смолистым ароматом сосен и елей. Птички какие-то малюсеньки, краснозобые, превесело перепархивали с куста на куст, с дерева на дерево, старательно и неутомимо выводя и высвистывая свои незатейливые, но гармоничные песенки.
Инокиня Марфа присела на крылечко и залюбовалась весенней погодой.
- Ступай-ка в избу, там теперь чаду нет. – Раздался над нею голос пристава и его слова прервали ее мысли.
Она машинально поднялась и, не оглядываясь кругом, вернулась вновь в свою могилу. И ей даже на память не пришли те мысли, которые были навеяны на нее щебетанием птичек.
После этого прошло еще около месяца. И вдруг произошло нечто совсем необычайное: пристав не явился как-то ни разу в день. Не явился и на второй день… Даже инокиня Марфа это заметила и уже собиралась о нем спросить, как вдруг дверь отворилась настежь, и в избу, без шапки, вошел пристав и не стал ходить козырем вокруг
да около, а стал около притолоки навытяжку и пропустил в избу какого-то другого мужчину средних лет и благообразной наружности. В руках у того был какой-то свиток.
- Это, что ли, инокиня Марфа? – спросил новоприбывший вполголоса у пристава.
- Она самая и есть, - отвечал пристав. – Изволь-ка встать, - продолжал он, обращаясь к затворнице, - государева указа слушать…
Она поднялась с лавки так же машинально, как тогда по приказу пристава поднялась с крылечка, и приготовилась слушать, совершенно равнодушная к тому, что ей собирался читать неизвестный посланец государя.
 “Куда же меня сошлют? В Соловки, в Пелым?” – смутно мелькнуло в ее сознании.
И она стала слушать, не вникая, почти не отдавая себе отчета в словах, долетавших до ее слуха.
17.

- А по сему изволил великий государь, - громогласно читал посланец, - по неизреченному своему милосердию в благости, изменника своего жену, Ксению Ивановну (а в иночестве Марфу) помиловать… приказать ее из Толвуйского заонежского погоста отправить на Белоозеро, где сосланы живут ее, Марфы, дети, да его же изменника государева сестра и зять…, а оттоле всех их вкупе сослать, не разлучая, в Юрьев-Польский уезд, в вотчину Клин, что прежде была Романовых, а ныне на него, великого государя, отписана. “Что это он читает? Зачем он издевается надо мной? Зачем мучает?” – зашевелилось на душе у инокини Марфы.
- Слышала, чай? – нетерпеливо спросил пристав, удивленный молчанием несчастной, и недоумением, которое выразилось на ее лице.
Но тот, кто читал указ государев, по-видимому, понял тягостное внутреннее состояние инокини Марфы. Он стал неторопливо и спокойно истолковывать ей прочитанное. Когда он ей объяснил, что ее приказано везти на Белоозеро и разрешено ей жить с детьми, она вдруг страшно вскрикнул, и как сноп повалилась на землю.
- Ну-у! Наделал дело – растолковал! – воскликнул пристав и бросился приводить несчастную в чувство.
Когда же она, наконец, очнулась и вполне пришла в себя, тогда стала Христом Богом волить, чтобы еще раз был прочитан указ государев, и посланец его прочел и добавил даже, что везти ее приказано из Толвуя немедленно, и чтобы она была готова в путь назавтра спозаранок.


YI

Прошло много томительных недель с того времени, как был совершен суд над Романовыми. Польские послы совершенно не находили себе места от бездеятельности и неопределенности своего положения. Наконец, Михаил Салтыков торжественно известил о приглашении послов в царский дворец.
Утром звонкие тулумбасы возвестили у ворот польского двора прибытия царского конвоя.
“Значит, толмач не предал”, - подумал Сапега с явным облегчением и поспешил к своей золоченой карете.
Процессия неторопливо двинулась к Красной площади, проследовала к Боровицким воротам, через которые обычно въезжали в Кремль посольства.
Эскорт проводил посольство к парадному крыльцу, ведущему в Грановитую палату. Вдоль лестничных маршей, в проходах, стояли у стен празднично одетые дворяне. Они молча глядели на иноземцев, не произнося ни звука. Наконец, послы вошли в зал, который поразил Сапегу своим великолепием. Стены и своды были сплошь покрыты
золотой парчой, обрамляя великолепные фрески с сюжетами из Ветхого и Нового Завета и жития святых. Вдоль стен на лавках, обитых алым бархатом, важно сидели бояре и думные дворяне. Они также хранили гробовое молчание. Тишина была такая, что невозможно было поверить, что в зале находилось более пятисот человек.
Сопровождавшие Сапегу дворяне остановились у самого входа, и канцлер с Вариницким и Пелгржимовским проследовали в глубь зала.
Борис восседал на царском троне из слоновой кости, отделанном золотом и драгоценными камнями. Рядом на троне, поменьше, сидел наследник, двенадцатилетний Федор, не по-мальчишески серьезный, одетый также в царское одеяние. Голову Бориса
украшала сверкающая золотом и алмазами царская корона, левая рука опиралась на скипетр, сделанный из рога единорога, также усыпанный драгоценностями, в правой он держал державу – большое золотое яблоко.
18.

Лев Сапега остановился от трона в пяти шагах, снял свою меховую шапку, также украшенную драгоценностями, и осведомился о здоровье великого князя. Стоявший неподалеку от царя Афанасий Власьев негромко перевел.
Бояре, было, глухо загудели, оскорбленные тем, что какой-то посол не желает величать государя царским титулом, но Борис живым взглядом остановил их, а затем своим “ласкательным” голосом осведомился о здоровье Жигимонта, также, не назвав его королем.
Сапега был вынужден проглотить обиду, понимая, что вопрос о титуле будет одним из основных на переговорах.
Борис внимательно следил за выражением лица посла и, увидев, что победная улыбка его как-то сникла, усмехнулся про себя: “Ничего не получится из твоих козней, хитроумный литовец. Не то сейчас время, чтобы навязывать свою игру. Война Жигимонта с его дядей Карлусом нам на руку. Можем диктовать все, что захотим. Напрасно рассчитывали вы и на поддержку бояр-предателей. Все они обезврежены…”
… Сделав еще два шага вперед и поклонившись, Сапега передал дьяку Власьеву верительные грамоты. Тот развернул их, вполголоса зачитал, тут же переводя на русский язык. Жигимонт сообщил, что поручает канцлеру литовскому и иже с ним вести переговоры от своего имени о вечном митре между Польшей и Россией.
Борис, выслушав, благостно, как умел только он, улыбнулся и обещал в скором времени дать ответ. Затем послы и сопровождавшие их все триста польских дворян были приглашены на обед.
И снова томительные ожидания переговоров.


YII

Огни уже давно погасли в домах московских жителей, но на польском посольском подворье еще не думали об успокоении.
В комнате посла, благородного канцлера литовского Льва Сапеги, собрались на совещание все члены посольства. За большим столом, покрытым зеленым сукном, сидели паны польские и литовские, в молчании ожидая речи канцлера. В другой комнате, возле стола с бумагами находилось два писаря посольства. Один из них был занят чтением бумаг, другой беспрестанно поглядывал на дверь и, приметив, что она не вовсе затворена, встал со своего места, подошел потихоньку к печи и стал внимательно прислушиваться к тому, что говорят в польской комнате.
-Все это отчасти справедливо, - ответил Лев Сапега, - но вы смотрите на предметы с одной точки зрения и видите темную сторону. Правда, Польша не имеет союзников,
ослаблена войною и раздорами и требует успокоения, но верьте мне, что и Россия не так сильна, чтоб могла начать войну.
Продолжались длинные, изматывающие заседания, проходившие в яростных спорах. Вел переговоры Афанасий Иванович Власьев, окончательно заменивший Василия Щелкалева на посту канцлера, и сделавший неожиданную карьеру Михайла Глебович Салтыков.
Первым камнем преткновения в переговорах, как и следовало, ожидать, явился вопрос о титуле царя и самодержавца. Сапега упорствовал, ссылаясь на короля. Бояре, в конце концов, начали грозить войной, на что канцлер твердо заявил:
- Войну начать вы можете, но конец войны в руках Божьих!
Это заявление несколько умерило пыл самых ярых спорщиков и в последующие дни стали обсуждаться предложения польской стороны о заключении мира. Как и предвидел Сапега, бояре категорически воспротивились о создании унии под управлением
19.

единого государя в случае смерти одного их них, понимая, что король Польский, будучи значительно моложе, имеет гораздо больше шансов пережить Бориса.
Столь же категоричное возражение встретило со стороны боярской Думы предложение послов о том, чтобы подданные обоих государств могли вольно переезжать из одной страны в другую, поступать в службу придворную, военную и земскую, приобретать земли, свободно вступать в браки, посылать детей учиться – русских в Варшаву, и польских в Москву. Предлагалось также учредить единую монету, создать общий флот на море Литовском и море Великом. Сообща обороняться от татар на Украине.
Однако бояре разгадали хитрость поляков, ибо был один пункт соглашения, ради которого, собственно, все это и предлагалось. А именно – предоставить русским, поселившимся в Польше строить православные храмы, а полякам в России – костелы, таким образом, осуществить заветную мечту папы римского о католизации огромного края. Но план, разработанный Сигизмундом, ярым католиком, совместно с его ближайшими иезуитами, с треском провалился.
Боярская Дума твердо ответила, что разговор о союзе с Польшей возможен только в том случае, если Сигизмунд уступит России Ливонию. В свою очередь Сапега заявил, что король не дал ему полномочий вести переговоры по поводу разделения прибалтийских земель. Сапеге стало ясно, что переговоры зашли в тупик и ни один вопрос не будет решен, когда он увидел, что мимо посольского двора под звон тулумбасов провезли шведское посольство во главе с Гедрихсоном и Клаусоном. Сапега усмехнулся, глядя на их озадаченные лица. Царь Борис поступил со шведами так же, как и с ним, когда его карету специально повезли мимо двора Густава.
- Господа! – сказал канцлер. – Наши переговоры с русскими дальше вести без смысла. Прошу вас покорно помнить мои советы, высказанные в ходе переговоров и приготовиться к церемониалу по случаю их окончания. Маршал Боржеминский представит вам утвержденный мною порядок его проведения. Желаю вам спокойной ночи!
Когда все паны разошлись по своим комнатам, Сапега позвал к себе одного из писарей.
- Ну, Дмитрий, настала пора нам прощаться. Сапега на встрече с Александром Романовым в кабаке обманул последнего, что Дмитрий, который претендует на русский престол, находится в своем имении на Волыни. Дмитрий в должности писаря находился в Москве в составе польского посольства. – За время нашего пребывания в Москве и моих с тобой бесед, ты стал настоящим московитом.
Канцлер молча посмотрел на юношу. Был он невысок ростом, не по-юношески коренаст, видно, обладал недюжинной физической силой. Узкий кафтан юноши не
скрывал его широко развернутых плеч и сильных рук. Впрочем, одна рука, правая, была длиннее другой, левой, - видимо, вследствие ежедневных с раннего детства, упражнений с саблей. Кривоватые ноги указывали на привычку больше ездить верхом, нежели ходить пешком. Лицо смуглое, под правым глазом выделялась круглая бородавка. Глаза его небольшие, серого цвета, становились угрюмыми, когда он молчал, но стоило ему заговорить, мгновенно загорались, выдавая темперамент.
- Вот монашеское одеяние, - продолжал канцлер. – Когда совсем стемнеет, тайно переберешься через забор там, где стоят телеги. Я думаю, что сделать это не трудно, охрана к тому времени будет пьяна. Пойдешь в Чудов монастырь. Найдешь там Григория Отрепьева. Скажешь, что прислал тебя канцлер, и что он должен выполнять твои приказы.
После штурма стрельцами Романовского подворья, спасаясь от наказания, Отрепьев уже почти год скрывался по монастырям, принял иноческий сан. Теперь вернулся в Москву и с помощью родственников добился поста секретаря у самого
20.

патриарха Иова. Ненавидит Бориса. Алчен до золота, мечтает найти пристанище в Польше.
- Мои приказы? А какие, позволительно узнать? – оживился молодой юноша.
- Приказ такой – привести тебя к инокине Марфе, матери угличского царевича. Отрепьеву скажись, что ты и есть самый царевич.
- Но я другой царевич!
- Русские верят, что угличский царевич остался жив, а тебя никто не знает. Соображаешь? Какая тебе разница, чей ты сын, главное, чтобы стал русским царем. А там разберемся.
- Хорошо. Я найду инокиню Марфу. А дальше что?
- Оставшись с ней наедине, расскажешь ей о своем происхождении, как на исповеди. Поклянешься, что отомстишь Борису за ее сына и, когда воцаришься, окружишь ее и братьев величайшим почетом. За это проси царский нательный крест, который она сняла с убиенного сына и тайно хранит.
Будет у тебя крест – будешь государем на Руси, а там, глядишь, и Польши.
- Я сделаю это! – пылко пообещал царевич, ударяя себя в грудь.
- Потом вернешься в Литву, будем вместе ждать смерти Бориса, уверен, что недолго. Когда коронуют Федора, будет много обиженных бояр. Все они станут под твои знамена. Вот тогда и ударим! Думаю, что не только знатные бояре, но и холопы – все поддержат тебя. С нами Бог!
Царевич в нетерпении вскочил, схватил монашескую рясу.
- Но будь осторожен, Дмитрий! Везде соглядатаи Бориса. Боже упаси рассказывать что-то о себе. Будешь возвращаться в Польшу через южные границы. На Украине проскочить легче, чем на западе. Здесь ты видел, посты на каждом шагу. Ну, с Богом, царевич Дмитрий.


YIII

Отрепьев встретил молодого монаха дружелюбно, как долгожданного гостя, увел к себе в келью и, заперев дверь, достал из потаенного угла объемистую бутыль с вином.
- Давай выпьем за дружбу.
У молодого монашка округлились глаза:
- В монастыре вино? Это уже не можно!
- В нашем Чудовом монастыре - все можно. Монахи умудряются даже баб проводить, - рассмеялся Отрепьев. – А уж тем более мне, секретарю самого патриарха!
Новые знакомые выпили, разговор пошел живее.
- Слушай, а ты не поляк? – неожиданно спросил Григорий.
- Русский, православный! – ответил Дмитрий.
- Говоришь как-то странно. Вроде бы и по-русски, и в то же время как иностранец слова расставляешь.
- Я долго жил в Волыни, с раннего детства.
- Что так?
- Спасался от лихих людей.
- От каких таких “лихих”?
Дмитрий перешел на шепот:
- От псов государевых.
Григорий с понимающим участием взглянул на гостя:
- Мне тоже пришлось от них побегать. Но почему спасаться с ранних лет? В чем можно провиниться, будучи несмышленым ребенком?
21.

- Моя вина – в моем рождении.
- Не понял, что-то уж больно загадочно говоришь! Нельзя ли пояснее?
- Сие есть великая тайна! – без напыщенности, подняв указательный палец к сводчатому потолку, заявил гость.
Григорий принял обиженный вид:
- Между друзьями не может быть никаких тайн. И как я буду выполнять приказ канцлера, если от меня что-то скрывают?
- Добро, я скажу, - для виду помешкав, сказал гость.
Он встал, подошел к двери, опасливо прислушался, нет кого за нею, вернулся, сел вплотную к Отрепьеву и на ухо жарко выдохнул:
- Я – царевич Угличский.
Отрепьев с недоверием отодвинулся от Дмитрия:
- Слыхали, слыхали, Бог карает!
- Как же – тебя похоронили?
- Не меня, другого мальчика. Меня спас лекарь-немчин, раненого. Унес к себе, а затем уплыл со мною на лодке, в потаенное место, а потом, когда поправился, уехали с ним в Литву. Там я и жил все эти годы, под рукой князя Курбского, а последний год у канцлера Льва Сапеги.
- Складно сказываешь, - уже смягчившись, сказал Григорий. А зачем в Россию вернулся? Неужели головы своей не жалко?
- Дело есть, - ответил Дмитрий. – За тем делом и ты понадобился…
- Ну, говори же!
- Нужно мою матушку разыскать. Прячет ее Борис где-то в дальнем монастыре. Видать, боится.
-Чего?
- Что я ее разыщу, чтобы благословение принять…
- Благословение?
- Да, на подвиг ратный, за царскую корону, что злодей похитил!
- А как ты себе мыслишь бой с царем затеять? На поединок вызовешь? – скептически усмехнулся Григорий.
- Не смейся! Подниму всех обиженных на Бориса! Соберу войско в Москве!
- Надо обязательно казаков с Украйны позвать! – загорелся отрепьев. – Воины хоть куда и на Бориску злы!
- Конечно, и казаков пригласим.
- Ну, что ж, я с тобою до конца! – воскликнул Отрепьев. – Как станешь царем, сделаешь меня боярином!
- Будешь моим канцлером! – торжественно заявил Дмитрий.
- Ух, ты! – восхитился Григорий. – За это давай еще выпьем!
- Не много ли будет? – засомневался Дмитрий. – Нам надо ясные головы иметь.
- А у меня, сколько ни пью, всегда ясная голова! Кого хочешь за столом перепью! – хвастливо заявил Отрепьев.
Действительно, опрокинув кубок, он остался таким, как был. Утерев рукавом, критически осмотрел одежду Дмитрия.
- В такой рясе тебе показываться нельзя, - заявил он деловито. – Новая, необношенная. Начнутся расспросы – где купил, на какие шиши?
Григорий полез в свой рундучок, выбросил оттуда грязную, порванную рясу:
- Вот надевай. Будет как раз! Сейчас пойдем в ночлежку, поживешь несколько дней там, пока я буду разузнавать, где находиться инокиня Марфа. Будешь помалкивать. Я
скажу, что ты блаженный и ничего не помнишь. Из какого ты монастыря, то неведомо, просто ходишь по храмам, молишься. Понял?
22.

Григорий и Дмитрий нашли царицу Марфу в монастыре на Випсе. Приставу они объявили, что пришли святому месту помолиться и царице для милостыни. Царица пустила их к себе. Дмитрий рассказал ей свое царское происхождение. Поклялся ей, что когда сядет на русский престол, то отмстит Борису за ее заточение и за смерть ее сына. Но чтобы стать царем, нужны доказательства, что он принадлежит царской династии. Это можно сделать при наличии у него нательного креста, который хранится у царицы.
Марфа поверила лести Дмитрия и дала ему крест.
Спустя некоторое время Марфа тайно была доставлена в Москву и помещена в одиночную келью Новодевичьего монастыря. К ней в эту же ночь явился Борис с супругой Марией и Семеном Годуновым.
Царь приказал зажечь побольше свечей, чтобы лучше рассмотреть лицо инокини. Двадцать лет, минувшие с последней их встречи, когда безутешную вдову Ивана с малолетним сыном отправляли в Углич, превратили некогда молодую, полную, жизнелюбивую, гордую и красивую женщину в согбенную старуху с седыми волосами, выбившимися из-под черного платка.
- Что уставился? – злобно спросила Марфа. – Чай трудно узнать?
Глаза ее, когда-то ясно-голубые, а теперь будто выцветшие, вдруг сверкнули с такой ненавистью, что стало ясно: годы и несчастья не сломили внутренней силы ее духа. Это почувствовала и царица Мария, прошептавшая:
-У-у,  ведьма! И пребывание в доме Божьем тебя не смирило!
- Скажи Марфа, что за два монаха были у тебя зимой?
- Пристав донес?
- На дыбе любой рассказывает, как на духу! – хихикнул Семен Годунов. – Вот он, бедолага, и вспомнил, что приходили к тебе двое оборванцев вроде как за благословением. О чем чернецы эти с тобой говорили, того он не ведает.
- Многие в монастырь приходили и ко мне также заглядывали, разве кого упомнишь! – упрямо поджала губы Марфа. – Мне не до мирской суеты.
- Буде выкобениваться, - взвизгнула Мария. – А то вот Семен не посмотрит на твой иноческий сан, враз каленым железом пощекочет…
- Меня, царицу?
- Какая ты царица! Сама знаешь, что брак твой незаконный. Церковь его не признала, потому что – седьмой по счету. Таких жен у Ивана тыща были! Он сам своими руками вы****ков, что от этих “жен” рождались, душил. Жалко, твоего не успел. Да Господь Бог прибрал.
- Господь Бог? А не по его ли приказу? – сверкнула глазами Марфа, указывая на Бориса.
- Ну, будет, будет! Успокойтесь обе! – осеняя себя крестом, сказал благозвучно царь. – Не время счеты сводить. Ты лучше покажи нам, Марфа, нательный крест царевича.
Та испуганно схватилась за ворот рубахи.
- Показывай, не стесняйся, - притворно-ласково продолжил Борис.
- Нету его у меня. Верно, украли антихристы, - пробормотала Марфа, пряча глаза.
Царь властно приподнял за подбородок склоненное лицо инокини и, глядя прямо ей в глаза своими черными бездонными зрачками, зловеще произнес:
- Кто эти антихристы? Уж не те ли два монаха? Как же ты позволила, матушка, драгоценную память о сыне украсть? Может, сама отдала?
- Не помню ничего. Наверное, заколдовали меня. Я как без памяти была, - запричитала Марфа.
- Ладно, пусть так, - согласился Борис. – Тогда опиши, какие они были из себя.
- Один повыше вроде, с таким вислым красным носом, пьяница, видать, - неуверенно сказала Марфа.
23.

Борис и Семен Годунов переглянулись:
- Точно он, Гришка Отрепьев.
- Ну, а второй, каков?
- Второй – вроде… Нет, не помню. Он как зыркнул на меня, так в глазах потемнело.
- Выжечь тебе глаза надо, чтоб вообще ничего не видела, - вновь зашипела Мария и, схватив горящую свечу, сунула ее прямо в лицо Марфы.
Та в ужасе откинулась к стене, а Борис сильным ударом выбил свечу из рук жены:
- Вот уж истинное отродье Малюты Скуратова! Крови захотелось? Успокойся!
Потом обратился к Марфе тем же зловеще-ласковым тоном:
- Лица, значит, ты не помнишь? Но, может, вспомнишь, что они говорили?
Лицо Марфы озарилось вдруг злорадной усмешкой:
- Говорили. Конечно, говорили. Как не говорить.
- И о чем?
-Говорили, будто один из них царевич, - голос женщины сорвался на крик.
Борис в испуге попятился.
- Да, да, царевич! – продолжала исступленно, в истерике кричать Марфа.
Борис поспешно повернулся и направился к выходу, кинул Семену:
- Пусть отвезут ее обратно, да скажи, чтобы охраняли хорошенько.


IX

Наступила зима 1601 года. Еще с конца октября закрутила метель, задул суровый северяк, озера и реки затянулись льдом.
И славно поманил первопуток мужиков с теплой печи на дорогу. Всюду по узким проселкам и широким прямопроезжим дорогам потянулись к белокаменной Москве обозы за обозами. Время доставка съестных припасов с вотчин боярам.
Как раз дня за два до Михайлова дня большой обоз, саней в двадцать, поскрипывая полозьями, въехал в небольшое подмосковное село. Обоз полегоньку сполз с косогора и, побрякивая колокольцами, подошел к крайней огромной избе, с высокой кровлей и обширным крытым двором, у ворот которого стоял и хозяин постоялого двора, приземистый, обрюзглый, краснорожий мужик, лет за пятьдесят.
- К нам, к нам, гости дорогие! К нам заворачивай! У нас щи горячие, каша масляная! – начал он обычное причитание, низко кланяясь и снимая шапку с косматой головы.
- Вы братцы, откедова? – спросил он осторожно.
- Сам видишь, откедова! С поля, да с мороза… Впускай скорей в избу, там расспросишь, - ответил ему обозник и начал отвязывать повод от дуги.
Полчаса спустя, кони у обозников были выпряжены и, прикрытые рогожами, привязаны к столбам двора и все обозники сидели в избе, теснясь на узких и грязных лавках около стола, на который хозяйка харчевика поставила корчагу пустых щей да жбан квасу, а рядом с корчагою положила две большие ковриги ржаного хлеба, подвинула деревянную солонку и подала два ножа, да с дюжину крепко потертых и почерневших ложек.
- Не взыщите, голубчики! – говорил при этом скороговоркою хозяин, также суетившийся около стола. – Хлеб-то у нас с мякиной, да и щи-то тоже, чай, не по вкусу вам, - таким образом, он хвалил свое угощение.
Обозчики отшучивались. Старший из них говорил:
- Ну, что пустое мелешь? В дороге, какой уж взыск! И с мякиной хлебушка поедим.
24.

У нас ведь и свой домашний в возах-то есть, да так замерз, что его не угрызть… Хлебом нас не удивишь – мы, слава Богу, у наших бояр всем сыты и довольны!
- А кто же ваши бояре будут? – спросил хозяин, помаргивая своими маленькими глазами.
- Мы романовские… вотчины боярина Федора Никитича – села Домнино, с запасом на Москву едем. Чай, Романовых, бояр знаешь?
- Романовых? – протянул хозяин. – Да это, какие же, Романовы? Опальные, что ли? Аль другие?
Обозники подняли головы и строго посмотрели на хозяина. Старший из них проговорил:
- Кабы я не в твоем тепле да не за твоим столом такое бы слово от тебя услышал, так я бы только глазком своим ребятам мигнул – от тебя и от твоей избенки праху бы не осталось!
- Да что ты! Что ты! Братан крестовенький! – затараторил хозяин, напуганный и взглядом и словами. – Вы, значит, дальице, до вас и не дошло! Не знаете вы, значит, о боярах своих?
Обозники переполошились.
- Да что же? Что с боярами нашими приключилось? Какая беда на них стряслась? Говори скорее! – зашумели обозники, поднимаясь с лавки.
- А как тебе сказать, уж, право, и выговорить-то страшно! Наше, вестимо, дело сторона, а слух такой с Москвы идет, что на них опала царская. За приставы все взяты. Именье все и животы на государя отписаны, а их холопов приказали ни укрывать, ни на службу принимать.
Слыша это, обозники поднялись из-за стола и окружили хозяина плотною гурьбой.
- Откуда на наших бояр туча грозная нагрянула?
- Да вот постой, постой, стар человек! Вот, кто тебе лучше моего рассказать сумеет! – проговорил вдруг юркий харчевик и метнулся в сторону, к полатям, с которых свешивался край грязной овчины и торчали две босые ноги.
- Эй, парень! А парень! – стал кого-то кликать харчевик, привстав на приступок у печки и хватаясь за одну из этих босых ног. – Парень, вставай скорее!
- А? Что? Что тебе? – послышался спросонья с полатей голос.
- Вставай, вставай скорее! …Добрые люди тебя спрашивают, землячки твои.
- Земляки?- и спавший на полатях заворочался и стал с них медленно и осторожно спускаться, пожимая и почесывая и по пути натягивая на себя зипунишко.
- Костромской тоже, - шепнул старшему обозчику харчевик, мотнув головою в сторону человека, который, наконец, спустился с полатей и стал около лавки, протирая глаза.
Монастырь на Железном Борку наверняка вам знаком. Недалеко от этого монастыря  жили мои родители. Может, слышали, Отрепьевы. Я, Григорий, их сын.
- Батюшки! А мы из села Домнино. Вот встреча-то. Привел Господь, где столкнуться. Что случилось в Москве?
-На родину бреду! – проговорил Григорий. – Одежка неважная, да ей рад, что цел ушел. Не знаю сам, как вынес Бог. А в Москве, брат, беда! Словно гроза Божия на наших бояр обрушилась! Молнией выжгло, громом побило бы – легче было бы кажись…
- Да где бояре-то?
- За приставами, по тюрьмам все… А Федор-то Никитич, да князь Иван Черкасский и в застенке побывать успели… Боярыня в монастыре, тоже за решеткою посажена.
- Да за что же? За что такая напасть? – воскликнул старший обозник, хватая крепко Григория за руку. – Скажи, за что?
- Никто не знает… А так, между речей допросных, можно было понять, что
25.

 обвиняют бояр наших в злых умышлениях на царя Бориса, на его государское здоровье. Коренья, будто какие-то в их кладовых объявились: Бартенев-ключик и донес.
- Злые люди, значит, обнесли их, да и коренье лютое им в улику подкинули? – догадался обозник.
- Уж не иначе как так, - печально проговорил Григорий, разводя руками. – Мы ли своих бояр не знаем.
- Но как же теперь быть? Как мне-то быть? – заговорил, немного спустя обозник. – Куда же мне-то с их боярским добром деваться?
- Да коли хочешь доброго совета моего послушать, - сказал Григорий, - так придется вам теперь же поворотить оглобли… Если вздумаешь добраться до Москвы, как раз ярыжникам в лапы угодишь. Добро боярское попусту загубишь, да и сам-то тоже уйдешь не цел от лиходеев! Пожалуй, ничем не побрезгуют, чтобы только напитать свою утробу ненасытную.
Обозник опустил голову на руки, посидел с минуту в раздумье, потом, крестясь на иконы, дрожащим голосом сквозь слезы произнес:
- Помилуй, Господь, бояр наших!... Избави их от всякой муки и напасти… Спаси и сохрани в бедах…
И, опустившись на колени, положил земной поклон: его примеру последовали все его спутники. Обозник поднялся, отер полою слезы, навернувшиеся ему на глаза, и сказал:
- Ну, братцы, видно, последние времена пришли… Видно, придется стонать русской земле и терпеть великие бури, когда у лиходеев на наших бояр Романовых руки поднялись… Быть бедам, быть бедам!
И могучий охранник, потрясенный глубоким горем, опустился на лавку в тяжком унынии.


X

Варлаам давно уже расстался с Боровским монастырем и пустился бродить по русской земле. В Москве Варлаам находил приют на подворье князя Голицына. И не потому, что тот любил инока. Варлаам тайно выполнял роль посыльного князя Голицына.
На второй день Великого поста призвал его князь Василий и повелел сыскать и доставить к нему из Чудова монастыря монаха Григория Отрепьева.
Варлааму дважды не повторять, зипун поверх власяницы накинул и готов. Благо от голицынского подворья до Кремля рукой подать.
В Чудову обитель явился к концу заутрени, Постоял в церквушке, отвесил с десяток поклонов и, как бы невзначай, чтобы не вызвать любопытства, спросил у стоявшего рядом монаха:
- А укажи-ка, брат, на инока Григория.
Монах вытянул по-гусиному шею, обвел взглядом церквушку:
- Вона он, у клироса.
Варлаам бочком, бочком приблизился к Отрепьеву, шепнул:
- После заутрени ждет тебя князь Голицын.
Григорий лишь брови поднял на долговязого монаха. Едва отстоял утреню, Отрепьев отправился на Арбат. Голицынское подворье ему известно. Еще в службе у Романовых и Черкасских наезжал сюда.
Воротный мужик, детина крепкий, инока задержал, пропустил в хоромы. В передней колченогий дворский остановил Отрепьева:
- Жди.
Григорий едва на скамью присел, ноги вытянул, как дворский поманил:
26.

Григорий едва на скамью присел, ноги вытянул, как дворский поманил:
- Ходи за мной!
Князь Василий Васильевич ждал инока в опочивальне. Махнул дворскому:
- Поди прочь!
Затем князь Василий посморкался в платочек, вздохнул и тихо заговорил:
- По Москве слух пополз, что в Угличе был убит не царевич Дмитрий, вместо него подставили иного младенца.
- Мне это известно, царевич Дмитрий был в Чудове, я его провожал к его матери, инокине Марфе, а затем за рубеж, - проговорил Отрепьев.
Годуновским слугам это известно, - перебил его князь Василий, - ищут тебя повсеместно. Бежать и тебе надобно за рубеж. Там укроешься. – Князь Василий взял с постели засургученный пакет, протянул его Отрепьеву. – Возьми письмо и в Кракове лично передашь канцлеру Льву Сапеге. Да смотри, важный секрет в нем. На него можно полагаться. Он о тебе все доподлинно знает и укажет, у каких людей жить будешь. С тобой инок Варлаам пойдет. Он тебе дорогу укажет и в пути вместо пса верного будет.
Да смотри, важный секрет в письме. Признает кто, спрос в пыточной.
Отрепьев торопливо сунул пакет под полу одежды, низко поклонился.
Голицын достал из кафтана кожаный мешочек:
- Это тебе за службу.
Отрепьев попятился задом к двери.


XI

Краснощекий, усатый канцлер Сапега, вдругорядь перечитывал письмо князя Голицына.
“Канцлеру литовскому Сапеге Льву, - приглаживая пышные, но уже седые усы, читал Сапега. – Пишет тебе князь Василий, сын Василия. Как был ты у нас на Москве с посольством, то помнишь нелюбезность к твоей милости царя Бориса и всех Годуновых. И мы с тобой ту обиду разделяли”.
Сапега нахмурился. Нет, он не забыл, как бесчестил его Годунов.
“Говаривал ты, при встрече с Александром Романовым, - читал дальше Сапега, - что царь Борис разве царь! Род его не царской крови. Есть потомок царский, царевич Дмитрий, внук Василия третьего.
Сейчас по Москве молва великая распространяется, что он Дмитрий Угличский, сын Марфы. Сохранил его Господь для Руси. Многие лета под великим страхом укрывали его верные люди. Под чужим именем живя, терпел он нужду и унижение. Что в Угличе зарезали не царевича, а другого отрока. Годуновых обманули, сказали, что Дмитрий убит. Кабы Борис знал о том, он бы подослал к царевичу новых убийц. Годунов на царский трон давно сесть вознамерился и потому на Дмитрия нож точил. Однако для трона никакой разницы тот или этот Дмитрий сядет на него. Главное, чтобы он не шатался, и была возможность его занять. Мы, князь Лев Иванович, готовы помочь Дмитрию занять трон и действовать, как ты условился с Александром Романовым. Вы там, в Польше, его признаете, а когда настанет час, объявим сыном царя Ивана Васильевича Грозного”.
Прищурился канцлер Сапега. В хитрых глазах огоньки лукавые, на губах усмешка. “Если бояре готовы помогать выпустить кровавый призрак царевича, он, Сапега, ускорит смуту на Руси, Польше и Литве это на руку. Главное короля в этом убедить.



27.

XII

В просторных залах королевского дворца толпились вельможи, но королевский выход задерживался. С раннего утра король принимал князя Адама Вишневецкого и литовского канцлера Сапегу.
Канцлер знал, кто таков царевич Дмитрий. Но он бы не хотел спешить с его самозванством, как того просят русские. У русских князей одни планы на самозванство, у Сапеги и шляхты – другие.
Король слушал литовского канцлера, и его бритые щеки то бледнели, то наливались кровью. Сигизмунду за сорок. Он узкоплеч, сутул. На нем темный бархатный камзол и ослепительно белый воротник. Король кивнул, когда Сапега сказал, что послал царевича в Гощу.
Дородный и важный князь Адам Вишневецкий заметил, как загорелись у Сигизмунда глаза. Таким король бывал только на охоте. Вишневецкому также любопытны рассуждения канцлера Сапеги. Он согласен с ним. Смута в Московии на руку Польско-Литовскому государю. Давно настала пора отнять у Москвы Смоленск.
Вишневецкий подался вперед, сказал:
- То добже, пан Лев, что ты надумал беглого монаха в Гошу послать, а потом ко мне. Мы того Дмитрия приютим и поможем.
- О том, кто есть монах, вельможные панове, и нам нет дела, - прервал князя король. Заговорил быстро, отрывисто: - Ты, пан канцлер, отправляйся в Литву. Пусть литовская шляхта готовится. Мы дозволим, вельможные панове, польским и литовским шляхтичам пойти с царевичем на Русь. И за то заберем у Московии Смоленск. Мы посадим московским царем верного нам слугу. Вельможные панове, велите отцам нашей церкви обратить взор на этого Дмитрия. Больше слухов, вельможные панове, больше.
Сигизмунд закрыл глаза, простер руки:
- О Матерь Божья, помоги!


XIII

У литовского канцлера Льва Сапеги замок в Кракове у самой Вислы-реки. Весной слуги выставляли свинцовую оконную раму с цветными узорчатыми стенками, и взору открывались река, редкий лес, кустарники. А на той стороне застроившийся совсем недавно ремесленный поселок.
Канцлер посмотрел на Вислу. Малиново-синий закат разлился по реке. Низко над водой стригли ласточки. Свежий ветер ворвался в просторный, украшенный гобеленами и охотничьими трофеями зал.
Сапега дышал сипло, кашлял, и одутловатое бритое лицо, наливалось кровью. Он пригладил седые усы, отвернулся от окна.
Давно уже пора воротиться Сапеге в Литву, но король Сигизмунд не дозволил. У канцлера ум гибкий и хитрость лисицы. Король нуждался в его советах, особенно, когда это касалось Московии. И никто во всем Польско-Литовском государстве не был осведомлен так о русских делах, как Лев Сапега.
В последнее время в Московии стихал, но толпы голодного люда на западных окраинах Русского государства все еще продолжали угрожать правительству Годунова.
Канцлер был доволен – пусть царь Борис не знает покоя. Сапега помнит, как Годунов унижал его, когда канцлер вел посольство в Москве.
Сапега боялся одного, как бы разбойный дух, что владел мужиками на Руси, не
перекинулся на польско-литовских холопов. По его совету король расквартировал на
28.

 постой в воеводствах близ русского рубежа шляхетские полки.
В открытую дверь заглянул дворецкий:
- Московит до вельможного пана!
- Московит? – неудивленно переспросил канцлер, давно пора было прибытие Дмитрия, которого он отправил, будучи в Москве, к инокине Марфе за крестом, оставленного от убиенного в Угличе царевича.
Сапега подал дворецкому знак. – Впусти! – Одернул шитый золотым кантом кунтуш.
Вошел молодой человек в монашеском одеянии.
- Царевич! Дмитрий! Наконец, прибыл. Заждался тебя.
Сапега прищурился, разглядывая вошедшего. Неказист, однако, глаза умные.
- Садись и поведай, видел инокиню Марфу, получил ли крест.
Царевич ответил по-польски.
- Все сделано, как велел вельможный канцлер.
- То добре, царевич, - кивнул Сапега. Потер лоб, помолчал, потом снова заговорил: - Здесь тебе задерживаться нельзя. Поедешь с письмом моим, в Гощу, на Волынь. Поживешь там у ректора школы. Постарайся там многому обучиться.
Канцлер прошелся по цветному ворсистому ковру.
- Из Гощи твоя дорога к пану Адаму Вишневецкому. Будут у тебя и конь, и платье шляхетское, да на первый случай злотые. Послужи у князя. А нужда учинится, откроешься, что ты чудом спасены Угличский царевич.
И хитрая усмешка затерялась в пушистых усах канцлера.


XIY

Еще только брезжил рассвет, когда один из слуг Вишневецкого проснулся. Ему
почудилось сквозь сон, что кто-то громко стонет невдалеке. Он прислушался, все было тихо.
- Тьфу! Наваждение лукавого! – пробормотал он.
Голова его уже склонялась к подушке, когда стон явственно прозвучал в тишине, нарушаемой только легким храпом спящих.
- Кто стонет? - спросил слуга.
- О Господи! Иисусе Христе! Не приведи умереть без покаяния.
- Это никак ты, Дмитрий?
- Ой, я! О-ох, моченьки моей нет!
- Недужится?
- Смерть моя приходит.
- Полно тебе.
- Ой, нет. Чую идет мой конец. Сделай милость, сбегай за попом: покаяться хочу.
- Да уж ладно, схожу.
Слуга побежал за отцом Николаем. Любопытствующие и соболезнующие окружили ложе больного.
Дмитрий лежал в полузабытьи. Грудь его поднималась тяжело и неровно. По временам он открывал глаза, обводил взглядом, стоявших у постели, и вновь закрывал. Иногда он начинал метаться и неясно произносить какие-то слова. Вслушавшись, можно было разобрать: “Царевич… Бежал… Бориска”.
Случайно он шевельнул сильнее, ворот сорочки открылся и на груди его
сверкнул драгоценными камнями большой золотой крест. Он тотчас запахнул ворот, причем что-то похожее на недуг выразилось в его глазах, но крест уже был замечен
29.

окружающими, и они многозначительно переглянулись. В их взглядах можно было прочесть: “Истинная правда выходит, что он не простого звания – крест-то какой!”.
Пришел отец Николай, заспанный, не в духе. Когда патер приблизился к больному, все отошли от постели – Дмитрий лежал с закрытыми глазами и не шевелился.
- Сын мой… - проговорил отец Николай, наклонился к Дмитрию.
Больной открыл глаза.
- Отче! Час мой приходит! Покаяться хочу… - слабо заговорил Дмитрий.
Исповедь продолжалась долго. Когда, наконец, отец Николай приподнялся и скороговоркой пробормотал по-латыни формулу отпущения грехов, он поспешно спросил холопов:
- Что, пан Адам еще почивает?
- Почивает.
- Как проснется, немедленно доложить мне! – приказал он.
Князь Вишневецкий проснулся. Некоторое время он сидел, все еще продолжая раздумывать, чем бы заполнить предстоящий день, потом зевнул, взъерошил свои редеющие темные волосы, и, решив, что ни до чего не додумается, крикнул:
- Одеваться!
Князь одевался медленно, ругал слуг, швырял в них, чем попало. Безропотные рабы молчали, появлялись в панской опочивальне и исчезали, как тени. Наконец, когда пан Адам был одет, ему робко доложили:
- Отец Николай хочет повидаться с ясновельможным паном.
- Что ему надо? – ворчливо заметил князь и добавил: - Зови.
Отец не замедлил войти. Лицо его застыло в торжественно-сосредоточенном настроении.
- Добрый день, сын мой.
- Добрый день, святой отец, - ответил князь Адам, подходя под благословение. – Что нового?
- Я должен сообщить тебе удивительную вещь: что у тебя в доме пребывает царевич Дмитрий, - торжественно проговорил отец.
Вишневецкий вытаращил глаза от удивления.
- Что?
- Да, московский царевич Дмитрий.
- Сын Ивана Четвертого?
- Да. Позволь я тебе расскажу все по порядку. Сегодня я был позван к одному из твоих слуг, дать ему напутствие. На духу мне он открыл тайну.
Вишневецкий громко расхохотался.
- Но это невозможно! Никогда не поверю – пробормотал он.
- У него есть доказательство. Богатый крест на груди. Можешь, сын мой, сам удостоверится.
- Ладно! Пойдем, святой отец, посмотрим на этого царевича.



XY

Комната перед кабинетом короля в краковском дворце была переполнена придворными. Давно уже они не съезжались в таком количестве в королевские палаты. Всех их собрал исключительный случай. Сегодня должен представляться наияснейшему
Сигизмунду “московский царевич”: сейчас должно решиться – истинный ли он сын царя Ивана или наглый обманщик, достойный плахи.
30.

Несмотря на многолюдство, в комнате давки нет. Нет и шума, слышится лишь сдержанный говор, полушепот.
- Говорят, что это не царевич – просто-напросто ловкий проходимец.
- Во всяком случае, любопытно на него взглянуть.
- Тсс!... Идет!... – пронесся и замер возглас.
Гробовая тишина наступила в комнате. И среди этой тишины все явственнее слышался топот ног, по-видимому, более привыкших ступать по мягкой почве полей, чем по лоснящемуся полу королевских палат. Глаза всех были устремлены на входную дверь. Через минуту, предшествуемый королевским чиновником, в дверях появился “царевич”.
Первое впечатление, произведенное им на придворных, было неблагоприятно. Опытные глаза царедворцев сразу подметили все недостатки его внешности: и рыжеватые волосы, и бородавки на лице и короткую руку. Однако первое впечатление быстро заменилось новым, когда “царевич” вступил в их толпу. Он шел медленно, быть может, несколько тяжеловатой походкой, но величаво. Голова его была гордо закинута, на обыкновенно бледных щеках играл румянец от волнения, прежде тусклые глаза теперь лихорадочно светились. Чувствовалось что-то властное и могучее в этом человеке, чувствовалось, что это господин, а не раб толпы.
Предшествуемый и сопровождаемый королевскими чиновниками, секретарем короля, Юрием Мнишеком – величавым стариком с лукавыми глазами, - Вишневецким и еще несколькими магнатами, “царевич” направлялся в кабинет короля, слегка кивая на поклоны придворных. Видно было, как легкая судорога пробежала по лицу “царевича”, когда все сопровождающие его отошли, и он, выжидая пока доложат королю, на мгновение остановился перед дверьми кабинета.
В королевском кабине находилось в это время двое людей. Один из них – худощавый старик, с гладковыбритым лицом, одетый в шелковую фиолетовую епископскую рясу, что-то торопливо говорил, прерывая свою речь. Иногда легким
старческим покашливанием, другому, одетому в темный бархатный кафтан и маленькую круглую шапочку, пожилому человеку, с холодным лицом, с тупым, тусклым взглядом.
Духовное лицо был апостольский нунций в Кракове, Рангони, его собеседник – король польский Сигизмунд.
Король сидел, откинувшись на спинку кресла, и молча слушал нунция, лишь изредка наклоняя голову в знак согласия. Королю нужно было согласие церкви в утверждении Дмитрия русским царевичем. Кто такой Дмитрий и для чего его необходимо посадить на русский престол короля давно уже убедил Сапега после возвращения из России. Однако в одном лице принять такое решение не просто. Королю нужны соавторы.
Наконец, король прервал молчание.
- Да, да святой отец, польза тут и для церкви, и для королевства несомненна, если… если только, он не лицемерно выскажет преданность нашей церкви.
- Я уже говорил с ним: в его искренности  сомневаться невозможно! – с жаром возразил Рангони.
- В таком случае… - начал король.
В это время ему доложили о приходе “царевича”. Король принял его стоя и, хотя не снял шапки, но приветливо улыбнулся.
Дмитрий переступил порог королевского кабинета, побледнел как снег. Он низко поклонился королю и поцеловал его руку.
- Итак, я вижу перед собою сына царя Ивана? – вымолвил король.
- Да, государь! – с живостью проговорил Дмитрий. – Да, я – истинный сын Ивана, лишенный отечества, престола, даже пристанища, сохранивший только крест свой на  груди своей, данный при крещении, а в груди веру и надежду на Бога да на людей, которые помнят завет Господа помогать страждущим и угнетенным.
31.

Потом Дмитрий стал рассказывать подготовленный в посольское время в России самим Сапегой сказ о том, как он чудом спасенный в Угличе от смерти. Борис приказал зарезать его, но вместо него убили другого мальчика. Как он, Дмитрий, скрывался в Литве, жил в нужде, в постоянном опасении козней со стороны Бориса Годунова. Рассказывая, так увлекся, что короля удивило, что как он верит в эту вымышленную историю, которую передавал.
 “Нужно отдать способностям не этого юнца, а Сапеге. Так он его надоумил”. – Размышлял король.
Дмитрий свою речь закончил так:
- Государь! Ты послушал правдивую историю моих бедствий. Ты сам родился в темнице. Тебе также грозили в детстве опасности, и только Бог Милосердный помог тебе… Теперь такой же обездоленный, сирый, бесприютный скиталец, единый потомок царского рода, прибегает к твоей защите и помощи… Государь! Не откажи несчастному!
Последние слова он проговорил дрожащим голосом, со слезами на глазах.
Был дан знак Дмитрию оставить короля и нунция для совета. Он вышел из кабинета, едва держась на ногах от волнения: следующая минута должна была решить его судьбу – или престол, или ничтожество, даже смерть.
Рангони и Сигизмунд совещались недолго.
- Убедились ли вы, государь, что он – истинный царевич? – спросил Рангони
- Если он даже и не истинный царевич, но умеет так убеждать, то он достоин быть царевичем, - с живостью ответил король.
- Итак?
- Итак, он – царевич! – воскликнул Сигизмунд и подал знак позвать Дмитрия.
При появлении его король приподнял свою шапочку.
- Да поможет вам Господь Бог, Дмитрий, князь московский! – торжественно произнес Сигизмунд. – Мы рассмотрели все ваши доказательства и убедились, что вы –
истинный сын царя Ивана. В знак же нашего искреннего к вам благоволения определяем вам ежегодно сорок тысяч злотых на содержание и всякого рода издержки. Кроме того, вы как верный друг Речи Посполитой, можете сноситься с нашими панами и пользоваться их помощью.
Дмитрий приложил руку к сердцу и только кланялся. По лицу его текли слезы. Он не мог говорить. За него поблагодарил короля Рангони.
Едва новопризнанный “царевич” появился в дверях, как головы всех низко склонились, и единодушный крик: “Виват царевич! Виват!”


XYI

Дмитрий не обманул царицу Марфу. Воссев на русский престол, он решил возвратить ее в Москву. Пригласив Бельского в Грановитую палату, Дмитрий объявил:
- Время о моей коронации подумать. Однако не могу я принять царский венец без матушкиного благословения. Пора ее вызволять из Выкинского монастыря, куда ее Бориска по злобе своей упрятал. Надо, чтоб ехала в Москву со всей пышностью, как и полагается царице. Кого из князей отрядим?
- Михайла Васильевича Скопин-Шуйского! – предложил Басманов. – Верный тебе человек, если что…
- Дело говоришь! – согласился Дмитрий. – Но надо обязательно послать верховых
 бояр, оказать почесть царскую моей матушке – Мстиславского да Воротынского.
- Поедут ли? – усомнился Бельский. – Ломать шпаку перед инокиней.
- Когда посольство должно быть готово? – спросил Басманов
32.

- Завтра пусть и отправляются, благословляем. А пока постельничего моего, Сеньку Шапкина, сюда пришли.
С Семеном был разговор с глазу на глаз.
- Настал черед сослужить, Семен, для меня службу! – сказал Дмитрий. – Ведь наше – сродственники тебе?
- Да только дальше!
- Не важно. Главное, что инокиня Марфа тебе доверяет. Бери лучших коней и скачи скорей в Выкинский монастырь, чтоб был там допрежь посольства. Скажешь ей тихонько, чтобы никто другой не слыхал: Пробил твой час. Тот, кому ты нательный крест сына отдала, в Москве, на престоле. Он свое обещание помнит – Годуновым за слезы твои отомстил. А сейчас готовит тебе палаты царские в Новодевичьем монастыре, где покойная Ирина, жена Федора Ивановича, пребывала. А будут тебя бояре пытать – царевич спасся и ждет меня в Москве, чтобы прижать к любящему сердцу! Запомнил? Тогда в путь, не мешкая, и не болтай, зачем едешь.


XYII

Михайло Васильевич Скопин-Шуйский мудростью от роду наделен. Важен князь Михайло и не горяч, все мерит своим недюжинным умом. И о царевиче Дмитрии у него свое суждение. Скопин-Шуйский был уверен, новый царь не сын Ивана Грозного. Не может мертвый быть живым.
Догадывался князь Михайло, кто породил самозванца и зачем, однако молчал. Царевич нравился Скопин-Шуйскому быстротой ума, резкостью суждений. Одно настораживало: слишком вьются вокруг самозванца вельможные паны.
Когда царь велел князю Михайле отправиться на Виксу в монастырь за инокиней Марфой, Скопин-Шуйский враз понял, какую трудную задачу возлагали на него, и выехал немедля.
Шла вторая половина июля. Боярский поезд уже несколько дней оставил Москву.
В одной колымаге сидел князь Михайло, нелегкое посольство вверено ему. Видать, крепкая сидела в голове Дмитрия мысль, что он чудом спасшийся царевич. Оттого смело ждал встречи с царицей Марией Нагой
И Скопин-Шуйский думал о том, что инокиня Марфа может отказаться признать Дмитрия своим сыном. И тогда самозванец вынужден будет убрать ее. Скорее всего, инокиню постигнет тайная смерть. Удавят Марфу или отравят, но живой ей не быть. А сохранят ли жизнь ему, Михайлу? Оставят ли лишних свидетелей?
Открыл глаза Скопин-Шуйский, смахнул широким рукавом кафтана пот со лба, долго тер виски, мысленно представляя разговор с инокиней Марфой. Трудным он будет. Вдосталь наслушаются они укоров, насмотрятся слез.
А может, инокиня и слушать не пожелает. И того надо ждать. С чем тогда ему в Москву ворочаться? Вот тогда и жди грозы. Станет винить самозванец, скажет, с умыслом не привезли мать в Москву, зла желали. А как, чем оправдываться?
И сводилось все к тому, что князю Михайле надобно непременно убедить бывшую царицу Марию Нагую ехать в Москву и при встрече с Дмитрием назвать царевича Дмитрия своим сыном. Он не знал, что впереди его поезда с той же целью скачет к инокине Шапкин.




    33.

      XYIII

Неделю отсыпался и отъедался князь Василий Иванович Шуйский. Мыслимо ли, на самом краю русской земли побывал и кабы не заступничество Филарета, сгнил бы в галичской земле. Ох ты, батюшка, теперь и подумать – зело страх забирает, а тогда в Грановитой палате и на лобном месте, как затмение с ним, Шуйским случилось! Откуда и храбрости набрался! Изнутри, ровно бес, какой, подмывал на противность.
Вчера приходил проведать Шуйского Голицын. Битых полдня языки чесали. От него и узнал князь Василий Иванович, кому обязан возвращением в Москву.
Сказывал Голицын: “Ты, князь Василий Иванович, затаись до поры, против Отрепьева ничего не говаривай, как бы беды не накликал”.
Шуйский и без его слов это на себе изведал. Долго судачили о поездке Скопин-Шуйского на Виксу за инокиней Марфой – с чем-то заявится Михайло обратно? У царицы Марии Нагой характерец дай Бог, своенравный, все помнит! Не от того ли Годунов ее опасался? Она, в Угличе живя, вон как Бориса и всю его родню поносила! И даже Федор, сын грозного, на царстве сидя, не хотел видеть царицу Марию Нагую.
Вспомнил Шуйский разговор с Голицыным и думал: князь Василий Васильевич не свои слова глаголет, а Федора Николаевича Романова. Они, великие бояре, дали добро полякам родить самозванца и напустили его на царя Бориса. Руками беглого Дмитрия расправились с ненавистными, непокорными Годуновыми. Теперь у митрополита Филарета зреет план уничтожения самозванца. Шуйский знал, у боярина Федора Никитича Романова ума на это предостаточно.
Однако князь Василий все еще не может понять, почему Филарет так старался против названного царя. Ему самому царского места не видать: черная ряса надета на него навек. Кого бояре после самозванца назовут царем, Шуйского тоже волновало, и тут князь Василий уверен, слово митрополита Филарета будет для бояр не последним.
Шуйский, охая, - болели ноги – доковылял до зарешеченного оконца. В выставленную раму было видно, как на задней половине двора холопы скирдовали сено. Иногда ветер дул с той стороны, и тогда пахло сухими травами.
Но князя Василия это не трогало. Его иное заботило. Шуйский думал о Филарете.
Годить митрополиту надобно, силу большую он имел у бояр.


XIX

И снова по Москве зазвонили все колокола, зазывая москвичей на этот раз к Сретенским воротам, встречать матушку царя, инокиню Марфу. Четырнадцать лет прошло, как отослали ее из Москвы после слушания угличского дела у патриарха Иова в глухом возке, простоволосую, в монашеском одеянии в сопровождении угрюмого пристава со стрельцами. Деревянная Москва пылала тогда, будто траурный костер на тризне, подожженная по приказу хитроумного Бориса, чтобы отвлечь людишек московских от бунта. А сейчас, солнечным июльским утром, Москва прозрачно сияет улыбками и яркими нарядными одеждами москвичей.
А вот и сам Дмитрий, красное солнышко, в окружении телохранителей, бояр и дворян торжественно выехал навстречу матушке.
Встреча произошла у села Тайнинского. На зеленом лугу поставили царский шатер, сделанный еще по заказу Годунова в виде замка с затейливыми остроконечными башенками.
- Едут, едут! – прокричал гонец, подскакивая к Дмитрию.
Действительно, когда рассеялась пыль, поднятая копытами его коня, на излучине
34.

 дороги показался поезд, составленный из нескольких колымаг, запряженных цугом. Впереди осанисто держась на белом аргамаке, ехал великий мечник – юный князь Михаил Скопин-Шуйский. Следом колымага Мстиславского, затем Воротынского и, наконец, царская карета, богато украшенная золотом. Не ожидая, пока поезд достигнет поляны, Дмитрий рванулся вперед. Спешившись и сняв меховую шапку, открыл дверцы кареты. Казалось, в это мгновение замерли все – и толпы встречающих, и лошади, и даже птицы в небе. Тысячи глаз смотрели с напряженным вниманием: “Узнает или не узнает мать царевича?”
Марфа будто замешкалась в карете, но Дмитрий показал ей нательный крест, уже простирал руки для объятий. Повинуясь нахлынувшему чувству, Марфа прижала его голову к сердцу и, громко, навзрыд зарыдав, начала истово креститься, обратясь к кресту на куполе сельской церкви. Не скрывал своих слез и царевич, который что-то горячо говорил своей матери. Эта утомительная картина тронула сердца москвичей, поднявших невообразимый восторженный гвалт.
Дмитрий ввел мать в шатер, где было готово роскошное угощение. Царица уже успокоилась, улыбалась благостно, кивая время от времени тем придворным, что были ей знакомы ранее. Напрасно бояре, не сводившие с них пристальных взоров, искали фамильного сходства. Несмотря на пережитое, лицо Марфы сохраняло редкостную красоту. Дмитрий, если бы не очаровательная улыбка, оживлявшая его обычно угрюмые глаза, был довольно-таки дурен, с длинным носом и бородавкой под правым глазом.
Наутро царский поезд двинулся в Москву. Дмитрий с непокрытой головой прошел рядом с каретой матери еще с версту, затем ловко, без посторонней помощи, вскочив на своего коня, загарцевал впереди, отвечая величественным взмахом правой руки на ликующие приветствия москвичей. Через три дня состоялось коронование Дмитрия, проходившее по его волеизъявлению без излишней помпезности.


XX

Иноку Филарету день казался долгим. Солнце не взошло, а он уже на ногах. Ополоснул лицо и напялил грубую власяницу, отстоял в церкви заутреню, вышел на монастырский двор. Прищурился Филарет: день начинался, как и обычно. От заутрени в трапезную, оттуда в келью, потом обедня и снова в трапезную. Филарет не любил сидеть за столом с монастырской братией. Слюнявы. Едят, чавкают. Третий год живет Филарет в монастыре, а не может привыкнуть. Раньше он, боярин, Федор Никитич Романов, ел и пил из золотой посуды, теперь сидит в трапезной рядом с гундосыми старцами, хлебает из одной миски. Противно.
Филарет медленно шел по монастырскому двору. Церковь и жилые клети и трапезная – все здесь бревенчатое. От времени и дождей дерево потемнело, покрылось мхом. Монастырю более чем полторы сотни лет. Основал его игумен Антоний. Приглянулось ему место на реке Сии, что впадает в Северную Двину. Вскоре прибрали монахи к рукам крестьян ближних и дальних сел. С их помощью построили церковь и жилье, стены возвели. И стоит Антонио-Сийский монастырь, окруженный лесными озерами и чащобой, богатеет из года в год.
У трапезной повстречался Филарет с игуменом Ионой, остановились. Сказал Иона:
- Смотрю я на тебя, брат Филарет, тяготишься ты жизнью нашей.
Красивое лицо инока передернулось. Ответил резко:
- Отче Иона, не сочти за дерзость, но знавал я иные времена, когда у боярина Федора Никитича Романова в боярской Думе место было близ самого царя. Теперь же, когда зовусь я иноком Филаретом, чему радоваться?
35.

- Смирись, брат, - печально качнул головой игумен и, уже уходя, сказал: - Чуть не запамятовал, брат мой, там инок ждет тебя. С самой Вятки, из Молмыжского монастыря.
- Спасибо, отче, за доброту твою. – И поклонился.
Пока до кельи дошел, в голове мысль вертелась, с чем монах явился и какую весть подает князь Черкасский?
Инока застал сидящим на лавке. Видать, притомился в дальней дороге, теперь тихо дремал, прислонившись спиной к стене.
Заслышав скрип отворяемой двери, монах протер глаза, засуетился.
- Сиди, - повел рукою Филарет.
Остановившись рядом, заглянул монаху в глаза:
- Принес чего-либо, Григорий? – спросил Филарет монаха Отрепьева.
Инок приподнял полу пыльной власяницы, достал лист:
- Князь Иван Борисыч шлет тебе.
Филарет взял письмо, не начиная читать, справился:
- Здоров ли князь Черкасский?
- В печали пребывает Иван Борисыч.
Нахмурился Филарет:
- К чему печаль? Настанет пора, мы возвеселимся, и заплачут наши враги.
Развернул лист, беззвучно зашевелил губами. Отписывал ему князь Черкасский:
“Письмо твое много получено, и за то тебе, боярин Федор, благодарствую… Возрадовался я, слова твои читая, и думал о том человеке, о коем описываешь, о котором говорил Сапега на встрече с нашим братом Александром. Верно, ударит час, и объявится названный царевич народу, назло нашему недругу. А еще о том, о чем мы замыслили, отписал я князю Василию Васильевичу Голицыну, а он передал князю Василию Ивановичу Шуйскому.
Моя жизнь вельма сурова. Келья сырая и холодная. Нынешней зимой не единожды коченел. Грудь у меня простуженная, и очами я слепну…”
Сложил письмо Филарет, долго молчал, потом поднял на инока глаза:
- Не письмом, изустно скажи Ивану Борисычу, пусть здоровье свое бережет. А касаемо отрока, то, как уговорено, так и останется.


         XXI

Стают снега, вскроется Белое море. На самый край стылой земли, в Архангельск-город приплывут иноземные купцы. Хорошо известен этот торговый путь корабельщикам Англии и Голландии. Нередко заплывают по Северной Двине до самого Устюга, а то и того дальше, добираются, где притоками, где волоком.
Однако в голодные годы редкие купцы на Русь заявлялись, лучших времен выжидали.
Весной 1603 года, когда очистились ото льда реки, в устье Сии бросил якорь небольшой парусник.
Плыл Семен Годунов в Архангельск по царскому указу. Дознались в Москве, что архангельский воевода город запустил и о порте не заботится, не желая думать, какой Архангельск необычный город. Единственный морской порт у Руси.
  Боярину Семену подлежало самолично во всем разобраться и воеводу, ежели
надобность возникнет, наказать достойно, дабы другим неповадно было нерадиво
государеву службу нести.
По пути он решил остановиться в Антонио-Сийском монастыре, что сделало там переполох. Как же, дядька царя приплыл. Игумен Иона ради такого случая велел
36.

 приготовить обильный обед, сам молебен отслужил.
 Не дожидаясь обеда, боярин Семен, захотел один на один поговорить с иноком Филаретом. Уединились в Филаретовой келье, стали друг против друга. Хозяин негостеприимный, боярину и сесть не предложил, недобро поглядывал. А у Годунова глаза насмешливые:
- Отмаливаешь грехи, боярин Федор?
- Мой грех, боярин Семен, помене твоего, и уж куда сравнить с виной племянника твоего Бориса.
- Злобствуешь?
- Не злобствую, глаголю истину.
- Истину? В чем?
- В безвинности моей! Тебе ль, Семен, не знавать, как оболгали меня и иных бояр и князей родовитых, в монастыри сослали, с семьями разлучили. А все почему? Аль мыслишь, не знаю? И ты тут, боярин Семен, руку приложил, Борису угождал. За царство свое боитесь! 
- Гордец ты! – покачал головой Годунов.- В твоем ли нынешнем звании?
Пора бы смириться, в иноках, чать ходишь.
- К смирению взываешь? – подался вперед Филарет. – Два года смирялся и ныне, коли б не затронул, молчал бы.
- Говори, да не забывайся! По государеву указу пострижен.
- Ха, государеву! – вскинул руки Филарет. – Неужели годуновский род в государевы годный? Откуда у вас крови царской взяться? Уж, не от худородного ли татарина Четы, отколь род ваш повелся?
- А вы, Романовы, от какого колена себя упоминать начали? – повысил голос Годунов.
- Мы-то? А хоть бы от деда моего Романа Захарьина-Юрьева. Чать дочь его женой самого царя Ивана Васильевича Грозного была.
- А вы же, Годуновы, чем держитесь на престоле российском? Наветами, клеветой, хитростью. Мне ли этого не знать? Либо думаешь, забыл я пыточную, как допрос с меня ты и палач снимали? Аль мыслишь, запамятую это? Нет, врешь, помнить буду до скончания жизни. Погоди, придет и на тебя, боярин Семен, час, и на Бориса, отольются вам наши слезы. Недалеко то время! – Филарет поднял палец, погрозил.
- Ты кому грозишь? – Годунов протянул руку к Филаретовой бороде.
- Прочь! – гневно вскрикнул Романов. – Есть суд и над вами, Годуновыми!
Боярин Семен выскочил из кельи, хлопнув дверью. Увидел игумена.
- Глаз не спускай с Филарета. Кто из мира бывает у него?
- Никто, боярин, - скрыл правду игумен.
- Гляди, отче, опасен Филарет. Государь передать тебе о том велел.
- Мне, боярин, ведомо. Да и пристав, какой привез боярина в нашу обитель, наказывал.
- Ну-ну!
- Будь милостив, боярин Семен, в трапезной заждались.


XXII

В Самборе ожидали прибытия царевича Дмитрия. Вчера прискакал нарочный от пана Юрия с известием, что в обеденную пору следующего дня они приедут.
В доме сендомирского воеводы шли длительные приготовления к встрече и,
причем такого высокого гостя. Все, начиная от самой пани Мнишековой и кончая
37.

последним холопом, были в хлопотах.
Наконец, Дмитрий въехал в Самбор, торжественно. Слух, что Сигизмунд
признал его сыном царя Ивана, успел распространиться, и на поклон к московскому князю, несомненно, будущему царю Руси, съехалось в дом Мнишека немало знати. Уже успели собраться сюда и любители всякого рода событий, дающих им возможность побуйствовать, пограбить и покичиться своим молодечеством. У этих людей был своего рода нюх, который их редко обманывал, и они чуяли, что из-за этого царевича загорится дело немало, и они получат полную возможность половить рыбку в мутной воде. Они составляли ядро той будущей рати Дмитрия, которая образуется, спустя некоторое время. Крики: “Виват, Дмитрий!” – оглашали воздух, музыка гремела. Все ликовало, лица у всех были такими радостными, будто обладатели их сами готовились занять царский престол.
Дмитрий, подбоченясь, сидел на белом коне и горделиво раскланивался. Лицо его выражало удовольствие, глаза сияли.
У Мнишека был бал. Хотя денежные дела пана Юрия были изрядно запутаны, но когда нужно, тщеславный пан не жалел затрат, и редко у кого балы бывали более блестящими.
Панна Марина была царицею вечера. Ее величественная красота еще более выигрывала от вечернего освещения. Неудивительно, что вокруг красавицы теснилась целая толпа блестящей молодежи. Марине мало приходилось сидеть. То один, то другой седоусый пан или безусый юнец просили у нее, как счастья, потанцевать с ним. Красавица поднималась все с тем же гордо-холодным лицом, опускала свою ручку на руки кавалера и уносилась в вихре мазурки.
Дмитрий был мастер на все руки. Он равно умел и красно говорить, и лихо рубиться, и танцевать мазурку, как кровный поляк. На этом балу он танцевал немало. Но несся ли он в мазурке, разговаривал ли с какою-нибудь миловидной паненкой, его глаза нет-нет да скользили по прекрасному лицу Мнишековой панны. В его голове зарождались мысли – влюбить ее в себя. Он восхищался величественною холодностью дочери пана Юрия, ее гордою поступью, несколько высокомерно закинутой головой. Ему казалось, что Марина самой судьбой предназначена для него. Он воображал ее сидящей на троне, величаво прекрасною, с гордо поднятой головой, украшенной золотою короной, и нашел, что там, на троне, она будет на своем месте. Своим зорким глазом он подметил на лице Марины искусно скрытую скуку и утомление: в ее взгляде, который она кидала на своих поклонников, он заметил, что-то похожее на подозрение. Да! Она страдает, от той скромной роли, которую ей приходится играть на житейской сцене, она хочет иного, она жаждет славы, блеска, блеска настоящего! Да, да! Он не ошибается.
Так думал Дмитрий и находил духовное сходство между Мариною и собою. Если ему, как будущему московскому царю, нужна подруга жизни, то именно такая, прекрасная, как богиня, честолюбивая, не меньше его самого. Она поймет его стремление. Вряд ли она полюбит его – способна ли вообще любить эта красавица? Она будет женою не такою, какую он желал бы иметь, если б был простым смертным, но она будет великолепною царицей.
Но он так мало еще говорил с нею – всего несколько слов, когда открыл с нею бал первой мазуркой, он, собственно говоря, судил только по наружности. Неужели он ошибается в ней? Быть не может! Надо убедиться.
Только что оттанцевали.
Марина немного утомилась. Утомление придало ей особенный блеск ее глазам. Она чуть-чуть раскраснелась. Обольстительно хороша была в этот миг сендомирская панна. Она равнодушно слушала восхищенный шепот своих поклонников, равнодушно
отвечала на их льстивые замечания и смотрела в противоположный угол залы, где
находился царевич.
38.

Дмитрий был ей хорошо виден. Он сидел и оживленно говорил с какой-то хорошенькой паненкой, слегка наклоняясь к ней. Улыбка не сбегала с лица царевича.
Белые зубы так и сверкали.
“Как он некрасив, - думала Марина, - но в лице его есть что-то особенное… он может нравиться. Вот панна не спускает с него глаз. По-видимому, она охотно слушает его, а ведь она горда, она очень высокого мнения о себе, думает, пожалуй, что красивее здесь никого нет”.
Легкая улыбка мелькнула на губах Марины.
Заиграла музыка.
- Дозволь, панна, просить на мазурку? – Она услышала приглашение царевича, который незамечено оказался возле нее.
Отказать царевичу казалось невозможным. Марина хотела выдернуть свою руку, которую уже в своих руках держал Дмитрий.
Марина слегка наклонила голову.
Эту мазурку Дмитрий танцевал с Мариной и после уже весь вечер не отходил от нее.
Пан Юрий, видя свою дочь беседующей с царевичем, довольно поглаживал усы: он был бы далеко не прочь, чтобы его Марина стала московской царицей.


XXIII

Ночевали в глухой лесной деревушке. Сколько их осталось позади, когда из Москвы выехали, князь Голицын со счета сбился.
Голицыну крайнюю избу освободили, полати свежесвязанной метелкой смели, чистое рядно постелили. Влез князь на полати, ноги вытянул. Видать, от долгого сидения в колымаге заболела спина.
На полатях жестко. Не то, что дома, на пуховиках, ляжешь, утонешь.
Шебаршат тараканы, скребется под печью мышь. Поворочался Голицын с боку на бок, смежил глаза. И какая нужда погнала в такую даль, да еще к опальному князю? Может, надо было жить себе тихо в своей вотчине, да не встревать в эти распри? Так нет! Голицын понимал, дотянулся Годунов до Бельского с Романовым и Черкасским, доберется и до них, братьев Голицыных. Так не лучше свалить Бориса.
И к Романову князь Василий неспроста едет. Не уразумел он, что замыслил Федор Никитич. Неужели согласен иметь царем вместо Годунова беглого монаха Отрепьева? Человек не боярского рода, а из служилого дворянства.
В полночь прокричали первые петухи. Пробудился Голицын, невмоготу, тело огнем жжет. Доняли клопы-кровопийцы. Спустился с полатей, шубу накинул, во двор вышел. Небо звездное, чистое. Присел на пенек, положил руки на колени, зевнул. Неподалеку кто-то закашлял, прошамкал:
- Никак, княже, и тебе не спится?
- Избу нечисто держите, - недовольно проворчал Голицын. – Клопы заели.
  К середине лета добрался князь Голицын до Антинио-Сийского монастыря.
Монахи обоз с подарками встретили, разгрузили. Игумен долго потчевал князя Василия в своей келье. По случаю приезда дорогого гостя из монастырского подвала достали многолетнего хранения хмельного меда, выпили. День постный, закусывали икрой щучьей да карасями жареными. Голицыну не терпелось от игумена избавиться. Ему с Романовым поскорее бы встретиться! Наконец, улучил время, попросился:
- Дозволь, отче Иона, обитель твою поглядеть да заодно Романова Федора увидеть. Сказывали мне, у тебя он.
39.

- Здесь инок Филарет, и келья его по соседству. А монастырем один любоваться будешь, аль со мной?
В маленьких глубоко запавших глазах игумена промелькнула хитринка.
- Уж дозволь одному, не стану тебе, отче Иона, в обузу…
Романова Голицын увидел, когда тот выходил из трапезной. Худой, в грубой власянице, он шел, опираясь на посох, высоко подняв голову. Узнал Голицына, остановился, простер руки, воскликнул радостно:
- Князь Василий! Ужели очи мои не обманываются?
Голицын смахнул непрошенную слезу, отвесил глубокий поклон.
- Страдалец, боярин Федор Никитич!
Облобызались троекратно.
- Не боярин Федор Никитич перед тобой, князь Василий, а инок Филарет, - отшутился горько Романов.
Взяв Голицына под руку, повел по двору.
- Дивишься, небось, куда былая романовская гордость подевалась, князь Василий? Так ты о том у Бориса спроси… Вишь, что со мной подеялось… А более всего не за себя страдаю, о братьях, о жене, о детях печалюсь… Михайло-то еще совсем малолеток. – И перевел разговор: - Обскажи, князь Василий, как добирался в такую даль? Не опасаешься ли годуновского гнева?
- А я, Федор Никитич, слух пустил, на богомолье еду.
- Поведай, князь Василий, как поживает новоиспеченный царевич Дмитрий? – Романов остановился.
Голицын обсмотрелся, сказал:
- Все сделал, как князь Черкасский отписал мне. Инок уверовал, что он истинный царевич. Ныне он в землях иных, у канцлера Сапеги. Москва поговаривает, царевич, мол, жив, и от тех слухов Годунова карежет. Шуйского призвал, выспрашивал.
- Я Василию Шуйскому мало веры даю. Хитер он и на коварство горазд, - сказал Романов.
- Оно так, - согласился Голицын, - вилять он умелец, но нынче ему не резон. Подминает его Борис и помыкает. Зол Шуйский на Годунова.
- Кабы ему с наше, втройне злобствовал бы, - снова вставил Романов. – Отмщение желаю. – И насупился. – Отчего Годуновы в довольстве живут, а мы на страданье обречены? Аль род наш пониже, либо Годунова превыше нашего? Сил нет, так они хитростью, лисьей повадкой превзошли нас, оттого и царствуют. – Лицо его злобно исказилось. – Ну, да и мы не лыком шиты. Наскребли из своего скудного умишка кое-что на Борискину голову. И на злоумышления его по-своему ответствуем.
- Опасаюсь я, Федор Никитич, не взрастим ли мы себе угрозу? Не посадим ли на царство худородного? – спросил Голицын и заглянул в глаза Романову. – Я о том частенько подумываю. Оттого и к тебе, в этакую даль добирался. Хочу от тебя ответ услышать, в мудрость твою уверовать.
Романов ответил не сразу.
- Не бойся, князь Василий, нам инок до поры надобен. Покуда Бориску свалим. А что до придуманного кем-то Дмитрия, так и мы, князья и бояре, вместе с поляками его
породили, мы его и развенчаем. Аль у нас на то силы не хватит? Князь Шуйский, да и мы все, коли потребность появится, всенародно подтвердим, что не царь он, а самозванец. Дворню, холопов научим, какие речи говорить.
- Умен ты, боярин Федор Никитич, - восхищенно произнес Голицын. – Тебе бы – не Годунову – на царстве сидеть.
- Кому после Бориски государем быть, время рассудит.

40.

XXIY

Был ясный августовский день. Легкий ветер развевал знамена, и заставлял трепетать перья на шлемах. Дмитрий в латах и шлеме объезжал войско перед выступлением в поход. Он делал смотр своему войску. Был задумчив. Воинский народ более всего шел к нему, и царевич выглядел почти красивым.
Сердце Дмитрия тревожно билось. Он сознавал, что до сих пор был только праздник, теперь наступили будни, время работы. Каковы-то эти будни окажутся? Лучше было не начинать, чем начать и не добиться: он уже привык к почету и власти. Отказаться от этого – равнялось смерти. Но можно ли надеяться? У Бориса сотни тысяч воинов, а у него… И он окинул взглядом свое войско. Вон хоругви панов. У всякого своя хоругвь, свой полк. Тут есть “крылатые” гусары, и копейщики, и полки, устроенные по-казацки, и латники. Вон хоругвь Мнишека – тут начальствует сын пана Юрия, вон Дворжецкий, Фредро, Неборский. Это – цвет войска, надежда Дмитрия. Дальше серая масса – это сброд, иногда небесполезный, чаще вредящий. “Даст Бог, чтобы набралось тысяч десять, - подумал Дмитрий и тяжело вздохнул. – А там сотни тысяч. Э! Что думать!” Он постарался ободриться.
В поле стояла глубокая тишина. Казалось, эта масса людей и коней окаменела, так она была неподвижна.
- Молодцы! – крикнул Дмитрий, остановив коня.
- Виват, царевич! – вырвалось из тысяч уст.
И опять все смолкло. Этот возглас был для царевича лучшим лекарством.
“Э! С такими людьми можно дел натворить!” – подумал он, весело улыбнулся и тихо тронул коня.
Достигнув середины войска, царевич остановился и скрестил руки на груди:
- Товарищи! – заговорил он с чувством. – Товарищи! Вас немного, но вы храбры – храбрым сам Бог помогает! Помогает Он и тем, кто стоит за правое дело, а вы за него стоите. Мы победим, товарищи, или умрем. Иного нет. Кто может желать иного, тот пусть выйдет теперь же из этих рядов и удалится: он - не брат вам и мне не товарищ. Можно ли звать товарищем труса?
Он помолчал минуту.
- Никто не вышел? Итак, все со мною к славе и чести, к смерти или победе! Завтра в поход на Русь! И да поможет нам Бог! – царевич поднял руку к небу.
- И да поможет нам Бог! – крикнули тысячи голосов.
Дмитрий обнажил саблю.
- Под нею клянусь победить с вами или умереть с вами! Что ваше – то мое, что мое – то ваше! – сказал он.
-Клянемся, клянемся! Виват, царевич! Виват, Дмитрий! На Русь, на Москву! – среди звона оружия ревели тысячи голосов.
На другой день, 15 августа, войско выступило к Киеву. Там присоединились к войску две тысячи донских казаков, приведенных паном Михаилом Ротомским.
В половину октября самозванец перешел русскую границу.


XXY

Тяжелая, грубая власяница иноку Филарету, тело не забывало боярских одеяний, хоть и минуло уже четыре лета. Бывали минуты, когда Филарету делалось невмоготу. Тогда, закрывшись в своей келье, Филарет стонал, сцепив зубы, ломал до хруста пальцы. Ярился в лютой злобе бывший боярин Федор Романов.
41.

Прошлым летом прознал он, что князя Черкасского Годунов воротил в Москву, вотчины отдал. Год, как не было Филарету никаких вестей ни от Голицына, ни от Черкасского. Что в мире творилось, знал лишь понаслышке. Пользовался всякими слухами, какие приносили в Антонио-Сийский монастырь бродяги и странники. Рассказывали они про смуту, таясь, шептались о царевиче Дмитрии, и Филарет в душе радовался: вот она кара божья на Бориса.
Затянутое бычьим пузырем оконце под самым потолком. В келье полумрак и холод. Прогорели в печи дрова, выстудило келью. Сутулясь, Филарет сидел на жестком ложе, дул на окоченевшие пальцы.
- Ох-хо! – вздыхал Филарет, и, сняв с колка клобук, нахлобучил его на седую голову.
Время после полудня и монастырский двор пуст. Не переставая, щедро валил снег. Он ложился пушисто, и уже в белых шапках и коленца дров, и крыши клетей, и кустарники.
Филарет отыскал у стены деревянную лопату, принялся отбрасывать снег с дорожки. Утомился. Вытер рукавом вспотевший лоб, остановился передохнуть. “Снег не прекратится и к ночи”, - думал Филарет, глядя, как крупные хлопья мягко опускаются на расчищенную дорожку. Он перевел глаза на высокую бревенчатую стену, опоясавшую монастырь. От разбойных людей отгородились монастырские братья. Ночами окружные монахи ходили по двору, стерегли амбары и клети, набитые всякой снедью. Монастырские ворота раскрывались только в воскресные дни и на праздники, впуская в церковь богомольцев.
Мысли инока нарушил назойливый стук. Кто-то барабанил палкой по калитке. Караульный монах в огромном тулупе и теплых катанках, ворча, заглянул в глазок.
- Что надобно?
Гремя запорами, долго открывал калитку. Наконец, впустил худого высокого монаха. Издалека признал Филарет Григория Отрепьева. Бродяга-монах остановился, спросил о чем-то караульного и тут же заспешил к Филарету:
- Благослови, отче!
Нахмурился Филарет.
- Давно не захаживал ты в нашу обитель.
- Не с руки было, отче.
- А нынче? – усмехнулся Филарет.
Григорий молчал, дрожал от холода. Филарет пытливо разглядывал его. Отощал бродяга- монах, оброс. Волосы до самых плеч свисли, борода закашлатилась.
- Так какие ты вести принес, инок? – спросил Филарет. – Что сказывали князья Голицын и Черкасский?
- Отче, винюсь. Не послан я князьями, сам приплелся. Приюти в зиму, не дай погибнуть. В страхе проживаю. Натерпелся я, мытарь несчастный.
Посуровел Филарет.
- Аль не видел ты князя Василия Васильевича Голицына?
- Как не видывал? Послал он меня к царевичу в Путивль, да, вишь, отче, дорога туда нынче грозная. Государево войско повсюду казни вершит, боюсь.
Опустил голову Филарет в раздумье, потом спросил:
- Встречал ли ты царевича Дмитрия?
- Как же, отче, чать не мало времени с ним проведено.
- Ну, и что, каков он?
- Разумен, отче, и царствен.
- Так ли уж? – усмехнулся Филарет. – Отчего же бьют его годуновские полки?
- Побили, отче, верно слово. Под Добрыничами князь Василий Иванович Шуйский
42.

насел на него.
- Вот как! – поднял брови Филарет. И подумал: “О двух лавках сидит князь Василий Иванович. Ино чего ждать от него. Хитер он и терпелив. Иному тех обид, какие Шуйский от Годунова терпит, с верхом предостаточно, а князь Василий Иванович только еще более гнется перед Бориской, угодничает. Хотя знаю, в душе лютой казнью готов казнить Годунова”.
Повернулся, направился к келье. Отрепьев поплелся за ним следом. Приставив к стене лопату, Филарет сказал:
- Ты инок поживи здесь, попрошу за тебя игумена. Однако на долгое время не рассчитывай. Месяцем довольствуйся, а там отправляйся, куда тебе князь Василий Васильевич посылал. Да при случае поклонись от меня царевичу.


XXYI

Самозванец задержался в Туле. Здесь Дмитрия застало известие о смерти Бориса. От одной радости не остыл, другая поспела. Передовые отряды его войска к Можайску и Вязьме вышли.
Дмитрий боярам и панам вельможным объявил, что скоро он будет в Москве.
А в воскресный день в Тульском соборе архиерей Игнатий служил молебен во здравие царевича Дмитрия. Служил рьяно. Царя Бориса Федоровича нет в живых, а царевичу Федору туляки не присягали. Они крест целовали чудом спасшемуся царевичу Дмитрию. Хоть о нем и говорят, что он самозванец, а на самом деле может и царевич? Да и в соборе стоял, окруженный боярами и дворянами. Все в дорогих, праздничных одеждах.
Собор покинули под звон колоколов и крики ретивых гайдуков:
- Поди! Раздайсь!
Хлещут шляхтичи люд, расчищают дорогу самозванцу. Пляшет белый конь под Отрепьевым, ретиво грызет удила. Поднял Дмитрий руку в кожаной рукавице, помахал народу.
Вдруг из толпы вырвался какой-то бродяга и прямо под копыта коню бухнулся, заорал:
- Царевич государь! Аль не признал?
Дмитрий, узнав Отрепьева, однако нахмурился, сказал подъехавшему князю Татеву:
- Инока в обозе приюти, покличу, когда понадобится.
И тронул коня, объехал монаха.
А народ обочь дороги стоит, орет, приветствует самозванца.
Ночью Отрепьева растолкали, провели в хоромы тульского воеводы. До прихода Отрепьева хоромы именовали дворцом царевича. Дворец царевича шляхтичи сторожили. Впустили монаха. Вошел Отрепьев и ахнул.
- О Господи, Твоя воля!
Ярко горели свечи в серебряных поставцах, все в хоромах блестело позолотой, а пол от входа, где замер инок Отрепьев, и до самого места, где сидел в кресле из темного дерева Дмитрий, устилал цветастый персидский ковер.
Поглядел Дмитрий на Отрепьева с усмешкой и вкрадчиво спросил:
- Что, монах, поди, когда мы с тобой из одной торбы хлеб делили, да в Литву шли, и ты на меня по пустякам ворчал, не чаял, что я достигну того, кем являюсь ныне!
Инок руками развел:
- Виноват.
43.

- Ну, да не с тебя спрос за обиды, какие мне чинены в прошлом, а с Годунова Бориса и родни его. – И постучал пальцем по подлокотнику. – О князе Голицыне сказывай. Где он нынче? Покойный Борис его с войском на меня отослал. Да я мыслю, он меня воевать не посмеет. И, помолчав, спросил:
- Ты скажи, инок, отчего долго из Москвы не ворочался? За это время не в два конца можно было обернуться, а и все четыре сделать!
- Не казни, царевич, - взмолился монах, - из Москвы завернул я в Антонио-Сийскую обитель, к иноку Филарету.
- Так ты и Филарета проведал? – поднял удивленно брови Дмитрий. – Изрядный крюк проделал. Ну, как живет Федор Никитич Романов? Чай, благодарит покойного царя Бориса?
- Ох-хо! Лается Филарет, клянет Годунова, а тебе, царевич, поклон шлет.
- Значит, говорил его брат ему обо мне, - довольно сказал Дмитрий, - и на годуновскую хитростную пакость не поддался, не болтает обо мне нелепости.
- Что ты, - поспешно заговорил Отрепьев. – Филарет сказал, на доброту царевича Дмитрия он полагается.
- Скажи, инок, - перебил его Дмитрий, - видел ли ты, как люд Федору Годунову присягает? По охоте ли?
- Из-под палки та охота! Приставы народ силком гнали.
Дмитрий улыбнулся.
- Ужо погляжу, как они ту клятву верности порушат и мне присягнут. Ты, поди, видел, сколь ко мне не то что простого люда, а и бояр да дворян переметнулось?
- Да уж куда такое скроешь, - ответил Отрепьев. – Седни днем повстречал дворян Гаврилу Пушкина и Наума Плещеева.
- Они с зимы у меня. Намерен в Москву послать их с письмом к народу.
- Москва ждет тебя, царевич. Сколь ни встречал я люда, все тебя добром поминают.
- Ну-ну, - довольно промолвил Дмитрий, - я люду верю. А скажи, Григорий, не видел ли ты, сколь численно то воинство, какое покойный Борис послал на меня с князьями Голицыными.
- Обогнал я рать князей Василия и Ивана. Не торопятся они. Войско у них многочисленное.
- Что же ты, инок, с князем Василием Голицыным вдругорядь не повстречался? Глядишь, какую весть и принес бы мне от него, – нахмурился Дмитрий.
Григорий почесал затылок.
- Уж как князь Василий со мной был на Москве неприветлив, во второй раз ему на глаза боялся попасться.
- Дурень ты, инок, - резко оборвал Григория Дмитрий. – Я тебя ждал с вестями от князя Голицына, а ты сходил попусту. И спрос с тебя невелик, глуп ты.


XXYII

20 июня 1605 года – день въезда царевича – была прекрасная погода.
Уже с утра народ толпился на улицах. Кровли домов, городские стены, колокольни, все было покрыто любопытными. Все ждали напряженно.
- Скоро?
- Говорят, что…
- Скорей бы! Смерть охота повидать его, милостивца. Говорят, лицом схож он с царем Иваном, с батюшкой своим.
- Не видал. А слыхал, будто так…
44.

Такие разговоры слышались среди народа.
Вдруг все смолкло.
- Едет, - пронеслось в толпе восклицание и замерли.
Царевич въезжал пышно.
Впереди всех ехали поляки, блестя латами и шлемами, звуча – если то были гусары – крыльями, сверкая усыпанным драгоценными камнями нарядом, если они были в национальном платье. За ними литаврщики, после трубачи, копейщики… Вон богато одетые слуги ведут под уздцы шестерку коней, попарно запряженных в золотые колесницы. Усыпанные искрами алмазов хохолки на холке коней так и сверкают…
За ними белые вороные, краповые, в яблоках кони верховые. После – барабанщики, стройные ряды русских сподвижников самозванца, духовенство, блистающее парчовыми ризами.
И вот на белом коне сам Дмитрий – теперь уже царь. Одежда его блещет золотом, ожерелье сверкает. Далее литовцы, казаки, стрельцы.
Все падает ниц, повергается во прах перед самозванцем.
- Здрав будь многие лета, царь-государь! Солнышко наше! – гремит в народе.
Дмитрий величаво кивает, а в уме его проносится: “Ну, теперь я действительно царь!”
Вдруг точно с неба сорвался и упал вихрь. Тучи мелкой пыли слепят глаза. Кони взвиваются на дыбы, всадники едва удерживаются в седле. Сам Дмитрий покачнулся, ослепленный, полузадушенный.
“Не быть добру” – думает суеверный народ. Но снова все стихло. По-прежнему сияет солнце, по-прежнему в чинном порядке, сверкая и шумя, движется шествие. Снова неумолчные клики:
- Здравствуй, солнышко наше, царь Дмитрий Иванович! 


XXYIII

Царь Дмитрий не был приучен днем спать. Он сидел в покоях, бодрствовал. Вошел стольник и доложил:
- К вам, государь, Григорий Отрепьев
- Пускай входит.
Отрепьев вошел в покои, Был он в бархатном, но рваном кафтане, под глазом огромный черный кровоподтек, и от него шел густой запах вина.
- Выпил токмо ради смелости, - без капли смущения сообщил Отрепьев. – Чтобы язык развязался.
-Тебе язык скорей завязывать, чем развязывать надо! – со скрытой угрозой сказал Дмитрий. – Слышал я, что болтаешь много по кабакам. Синяк, небось, там получил?
-Твои паны руки распустили. Уж больно чванливо себя ведут. Вот мы с казаками их малость поучили вежливости.
-Еще мне этого не хватало, чтоб мои воины между собой передрались! Так говори, что тебя во дворец занесло? Я же, когда последний раз, когда тебе деньги давал, наказывал не совать сюда свой длинный нос! А ты все-таки суешь. Не боишься, что тебе его прищемят?
Нимало не испугавшись, Григорий сделал елейной, насколько возможно, свою разукрашенную рожу и с надрывом сказал:
- Вспоминается мне, государь, как в одну голодную лютую зиму бежали из Москвы два нагих и босых инока, а один другому рек: “Вот как сяду на царский стол, сделаю тебя, Гриня, своим канцлером!”
45.

Дмитрий рассмеялся:
- Ну, куда же тебя, Гриня, канцлером? Погляди на себя – пьяница и лодырь. А канцлером работать надо, государственные дела решать! Нет, жаль, что я тебя из Самборской узницы вызволил. Сидел бы ты там сейчас!
Тон голоса расстриги сделался плаксивым:
- Не хочешь делать канцлером, так хоть из ссылки верни моих хозяев, Романовых.
- А денег ты не хочешь? – переспросил Дмитрий Григория.
- Можешь и денег дать.
- Пропил? Сколько же в тебя входит!
- Друзей угощал, я человек добрый, а друзей у меня пол-Москвы, ты знаешь! – хвастливо сказал Григорий. – А, кроме того, женщины тоже денег требуют. Это тебе, государь. Все даром дается.
Дмитрий посмотрел куда-то поверх головы Отрепьева.
- Ну, вот что, денег я тебе дам, сколько ты захочешь. Но при одном условии – уедешь в свое поместье, изведаешь матушку и поживешь там годик-другой.
- Я же со скуки там помру! – возмутился Григорий. – Уж разреши хоть в Ярославле поселиться.
- Черт с тобой! – махнул рукой Дмитрий. – Приходи завтра утром за деньгами и за ответом о возврате из ссылки Романовых


XXIX

Прошло некоторое время и на Руси совершилось много важных событий. Царь Борис вступил в борьбу со смутой, которая ополчилась против него в лице загадочного Дмитрия, прикрывавшегося тенью загубленного угличского страдальца. В самый разгар борьбы Борис умер, передав бразды правления в слабые руки юного Федора, который попытался продолжать борьбу далее, но измена поднялась отовсюду, грозный враг одолел – и Федор Борисович пал в борьбе. Все это совершилось так быстро, что на окраинах Московского государства еще не успели получить вести о кончине царя Бориса, как уже дьяки и подьячие опять сидели за работой, и наспех писали во все концы Русской земли о кончине царя Федора Борисовича и о вступлении на прародительский престол законного прирожденного великого государя Дмитрия Ивановича. Нескоро доходили эти важные вести и до отдаленных городов, лежавших на востоке и на севере Руси. Еще дальше, еще медленнее проникали они в отдаленные поселки и обители, лежавшие в глухих местах. Поэтому и немудрено, что даже и тот дьяк, который был новым государем отправлен в Антинио-Сийский монастырь “с тайным делом”, приехав в эту дальнюю обитель уже по первопутку и, надо сказать правду, насмерть перепугал старого игумена Иону.
- Ты, старче, кого в церкви Божьей за службой поминаешь? – спросил игумена дьяк, едва переступив порог обители и предъявляя ему свои полномочия.
- Как кого? Вестимо, господин дьяк, поминаю, кого нам указано: по представлению царя Бориса, помимо его законного наследника, великого государя Федора Борисовича и матерь его Марфу.
Дьяк резко перебил его на полуслове:
- Изволь это тотчас отменить и поминать ныне благополучно царствующего законного государя Дмитрия Ивановича. Вот тебе о том и указ от патриарха Игнатия.
Игумен вдруг изменился в лице: крайнее смущение выразилось в его широко открытых глазах, губы шевелились без слов и язык “прилип к гортани”… Он долго не мог оправиться от своего волнения, не мог произнести ни звука. Не решался даже принять патриаршей грамоты, которую ему протягивал дьяк.
46.

- Что же ты? Читай грамоту!
Совершенно оторопевший и растерявшийся старик игумен взял, наконец, грамоту, стал ее читать – и дьяк видел, как тряслись его желтые сморщенные руки. Дочитав грамоту до конца, игумен положил ее на стол, перекрестился на иконы и, обращаясь к дьяку, сказал более спокойным голосом:
- Что еще приказать изволишь, господин чесной?
Дьяк полез за пазуху и вытащил другой столбец.
- Здесь у тебя в обители находиться сосланный Годуновым опальный боярин Федор Романов, в иночестве Филарет…
- Находится, господин дьяк, и коли дозволишь правду тебе сказать, солоно всем нам от него приходится… Ох, как солоно!
Дьяк прищурил глаза, всматриваясь в лицо игумена, и процедил сквозь зубы:
- А почему бы так?
- Уж привередлив очень… Ничем-то на него не угодишь. Приказано было держать в его келии малого, для того, чтобы знать его речи, но он подружился с малым и тот ничего не доносил. Подсадили к нему вместо малого старца, старца он прогнал.
- Не изволь государеву родню таким словом обзывать, коли в ответе быть не хочешь! – строго заметил дьяк.
- Да каков он родня Годуновым. – Возразил, было, растерявшийся игумен.
- Не Годуновым, которых в живых нет, а нонешнему, природному государю Дмитрию Ивановичу. И вот указ государя о том, чтобы инока Филарета из заключения здешней обители освободить, у пристава Воейкова из-под начала взять и представить на его государевы очи.
Тут уж игумен Иона до такой степени растерялся, что только поклонился дьяку и развел рукой, как бы желая этим сказать: “Твоя, мол, воля! Чего хочешь, то и делай!”
- Веди же ты меня к нему немедля – указ государя ему объявить. А там уж от дальнего пути не грех и отдохнуть
- Пожалуй, со мной, господин дьяк, - заторопился игумен Иона, очень довольный тем, что он хоть как-нибудь мог, наконец, избавиться от этой тяжелой беседы и скрыть овладевшее им смущение.
Он повел дьяка через монастырский двор, обстроенный пятью-шестью избами и не везде огороженный городьбою, местами разваливающегося, местами, очевидно, растасканного на топливо. На пути, у одной из изб, государева дьяка встретил пристав Воейков, суровый, высокий и худощавый человек. Низко кланяясь, он уступил дорогу в сени игумену и дьяку и поспешил отворить дверь в избу, служившую кельей Филарету.
Переступив порог избы, и перекрестившись на иконы, дьяк увидел перед собою ссыльного инока, стоявшего у окна с толстою писаною книгой в руках. Дьяк отвесил ему низкий поклон и невольно вперил в него изумленный взор.
Перед ним стоял высокий мужчина, лет под шестьдесят, сильно поседевший и исхудавший за последние годы тяжкой ссылки, но все еще прекрасный собою, осанистый и величавый. Большой ум светился в его темных живых глазах, которые по временам загорались ярким пламенем и приобретали дивную, чарующую, подавляющую силу.
Густые, серебрившиеся сединою волосы волнистыми прядями спадали ему на плечи из-под простой черной cкуфейки, а окладистая борода спускалась почти до половины груди на потертую и поношенную черную рясу.
Но могучая, прекрасная фигура Филарета, производила, в общем, такое сильное впечатление, что нельзя было под этой убогой одежкой, не разглядеть человека властного и гордого, привыкшего повелевать и внушать к себе уважение. Ответив спокойным кивком головы на поклоны дьяка, Филарет, вероятно, угадавший в нем посланца издалека, отложил книгу на аналой и устремил взор.
47.

- К твоей милости с указом государевым, - заговорил дьяк, совсем не тем тоном, каким он говорил с игуменом Ионой.
- Читай, готов слушать.
Дьяк развернул столбец и стал читать указ великого государя Дмитрия Ивановича о том, что он радеет о благе всех своих родичей, повелеть соизволил всех Романовых, в том числе прежде всех Федора Никитича, в иночестве Филарета, из ссылки вызвать в Москву, возвратить им чин боярский и все отнятые у них поместья и вотчины.
Филарет слушал чтение дьяка с сосредоточенным вниманием, ничем не высказывал, волновавшие его чувства. При имени “великого государя Дмитрия Ивановича” густые его брови сдвинулись на мгновение, и в глазах мелькнуло что-то странное – не то удивление, не то презрение, - но он не перебил дьяка ни одним вопросом, не справился об участии Годуновых, как игумен Иона… Даже не высказал радости ввиду освобождения от ссылки и заточения.
Дьяк кончил чтение и с уклоном подал указ Филарету, а тот указ принял и сказал только:
- Благодарю Бога и великого государя за милость ко мне.
Дьяк помялся на месте и решил задать вопрос:
- Когда тебе угодно будет ехать? Мне приказано было просить тебя пожаловать в Москву без всякого мотчанья и, не мешкая нигде в пути.
- Отдохни с дороги, - благосклонно ответил Филарет, - а я к пути всегда готов.
И опять ни в голосе его, ни в выражении лица не было ни тени волнения, радости или тревоги… Но зато и на игумена Иону и на пристава Воейкова смотреть было жалко – так они вдруг опешили, принизились и растерялись.


XXX

Рассвет едва зачался. В лесу на деревьях защелкали, засвистели птицы. На чистое небо краем выползло яркое солнце, скользнуло по верхушкам деревьев, забралось на монастырский двор. Загудели, затрезвонили колокола в Антонио-Сийском монастыре.
Монахи, что муравьи на солнце, вылезли, у трапезной собрались, провожали инока Филарета. Молодой послушник подогнал возок, расстелил поверх свежего сена домотканое рядно, и, обойдя коня, поправил упряжь. Монастырская кляча, отгоняя назойливых мух, лениво помахивала хвостом.
Поджарый ключарь вынес из амбара куль с едой, уложил на воз, под сено, проговорил:
- Поди-тко, не один ден.
Послушник, наряженный сопроводитель инока до самой Москвы, ока      поддакнул:
- Дорога-от, впору за месяц обернуться.
Переминаясь с ноги на ногу, монахи молчаливо поглядывали на игуменскую келью. Отворилась дверь и, поддерживаемый иноком Филаретом, вышел игумен Иона. Малого росточка, Филарету по плечо, от худобы светился, а шел игумен бойко. У возка остановились, обнялись. Иона сказал:
- Еще когда привезли тя, брат Филарет, в нашу обитель, чуял, не на всю жизнь.
- Я, отче Иона, монах по принуждению.
- Знаю, знаю, - махнул рукою игумен.
- Новый царь меня и семью мою, какую Годунов по свету разбросал, в Москву ворочает. Однако клобука, на мою голову силой надетого, и пострижения монашеского, снять не волен. Один Бог решит и нынешний патриарх Игнатий, какой удел ждет меня.
48.

- Брат Филарет, чую, не монашеская келья жилье твое, а архиерейская либо и того выше.
Губы Филарета дрогнули в усмешке.
- Ве           твоя, отче Иона. Я же за саном не гонюсь. – Поклонился низко. – Прости, отче Иона, и вы, братья, простите, коли, в чем прогневал вас. Всяко было.
- Не брани нас, брат Филарет, - разом загалдели монахи. – Не держи обиды на нас.
Забрался Филарет на телегу. Послушник коня стеганул концами вожжей:
- Трогай-от, голуба!


Не близок путь от Антонио-Сийского монастыря до Москвы.
Молчалив послушник, знай, понукает лошаденку, не мешает иноку Филарету думать. Свершилось то, чем жил последние годы. Нет рода Годуновых, искоренили. Ныне Дмитрий царствует. Милость самозванца и его, инока Филарета, коснулась. Да иначе и быть не могло. Кто самозванцу помог? Он, Федор Романов, да Шуйский с Голицыным… через поляков.
Филарет вздыхает, шепчет сам себе:
- Суета сует.
И снова думает.
Гоже ли ему, боярину Романову, самозванцу поклоняться? Зазорно, а теперь надо до времени. На царстве бы ему, Романову Федору, сидеть. Их род издревле тянется, да Борис Годунов подсек, знал, как больней ударить. Теперь монаху Филарету царского венца не видать… Настанет час, кого же в цари вместо самозванца сажать? И Филарет думал, князей по очереди перебирает… Голицына… Черкасского… Нет! Этих нельзя. Допусти их, и они своим родом надолго на царстве укоренятся. Шуйского Василия разве?
Видит Бог, он, Филарет, Шуйского не любит. Князь Василий труслив и пакостник, однако не женат и бездетен. После смерти Шуйского бояре сызнова царя избирать будут. И в душе боярина Федора Никитича Романова ворохнулось тайное: к тому дню и сын Михаил в лета войдет, тогда его и на царство.


Проделав дальнюю дорогу, подъезжал инок Филарет к Москве. Своими глазами видел городки малые и села обезлюдевшие в смутную пору, с трудом оживавшие после голодных и мировых лет. На окраине выбрался Филарет из возка, пошел рядом. Земля после недавнего дождя едва просохла. Топчет инок сапогами мягкую тропку, радостно глазеет на город.
 Боже, сколько ждал он этого часа! Там в монастыре снилась ему Москва. Виделась своими улицами и переулками, домами и хоромами, торгом шумным, мощенной камнем площадью, дивными церквами и зубчатой Кремлевской стеной. Мысленно хаживал Филарет берегами Неглинки и Москвы-реки, видел, как на Яузе удят мальчишки рыбу. И слышалась ему Москва людским гомоном, перестуком кузнечных молотов и звоном колоколов…
Время обеденное, и купцы закрыли свои лавки. Прошел по улице стрелец, нес связки беличьих шкурок. Видать, занимается этот стрелец скорняжным промыслом.
К Кремлю ближе стало людней. Послушник-ездовой повернулся.
- Править куда?
Филарет очнулся.
- А? На патриарший двор, сыне. К патриарху вези.
В узком переулке два ляха в цветных одеждах, обнажив сабли, гонялись за поросенком. У поляков шапки набекрень, бритые щеки раскраснелись. Баба из калитки
49.

выскочила, орет, бранит ляхов, а те хохочут, саблями размахивают. Визжит поросенок, мечется. Наконец, шляхтич изловчился, ткнул его концом сабли. Ухватили паны поросенка за ноги, поволокли, не обращая внимания на бабу.
Обогнал Филарета мужик, выругался:
- Озорует литва, обижает!


XXXI

Год обещал быть урожайным. Налилась щедро рожь, и по дворам на славу выдались лук и капуста. Радовались мужики – пахари и огородники, забыв недавние походы, копались на своих грядках стрельцы, веселели ремесленные слободы.
Ушли из-под Москвы последние казаки, получив обещанные награды. И набив кошели, убрались в Польшу и Литву многие шляхтичи. Лишь пан Дворжецкий со своими ротами остался в Москве.
О Шуйских судачить перестали, да и говорить о чем, не казнь, а так, просто потеха. Петра Басманова Дмитрий совсем к себе приблизил, во всем доверился.
Инока Филарета патриарх Игнатий возвел в митрополиты ростовские. По церквам и соборам служили о здравии царевича Дмитрия и матери его инокини Марфы, в миру царицы Марии Нагой.
А в лесах и на дорогах стрельцы, посланные воеводами из разных городов, ватажных холопов ловили, чинили над ними скорый суд и расправу: почто на бояр и дворян руку поднимаете, от дел своих холопских бегаете…
Тем и жила русская земля 1605 года.


XXXII

В голицынских деревянных хоромах зарешеченные оконца прикрыты и в просторной палате полумрак.
Вдоль стен лавки разные, сундуки, кованые железом. У дубового стола стулья с высокими спинками. Сосновый пол в палате выскоблен с песком до желтизны. Прохладно.
На полках утварь выставлена: блюда и чаши серебряные, отделанные чернью. По правую руку от двери висели боярские кафтаны, тут же на скамье высокие собольи шапки красовались.
Князья за столом сидят. Голицын с Черкасским друг против друга, а в торце на почетном месте митрополит Филарет.
На Филарете не грубая иноческая одежда, а шелковая, черная. На шее крест тяжелый, золотой. Высок, красив Филарет
- В кои лета свиделись, князья дорогие, самозваному царю, нами порожденному, спасибо. – И засмеялся.
Голицын склонился над столом. Из-под насупленных бровей разглядывает Филарета. Черкасский молчит.
- Не запамятовал, отче, как приезжал я к тебе в обитель? Сомневался, так ли поступаем? Может, новый царь и не надобен был? Теперь ходи под ним. Филарет поправил на груди крест, ответил:
- Аль мне такое забывать! Помню приезд тот твой. Верно, говаривал я, уповал на нового царя, и не ошибся, дайте срок. Его руками извели мы Годуновых, наступит пора и

50.

самозваного царевича. Однако торопиться не надобно, а то, как с князем Василием Ивановичем Шуйским случится. Нетерпелив оказался. Вот уж от кого не ждал.
- Да, жаль князя Василия, - вздохнул Черкасский.
- Неделю, как я в Москве, - снова сказал Филарет, - а и то не укрылось, у люда на литву и ляхов недовольство зреет. Чую, начало, ягодки впереди.
- Истину сказываешь, - поддакнул Голицын.
Филарет уперся в стол, поднялся.
- А о Шуйском, бояре, не печалится надобно, а вызволять. В единой упряжке он с нами, до скончания. Завтра у самозванца буду. И еще скажу вам, князья бояре великие. Мы-то узнали в самозванце царевича Дмитрия, а вот признает ли инокиня Марфа? – В очах митрополита Филарета лукавство. – Смекаете?
- И как тебе такое на ум пришло? – развел руками Черкасский.
Голицын сказал с сомнением:
- А может, Дмитрий не позовет инокиню Марфу в Москву? Испугается, вдруг да не пожелает она объявить его своим сыном?
Филарет очи прикрыл ладошкой, ответил:
- Того и хотим от инокини Марфы. Коли Дмитрий сам не догадается послать за ней, ты, князь Василий Васильевич, ему и подскажешь. Либо я слово промолвлю, коли представится…


Как желанного гостя встретил Дмитрий митрополита Филарета. У двери Трапезной палаты за руку бережно взял, рядом с собой усадил.
- Рад тебя видеть, владыко.
- Здрав будь, государь! – проницательные глаза Филарета вонзились в Дмитрия.
Умен и хитер самозванец, вон как речь ведет. На митрополита глядит, головой качает:
- Эвон, что с тобой Бориска вытворил, почитай первого на Руси боярина, Федора Романова, в монастырь заточил!
Филарет промолчал. Молчали, сидевшие в палате поляк, писчий при государе человек, Бучинский и боярин Власьев. У Бучинского головка маленькая, глазки угодливые, слова Дмитрия на лету ловит.
- Мало что помню я из своей угличской жизни, да и какой с меня спрос, малолеток был, а вот припоминаю, как ты в Угличе к дядьке моему, Михайле Нагому, приезжал, - Дмитрий заглянул в лицо Филарету, помедлил выжидающе, но митрополит ничего не сказал.
Не мог Филарет вспомнить такого, чтоб он в Углич ездил. Однако подумал: “Не прост расстрига”. Вслух поддакнул:
- Было такое, государь. Сквозь годов минуло, сколь годчиков. – Вздохнул. – Инокиня Марфа, поди, по тебе все очи выплакала. Ждет-пождет встречи с тобой, государь?
Поднял голову Дмитрий, насторожился, однако в словах Филарета подвоха не учуял, ответил:
- Думаю и я об этом, владыко. Нарядим послов за царицею Марией. Годуновы ее царского имени лишили, инокиней Марфой нарекли, вона в какую даль услали, мать с сыном разлучили, да богу иное угодно.
- Нет роднее человека, чем мать, - тихо сказал Филарет. – Ни время, ни иноческий сан не властны над материнским чувством. – Голос у митрополита льется, журчит ручьем. – И то, государь, что ты инокиню Марфу в Москву позовешь, похвалы достойно. Встреча
твоя с ней не одним вам в радость, по всему люду ликование, а недругам твоим,
51.

злословщикам, посрамление полное.
Царь удовлетворенно качнул головой.
- С тобой, владыко, согласен. – И заговорил совсем об ином: - Когда я от Годунова в Речи Посполитой укрывался, попы латинские не раз мне говорили, что церковники-де православные к латинской вере враждебны… Скажи, владыко, аль вы латинян пугаетесь? Коли не так, отчего же ретивы против них? Отчего нет у вас к латинянам терпения?
Вскинул брови Филарет, подумал: “Не свои слова молвит, иезуитов”.
Вслух ответил:
- Государь, догматы церкви православной и латинской не суть одно. Ужиться нашей вере  православной и католической? Нет! За этим беда кроется. Папа и слуги его мнят нашу православную церковь себе подчинить. Достаточно с них той унии, какую они заполучили. Поди, не забыл, государь?
Бучинский поморщился. Царь рассмеялся.
- Да, видать, у служителей церкви греческой любовь к вере латинской не пробудишь.
- И не надобно, - улыбнулся Филарет.
Потерев высокий лоб, царь сказал:
- Нас на турков подбивают и папа римский и король Сигизмунд. Я тоже мыслю, придет час и нам воевать Оттоманскую Порту. Царь-град и Иерусалим с Гробом Господним нам, россиянам, освобождать. Но до поры у нас дела есть первой важности. Ныне на Руси холопы хуже турков.
- Мудры слова твои, государь. Холопным разбоям конец класть надобно. На всех дорогах лесных гуляют, ни боярина, ни князя не признают. В монастырских вотчинах и то шалят.
- Указ надобен, каким на холопов узду накинем, - твердо произнес царь. Встал, давая понять, что конец беседе. – О чем просить будешь ли, владыко?
- Нет, государь, мне ничего не надобно. За другого бью челом, за князя Шуйского. Знаю, повинен он в пустозвонстве. По глупости своей…
Посуровел лицом Дмитрий.
- Так ли? А ведомо ли тебе, владыко, о философах древних Платоне и Аристотеле? Так хоть второй и учеником первому доводился, но это не мешало ему говаривать: “Друг мне Платон, а истина дороже”. Князь Шуйский сам на уме и не пустозвонство речи его, а зломыслие. Однако, коль ты, владыко, за него просишь, так ради тебя прощу, верну в Москву.


XXXIII

Постриженный насильно в монахи по воле царя Бориса знаменитый боярин Федор Никитич Романов, нареченный в иночестве Филаретом, томясь долгое время в заточении в Сийской обители, возвращен из ссылки новым царем Дмитрием и поставлен митрополитом ростовским.
Получил боярскую шапку из рук царя и единственный оставшийся из остальных братьев Романовых – Иван.
Бывшая супруга Филарета, добродетельная Марфа, также постриженная противу воли в монахини, жила с юным сыном своим Михайлом Федоровичем, в епархии митрополита Филарета, в монастыре святого Игнатия, занимаясь воспитанием единственного детища.
Мудрый Филарет был некогда главным из вельмож и ближних царских, знал суету всего того, что почитают благами люди слабоумные и тщеславные. Филарет оставался в
52.

своей епархии, и, занимаясь духовною своею паствой, не спешил в столицу. Но, слыша, что православию угрожает гибель и отечеству его, то добродетельный Филарет отправился в Москву, чтобы лично удостовериться в справедливости всех злых слухов. Остановившись на своем подворье, он послал за боярином князем Иваном Семеновичем Куракиным, который по нраву своему вмешивался во все дела и, следовательно, мог лучше других знать, что происходило в Москве.
Князь Иван Семенович немедленно явился к митрополиту. Филарет, выслав свой причет и оставшись наедине с князем, сказал:
- До меня доходили ужасные вести о царе и о всех делах его. Признаюсь, что, будучи им облагодетельствован, я желаю, чтоб слухи сии были несправедливы. Духовенство, сановники и народ в моей епархии прибегают к моим советам. Я нахожусь в горестном положении, не смея изменить долгу, и не желая оказаться неблагодарным. Хочу знать правду. Будь искренен со мною и поведай, что у нас делается, что вы думаете, чего надеетесь? Вы знаете, что я не изменник, говори смело.
- Узнаешь истину и сердце твое смятется, преосвященный.
- Как думают наши бояре о царе. Точно ли он тот, за кого себя выдает?
- Да, многие утверждают, что он племянник Ивана Грозного царевич, жил за кордоном, - ответил Куракин. – Но нас не столько сокрушает его происхождение, сколько опасность отечества и церкви. Ненависть наша к Годуновым и страх междоусобия проложили этому человеку путь к престолу. Даже люди, уверенные в обмане, охотно б молчали, если бы царь остался таким витязем и таким мудрецом на престоле, каким он был в то время, когда искал венца царского… Но он не царствует, а безумствует! Окружил себя поляками и иезуитами, которые явно толкуют, что Россия должна принять власть папы. Нас, бояр, этот человек беспрестанно оскорбляет и огорчает насмешками, упрекает в невежестве, называет дикарями, зверями. Превозносит одних иноземцев и хочет, чтоб мы ездили к латинам учиться и заслуживать имя людей. Не только за малейшую вину, но за неловкость на его военных играх выходит из себя, бранит и даже бьет палкою знатнейших сановников военных. Безрассудно расточает казну государственную на подарки своим полякам и ксендзам, на своих иноземных государей и скоморохов, на разные ненужные вещи. Едва успел овладеть престолом, рассорил более семи миллионов рублей! Сам питается нечистыми яствами: телятиной, зайцами, раками, угрями, да и нас принуждает оскверняться за своею трапезой. Не наблюдает постов и церковных обрядов. Бегает как шальной по городу или рыщет на конях.
- Неужели самозванец на это способен? – вслух рассуждал Филарет.
Князь Куракин продолжал:
- Но, по крайней мере, он сначала занимался делами, и, сказать правду, хотя вел себя безрассудно, но судил и рядил мудро. Теперь и это миновалось. С тех пор, как приехала сюда его поганая царица с кичливым отцом своим и со множеством воинов и ксендзов, из Москвы сделали кружало для потех и поляков, а из дворца игрищные хоромы. Во дворце с утра до вечера музыка, пляски и зернь, а на улицах московских бесчиние и денной разбой. Не только бояр, но и святителей выгнали из домов, чтобы поместить в них чужеземных пришельцев, которые ругаются над ними и в пьянстве даже бьют почетных граждан, поносят и оскорбляют непрочностью жен и детей. Пример им подает сам царь. Бесстыдник, погубил род Годуновых, хранит дочь Бориса, несчастную Ксению для гнусных своих утех. Это беззаконие вооружило против него ненавистью всех богобоязливых людей и навлечет на него мщение Господне. Он думает ослепить нас роскошью и блеском, как будто золото может сокрыть черноту души и низость дел! Наряжается он Бог весть, в какие иноземные одежды, да и нас велит окутываться ежедневно в парчу и бархат. Разоряемся мы, бояре, разоряется и народ, чтоб угождать роскошному царю. Если б ты видел, что делалось здесь при въезде поганой царицы и во
53.

время брачного их торжества, то не поверил бы очам своим, преосвященный! Марину ввезли, как кумир какой, на серебряной колеснице, запряженной десятью конями. Войско и дети боярские сопровождали ее, в новом платье с белыми перевязями, а бояре и дворяне в светлой одежде. Народ падал ниц перед созданием дьявольским, как перед божеством. Не духовенство с крестами встретило ее, как подобает встречать царицу благочестивую, но скоморохи и гудари, а вместо священного пения огласили воздух пушечные выстрелы, звуки труб, литавров и песни польские. Поместив свою невесту в монастыре, он, не боясь бога и не стыдясь людей, завел там пляски и игрища. Друзья его разглашали, что новая царица научается новому закону, и будет креститься в русскую веру, но вышло напротив. Иноверку, к соблазну всех православных, ввели в храм Успенья, одев в русское платье и убрав дорогими камнями, посадили рядом с царем и патриархом на чертожном месте. Царь сел на золотом персидском троне, а невеста его на серебряном. Прости, преосвященный, что я осмелюсь перед тобою хулить первого святителя церкви. Он избран не вольными голосами митрополитов и епископов, но волею Дмитрия, похитителя священной власти. Грек Игнатий не заслужил ничем высокого звания, ни уважения нашего: он достиг своего сана раболепством. Льстивыми словами отвечал он на пышную речь венчанного пришельца, осмелившегося лгать перед алтарем, и с молитвою возложил на иноверку, на панистку, животворящий крест, бармы и венец царский! Лики возгласили многолетие царю и иноверной его невесте, которую дерзнули в церкви православной назвать благоверною цесаревной! Потом патриарх украсил Марину цепью Мономахову, помазал миром и причастил Святых тайн. Свершилось беззаконие, и гром небесный не поразил осквернителей храма. Но месть Божия очевидна в повсеместной ненависти народа к поганой чете.
- Боже мой, несчастная моя Россия, - вздохнул Филарет. – Опоганят святую нашу церковь.
- Марина была венчанной царицей еще перед браком, - продолжал Куракин. – Свершилось бракосочетание не как таинство, но как игрище, в плясках, пирах шумных и бесчинии. Народ видел марину в венце царском, восседающую на престоле: слышал в храмах православных поминовение ее имени на ектенье, но не видал отречение ее от латинства, не слыхал молений ее перед образом угодников! К стыду нашему, иноземка, иноверка удостоилась неслыханной почести, венчания царского, презрев святую нашу веру и поправ все наши обычаи, когда ни одна православная царица не удостоилась сей чести и славы! В день свадьбы роздано одних подарков на восемьсот тысяч рублей, а, кроме того, привоз этой иноверки стоит до миллиона.
Князь Куракин замолчал, а митрополит задумался и, перегодя, сказал:
- Признаю делами гнусными и безбожными истребление рода Годуновых и бесчестие последней его отрасли, Ксении. Хотя Борис погубил нас, но мщение чуждо моей душе и преступления его не оправдывают беззаконий нового царя.
Но во всем, что ты мне рассказал о царе, вижу не злобу и не жестокость сердца, а безрассудство, легкомыслие и какое-то непостижимое ослепление. Да, повторяю, оно может погубить Россию противу своей воли.
- И погубит! – воскликнул князь. – Носится слух, что он намерен уступить Польше и тестю своему целые области. Иезуиты уже заводят свою школу в самом Кремле. Чего ожидать после этого?
- Надобно открыть царю истину и указать пропасть, в которую он низвергнет себя и отечество… Это долг каждого русского…
- Была бы спасена Россия, а он провались, окаянный! Было бы ему говорено, но слова русских не достигают каменного его сердца. Носятся даже слухи, что он чернокнижник. Да и нельзя этому не верить. Видно, что совещается с дьяволом, когда не хочет слушать добрых граждан.
54.

- Чернокнижник ли он – этого не знаю, но что касается до его царского происхождения, то до сих пор истина еще под покровом.
- А что говорит царица-инокиня Марфа?
- Страдав тридцать лет в заточении, терпя всю жизнь гонения от Бориса, она признала бы сыном всякого, кто только захотел бы освободить ее. Царь наружно чтит ее и ласкается к ней, она платит ему тем же, а что она думает, Бог знает!
- Благодарю тебя за откровенность, - сказал митрополит. – Я час хочу поговорить с царем и царицею-инокинею, ты же будь спокоен, слова твои пали, как на дно кладезя. Теперь прощай: мне надобно идти на молитву.


XXXIY

В трапезной Чудова монастыря и в ясный день свет едва брезжит через маленькие, под самым потолком оконца.
Отобедали монахи, разошлись, а митрополит Филарет еще долго сидел в одиночестве за длинным сосновым столом. Подпер кулаком черную, с седыми нитями бороду, брови насупил.
Таким образом, наезжая из Ростова Великого в Москву, находил Филарет приют не в своей вотчине, а в келье монастыря. Москва болезненно напоминала ему пору, когда был он боярином Романовым.
Никакие годы не властны над чувствами. Там, в Антонио-Сийском монастыре, инок Филарет копил гнев на Годунова. В лютой ненависти к Борису на задний план отступила тоска по жене и детям. Но иногда бессонными ночами вдруг одолевала печаль, и тогда Филарет мысленно разговаривал с женой, а особенно ласкал сына Михаила. Когда Михаила увезли в ссылку, он совсем малолеток был.
Вернувшись из Антонио-Сийского монастыря в Москву, Филарет хотел съездить проведать семью, однако не вышло. Жене он отписал, чтобы до лучших времен в Москву не заявлялась.
Скрипнула дверь. Тихо ступая, вошел архимандрит Пафнутий, сел напротив. Положил крупные руки на край стола, пожаловался:
- Гневается царь на наш монастырь с того дня, как инок Никодим его на паперти уличил.
- Мне ведомо, брат Пафнутий. Многострадальная обитель твоя.
- Много знать – мало говорить, - вздохнул Пафнутий. – Господь терпел и нам велел.
- А надобно ль? – поднял брови Филарет. – Мне ли не известно, кто нынче на Руси царствует? – И, помолчав, добавил: - Кто ведал, что самозванец, Пафнутий, разумом таким наделен?
- Не я, другие ему светлый ум вселили.
- Кабы знали это, иного царевича назвали, - перебил архимандрита Филарет. – На Думе вижу, как высокоумничает ставленник, гордыней обуян. Бояр унижает, сам того не замечая, озлобляет против себя.
- Из иноков да в цари! Воистину, человек предполагает, Господь располагает, - скорбно покачал головой архимандрит.
- Надолго ли царство его? – усмехнулся Филарет.
- Ох, - засуетился Пафнутий, - молчи, брат! Такие времена, ненароком прознают, не миновать пыточной.
- Не бойсь, чать, мы с тобой вдвоем. Да царь тебя простит, коли, и донес бы кто. Он, поди, не запамятовал, как ты его в монашестве уму-разуму наставлял. – Потеребил
55.

Филарет бороду, снова сказал: - Архимандрит Пафнутий, ведь ты Господу служишь, а ложь тебе не простится. Коли спросят, кто есть царь Дмитрий, не таи, сказывай истину. Вишь, как паны вельможные на Руси себя вольготно чувствуют, а ксендзы их над нашей верой православной глумятся. Папа Павел самозванца на унию склоняет, а Сигизмунд Смоленска и иных городов русских жаждет.
- Не доведи Бог! – воскликнул Пафнутий.
- И я тоже говорю. Народ русский не допустит иноземного засилья. Лиха беда начало, а начинать нам, боярам. Как ударит набатный колокол, так и плеснет гнев через край!
- Патриарх Игнатий за самозванца горой, - заметил архимандрит.
- Иов у Годунова Бориски во псах ходил, Игнатий – у самозванца. Будет новый царь – будет и новый патриарх, - махнул рукой Филарет.
- Скорей бы! Ты прости, брат Филарет, может, не так речь вел. – Пафнутий встал.
- отчего? Спасибо, не утаил от меня, чем трезвонишься. Одни у нас хлопоты, одно желание.


XXXY

На Великий пост гуляли свадьбу Мстиславского. В гостях недостатка не было: одних панов вельможных за сотню, да своих бояр понаехало. Хоть многие из них и не рады, не по-русски свадьба, в пост, но сам государь в посаженных отцах.
Жених в дружки князя Голицына выбрал. Поехал князь Василий, а куда деваться, не откажешь.
Ляхи на свадьбе в бубны выбивали, в трубы дудели. Срамно! Но видать, в угоду царю решил князь Мстиславский жить на иноземный манер.
Жених не молод: борода в серебре и зубов половину растерял, да и невеста перестарок. Однако именита, чать, сестра двоюродная царицы-инокини Марфы. Отныне князь Мстиславский с царем породнились.
Московский люд насмехался.
- Собаки лают, а бояре свадьбу гуляют! И-эх! Люди добрые, чего деется!
Злобились православные попы.
- В какие века водилось, чтоб православный в пост женился? Никогда на Руси такого не знали.
Паны ругали патриарха Игнатия, зачем венчал Мстиславского, догматы церкви порушил!
Бояре на свадьбе шушукались. Митрополит Филарет, будто невзначай, одному, другому шепнул:
- Не к унии ли гнет Игнатий? Отчего с латинянами заигрывает?
Знал Филарет, его слова из уст в уста передавать будут. Посеял митрополит Филарет семя сомнения, и оно должно дать свой исход.
А Шуйскому и Голицыну Филарет сказал:
- Глумится царь вместе с иноземцами над нашими обрядами. А ведь не глуп!
- Князь Мстиславский у самозванца в шутах ходит, - заметил Голицын.
Шуйский сплюнул.
- Не свадьба. Содом и Гоморра. Зело дурень Дмитрий. Ему на беду его затеи. В латинстве погряз, аки свинья в дерьме… Ца-арь!
Голицын заметил:
- Не этого ли мы выжидали? К этому ведали. Поди, выискивая самозванца на
Годунова, подумывали, как с престола его уберем, а он нам это облегчает, погибель себе
56.

 ускоряет.
Митрополит Филарет недовольно сдвинул брови:
- Да, сделали свое иезуиты. Не прошли для Дмитрия ни Гоща, ни Сендомир, ни Краков. Трудно, трудно будет ему усидеть на царстве.
- Час близится, и петух прокукарекает, - зло проговорил Шуйский. – Нам надобно готовыми быть.
- Господи, - митрополит Филарет широко перекрестился. – Укрепи дух наш, помоги искоренить скверну.
- Стрельцов смущать, они на иноземцев зело злы, - влез в разговор Татищев.
- Истинно, - поддакнул ему Михайло Салтыков.
А Шуйский свое:
- Каждый из нас челядь свою выпустит, как собак из жарни. Начинать надо, а люд и стрельцы довершат.
Тут Шуйского Филарет перебил:
- Не спешите, бояре, Когда гнев застит разум, не бывать добру. Дадим еще самозванцу царствовать, а иноземцам похозяйничать и московитам уподобляться порухе.
- А надо ли? – маленькие, глубоко запавшие глазки Шуйского недоверчиво насторожились. – Уж не хитришь ли, Филарет?
- Аль сомнение держишь? – нахмурился Филарет. – Не запамятовал ли ты, князь Василий Иванович, кто на Дмитрия указал? А когда ты, Василий Васильевич, - митрополит повернул голову к Голицыну, - ко мне в монастырь за советом явился, тебя сомнения не глодали, не я ли тебе сказал: “Дмитрий поможет он Бориску свалит, род Годуновых изведем, а уж самозванца одолеть проще”. Я ли всего этого не предвидел, бояре?
- Было такое, - согласился Голицын.
- На твою мудрость, Федор Никитич Романов, уповаем, - сдался Шуйский.
- Коли так, то пусть будет по-моему, - помягчал митрополит. – Само время начало укажет.


XXXYI

Назначил государь Думу. Позвали на прием польских послов.
А накануне собрались у патриарха ростовский митрополит Филарет и коломенский Алексий, да случаем оказался здесь архимандрит Пафнутий. Сначала все мирно переговаривались, а потом у Алексия с Игнатием перебранка началась. Они издавна не мирились. Еще с той поры, как Игнатий архимандритом в Рязани был.
Филарет поначалу к их спору не прислушивался, о своем размышлял. Сегодня видел он инока Варлаама. Не встречал с той поры, как тот из Ростова убежал. Окликнул, но бродяга-монах так дернул от Филарета, словно за ним стая псов гналась.
А свара в патриарших покоях усиливалась. Митрополит Алексий и патриарх Игнатий друг друга не потребными словами обзывали, петухами один на другого наскакивали. Алексий мал, тщедушен и голоском козлиным блеет, а Игнатий широкоплечий, высокий, говорит басом:
- Замолкни!
- Вишь, чего взалкал!
- Не доводи до греха, Алексий! – гремит Игнатий.
- Тебе ли, Игнатий, греха опасаться? Ты и на патриаршество обманом, хитростью пролез! Не желаю признавать тебя! – визжал Алексий.
Игнатий ухватил его за грудь.
57.

- На святом соборе сана лишу…
- Созывай, созывай собор, сатана, иуда. Докажу, ты иезуитам служишь!
Игнатий посох занес, острием в самый глаз митрополиту целит. Архимандрит Пафнутий вокруг бегает, ладошками всплескивает.
- Ах ты, господи, убьет.
- Стыдоба! – подал голос Филарет.
Подскочили чернцы, отвели Игнатия от митрополита. Алексий рясу одернул, клобук напялил.
- Изверг! – сплюнул патриарх. – Не могу зрить тебя!
- Не признаю тебя, не признаю тебя, Игнатий, патриархом! – погрозил кулачком Алексий. И засеменил из патриарших хором.
На Думе митрополит все бубнил себе в бороденку, косился на патриарха, сидевшего в кресле сбоку престола.
Явился царь, быстрый, молодой, уселся на престоле. Озорно повел очами по боярам.
Объявили о приходе послов.
Паны вельможные важные, гонористые: воевода Юрко со Старницким, князь Адам и королевские послы Олесницкий с Гонсевским. У престола остановились на поклоны самозванцу, поскупились.
Старницкий на Мнишека указал:
-Воевода сендомирский пан Юрко отдает тебе в жены свою дочь.
Царь подался вперед, перебил:
- Сей брак ли удивление? Либо есть в нем зазорное? Прадед мой женился на дочери великого литовского князя Витовта, а дед, Василий, на княжне Елене Глинской. И от нее отец мой Иван Васильевич. И разве крови царской есть в сиих браках помеха иль нашим странам во вред? Нет, вижу в них связь между нашими народами, близкими по языку и духу. Довольно! Своей враждой мы тешим неверных.
Царь замолчал, откинулся в кресле.
Филарет на царя посмотрел, подумал: не прост самозванец. Разумом наделен он. Многие цари не имели такого. И Филарет покрутил головой: “Пора убирать его, пока не укоренился, а вместе с ним и патриарха Игнатия. Вчера на собрании он как раскудахтался на Алексия. Вероятно, и царю об этом сообщил”.
Из Грановитой палаты выпроводили вельможных панов. Бояре облегченно вздохнули – теперь и по домам. Утомились, эвона, какое посольское дело справили! Зевали до скуловорота. Царь на бояр поглядит сердито. Спросил:
- Что вчера за ссора у патриарха была?
- Невмоготу иным духовным лицам. Аль разум некуда девать, не желаете применить с пользой? Либо не имеете оного? Раскричались, раскудахтались, а к чему?
Затем он набросился и на бояр. Боярам его слова стали обидны, а попробуй, возрази.
После Думы хотел Филарет поговорить с Шуйским и Голицыным, да те вперед подались, а к Филарету вдобавок митрополит Алексий привязался. До Чудова монастыря не отстал.
Шуйский же с Голицыным шли вечерними улицами, переговаривались.
- Как самозванец бояр на думе отчитал! – протянул Голицын. – Срам и слушать было.
- Боря! – Шуйский сморкнулся в льняной утиральник. – Он над ними всеми равно как мальцами-неучами глумится. Не могу более!
- Думаешь, я спокоен? Ох, зело опасаюсь. Но уж, коли, сами позволили Дмитрию на царство сесть, нам его и скидать.
58.

Зреет боярская крамола, вот-вот вспыхнет пламенем.
На Москве иноземцы хозяйничают, чинят народу обиды, копит гнев московский люд. Однако Дмитрий не замечает. Басманов ему не раз говаривал.
- Ох, государь, нет у меня веры ни Шуйскому, ни Голицыну, ни многим иным боярам. Знаю я их коварство. Сегодня у них одно на уме, завтра другое.
- Не посмеют злоумышлять против меня, своего государя, - отмахивался Дмитрий. – А в Голицыне сомнений не держу, он меня в малолетстве от Годуновых спас и ныне слуга верный. Да и Шуйский пластом стелется.


XXXYII

Набаты гудели грозно, как в полноводье вода разлилась. По Москве шум, крики. Хлопали пищали. На Красную площадь бояре вступили, приступили рысью. Сапогами по булыжникам топотали, таращили глаза – ну как от ворот стрельцы по ним жахнут? Наперерез боярам люд ремесленный. Гикают, вопят:
- Айда-те немцев и ляхов бить!
И помчались следом за Шуйским и боярами. Издали увидели – раскрылись Спасские ворота. Ворвались заговорщики в кремль, побежали к царским хоромам.
Заметался царь по Крестовой палате:
- Измена, Петр. Где сабля, зови стрельцов!
Но Басманов мигом сообразил: опередили их заговорщики, перекрыли дорогу. Теперь выстоять бы, покуда помощь подоспеет… А откуда ждать ее? От ляхов и Литвы? От стрельцов? Эвон набатный звон и пальба по всей Москве. Бунтовщики орут: “Вор! Самозванец!”
Кинулся Басманов к двери, крикнул караульным:
- Никого не впускать!
А толпа уже в царские палаты ломилась.
- Эй, открывай!
- Выдайте расстригу! Выходи, самозванец!
Рассвирепел Басманов, рванул дверь и застыл на пороге, так как перед ним вырос Голицын.
Голицын закричал:
- Уходи с дороги, Басманов!
Басманов кулаком потряс:
- Я, князь Василий, те в морду двину, враз уймешься! Знаю, кто царевича Дмитрия сделал! Вы, бояре! Не прячь рыла, князь Василий Иванович. Что, не то сказываю? Я к царю Дмитрию пристал после вас, однако теперь не изменю!
- Пес! – высунулся Шуйский. – Не царевичу служишь, а беглому монаху.
- Что глядим на него? А-а-а.
Татищев на крыльцо вбежал. Не успел Басманов увернуться, как Михайло его ножом снизу вверх пырнул, и повалился Басманов в красного крыльца.
Царь вышиб окошко и из хором в темень прыгнул на ногах на камни. Подвернул ногу и от резкой боли упал. Увидел, стрельцы к нему бегут, закричал:
- Измена, стрельцы! Бояре люд обманули, на царя помыслили!
Стрельцы окружили царя.
- Не дадим государя в обиду!
А из хором  толпа к ним валила:
- Вона вор!
Накатились, но стрельцы пищали на них направили.
59.

- Не мешайте нам, стрельцы, начатое довершить, либо и вас побьем! – закричали бояре.
Взревела толпа, смяла стрельцов, накинулась на царя. Прикончили его. Сквернословя и потешаясь, толпа потащила тела царя и Басманова из Кремля на Красную площадь. Раскачали, на Лобное место кинули, пускай вся Москва зрит самозванца и его любимца. Затем на Красной площади сожгли тело Дмитрия и пеплом самозванца из пушки на запад выпалили. С пороховым зарядом развеяли прах самозванца.
Из Ростова Великого приехал в Москву митрополит Филарет. Собрались бояре, гадают, кого царем назвать. За Филаретом слово. Его он давно выносил...
- Изберем князя Василия Шуйского, дабы был он нашим, боярским царем. И в том запись от него возьмем.
Так и порешили собору доложить.


XXXYIII

Осень 1608 года стояла удивительно теплая, тихая, сухая. Сентябрь уж шел к концу, а лес еще стоял в полном уборе и блистал густою, ярко-золотистою, то огненно-красною, то багряною листвой. И дни стояли ясные, нежаркие, при той удивительной прозрачности воздуха и той поражающей ясности неба, которые свойственны только северной осени.
И как бы в противоположность этой тихой осени богоспасаемый город Ростов – “старый и великий”, величаемый перед новыми городами Владимиро-Суздальского края, всегда спокойный, сонный и неподвижный, словно замерший среди своих старинных церквей и башен, - в эту осень сам на себя не походил… На улицах заметно было необычайное оживление и движение: на перекрестках, на торгу, на папертях церквей – везде граждане ростовские собирались кучками, толковали о чем-то, советовались, спорили, что-то весьма тревожно и озабоченно обсуждали. И в приказной избе тоже кипела необычайная работа: писцы под началом дьяка усердно скрипели перьями с утра до ночи, а дьяк помногу раз в день хаживал с бумагами к воеводе Третьяку Сентову и сидел с ним, запершись, по часу и более. И сам Третьяк Сентов был также целый день в суете: то совещался с митрополитом ростовским Филаретом Никитичем, то с кузнецами пересматривал городскую оружейную казну, отдавая спешные приказания относительно починки и обновления доспехов и оружейного запаса, то обучал городовых стрельцов ратному строю и ратному делу. Одним словом, на всем Ростове и на всех жителях его лежал отпечаток какой-то тревоги, беспокойства, ожидания каких-то наступающих бед и напастей. Это тягостное ожидание наполняло умы всех граждан, от старших и до меньших людей, и потому неудивительно, что главным предметом всех частных бесед, где бы они в это время ни происходили, были те же ожидания, те же страхи и опасения, грозившие бедою нежданною и неминучею.
И вот в саду того дома, где в Ростове помещалась инокиня Марфа Романова со своими детьми Мишей и Танюшей, и с деверем своим, боярином Иваном Никитичем Романовым, в один из этих прекрасных и солнечных дней конца сентября 1608 года, шла между Марфой Ивановной и Иваном Никитичем точно такая же беседа, как и всюду в Ростове, на площадях да перекрестках, на базарах и в домах.
- Час от часу не легче, - говорила, вздыхая, Марфа Ивановна, - одной беды избудешь, к другой себя готовь!
- Словно тучи, идут отовсюду беды на Русь, - сказал угрюмо сидевший около инокини боярин Иван Никитич, - и просвету между туч не видно никакого! Одна за другой спешит, одна одну нагоняет… Сама посуди: от одного самозванца Бог Москву
60.

освободил, - и году не прошло, другой явился, а с ним и ляхи, и казаки, и русские изменники… и вот куда уж смуту перекинуло: под Тушино Москве грозят, обитель Троицкую осаждают, да сюда уж пробираются, в Поволжье… Спаси, Господи и помилуй!
- Да, неужели они и сюда могут прийти? – тревожно спросила Марфа, невольно бросая взор в ту сторону сада, откуда неслись веселые и звонкие детские голоса.
- По-моему, - говорил Иван Никитич, - заранее необходимо меры принять. Я так и брату Филарету говорил, - вот, к примеру, тебя с детьми, я отослал бы, пока есть путь в Москву. Там все же вернее будет.
- Меня с детьми? А муж здесь чтобы остался? Нет, нет! Ни за что!
На другое утро, спозаранок, тревожно зазвонили колокола во всех ростовских церквях, кроме Кремлевских соборов. Не то набат, не то сполох… И все граждане, поспешно высыпавшие из домов на улицу, полуодетые, простоволосые, встревоженные, прежде всего, спрашивали у соседей при встрече:
- Пожара, нет ли где? А не то ворог, не подступает ли?
- Ни пожара, ни ворога, а все же беда над головой висит неминучая. Вести такие получены! – слышалось в ответ на вопросы, хотя никто и не брался объяснить, в чем беда и какие именно вести.
Между тем звон продолжался, толпы на улицах возрастали, а из домов выбегали все новые и новые лица: мужчины, женщины и дети. Кто на ходу совал руку в рукав кафтана, кто затягивал пояс или ремень поверх однорядки, кто просто выскакивал без оглядки, в одной рубахе и босиком или еще хуже того – об одном сапоге. Женщины начинали кое-где голосить, дети, перепуганные общим настроением и толками, кричали и плакали. Тревога изображалась на всех лицах и становилась общею.
- Да кто звонит-то? Из-за чего звонят? – спрашивали более спокойные люди, ничего не понимая в общей панике.
- А кто их знает! Вот у Николы зазвонили, и наш пономарь на колокольню полез.
- Братцы! Пойдем к митрополиту и к воеводе: они должны знать – они на то поставлены.
- Вестимо, к ним! К ним! Туда! В Кремль! К митрополиту, к воеводе! – раздались в толпе голоса и крики и, повторяемые другими толпами, привели к общему движению в одном направлении.
Толпа, все возрастая, повалила к Кремлю, запрудила улицу перед входными воротами, произвела усиленную давку в широком воротном пролете и, наконец, хлынула в кремль и залила всю площадь между соборами и между митрополичьим домом, шумя и галдя. В толпе от времени до времени слышались возгласы, и даже крики:
- Воеводу нам! Третьяка Сентова! Пусть нам объявит, какие вести!
Крики становились все громче и громче и уже начинали сливаться в один общий гул, когда, наконец, на рундуке митрополичьего дома явились сначала дьяки, потом воевода Сентов, высокий, плотный, здоровый мужчина, лет пятидесяти, с очень энергичными и выразительными чертами лица. Вслед за Сентовым вышел и сам митрополит Филарет Никитич, в темной рясе и белом клобуке с воскрыльями, которые опускались ему на плечи и грудь. Мерно и твердо опираясь на свой пастырский посох, он остановился на середине рундука и величавым, спокойным движением руки стал благословлять толпу во все стороны.
Толпа разом смолкла. Шапки, одна за другою поползли прочь с голов, а руки полезли в затылок, и те, что еще за минуту кричали и галдели, теперь присмирели b. Переминаясь с ноги на ногу, не знали, что сказать, как приступить к делу.
Филарет обвел всех спокойным и строгим взглядом и произнес:
- Зачем собрались вы, дети мои? Какая у вас забота?
Этот вопрос словно прорвал плотину – отовсюду так и полились и посыпались
61.

вопросы и жалобы:
- Вести! Вести, какие? Воевода нам их скрывает… Хотим знать… Сказывайте, какие вести?...
Филарет обратился к воеводе и сказал ему:
- Сказывай им все, без утайки.
Воевода приосанился и громко, так громко, что слышно было во все концы площади, сообщил:
- Суздаль врасплох захвачен литвой и русскими изменниками. Нашлись предатели и в городе, и не дали добрым гражданам простору биться с ворогами. Владимир предан тушинцам воеводою Годуновым, который забыл страх Божий и верность присяге, не стал оборонять города, хотя и мог – и войска, и народу и зелья было у него полно… Переяславцы же и того хуже поступили: злым ворогам и нехристям, грабителям и кровопийцам навстречу вышли с хлебом-солью и приняли их, как дорогих гостей… вот вам наши вести…
Воевода замолк – и толпа молчала, довольно-таки сумрачно настроена.
- Бежать надо от ворога! Бежать всем городом! – раздались крики.
- Православные! – начал Филарет. – С душевной скорбью вижу я, что помыслы все ваши только о мирском. Заботитесь о животах, о жизни, о покое своем, бежать собираетесь… Почему не позаботитесь о Божьем? О храмах ваших, о святых иконах, о мощах угодников, о благолепном строении церковном, вами же и вашими руками созданном, из вашей лепты! Почему не вспомните могилы отцов и дедов и почивших братий ваших! Или и это все возьмете с собою? Или и это все вы понесете в дар лютым ворогам и скажите им: возьмите, разоряйте, грабьте, оскверняйте – только нас, робких, пощадите за смиренство наше. Так что ли! Говорите, так ли? - Филарет обвел передние ряды вопрошающим взглядом: никто ни слова не проронил ему в ответ. Тогда он продолжал:
- Бегите же, маловеры! Спасайтесь, позабыв свой долг присяги, по которому вы за своего царя должны стоять до конца, до последней капли крови! Я не пойду за вами: я останусь здесь на страже соборной церкви, святых мощей, икон и всей казны церковной… И помните, что нет вам моего благословения.
Спокойствие и твердость этой речи произвели на толпу сильное впечатление. Раздались с разных сторон другого толка возгласы:
- Останемся… Стыдно бежать!... от беды трусостью не спасешься… И разор велик, и позор пуще того… Биться надо! Надо им отпор дать – чтоб неповадно было.
- Давай нам оружие! Давай, готовы биться!


XXXIX

После переворота бояре, затворившись в Кремле от народа, совещались всю ночь. Одним из первых решений Думы было решение низложить патриарха Игнатия, ближайшего соратника и помощника убитого царя Дмитрия. Игнатий был лишен сана 18 мая 1606 года. Вина его раскрылась незадолго до переворота, когда двое православных владык (епископов) из Польши прислали с львовским мещанином Корундой письмо к главе русской церкви с уведомлением, что царь являлся тайным католиком. Грамоты попали в руки бояр, и были использованы для осуждения Игнатия. Игнатия с позором свели с патриаршего двора и заточили в Чудов монастырь.
Вопрос, кому наследовать опустевший трон, вызвал яростные распри.
Приверженцем Шуйского был Крутицкий митрополит Пафнутий, давний покровитель Отрепьева в Чудовом монастыре. Он сыграл не последнюю роль в избрании
62.

князя Василия на торн. Теперь он рассчитывал разделить с ним плоды его успеха. Но когда Дума и священный собор начали совещаться насчет избрания патриарха, сторонники Шуйского оказались в трудном положении. Им не удалось провести на патриарший престол Пафнутия. Не прошла также и кандидатура Гермогена, самого рьяного из противников царя Дмитрия. В конце концов, Дума и высшее духовенство пошли на компромисс и решили возвести на патриарший престол представителя знатной боярской семьи Филарета Романова.
Дума и духовенство отдали предпочтение Филарету Романову, получившему сан митрополита из рук Дмитрия, так как многие из них получили свои должности из рук Дмитрия.
Матерью Филарета Романова была княжна Горбатая-Шуйская. Как некогда Борис Годунов после своего избрания, так и Василий Шуйский одинаково пытались привлечь на свою сторону род Романовых. Но ни тому, ни другому это не удалось. Сторонники убитого царя, преодолев растерянность и замешательство, стали готовить почву для свержения Шуйского. Они надеялись спровоцировать беспорядки в столице, направленные против власти имущих, а также против поляков, с тем, чтобы осуществить контрпереворот.
Со времени царя Федора Ивановича главными претендентами на трон неизменно выступали Мстиславский и Романовы. Шуйский, боясь за свой престол, вынужден был скомпрометировать эти фамилии.
Василий Шуйский назначил совет с ближними боярами в старом дворце. Рассвет только начинался, а в зале уже распоряжался Дмитрий Шуйский, младший брат будущего государя, также не отличавшегося дородностью, и с такими же юркими бесцветными глазами…
Здесь же суетились слуги, раскатывающие ковры и расставляющие покрытые красным сукном лавки вдоль стен. Внесли кресло с высокими подлокотниками, отделанное затейливой резьбой из слоновой кости. На этом кресле обычно восседал Борис Годунов. А рядом тогда стоял поменьше, где сидел его сын, будущий наследник. Умным воспитателем был царь Борис. Натаскивал сына, как породистого щенка, сызмальства приучал его к нелегкому делу управления государством. Да не суждено было Федору поцарствовать…
Прозвучали звуки тулумбасов.
- Государь пожаловал! – почтительно произнес про себя Дмитрий Шуйский и бросился встречать старшего брата.
Хотя Шуйский не был еще коронован, однако ему спешили оказать царские почести. Извлекали его из колымаги два важных вельможи – Федор Мстиславский и Василий Голицын и повели по ковровой дорожке к высокому крыльцу, держа под локотки так высоко, что руки беспомощно болтались в воздухе. Это создавало известное неудобство будущему государю, да и шапка Мономаха, которую он поспешил напялить, была ему явно велика и сползла на нос. Но что не перетерпишь ради престола!
У Красного крыльца, низко склоняясь в поясном поклоне, так что виднелись одни обритые затылки, встречал нового царя весь цвет старой московской знати. Пропустив Шуйского, они, бесцеремонно толкая друг друга, устремились вслед.
Шуйский прошел в зал, подошел к креслу и взгромоздился на него, поправил, наконец, шапку и не без удовольствия поелозил по сиденью задом. Давно, ох, как давно мечтал “приму крови” восседать на этом троне. Наконец-то, мечта, в которой он едва ли признавался даже самому себе, сбылась.
Шуйский поглядел на лицо своих советников и товарищей по заговору, однако, следов радости и торжества по случаю одержанной победы, не углядел. Напротив, многие из бояр казались смущенными и подавленными. Шуйскому это не понравилось, но как
63.

всегда, он ничем не выдал своих чувств. Сделал благостное выражение лица, начал расточать милостивые улыбки направо, где сидело высшее духовенство, и налево, где расположились члены Думы.
Не получив ответных улыбок, Шуйский вдруг вспомнил, на чьем кресле он сидит, и произнес писклявым голосом:
- Надо государя Бориса и его семью похоронить, как подобает по чину. В Архангельском соборе, где находится прах владык московских – Рюриковичей, ему, конечно, не место. А вот Троице-Сергиев монастырь – и почету, и по чину.
- Тело царевича же Угличского, - продолжал он, - надо перенести тоже. С подобающими почестями – к могиле отца его, Ивана Грозного.
Шуйский истово перекрестился. Остальные последовали его примеру
Взгляд Василия устремился вправо, туда, где расположилось духовенство. В кресле патриарха сидел митрополит ростовский Филарет. В день, когда на Лобном месте выкрикивали имя будущего царя, бояре позвали и будущего патриарха, взамен Игнатия грека, сподвижника Дмитрия.
Шуйский, умудренный в дворцовых интригах, хорошо понял это решение своих сподвижников. Филарет, он же Федор, старший в Романовской династии, пользовался любовью москвичей и обладал огромным влиянием среди знати. Такой человек с помощью Церкви смог бы, по мнению бояр, противостоять действиям нового царя, если тот начнет своевольничать.
Хитроумный лис сделал вид, что несказанно рад такому решению, а сам в то время искал и нашел ловкий ход, как убрать, хотя бы временно, будущего патриарха из столицы.
- Тебе, Филарет, поручаем мы это благородное дело. Пусть раз и навсегда замолкнут злые языки, ден, царевич чудом спасся. Я лично видел убиенного младенца и твердо говорю вам, что его зарезали по приказу Бориса! Крест целую на том.
Шуйский торжественно поцеловал свой нательный, усыпанный драгоценными каменьями крест, снятый с тела предшественника, когда оно еще не остыло. По круглым щекам государя потекли неподдельные слезы.
Бояре смотрели на это лицедейство с плохо скрытыми ухмылками. Трижды на их памяти клялся Шуйский в связи с делом удельного князя Угличского, и все три раза – по-разному. Первый раз – когда еще царь Федор поручил ему возглавить следственную комиссию. Тогда Шуйский всенародно заявил, что царевич истинно мертв, и что он порезался сам, играя в тычку острым ножичком. Второй раз – когда войско самозванца шло к Москве, Шуйский так же всенародно, на Лобном месте, поклялся, что царевич был спасен, а он видел труп какого-то поповича. Теперь он поклялся в третий раз.
В одном случае из трех Шуйский непременно сказал правду. Ведь действительно, царевич либо был мертв, либо оставался жив. Если же он был мертв, то могло быть две возможности – либо он зарезался сам, либо его зарезали. Так как угадать, когда этот великий лжец все же умудрился не соврать? Было ясно только одно – каждый раз Шуйский клялся, нисколько не заботясь о правде, а лишь о выгоде. Сейчас ему нужно, чтобы царевича убили. Ведь церковь не может канонизировать самоубийцу.
Понимали это и все присутствующие. Понимал важность своей миссии и Филарет. Но восторга не выразил. Подавляя вспыхнувшее подозрение, глухо произнес:
- Почто такая честь? Есть и более достойные.
- С тобой и будут самые достойные! – снова благостно улыбаясь, ответствовал Шуйский. – Святейшие отцы, астраханский епископ Феодосий, архимандриты Спасский и Андроновский, бояре Иван Воротынский да Петр Шереметев, а также брат царицы Григорий и племянник Андрей.
Шуйский не скрывал довольства – ведь одним махом он убирал еще одного опасного для себя человека из партии Мстиславского – Шереметева.
64.

- Как видишь, все самые достойные. Но тебе быть на челе! – сказал Василий. – Не будешь же ты спорить, что Романовы ближе всего к прежним государям. Твоя тетка, Анастасия, была первой женой Ивана Грозного.
Филарету ничего не оставалось, как поклониться, благодаря за честь. Чтобы окончательно усыпить его подозрения, Шуйский продолжал:
- А быть вам обратно повелеваю к моему венчанию на царство. К тому времени, и духовный собор утвердит тебя патриарха.
- Сначала надо, чтоб собор снял сан патриарха с Игнатия, - качнул высокой митрой Филарет. – А сделать это можно только с его согласия.
- И вовсе нет! – возразил Шуйский, - у нас в руках письмо православных владык из Польши, что расстрига был тайным католиком. А Игнатий хотел это скрыть. Потому по нашему указу он заточен в Чудов монастырь, откуда в свое время бежал расстрига, чтоб начать свои дьявольские козни.
Шуйский свирепо насупился, и шапка Мономаха начала опять сползать на его вислый нос. Поправив шапку, он твердо произнес, обращаясь к боярам:
- Что еще нами не решено? Думаю, настал черед и тех, кто злодеяния рядил с самозванцем. Всех из Москвы вон!
- Ты прости меня, государь, - перебил разговор Шуйского Мстиславский. – На площади сказывают, чудеса творятся. Нищие видели, как убиенный самозванец, ночью по пояс из земли высовывается и скалится, а из глазниц – зеленое пламя пышет.
- То колдовские чары действуют, - внушительно произнес Филарет. – Церкви доподлинно известно, что расстрига, как из Чудова монастыря сбег, душу дьяволу запродал.
Глаза Шуйского наполнились ужасом. Он безумно боялся колдунов. Заерзал на торне, робко спросил у митрополита:
- Что же делать, чтоб от него избавиться?
- Колдуны огня боятся. Труп надо сжечь!
- Сжечь? – По лицу Шуйского пробежала хитрая усмешка. В Коломенском его крепостница стоит, там и сжечь.


XXXX

Чтобы не предпринимал Шуйский, однако ему не удалось успокоить народ. Сторонники Дмитрия, преодолев растерянность и замешательство, стали готовить почву для свержения Шуйского. Они надеялись спровоцировать беспорядки в столице, направленные против власть имущих, а также против поляков, с тем, чтобы осуществить контрпереворот.
Ночью, на воротах дворов, принадлежавших дворянам и иностранцам, появились подметы и надписи, что царь велит народу разорить меченые дома предателей.
Появление подметных листов в           , призывы перебить дворян и поляков возымели действия. В воскресенье 25 мая в Москве произошли страшные волнения: народ потребовал то бояр ответа, почему умерщвленный истинный государь Дмитрий находится под стражей на польском дворе.
На всех углах кричали, что Дмитрий жив и скоро снова будет в Москве и тогда не сдобровать тем, кто шел против него по наущению Шуйского.
- Ахти мне! – сокрушался мужик в зипуне и с топором за поясом, видимо, плотник, - я же этим топором пять поляков порешил, не простит мне царь-батюшка. И поделом мне, дураку, поделом! Зачем только послушался людишек этого “шубника“! (так звали москвичи Шуйского за то, что тот имел на севере меховые промыслы).
65.

Постепенно настроение толпы менялось. Если сначала больше слышались возбужденные голоса тех, кто не прочь был снова пограбить богатых господ да попить дармового вина, то теперь стала расти озлобленность против Шуйского, причем умело подогреваемая. То здесь, то там слышались выкрики:
- Незаконно Васька престол занял. Кто его избирал? Никто не приехал из других городов! Пусть сначала докажет, что Дмитрий мертв. Вот вернется, покажет боярам кузькину мать. Тащите Ваську на Лобное место!
Во дворце были встревожены нарастающим гулом толпы.
- Что они хотят? – спросил Шуйский дрожащим голосом у вошедшего командира гвардейцев.
- В толпе кричат, что это ты, государь, велел собраться всем на площади, чтобы идти бить неугодных тебе знатных вельмож, а также иностранцев.
- Вранье! – тонко возопил Шуйский. - Это чьи-то козни! Хотят стравить меня с дворянством.
Вбежал Татищев, за ним толпой вошли бояре. Татищев пробасил:
- Они требуют, чтоб ты сам вышел на площадь.
- Не ходи Василий Иванович, свет, не ходи! – жарко запричитал брат Иван. – А то не ровен час, тебя, как Дмитрия.
Он не закончил, а Шуйский-старший неожиданно взорвался:
- Все! Надоели мне эти ваши козни! Сначала сами же меня избрали, а теперь хотите от меня избавиться. Пожалуйста, я не против, кто из вас желает стать царем? Ты Мстиславский?
- Чур, меня, чур! – перекрестился Мстиславский.
- Может, ты Голицын? – обратился Шуйский к старшему из братьев, Василию, и протянул ему посох, символ царской власти.
Тот отшатнулся, испуганно отмахнувшись от посоха.
- Ну, берите, берите же! Владейте государством! – вопил Шуйский, протягивая посох то одному, то другому из бояр.
Наконец, успокоившись и поправив шапку Мономаха, Шуйский сурово потребовал:
- Коль я остаюсь на престоле, пусть накажут тех, кто кричал супротив меня.
Вскоре государю доложили, что стрельцы изловили пятерых зачинщиков, а толпу разогнали бердышами.
- Бить плетьми до тех пор, пока не назовут, кто их против меня науськивал.
Следствие было недолгим – все пятеро единодушно указывали на сторонников Мстиславского, особенно Петра Шереметева. Называлось имя и Филарета.
- Ловко удумали! – усмехнулся, уже совсем успокоившийся и снова егозящий на троне, Шуйский. – Решили, что раз они уехали в Углич, то значит, к московским делам касательство иметь не могут. Не тут-то было! Филарет – лицо духовное, обижать не будем. Как приедет, сразу пусть отправляется в свой Ростов на митрополитство. Митры патриаршей ему не видать. А Шереметева – в опалу, воеводой в Псков. Чтоб воду здесь не мутил.
Филарета обвинили, что он якобы был причастен к составлению подметных писем о спасении “Дмитрия”.
После смерти Дмитрия в народе толковали, что во главе государства должен встать один из Романовых. Шуйский знал о притязаниях Романовых. Но санкции против Филарета он осуществил после своей коронации. Романов был одним из самых популярных деятелей. В его лице Шуйский приобрел опасного врага.
Филарет пользовался популярностью в столице, и его отставка была встречена с неодобрением. Смута ширилась, и церкви нужен был авторитетный руководитель,
66.

который мог бы твердой рукой повести за собой разбредшую паству. В конце концов, царь Василий остановил свой выбор на казанском митрополите Гермогене. Ровесник царя Ивана Грозного, Гермоген пережил четырех царей, из которых, по крайней мере, двое побаивались прямого и несговорчивого пастыря.


XXXXI

Пономарь, заметивший с колокольни собора движение неприятеля к городу, имел полное право сказать, что вражья сила подходит к городу туча тучею. Он должен был видеть в туманной дали, как поспешно отступала к городу ростовская рать, то отбиваясь, то отстреливаясь от наседавшего на нее неприятеля, который в пять раз превосходил ростовцев численностью и пытался охватить их со всех сторон.
Действительно, неприятель шел, туча тучею, и это сравнение тем более представлялось правильным, что и в этой темной, живой туче то и дело, перебегая из конца в конец ее, сверкали молнии отдельных выстрелов.
Когда, наконец, наполовину уменьшившийся отряд ростовцев, страшно расстроенный неудачною битвой и изнуренный тягостным отступлением, достиг окраины города, ему пришлось волей-неволей приостановиться, потому что отступлению мешали плетни, заборы и та давка, которая произошла в передних рядах при вступлении отряда в узкие улицы города.
- Стойте! Стойте! Строй держи! Не мечитесь, как бараны! Чинно входи! Так долго ль до греха! – кричал Сентов, бегая взад и вперед по задним рядам ростовцев.
Наступающие, заметив издалека остановку ростовской рати на окраине города, сначала тоже приостановились, очевидно, ожидая, что ростовцы здесь хотят им дать последний отпор, может быть, даже при помощи горожан, еще не принимавших участие в битве. И вдруг все вражье войско, в котором было тысяч до восьми, разделилось надвое: меньшая часть двинулась направо, пошла огородами в обход города, а большая пошла прямо напролом.
- Батюшки! Обходят! Беги, ребята, спасайся! Беги! – раздались голоса в рядах ростовцев.
- Стыдитесь, трусы! – бешено заревел Сентов. – Куда бежать? Переяславцам на потеху, что ли? Умрем здесь, двум смертям не бывать, одной не миновать!
Его слова еще раз внесли бодрость в сердца оробевших воинов, тем более что он, действуя не словом только, но и делом, сам выдвинулся в первый ряд с бердышом в руке, готовый грозно встретить наступающего врага.
- Стрельцы! – крикнул он громко. – Ставь фузей на рогатки! Цель вернее, не теряй попусту зарядов! Дай подойти поближе и валяй наверняка.
И все смолкло, все замерли в ожидании медленно и осторожно наступающего неприятеля. Вот темные ряды еще подошли на выстрел, вот двинулись дальше и приблизились шагов на шестьдесят. Можно уже было различать подробности одежд и вооружения, даже разобрать лица наступающих. Явственно слышался их говор и топот коней конницы на правом фланге.
Сентов глянул перед собою и, высоко подняв бердышом, крикнул во все горло:
- Пали!
Грянул залп из двухсот пищалей, и в рядах вражьей рати раздался громкий, всеми разом подхваченный крик, и вся их масса бегом бросилась на ростовцев… Еще мгновенье – и эта масса обрушилась на небольшой отряд Сентова, охватила его со всех сторон и с дикими, неистовыми воплями схватилась с ростовцами в последнем отчаянном натиске.
Крики, вопли, ругань и стоны слились в один ужасающий рев и гул.
67.

- Коли, руби, бей их, анафем! Попались, чужееды!
- За мной, ребята, вперед!
- Вели в обход! Бей их, так, так! Любо, любо! – Вот что в каком-то диком хаосе носилось над остервенелою толпою бойцов.
Как храбро ни бились ростовцы, как ни метался разъяренным вепрем по рядам их Третьяк Сентов, они были буквально раздавлены огромной численностью врага. На одного ростовца приходилось, чуть ли не по пяти тушинцев и переяславцев. Мужественный воевода пал одним из первых, изрубленный саблями и поднятый на рогатины. Вскоре после того бой превратился в простое избиение… Обойденные отовсюду, лишенные возможности защищаться, несчастные ростовцы, наконец, бросились врассыпную, преследуемые по пятам разъяренными и торжествующими врагами.
Стук оружия, вопли и крики, топот коней и стоны раненых и умирающих огласили тихие улицы старого, мирного городка, всюду кругом разнося ужас и оцепенение.
Вскоре защищаться уже было некому, и вражья сила широкою, бурливою волною залила весь город до Кремля, всюду врываясь в дома, все разоряя, разрушая и грабя на пути… Хвост тушинского отряда еще тянулся по дороге к городу, когда его передние ряды уже врывались шумною, дикою и беспорядочною толпой в ростовский Кремль, никем не защищаемый, и охватывали собор и соборную площадь, ломясь в храмы, вышибая двери у погребов и складов товарных, всюду разыскивая добычу для своей ненасытной корысти. Эта толпа, неистовая в буйстве и дерзости, обрызганная кровью храбрых защитников Ростова, кинулась, было на паперть соборную с криками:
- Вышибай двери! Бревно сюда тащи! Ломай! Там есть, чем поживиться! Теперь все наше!
И вдруг неистовая толпа остановилась, осела, даже потерялась, встретив нежданное…
Тяжеленные железные двери собора отворились как бы сами собою, и на пороге их явился митрополит Филарет, в полном облачении своего сана, в блистающей митре, с животворящим крестом в руках, окруженный кнуром. В его прекрасном, выразительном лице незаметно было ни тени страха или тревоги, а вся его высокая, осанистая и величавая фигура, ярко выступавшая на темном фоне внутреннего храма, с его огнями лампад и свечей, с его облаками фимиама, должна была поразить каждого, и не только внушать к святителю уважение, но даже пролить робость и некоторый суеверный страх в сердца дерзновеннейших… Вот почему осели и попятились перед ним ряды тушинцев и казаков, которым он предстал как видение, окруженное блестящим неотразимым ореолом святости.
- Чего пришли вы искать сюда, обрызганные кровью наших братий! – сказал Филарет, спокойно озирая стоявшее перед ним темное сонмище. – Или не довольно вам того, что вы их побили, сиротя их семьи, повергнув в бездну скорби и стенаний их матерей, жен и сестер! Или не довольно того, что вы теперь властною рукою хозяйствуете здесь, в городе, расхищая животы и имение, накопленное многолетним трудом, заботами и усердием граждан! Неужели вы, обагряя руки кровью ни в чем не повинных людей, хотите еще усугубить грех свой, дерзко вторгаясь во храм, налагая святотатствующую руку на его древние святыни, оскверняя его насилием и позорными деяниями! Заклинаю вас именем Божьим, заклинаю всеми ростовскими чудотворцами и подвижниками.
- Да что вы этой лисы заслушались! – крикнул кто-то сзади. – Вали прямо в собор!
- Не смейте! Не дерзайте! – громогласно воскликнул Филарет, заступая дорогу и высоко поднимая над головою крест. – И пусть этот крест будет вам преградой!
- Берите крест из рук его, - в нем пять фунтов золота! – закричал, пробиваясь сквозь толпу, переяславец.
И несколько рук разом ухватились за крест, вырывая его из рук святителя.
68.

- В собор, в собор! – заревела толпа. – Там и серебра, и золота на всех нас хватит!
И, притиснув Филарета к стене, толпа хлынула мимо него внутрь собора, а около Филарета, как из земли, вырос высокий и дюжий казак со свирепым лицом, в богатом кафтане с золотыми петлицами.
- Бери его! Срывай с него долой всю эту парчовую шелуху! – крикнул он окружающим, которые мигом ободрали с митрополита богатые ризы, сорвали с его головы митру и оставили его только в одном темном подряснике.
- Вот так! Теперь одень-ка его в казацкий кобеняк, да крутите ему руки за спину. Эй, есаулы! Я его вам поручаю, головою за него ответите, коли уйдет. Мы его царю в подарок свезем в Тушино. Ну, тащите его в обоз, чтобы он тут не путался.
Кто-то со стороны нахлобучил на голову Филарета рваную татарскую шапку. Несколько дюжих рук ухватили его за плечи и за локти и поволокли через толпу к воротам Кремля.
Покончив с Филаретом, свирепый казацкий атаман, окруженный своими есаулами, вступил в собор, в котором уже распоряжались тушинцы, судя по крикам и плачу, которые слышались в разных углах храма. Не спеша, так же вошел он под древние своды и гаркнул во весь голос:
- Ребята! Баб, девок и детей забирай с собою и всех гоните в обоз!... Старух всех в озеро, а остальных приканчивайте здесь, чтобы никто не вышел живой!
Грозный оклик его прозвучал, как крик зловещей птицы и пронесся под сводами… В ответ ему раздался взрыв шумных неистовых восторгов со стороны тушинцев, казаков и переяславцев, которые свирепствовали хуже всех. Пошла ужасная расправа. Стоны, мольбы, проклятия, вопли наполняли весь храм и обратили его в какую-то страшную геенну, с нескончаемым плачем и скрежетом зубовным… Новые и новые ватаги разбойников и грабителей врывались в храм одна за другой и, мешаясь с тесною толпою укрывшихся в храме женщин, стариков и детей, убивали беспощадно мужчин, а женщин насильно тащили вон из храма, срывая с них по пути одежды и украшения, а многим не оставляя даже и необходимого покрова для стыдливости. Детей взяли десятками и гнали перед собою бичами, как стадо баранов, на глазах исступленных, полупомешавшихся матерей.
- На выкуп пригодятся! – смеялись злодеи, презрительно отворачиваясь от плачущих матерей. И в то самое время как одни вязали и гнали перед собою молодых девиц и женщин, запасаясь полоном, другие рассыпались всюду, проникая в алтарь, в ризницу, в пределы. Одни тащили оттуда грудами богатые облачения, шитые золотом и низанные жемчугом. Другие охапками несли кадила, дарохранительницы, ковчеги с мощами, ободранные оклады священных книг. Третьи сдирали ризы с икон или топорами рубили на куски, окованные серебром раки угодников… Тут драка за добычу, там наглое насилие над несчастною женщиной, здесь – дикая, бессмысленная бойня над беззащитными и хилыми жертвами разнузданной, разнородной и разноплеменной шайки отважных разбойников. Всюду опрокинутые аналои, разбитые лампады, сорванные с цепей паникадила, лохмотья одежды, разбросанные среди скользких луж крови, трепетные тела несчастных, подергиваемые последними содроганиями, и страх и ужас, и позор невообразимой оргии безумия, насилия, святотатства!...
Филарета посадили на воз вместе с какой-то женкой, конечно, для насмешки и в таком виде повезли в Тушино.
Мощи ростовских чудотворцев были разрушены, изрублены в куски серебряный гроб святого Леонтия и золотое изображение угодников.



69.

XXXXII

Дмитрий принял Филарета с почетом. В качестве двоюродного брата царя Федора Ивановича боярин Федор Никитич Романов имел наибольшие права на трон. Однако гонения царя Бориса подорвали влияние Романовых. К моменту свержения Дмитрия Шуйский не видел в них серьезных соперников. Однако прошло немного времени и Романовы потянулись к власти. В Тушино Лжедмитрий предложил Филарету сан патриарха и тот принял патриарший посох от “вора”. Романов обладал огромным политическим опытом и популярностью в народе. Его поддержка имела неоценимое значение для самозванца. Самозванец выдавал себя за сына Ивана Грозного, а Филарет был племянником этого царя. “Родственники” должны были помочь друг другу. Филарет знал, что имеет дело с бродягой, но “добрый” Дмитрий нужен был ему, чтобы разделаться с Шуйским и освободить московский трон.
Дмитрий принял Филарета с почетом. Филарет не обличил перед всеми вора, хотя прежнего Дмитрия он знал лично очень хорошо и никак не мог теперь ошибиться. Филарет был разумен. Не склонился ни направо, ни налево и в истинной вере пребыл тверд! Его нарекли патриархом. Дмитрий дал ему в почесть золотой пояс, приставил рабов служить ему. Филарет в свою очередь подарил Дмитрию дорогой восточный яхонт, находившийся  в его жезле. Но в Тушино все-таки побаивались Филарета, не доверяли ему и подстерегали за каждым его словом и мановением. Было отчего. Признав первого Дмитрия, получив от него милости, теперь стал служить второму Дмитрию, и, конечно, не мог быть ему столько же предан, сколько сам ему был нужен.
Тем не менее, именем новонареченного патриарха писались грамоты, и признание Филаретом Дмитрия усиливало доверие и расположение к этому новому Дмитрию. Филарета считали ближайшим родственником прежней царской династии.
Благодаря Филарету тушинский двор стал средоточием боярской оппозиции царю Василию. Тушинскую Думу возглавили М.Г. Салтыков с сыном (Салтыковы находились в тесном родстве с женой Филарета Марфой), знатный Гедиминович, князь Д.Ф. Трубецкой, получившего от Лжедмитрия боярский чин, И.И. Годунов (шурин Филарета), князья А.Ю. Сицкий, Д.М. Черкасский, свояки Романовых. Басманов-Плещеев остался до конца верен Дмитрию. Плещеевы слетелись в Тушино и сподобились милости Лжедмитрия. Матвей Плещеев стал боярином, а Федор – окольничим “тушинского вора”. Другой верный слуга Дмитрия дьяк Богдан Сутупов был возвышен сверх всякой меры. Он стал окольничим дворецким казанским, нижегородским и астраханским. Главным дворецким у самозванца числился князь С.Г. Звенигородский.


XXXXIII

Затеяв поход на Смоленск, польский король Сигизмунд Третий, особым универсалом объявил, что он сжалился над гибнущим Русским государством и только потому идет оборонять русских людей. Король повелевал смолянам отворить крепость и встретить его хлебом-солью. Жители Смоленска отвечали, что скорее сложат свои головы, чем поклоняться ему. Началась беспримерная двадцатимесячная оборона города.
Тем временем армия Скопина продолжала медленно продвигаться к Москве, очищая от тушинцев и польских людей замосковные волости и города. Владения Лжедмитрия стремительно сокращались. Его люди сдавали город за городом. Неудачи
посеяли раздор в тушинском лагере. “Боярская Дума” “вора”  раскололась. Одни ее члены
затеяли тайные переговоры с Шуйским, другие искали спасение в лагере интервентов
70.

под Смоленском.
Наемники не прочь были вернуться на королевскую службу. Помехой им была лишь их алчность. По их расчетам Лжедмитрий задолжал им семь миллионов рублей, невообразимо большую сумму.
В конце 1609 года самозванец вместе с Мариной уныло наблюдал из окошка своей избы за своим “рыцарством”, торжественно встречавшем послов Сигизмунда Третьего. Послы не удостоили Лжедмитрия даже визитом вежливости. Лжедмитрий не знал, на что решиться. Среди общей измены, он вспомнил о своем давнем покровителе, пане Маховецком. Пана тайно вызвали во “дворец”, и он долго беседовал с глазу на глаз с самозванцем. Узнав об этом, гетман Лжедмитриевского войска Ружинский, пришел в бешенство. Он ворвался в царские покои и зарубил Маховецкого на глазах Лжедмитрия. Это напугало Лжедмитрия, и он призвал к себе другого благодетеля – Адама Вишневецкого. Друзья заперлись в избе, и запили горькую. Но Ружинский положил конец затянувшейся попойке. Он выставил дверь и стал бить палкою пьяного пана Адама, пока палка не сломалась в его руке. Мигом протрезвевший самозванец спрятался в клети подле “дворца”.
Дела в тушинском лагере шли вкривь и вкось. Ружинский не в силах был держать свое воинство в повиновении. Чувствуя приближение конца, он и сам что ни день напивался допьяна. С Лжедмитрием он обращался, как с ненужным хламом. Лжедмитрию перестали давать лошадей и воспретили прогулки. С каждым днем положение Лжедмитрия в Тушино становилось опаснее. Но оно стало безвыходным, когда королевские комиссары сошлись с московскими людьми скорее, чем с подданными своего государя. Они пригласили на разговор знатнейших из московских людей. На челе их был Филарет Никитич, с ним были Михайло Глебович Салтыков, князь Трубецкой, с ним был и атаман Заруцкий.
Один из комиссаров им говорил:
- Не страшитесь того, что король вошел в землю вашу с войском. Он не желает вам зла, а по христианскому милосердию и по соседству хочет утешить Московское государство, потрясенное смутою от бесстыдного вора, и освободить народ от мучителей, которые его утесняют. Если вы не пренебрежете его расположением и пожелаете, то король не только сохранит ваши обычаи, но будет оборонять ваши права, веру, вольности, жен и детей и ваши имущества. Вот к королю пришли верные слухи, что поганые турки и татары, пользуясь вашим разделением, приступают к вашим границам с тем, чтобы, пробившись через наши земли, овладеть вашими. Тогда постигнет погибель вашу древнюю веру христианскую. Взирая на это, его величество король пришел на помощь государству Московскому, не желая, чтобы его собственные земли были окружены неверными. За ваше расположение к верным подданным и честному народу обоих государств, его величество король окажет вам свою милость: вы узнаете ее не на словах, а на деле, из доброго окончания этого предприятия.
Комиссары вручили им королевскую грамоту. Филарет и бояре заплакали от таких слов, и Филарет сказал в ответ:
- Слава высочайшему господу богу, что вдохнул наилучшему королю желание положить конец долгим нашим бедам и страданиям! Мы об одном только просим, одного молим: чтобы он нашу православную веру сохранил непорушимо и наши монастыри и святыню.
Тот же, который говорил раньше из комиссаров, отвечал:
- Именем короля мы клянемся вам, что все станется по вашему желанию.
Бояре порешили отречься от царька, отречься и от Шуйского, отдаться Сигизмунду и стараться привести ему в подданство все Московские государства.
Однако Лжедмитрию удалось обмануть бдительность стражи, и он сбежал из
71.

Тушино в Калугу на телеге, груженой тесом.
Тушинский лагерь распадался на глазах. Но патриарх и бояре по-прежнему пытались изображать правительство. В течение двух недель тушинские послы – боярин Салтыков, Михаил Молчанов и другие – вели переговоры с королем в его лагере под Смоленском. Итогом переговоров явилось соглашение, определившее порядок передачи торна польскому претенденту. Русские статьи соглашения 4 февраля 1610 года предусматривали, что Владислав принимает греческую веру и будет коронован московским патриархом по православному обряду. Однако Сигизмунд не принял никаких обязательств по поводу отказа сына от католичества.


XXXXIY

Безрадостные были последние дни празднования Василия Шуйского. С того момента, как он утратил поддержку вождей боярской Думы и столичного населения, власть его стала призрачной. Тушинские бояре не могли договориться с московскими, пока выступали в пользу самозванца. Все переменилось с тех пор, как тушинское правительство подписало смоленский договор. Кандидатура Владислава казалась одинаково приемлемой, как для главы Думы князя Федора Мстиславского, так и для главы тушинского правительства Филарета Романова. Филарет был одним из подлинных вдохновителей соглашения с Сигизмундом Третьим. Он выехал из Тушино с последними польскими отрядами, с тем, чтобы найти пристанище в королевских обозах под Смоленском. Но ему не удалось благополучно добраться до места назначения. Войска Валуева пленили его после боя под Волоколамском и отправили в Москву.
Весна 1610 года наступила в Москве и на всем севере Московского государства сухая и теплая. Снега сошли рано и незаметно, вешних вод почти не было, и в конце апреля лист на деревьях был уже такой, какого в иные годы и в конце мая не бывает… На солнце было жарко и в тесных московских домах становилось душно, везде выставляли зимние рамы, везде распахивались наглухо забитые на зимнее время двери из хором на садовые крыльца, а сады начинали подчищать и убирать по-летнему, раскутывая в них плодовые деревья, вскапывая грядки и рассадники.
И на обширном боярском Романовском подворье, в саду и в огороде, кипела работа. Десятка два дворовых холопов под надзором управляющего, усердно вскапывали только что опревшую землю лопатами, таскали землю, песок, позем и старую листву, надрезали и подвязывали деревья и рассаживали молодые кусты.
- Вот, братцы, глянул я на эту яблоньку, - говорит управляющий, обращаясь к рабочим, - и диву дался! Как все у Господа Бога мудрено устроено!... Ведь эту яблоньку я из Костромы за пазухой привез в ту пору, как мы с Мишенькой из Ростова от тушинцев бежали, а она уже теперь и во какая стала, году не пройдет – на ней уж и яблони будут.
- Это ли диво! – отозвался один из рабочих. – Не мало ведь с той поры и времени прошло, в ту пору ты с Мишей боярчонком из Ростова бежал, и тому боярчонку шел одиннадцатый год, а ноне он уже и не Мишенька, и не боярчонок, а Михайло Федорович Романов, с той поры, как его великий государь Василий Иванович в стольники пожаловать изволил. И сестрица его, Татьяна Федоровна, тоже уже замужем, и княгиней стала. С той поры ведь третий год идет, а в такое время мало ли воды утечет.
- И то, правда! Время бежит, нас не ждет. Да время-то такое, что хуже безвременья! – со вздохом проговорил управляющий, поглаживая свою сильно поседевшую бородку. – Который уж год на наших бояр беда за бедою так и идет, и надвигается, что туча за тучей… Вот теперь опять третий год боярин наш, Федор Никитич, во вражьем полоне, в
узах у тушинцев обретается, и за последние недели и весть о нем запала… Знаем,
72.

что Тушино выжжено, что все их скопище врозь разбрелось, а где его милость – не ведомо.
Старый верный слуга-управляющий смолк и задумался, и беседа, вызванная его замечанием о яблоньке, порвалась на полуслове. Все опять деятельно и усердно принялись за работу.
В это время на дорожке, которая между густых кустов вела из огорода к крыльцу боярских хором, показался мальчик лет двенадцати, стройный и миловидный. Русые кудри выбивались у него из-под бархатной шапочки, отороченной соболем, яркого цвета с плетенными шелковыми застежками и кистями, обхватывая его еще тонкий отроческий стан. Жмурясь от солнца и прикрывая глаза рукою, он оглянул холопов, работающих в огороде, завидев управляющего, окликнул его, махнул ему рукою.
- Вот он, стольник-то наш именитый! – проговорил управляющий, весь просияв. – Недолго без меня насидел… О своем пестуне вспомнил… Сейчас, сейчас, иду, иду!
И он бегом пустился по огороду, насколько позволяли ему его старческие ноги.
- Вестей от отца нет. Жив ли он? – заговорил Мишенька, встречая управляющего.
- Кабы знали, откуда вести добыть, так, небось, давно бы уж добыли, - отвечал управляющий.
- Без вестей о батюшке все мы голову потеряли. Матушка по целым дням все молиться да плачет. Дядя Иван Никитич тоже такой хмурый, нахохленный сидит, что к нему и подступу нет. На свою скорбь в руке да в ноге жалуется. Вот я один-то и сам себе места не найду и невольно дурное в голову лезет.
- Э-эх, сердечный ты мой! Как же ты хочешь, чтобы все по нашей воле на белом свете творилось, нам в угоду! Ты еще роптать на Господа не вздумай… А скука-то твоя – тот же ропот! А изволь-ка припомнить, от каких бед и зол всех нас Господь избавил! Припомни-ка Ростов-то! Ведь словно из самой пасти львиной все вы спаслись, и у батюшки твоего волос с головы не упал.
- Да я это помню… А и того боюсь, что злых-то людей нынче уж очень много развелось.
- И над злыми, и над добрыми тот же Бог, голубчик мой! Чему не бывать, то и не станется без его воли. А смерть свою мы все за плечами носим, значит, ее и бояться нечего.
Так разговаривая, старый пестун подходил к крыльцу хором, и Мишенька стал уже подниматься на ступеньки крыльца, когда, оглянувшись, увидел странника в темной cкуфье и рясе, с посохом в руках, вступавшего в сад через калитку палисадника. Густые седые волосы ниспадали волною на его плечи, а серебристая борода покрывала своими спутанными прядями всю его грудь.
- Смотрите-ка, странник к нам идет! – обратился Мишенька к управляющему, указывая на калитку. – Пойди к нему навстречу, зови его сюда на отдых. Авось, он нам расскажет о странствиях своих, о дальних обителях!
И Мишенька приостановился на крыльце, следя за управляющим, который и точно, направился страннику навстречу, и подошел уж близехонько, да вдруг как вскрикнет, и колпак с головы долой, и сам бухнул страннику в ноги.
- Господин наш! Господин честной! – кричал он во весь голос, прижимая к устам своим загорелую руку странника.
Мишенька, не давая себе отчета в том, что он делает, мигом сбежал с крыльца и бросился навстречу величавому старцу с криком и слезами:
- Батюшка! Батюшка мой дорогой! – и повис на шее Филарета, который крепко сжал его в своих объятиях, сам трепеща от волнения. Он и не чувствовал, как крупные горячие слезы катились из глаз его по бородке и падали на лицо и на грудь сыну.
Отец и сын еще не успели выпустить друг друга из объятий, как холопы уже
73.

разнесли радостную весть о возвращении Филарета Никитича по всему дому и всюду произвели необычайный переполох. Марфа Ивановна и брат Иван Никитич бросились из хором в сад, а все домашние и вся челядь со всех концов двора и дома устремилась к крыльцу хором. Все спешили, бежали, толкались с радостными лицами и радостными кликами, с веселым шумом и топотом… И все остановились в умилении при виде тех слез радости, которые лились из глаз Филарета Никитича, заключившего в свои объятия все, что было для него дорогого и милого на земле, все, с чем он был разлучен почти три года.
Когда, наконец, слезы иссякли и восторги стихли, когда он вдоволь насладился ласкою жены, сына и брата, он обратил свой радостный и приветливый взор на всех домашних и челядинцев, и всех их поблагодарил за верную службу, всех допустил к своей руке и каждому нашел возможность сказать словечко, западавшее в душу, памятное на всю жизнь, и каждого благословил.
Затем, когда Марфа Ивановна и Иван Никитич стали его просить войти поскорее в хоромы, а Мишенька все еще не мог выпустить его руки из своих рук, Филарет Никитич поднялся на несколько ступеней крылечка и, остановившись, сказал:
- Постойте, tit успеем войти под родимый кров… Но от “избытка сердца уста хотят глаголить” и я должен всем вам и этим добрым людям, которые в отсутствии моем служили вам верою и правдою и оберегли вас от бед и напастей, всем им я должен сказать о том, что вынес за эти годы, и всех их подготовить к тому, что нам придется вынести и выстрадать за Русь, если господь не смилуется над нами.
В его словах, в его голосе, в том глубоко опечаленном взоре, который он устремлял на всех окружающих, было что-то чрезвычайно привлекательное, приковывавшее к нему все сердца и все взоры, и все как бы замерли в ожидании того, что он будет говорить.
- Почти три года тому назад, - так начал Филарет, - я был оторван по воле Божьей от семьи, от всех родных и близких мне людей… Я готовился к смерти и не боялся принять ее от руки лютых злодеев, обильно проливавших кровь вокруг меня. Но и среди потоков крови их рука не коснулась меня… Я был взят в полон, и, опозоренный, лишенный облачений и внешних знаков сана моего, был увезен к тушинскому обманщику, был ему представлен в числе других полоняников из бояр и знати… Он отличил меня от всех, он постарался привлечь меня и лаской и почетом, и саном патриарха… В душе моей к нему кипела злоба и презрение. Хотелось обличить его и уничтожить, но разум воздержал мои порывы… Я увидел, что никто и не считает его ничем иным, как наглым обманщиком, никто не видел в нем царя Дмитрия или сына Иванова. А все служат, все угодничают, все унижаются перед ним из одной корысти, все поклоняются ему, как тельцу златому из выгод мирских. Не только злые вороги, литва или поляки, но и бояре московские, и родовитые дворяне, и сановники все променяли на злато, забыв и Бога, и Отчизну, и честь, и совесть… Тогда решился я все претерпеть и все снести, лишь бы душу свою сохранить чистою, лишь бы остаткам сил своих хоть сколько-нибудь послужить на пользу Руси православной… И все, кто были кругом меня, поняли тотчас же, что я им не друг, что не слуга я их лжецарю и их неправде. Все стали избегать меня и опасаться, все стали зорко следить за мною и держать меня в такой неволе, какой и пленники у них не знали. Я никуда не смел один идти. Не смел и в келье своей оставаться с собой наедине. Не смел писать ни близким, ни родным. Но и эти угнетения, и эта неволя не поколебали меня, как не соблазнили предложенные мне почести и слава. Я пребыл верен в душе и царю, которому присягал, и богу, которому открыта моя совесть, и другой земле родной, которой я молю у Бога пощады и спасения.
Он смолк на мгновение, подавленный волнением, охватившим его душу, и немного спустя, продолжал:
- Тушинский царь бежал. Тушино сгорело на глазах моих… Сильное числом и злобою скопище воров и изменников рассеялось… Погибли и многие сильные вожди их, и
74.

вот по воле Божьей, я свободен, я вновь в Москве и среди вас, я вновь могу служить моей Отчизне на пользу… Но я не радуюсь, и дух мой не оживлен надеждой. Куда ни оглянусь, повсюду вижу измену, вражду, корысть и шатость… Тушинский вор в Калуге, и около него изменники и воры. Польский король под стенами Смоленска, и у него в стане русские изменники и воры, которые зовут его идти сюда, на пагубу русской земли. Избранный нами царь Василий здесь, в Москве, и около него – измена, смута, тайные враги, предатели, готовые продать. О, много, много еще, верьте мне, должно страдать нам, много еще перенести и к краю гибели прийти, чтобы спастись от лютого врага, который в нас вселился, нам сердце гложет, нас побуждает на зло и на измену! Вот я молю вас, братья, друзья, готовьтесь к бедам, готовьтесь страдать, готовьтесь биться с врагами, не успокаивайте духа своего, не усыпляйте его надеждами на лучшее… грозные тучи идут на нас, полные громов и бурь! Мужайтесь и твердо стойте и молите Бога, чтобы Он вас научил любить отчизну и веру отцов превыше всех благ, всего достатка и счастья земного. Только этим и спасетесь, только этим и утешитесь.
Он не мог более говорить: слезы душили его, голос слабел и прерывался, руки дрожали. Марфа Ивановна и Иван Никитич взяли его бережно под руки, и повели с крыльца в хоромы. А все домашние и челядинцы, слушавшие его с напряженным и почтительным вниманием, долго еще стояли кругом крыльца, пораженные его речью, оставившей в душе их глубокое, сильное впечатление.


XXXXY

Царь Василий не осмелился судить “воровского” патриарха и опрометчиво разрешил ему остаться в Москве. Патриарх Гермоген поспешил объявить Романова жертвой Лжедмитрия и признал его право на прежний сан ростовского митрополита.
Филарет, не чаявший такого приема, вскоре обрел прежнюю самоуверенность и стал, не покладая рук, трудится над возрождением влияния романовского круга. При поддержке больших бояр – братии и племянников Филарет вскоре же стал, по словам очевидца, большой властью под патриархом. В его лице Шуйские приобрели самого опасного врага.
В течение тех немногих дней, которые Филарет Никитич позволил себе провести дома, все домашние не отходили от него ни на шаг, не сводили глаз. Сын сильнее и глубже, чем когда-либо, проникся уважением к отцу-страдальцу, готовому и способному все вынести ради блага отчизны, готовому умереть за Русскую землю и за веру отцов. И когда Филарет, несколько дней спустя, переселился в одну из келий Чудова монастыря, поближе к патриарху Гермогену, сын каждый день ездил навещать своего отца и с величественным наслаждением проводил у него два-три часа, если ничего не отвлекало Филарета от беседы с сыном.
Иногда Филарет Никитич посещал свою семью на подворье. Он, как правило, появлялся на Романовском подворье уже тогда, когда темнело, и все собирались ужинать. Он проходил прямо в маленькую комнату жены, звал туда сына и Ивана Никитича.
- Хочу перед вами, дорогими и милыми моему сердцу, открыть то, что совершается теперь на Москве, чтобы вы знали, как вам жить в нынешнее трудное время, как поступать и чьей стороны держаться в грядущих превратностях и смутах. Идем к недоброму и сами налагаем путы на себя. Дни царя Василия сочтены: не сегодня-завтра его понудят сойти с престола, песня его спета. Он погневается, погрозит, быть может, поупорствует, но удержаться на престоле он не сможет. Дальше шел разговор, если царь не Василий, то кто?
- Бояре предлагают посадить на русский престол польского королевича, -
75.

продолжал Филарет. – Так они порешили на тайном совещании, и как ни возражал, как ни громил их патриарх укорами и всякою грозой, как ни пытались и другие духовные доказывать, что ляхи лютейшие наши враги, что доверяться королю ни в чем нельзя, бояре не слушали, решили вступить с Жолневским в переговоры о королевиче, как только царь Василий покинет престол.
- Батюшка! – смело вступил в разговор его сын. – Да зачем же нам иноземному и неверному королевичу покоряться! Не надо присягать ему.
Филарет печально качал головой и говорил, положа руки на плечо сына:
- Ты судишь, как отрок, горячо и неразумно! Если Бог попустит быть такому греху, кто же дерзнет ему противиться! Он знает, куда ведет нас… Нет! Все присягнут – присягнуть обязаны будете и вы, и верно соблюдать присягу, если сами ляхи в ней пребудут верны. Но не предавайтесь сердцем иноземному, не ищите от него ни милостей, ни благ земных, и ни на миг из памяти не выпускайте, что за веру отцов своих и за землю Русскую вы должны пролить последнюю каплю крови. Кто бы ни царствовал, кто бы ни правил на Москве, пребудьте верны ему, пока он нашей веры не коснется, пока не вздумает рвать на части землю русскую. И помните, что верою создалось великое государство Московское, верою держалось, пока мы Бога помнили – верою и спасется.
Филарет Никитич, словно пророк, предвидел, месяца не прошло, как уж все сбылось, что он предсказывал. Царя Василия на престоле, как не бывало: в монахи и с супругою пострижен. И с ляхами бояре в дружбу вступили, и королевича их в цари к себе звали.
- Господи Боже, мой Мишенька, - говорил управляющий. – Назавтра уж присягу ему отбирать от всех станут. И тебе, Мишенька, тоже, как стольнику, присягать, небось, придется.
- Придется, - с видимым неудовольствием отвечал Мишенька, опуская очи в землю.
- Да как же это! Я, право, и в толк не возьму. Иноверный королевич, по вере католик, да на Московский престол воссядет? Как его – неблаговерного – в церквах-то за службой Божией поминать станут?
- Батюшка сказывал, - заметил Мишенька, - что патриарх и бояре запись взяли с гетмана, и с короля, будто бы, ее возьмут: тому королевичу в православную нашу веру перейти.
- Запись, запись! – ворчал управляющий про себя. – Что запись – бумага писанная! Бумагу подрал – и записи нет… Что стоит королю эту запись уничтожить? Да еще и даст на нее согласие! Во он, каков, лукавый: переговоры о королевиче с Москвой ведет и сына на Московский престол сажать собирается, а наш коренной русский город Смоленск из пушек громит да под свою державу норовит привести… Кто польской затее поверит, тот, наверное, за это и поплатится.
- А как же бояре-то, да и сам патриарх, неужели допустят такой обман? – С напряженностью спросил Мишенька.
- Допустят ли, нет ли, кто же это знает? А только что крови еще много прольется, прежде чем все уладится, - с каким-то мрачным отчаянием проговорил управляющий.
А между тем Москва переживала такое время, что даже странно было тревожиться какими-нибудь опасениями. Все граждане московские во всех слоях общества охотно присягали Владиславу, видя в этом избрании конечный исход всяких бедствий и полную возможность избегнуть кровопролитной войны и нескончаемой смуты, которая всем проелась до тошноты. Вслед за присягою и подписанием договора бояр с Жолневским последовали пиры и празднества то в польском стане, то в Москве, в боярских домах. Толпы народа каждый день ходили в польский стан с харчами, с мелким торгом, с предложением всяких услуг, и поляки бродили по Москве, закупая себе в рядах все
необходимое, запасаясь хлебом и свежим мясом, сбывая всякое добро, доставшееся
76.

 в добычу после Клушинской битвы. И все шло так дружно, так плавно, так согласно.
В последний раз Филарет Никитич приехал на свое подворье поздно ночью. Тем не менее, он обнаружил своего брата и жену в молельной.
- Все это время, - начал Филарет, войдя в молельную, - я стоял у кормила, я близко и зорко наблюдал, куда государственный корабль направляется… И вижу, что кормчие все потеряли голову, что корабль несет в пучину, и никто не в силах его спасти от гибели! Измена и коварство торжествуют, и тотчас никто из нас не смеет им перечить и становиться поперек дороги. Меня – я знаю это, наверное… - скоро здесь не будет.
- Тебя не будет? На кого же ты нас покинешь! – воскликнула Марфа Ивановна, всплеснув руками.
- Я пришел дать мой последний завет на всякий случай.
- Последний? – промолвила Марфа Ивановна.
- Да, потому не знаю, что ждет нас на той службе, в которую нас посылают теперь: смерть ли, полон ли, страданье ли? А шлют нас почетными послами на рубеж, к Смоленску, для утверждения переговорной грамоты с королем Сигизмундом и королевичем Владиславом. “Почетными” – тут только слово одно, а избраны в послы те люди, которые здесь могли бы связать руки и полякам, и русским изменникам… Но у коварного Жолневского есть и другой расчет: он выпросил в почетное посольство назначить тех, которые по роду своему и близости к престолу, могли бы сами на него быть избраны или детей своих на нем увидеть… Он знает, что таких родов осталось только три: Мстиславских, Голицынский и наш, Романовский! Но Мстиславский стар уже и бездетен, а у меня и у Голицына есть сыновья… Понятно ли теперь, о чем я с вами говорить приехал, какой вам от меня останется завет?
Жена и Иван Никитич смотрели прямо в глаза Филарету Никитичу, не смея слова проронить, не смея угадать его мысль и ожидая, что он сам ее выскажет.
- Мой завет вам: блюсти сына моего Михаила как зеницу ока! Не прятать его, не хоронить от всяких возможных бед и напастей, не увозить покуда из Москвы, но здесь блюсти, блюсти его – блюсти в нем, быть может, надежду всей земли Русской… Пути Божьи неисповедимы и в нынешние смутные времена, кто знает – кто может знать свою судьбу! И кто смеет уклониться от перстня Божия, если он укажет Своего избранника!
- Как? Ты решился бы, чтобы дорогое наше детище попало в этот водоворот… В тот омут? – простонала Марфа Ивановна.
- Неразумные твои слова, жена! – сурово заметил Филарет. – Сегодня водоворот и омут, а завтра, как минет Божья гроза, тот омут обратится в светлый, чистый и прозрачный источник, всех напояющий своею сладкою струей… Да! Мой завет такой: блюдите Михаила, но не уклоняйте его от перста Божия! Бог лучше нас знает, куда его ведет… не нам становиться преградою на пути Его… Клянитесь же исполнить мой завет, чтобы я мог спокойно править службу. Земле моей спокойно умереть, если так судил Бог!


XXXXYI

Рязанцы во главе Захара Ляпунова во весь голос выкрикивали, чтобы князя Василия Голицына на государство поставить. Но они просчитались. Боярская Дума во главе с Федором Мстиславским категорически воспротивилась избранию Голицына. Пропольская партия в Думе имела возможность провалить неугодного ей претендента, но она не осмелилась выдвинуть своего кандидата. Переворот внес в ее ряды шатания и разброд. Филарет уловил настроения столичного населения и, отвернувшись от Владислава, предпринял попытку усадить на трон своего четырнадцатилетнего сына Михаила. Михаил имел наибольшие права на трон, как двоюродный племянник
77.

последнего царя. Романовым удалось добиться некоторой поддержки в среде столичного населения. Патриарх Гермоген, настаивавший на избрании царя из русских людей, готов был встать на их сторону.
Владислав был избран на русский престол. Однако Сигизмунд готов был порвать соглашение об избрании Владислава и занять Московский трон по праву завоевателя.
После принесения присяги Владиславу Москва снарядила великих послов к королю, чтобы в его лагере под Смоленском завершить мирные переговоры. Посредством долгих уговоров и лести, Жолневский убедил Голицына и Романова взять на себя исполнение мирной миссии. Гетман откровенно признался, что он преднамеренно удалил из Москвы этих лиц. Филарет Романов продолжал выступать рьяным защитником своего детища – смоленского соглашения. Но после низложения Шуйского его не покидала надежда видеть на троне сына Михаила. Жолневский подумывал о том, чтобы отослать к королю Михаила Романова, но тот был слишком мал, чтобы можно было включить его в посольство. Потому гетман и решил направить под Смоленск Филарета, чтобы иметь в своих руках заложника. Голицын был для Владислава еще более опасным соперником, чем малолетний Михаил. Понятно, почему Жолневский не желал оставлять его в Москве.
Посольство представляли все чины или “палаты” Земского собора. От православного духовенства к королю отправились, кроме Филарета, несколько столичных игуменов и старцев. Думу представляли вместе с Голицыным окольничий Мезецкий, думный дворянин Супин и двое думных дьяков. Служилую курию представляли московские дворяне, стольники и выборные дворяне из Смоленска, Новгорода, Рязани, Ярославля, Костромы и двух десятков более мелких городов. Стрелецкий гарнизон Москвы представляли голова Иван Козлов и семеро стрельцов, столичный посад – богатый гость Иван Кошурин, портной мастер, ювелир и трое других торговых людей. С послами выехали из Москвы многие лица, сыгравшие выдающуюся роль в недавнем перевороте, среди них был Захар Ляпунов.
11 сентября 1610 года день просиял поутру ярким почти летним солнцем. На этот день был назначен отъезд великого московского посольства под Смоленск к Сигизмунду. Несмотря на раннюю пору утра, вся Красная площадь была залита толпами народа, терпеливо выжидавшего той поры, когда громадный и торжественный поезд великого посольства двинется из Кремлевских ворот и направится на смоленскую дорогу.
В Кремле толпились сплошною массой провожающие. Около зданий приказов, против решетки соборов, около которой длинной вереницей в три ряда, поставлены были шесть карет и колясок для главных послов и посольских икон, далее целый обоз повозок для дворян и выборных людей, другой обоз всякого их скарба и дорожных запасов и более трехсот верховных коней, на которых посажена была польская почетная стража из стрельцов и казаков.
- Матушки мои! – слышались в толпе голоса. – Да неужто это все для посольства приготовлено!... Ведь это и посмотреть-то страсть!
- А ты, небось, думаешь, тетка, что они к теще гостить едут! Собрались в путь не на один месяц, а то и на целый год… И собралось-то их ни много, ни мало – тысяча двести сорок шесть человек. Так тут надобно запасу.
Провожать отца прибыл и сын Михаил со слугами. Михаил подъехал к воротам, сдал коней своему конюху, следовавшему поодаль, и, обменявшись поклонами со жилецкою стражею, охранявшею ворота, вступил в толпу гостей, дворян и всяких выборных людей, наполнявшую дворцовый двор между соборами. Не обращая внимания на эту жужжавшую толпу, которая явилась проводить своих родственников, друзей и знакомцев изредка кой с кем обмениваясь поклонами, Михаил поспешил пробраться в собор, в котором за решетками стояли различные чины: бояре, окольничие, думные
дворяне и дьяки, все высшие сановники и власть имущие люди. Юный стольник
78.

занял подобающее ему место между стольниками.
Михаил был очень счастлив тем, что поспел в собор еще до начала службы и мог еще раз, в последний раз, присутствовать при служении митрополита Филарета, своего дорогого, обожаемого отца, в сослужении с другими епископами, в присутствии самого патриарха Гермогена, который уже в самом начале литургии занял свое высокое патриаршее место, окруженный многочисленным кнуром. В первый раз в жизни юный Михаил Федорович присутствовал на таком торжественном служении и не молился – не мог молиться… он не сводил глаз со своего отца, как бы желая неизгладимо запечатлеть его дорогие черты в своем сознании и памяти, как бы сознавая, что он расстается теперь с отцом своим надолго, быть может, навсегда.
И эта мысль до такой степени поглощала все его чувства, что он слышал звук голоса Филарета и слушал его с неизъяснимым наслаждением, но не мог выделить ни одного его слова, не мог расслышать ни одного возгласа… Изредка слезы, набегавшие на глаза Михаила, покрывали все кругом его неопределенным туманом, и тогда, не видя ничего перед собою и оставаясь на мгновенье в мире звуков, ласкавших его слух и носившихся под древними сводами. Михаил различал среди этих звуков только голос отца своего, проникавший ему прямо в душу, ободрявший его какой-то неведомой надеждой.
Когда служба закончилась, и начался напутственный молебен, патриарх Гермоген сам принял участие в служении его, между тем как все главные послы – князь Василий Голицын, Филарет Никитич, дьяк Томила Луговский и дьяк Сыдавний-Васильев – стояли во главе всего сонма сановников, у самого амвона, на коленях.
Все ожидали, что патриарх в конце молебна скажет великим послам напутственные слова, но суровый инок, призывая их к крестоцелованию, сказал только:
- Пребудьте верны своей православной Церкви, и ни на какие соблазны, ни на какие блага не променяйте общего блага всей земли русской, да не будете прокляты в сем веке и в будущем!
Затем торжественным шествием с крестами и хоругвями вынесены были из собора иконы, назначенные сопровождать послов во время пути и пребывания на чужбине… Шествие церковное, сопровождаемое густою толпою бояр и сановников в золотых кафтанах, и низшими дворцовыми чинами в красных суконных однорядках, подошло к решетке соборной площадки. Здесь в две передние кареты помещены были посольские иконы, в сопровождении двух протопопов и протодьяконов. Затем в третьей карете поместился Филарет, а в остальных трех – в каждой по одному послу. В последующих повозках в то же время разместились – по двое, по трое и по четверо – остальные, низшие члены и участники посольства. Конная стража оцепила обширный поезд с обеих сторон. Патриарх высоко поднял чудотворный крест над головою и молча осенил им отъезжающих… Поезд заколыхался, и двинулся к Кремлевским воротам. Масса провожающих поезд: всем хотелось еще раз проститься с отъезжающими у крестов и пожелать им счастливого пути и успеха.
Когда поезд тронулся, приветствуемый толпами народа, который всюду обнажал головы, крестился на посольские иконы и кланялся в пояс послам. Михаил очутился на коне около самых дверец кареты Филарета и ехал рядом с нею. Не спуская глаз со своего обожаемого родителя. Но Филарет, согласно обычаю, не имел возможности обратить на него ни малейшего внимания. Спокойный и сдержанный, он приветливо раскланивался направо и налево и непрестанно благословлял десницей толпу по обе стороны. Когда же посольский поезд проехал через всю Москву и остановился на выезде из города, тогда уже Филарет не мог вытерпеть: вышел из кареты и обнялся со своим сыном, с дорогим и единственным сыном, который, сойдя с коня и громко рыдая, упал перед ним на колени.
Разлука была тягостной и до такой степени трогательная, что никто из окружающих не мог удержаться от слез.
79.

- Батюшка! Батюшка! – лепетал юный стольник, целуя край одежды родителя и обливая слезами его руки.
- Сын мой! – сказал Филарет, с трудом сдерживая слезы и возлагая руки на голову Михаила Федоровича. – Сын мой единственный и возлюбленный, благословляю тебя и вручаю тебя на попечение матери твоей и дяди, которым мой завет о тебе известен и ведом. Повинуйся им, как мне бы повиновался, и не выходи из их воли. Когда же вступишь в юношеский возраст и призван будешь на службу царскую, исполни долг свой, не жалея живота, не помня ни о покое своем, ни о сне, ни о плоти. Помни только о душе и о долге, который тебе надлежит исполнить…
Он поцеловал сына.
Толпа бояр и сановников, стоявшая поодаль во время прощания отца с сыном, обступила Филарета. Каждый спешил подойти под его благословение и облобызаться с ним.


XXXXYII

Послы московские прибыли под Смоленск 27 сентября и были приняты с большими почестями. Каменецкий староста Христофор Зборовский встречал их со значительным числом дворян. Их допустили к королю, перед которым они говорили речь, излагали причину своего посольства, а канцлер Сапега отвечал им любезно и ласково и объявил, что им назначены будут переговоры. Но не всем были довольны русские послы. Неприятно отозвалось в их душах то, что Сапега восхвалял благодеяния короля, который хочет прекратить кровопролитие в Московском государстве и успокоить его, и ни слова не сказал о королевиче и его избрании, как будто бы это совсем посторонний предмет.
Москвичи целовали крест иноверному королевичу в надежде на немедленное прекращение войны. Но мир все не приходил на исстрадавшуюся землю. Московские послы еще с дороги слали в Москву неутешительные вести. Королевские войска продолжали грабить и жечь русские села и деревни, как будто московского договора вовсе и не было. Козельск подвергся дикому погрому. В пепел обратился Калязин монастырь. В Москве стало известно, что Сигизмунд готовится сам занять русский трон. Король не пользовался популярностью даже у своих подданных в Речи Посполитой. Москвичам было ненавистно само его имя.
Со дня отъезда Филарета между юным стольником Михаилом и Иваном Никитичем – его дядей отношения установились холодные и натянутые. Михаил избегал всяких бесед с дядей и проводил большую часть дня с матерью своей, а когда боярин Романов при нем и при Марфе Ивановне начинал восхвалять гетмана Жолневского и выражать доверие к полякам, Михаил Федорович поднимался молча со своего места и уходил из комнаты. Только в то утро, когда управляющий доложил Михаилу, что польская рать во время ночи была впущена боярами в Москву и разместилась постоем в Кремле, в Китай-городе и Белом городе, Михаил не вытерпел и заговорил с дядею очень громко и резко. Дядя вскипел и набросился на племянника с укорами, он кричал:
- Не смыслишь ничего! Молоко на губах не обсохло, а чужие вещи повторяешь!... Я доберусь, кто тебя наущает.
- Никто не наущает, - резко возразил Михаил, - своим разумом рассуждаю, что полякам в Москве не место.
- Да знаешь ли ты, что если бы гетман не согласился прислать нам польскую рать для охраны, так нам бы в Москве двух дней не прожить было! Измена отворила бы ворота тушинцам!... Пришлось бы нам искать себе спасенье в польском стане.
- Нет! Патриарх Гермоген туда бы не пошел, и я бы с ним остался.
80.

Тут боярин так раскипятился и так стал кричать на племянника, что Марфа Ивановна должна была вступиться за сына и осадить боярина.
- Коли вам не любы поляки, чего же вы в Москве сидите? – кричал разгневанный Иван Никитич. – Ехали бы в свои вотчины, сидели бы там.
- Давно бы отсюда уехали, - твердо отвечала Марфа Ивановна. – Да сам, чай, знаешь, каков завет нам дан Филаретом Никитичем. Не смеем преступить его и остаемся здесь.
В ответ на этот довод Иван Никитич крикнул что-то и, поднявшись из-за стола, ушел на свою половину.
Со времени того столкновения прошло около двух месяцев, и дядя все это время не переставал дуться на племянника: иногда по целым дням не заходил в хоромы Марфы Ивановны, иногда заходил для свиданья с ней только с утра, когда Михаил занят был грамотой в своей комнате с подьячим посольского приказа, и потом уже не показывался целый день, даже и обедал на своей половине. Но Марфа Ивановна начинала замечать, что на лице Ивана Никитича чаще и чаще появляется какое-то недовольство, досада, иногда даже и просто озлобление, высказывавшееся в каждом слове болезненного, нервно расстроенного боярина.
- Да что ты братец! Здоров ли ты, как я погляжу на тебя? – участливо решилась спросить его однажды Марфа Ивановна.
- Нет,… я здоров… Это я так! – отвечал Иван Никитич и обыкновенно спешил уйти, уклоняясь от дальнейших расспросов. Но Марфа Ивановна заподозрила недоброе и стала допытываться истины у своего деверя.
- Признаться сказать, - проговорился, наконец, однажды Иван Никитич, - берет меня не на шутку тревога, что до сей поры, нет писем от брата из-под Смоленска… Все ли там благополучно? А у нас…
- Что ж, может быть, теперь поляки тебе уж не любы стали? – сказала на это Марфа Ивановна.
- Нет, не поляки, а наши-то сановники, что из тушинских вельмож в Думе очутились: от тех-то вот житья нет. Вот, кажется, иной бы раз их всех…
Марфа Ивановна вздохнула и не расспрашивала больше.
Дней пять спустя,  Иван Никитич пришел к Марфе Ивановне совсем взволнованный, возмущенный до глубины души. Он держал в руке письмо, только что полученное от Филарета Никитича, и еще издали кричал:
- Вот они каковы! Вот жди от них добра, жди проку! На словах одно, а на деле совсем другое…
- О ком ты это, братец, так сердито говоришь? – спросила деверя Марфа Ивановна, как бы не догадываясь, о ком идет речь.
- Вестимо, о ком – о господах поляках! Вот прослушать изволь письмо от брата.
- От Филарета Никитича? – почти вскрикнула Марфа Ивановна, поднимаясь быстро с места.
- Изволь, изволь прослушать! – торопил ее Иван Никитич, и тотчас усаживаясь читать письмо Филарета, в котором тот горько сетовал и жаловался на чрезвычайное коварство и лживость польских вельмож, на уклончивые извороты короля в переговорах, на волокиту и промедление в подписании договора, на открытое и явное нарушение некоторых его условий…
Коли так и дальше пойдет, то даже и два года здесь пробыв, ничего не добьемся,– писал Филарет. – А король тем временем громит Смоленск и губит неповинные души христианские… Для всех нас понятно и явно, что Московскому государству сына своего королевича Владислава в цари давать не желает, а сам замышляет воссесть на Московский престол.
81.

- Боже ты мой! Да что же это будет с нами? Чем все это кончится? – заговорила в испуге Марфа Ивановна.
- Признаться, мы и сами не ведаем, чем все это кончится! – смущенно высказал Иван Никитич. – Читал я это письмо боярам нашим в Думе – все головы повесили… Поляки, и те вестями из-под Смоленска смущены! Опасаться начинают, как бы смуты, какой, в Москве самой не вышло… А патриарх, так тот уж во весь голос кричит, что договор нарушен, что пора призвать народ к оружию против иноплеменников.
- О, Господи! Как же мы среди всех этих бед и ужасов спасем детище мое милое!... Если бы не завет Филарета Никитича, если б он нас клятвою не связал, давно б я Москву покинула, где мы окружены отовсюду врагами и смертными опасностями!
- Да, теперь не знаешь, куда и голову-то приклонить! – растеряно говорил Иван Никитич. – В Калуге вор тушинский засел, в Поволжье – казаки воровские грабят и бесчинствуют… в Орле, в Рязани, в Пронске, в Болхове, говорят, опять какая-то новая завируха начинается… Ляпунов опять там бунт затеял, хочет к Москве идти.


XXXXYIII

До прибытия Жолневского из-под Москвы московские послы имели три съезда с панами. Главным из этих панов был Лев Сапега, канцлер. Паны старательно уклонялись от вопроса о скорейшей присылке в Москву Владислава, которого посылать на Московское царство королю не хотелось вовсе никогда. Они требовали, напротив, чтобы московские послы приказали Смоленску сдаться и присягнуть не королевичу, а королю. Напрасно послы ссылались на договор с Жолневским. Напрасно представляли, что как только Владислав будет царем, то и Смоленск его будет. Напрасно и смоляне со своей стороны изъявили готовность присягнуть Владиславу, а никак не Сигизмунду. Паны уверяли, будто король хочет сдачи Смоленска, и присягали на его имя со всею Смоленской землей только для чести, а после отдать Смоленщину своему сыну. Послы поняли, что это одни увертки, не согласились и отговаривались тем, что у них нет на это полномочия, Но паны решительно объявили, что король не уйдет, не покончивши со Смоленском, и будет добиваться упорно этого города приступом, да и, взявши Смоленск, не намерен сейчас же посылать сына в Москву. Прежде он сам пойдет в Московское государство с войском, уничтожит скопище калужского “вора”, успокоит страну, волнуемую партиями, а потом вместе с послами отправится на сейм, и там будет рассуждаться об отсылке Владислава в Москву. Все это явно показывало послам, что король хочет присоединить к Польше Московское государство, как завоеванное оружием, и этому государству предстоит судьба сделаться провинцией Речи Посполитой. Правда, паны не отреклись оттого, что королевич будет царем, но говорили об этом как-то вскользь. Сколько раз послы не касались важнейшего вопроса – крещения королевича в православную веру, - им отвечали гадательно, что в этом деле волен Бог да сам королевич. А когда митрополит Филарет, недовольный такими двусмысленными объяснениями, стал приставать к Сапеге с этим вопросом, то Сапега положительно отвечал, что королевич уж крещен, и другого крещения нигде не написано. Откладывали присылку королевича на неопределенное время, не исполняли ни одного желания московского народа, и в то же время требовали, чтобы московские послы учинили с панами постановление об уплате Московским государством издержек королю и жалованья польско-литовскому войску. Они ссылались в этом случае на договорную грамоту с Жолневским и, однако, не хотели считать ее обязательной для самих себя, когда послы ссылались на нее, требовали скорейшей присылки будущего царя и вывода польских войск из государства. Паны
Объяснили, что эта статья относится не к ним, а к тем послам, которые будут посланы
82.

 за этим делом уже от Владислава, когда он будет на престоле.
Приехал Жолневский. С торжеством он был принят, в присутствии сената привел к ногам Сигизмунда пленного Василия Шуйского, вместе с его братьями. Его принуждали стать на колени перед Сигизмундом. Он отвечал:
- Не достоин московский царь кланяться королю, как рабу. Так судьбами Божьими сотворилось, что я взят в плен, но не вашими руками, а моими рабами-изменниками отдали меня вам.
Нельзя было победителю, приводившему пленного царя покоренной державы, не оказывать публично знаков внимания, но король был недоволен Жолневским за договор, порицал его за то, что он согласился отдать Владислава в цари Московскому государству, когда гораздо было бы полезнее для Речи Посполитой домогаться прямо присоединения Московского государства к Польше. Король замечал гетману, что у него не было инструкции так поступать, как он поступил. Жолневский в свое оправдание указывал на договор, прежде заключенный самим королем с Салтыковым и боярами его партии, и убеждал Сигизмунда к исполнению договора на таких же основаниях, на каких соперник его Ян Патоцкий советовал его нарушить. Гетман указывал Сигизмунду, что власть его не крепка. Еще много осталось недовольных от прошедшего рокота, и свежая злоба многого может сделать в людских умах. Нет ручательства, что сын его будет царствовать в Польше, а между тем это бы желательно не только для королевского дома, но и  для целого отечества, потому что в предшествовавшие три междуцарствия в Польше происходили неурядицы. Последнее междуцарствие было хуже всех: уже кровь лилась, и пришли бы еще к худшему, если бы не чудотворная Божия милость. Король, помня о смертном часе, должен заботиться о Речи Посполитой, и можно было бы избежать междоусобия, если бы Владислав заранее всеми согласно был признаваем наследником. А это может быть тогда, если он будет уже Московским государем. Тогда его непременно выберут. Выгоды, какие проистекут от соединения Литвы с Московским государством, устранят всякого другого кандидата. Жолневский имел ту же конечную цель, как и все вообще поляки, то есть присоединение Московского государства к Польше и уничтожение его самостоятельности, но считал избрание Владислава самым удобным средством достигнуть этой цели.
- Все имеет, - говорил он, - свое начало и возрастание: из дитяти делается человек, а из маленького прутика вырастает дерево. Сто шестьдесят лет прокатилось от Ягелла до той поры, как Великое Княжество Литовское слилось с Польшею. Так будет со временем и с Московским государством. Напротив, если король не захочет довольствоваться тем, что теперь есть, то, кроме других неудобств, придется затянуться в продолжительную войну, - кто знает, какой конец этому будет. Нужно будет держать войско и платить ему, а если дурно будут платить, солдаты начнут бунтовать и ворвутся в области Речи Посполитой добывать сами себе то жалованье, которое следует им из московской казны.
Несмотря на все красноречие Жолневского, уши короля, как он говорил сам, были закрыты для гетманских увещаний. Но Жолневский не защищал так прямодушно московское дело перед панами в присутствии послов. Послы прежде только его и дожидались.
- Вот, - говорил Голицын, - Станислав Станиславович приедет. При нем пойдет успешнее государево дело. Он за великого короля и за все Польское и Московское государство крест целовал Московскому государству, и все люди тогда поверили гетманскому слову. Теперь Станислав Станиславович будет, по своему крестному целованию, за нас.
 И 2-го ноября сошлись снова русские послы с родными панами. Был с последними и Станислав Станиславович. Послы с видом доверчивости обратились к нему, как
свидетелю, который мог подтвердить правду слов их. Со своей стороны, Лев Сапега
83.

 объяснил Жолневскому дело по-своему.
- Мы, - сказал канцлер полякам в присутствии гетмана, - много раз с вами съезжаемся, да ничего доброго не сделаем. Беспрестанно твердим вам, чтоб вы королю учинили честь, велели смолянам целовать крест королю и королевичу, а вы отговариваетесь не дельно, будто без московских бояр учинить этого не можете.
Послы прочитали перед поляками статьи записки, и митрополит Филарет сказал:
- Чтоб Смоленск отдать королю и крест целовать ему, того не ты сам в Москве, - говорил он, обратясь к гетману, - как патриарх, бояре и весь народ советовали об избирательных статьях государя королевича, не только о главных, но и о малых со всеми людьми, не по одному им все статьи читали. А что им было противно, так приводили их к тому, уговаривая. А о новых статьях к тебе посылали, и ты по их челобитию делал. Стало быть, патриарх не с одними боярами советовал и приговаривал, а со всякого чина людьми. Как же можно нам что-нибудь из утвержденных статей переменить без совета всего государства? Пан гетман не один раз уверял нас всех, что как только мы к его величеству приедем и побьем челом, тотчас его величество отступит от Смоленска со всем войском в Польшу.
Жолневский переглянулся с панами, сказал им кое-что по-латыни, выслушал от них также кое-что на этом непонятном для московских людей языке учености, потом к москвичам, сказал:
- Я сам никогда не говорил, что король отойдет от Смоленска. Я советовал вам бить челом королю об этом, а мне своему государю как приказывать!
Тут Жолневский припомнил, что в договоре с боярами у него прежде постановлено было, чтоб ему идти на “вора” с войском, а потом сами бояре изменили это и пригласили его войти в столицу.
- И потому, - сказал Жолневский, - у меня с боярами многие статьи уже переменились против договора. Что это правда, спросите, приехавших со мною к его величеству бить челом о поместьях, московских дворян, стольников Ивана Измайлова с товарищами. Вот и вы по их примеру с их милостями панами поступите. Их милости от вас, послов, справедливо требуют, чтоб его величеству было не стыдно, чтоб смоляне отца с сыном не разделяли и крест целовали бы отцу и сыну. Вам следует так поступить для чести королевской, а если вы этого не прикажете смолянам, то вот паны сенаторы говорят, что король за честь свою станет мстить. Да и мы за честь государя своего помереть готовы, а потому Смоленску будет худо! Вы, послы, не упрямьтесь, исполните волю королевскую, а потом, как Смоленск сдастся, тогда король отойдет, а мы договор учиним.
- Гетман Станислав Станиславович, - возопил Голицын, пораженный такими неожиданными речами, - попомни Бога и душу свою, ведь ты ею клялся перед честным крестом не однажды. В записи, на которой ты присягал, именно написано, что как скоро смоляне крест королевичу поцелуют, то король отойдет от Смоленска со всеми людьми, порухи и насильства городу не сделает, и всем порубежным городам быть к Московскому государству по-прежнему. Как же ты теперь говоришь, чтоб смоляне крест целовали королю и королевичу? Мы чаяли от тебя помощи, что ты станешь за свое крестное целование и учнешь бить челом его королевскому величеству и своей братии сенаторам за Московское государство. Его королевское величество обещал, что он пришел в Московское государство не для овладения или взятия городов, а для успокоения государства и для унятия крови христианской, а это нешто унятие крови, чтоб Смоленск за крестным целованием взять, и вопреки договору и утвержденью, на свое государство смолянам к крестному целованию приводить? Надобно всякому человеку Бога бояться. Всякую неправду Бог зрит.
Послы доказывали, что король больше приобрел бы себе вечной славы, если бы поступил по договору и немедля прислал Владислава в Московское государство.
84.

- А если б, - говорил митрополит Филарет, - его королевскому величеству для своей королевской чести похотелось потом, что-нибудь у сына своего, нашего государя, взяти, то государь наш как будет на своем царском престоле, поговоря с патриархом и со своими людьми Московского государства, отцу своему, королю Жигимонту, ни за что не постоит, что будет пригоже: и то его королевскому величеству будет прочнее от Бога. Не грех, от всех великих государей похвала, а его государствам к прибавлению и расширению.
 Послы хотели польстить панам возможностью получить приобретения на счет Московского государства впоследствии, лишь бы теперь избавиться от уступок.
- А что ты говоришь, - продолжал митрополит Филарет, - будто у нас с боярами договор во многом переменится, так мы от бояр о том не слыхали. А что ты на дворян, на Ивана Измайлова с товарищами ссылаешься, чтоб мы их спросили, так мы таких людей, что приезжают к королю с просьбами своими, и спрашивать не хотим. Надобно нам от бояр письмо, а словам таких людей, что приезжают за тем, чтоб от короля поместья получить, верить нельзя. Они для своей пользы и затеять могут.
Потом князь Голицын обратился к канцлеру и сказал:
- Лев Иванович, в утверждении написано: чтобы при государе нашем, королевиче, польским и литовским людям у всяких земских дел в приказах не быть и землями не владеть, а вот и до государя нашего прихода поместья и вотчины раздают.
- Что же такое, - сказал Сапега, - государь король милостив, не отгоняет московских людей, что у него милостыни ищут. Кому ж их до прихода королевича жаловать, как не его королевской милости? Вот, князя Федора Ивановича Мстиславского, король пожаловал и князя Юрия Трубецкого боярством пожаловал, и за то все благодарят его величество.
Послы опять принялись доказывать, что по московской записи не следует, чтоб Смоленск целовал крест королю. Но Лев Сапега крикнул на них и сказал:
- Мы вам в последний раз говорим о Смоленске. Если не сделаете так, чтоб смоляне целовали крест королю вместе с королевичем, то утверждение с гетмана сошло, и мы Смоленску не станем терпеть. Не останется камня на камне, и будет с ним тоже, что было когда-то с Иерусалимом.
- Ты, Лев Иванович, - продолжал Голицын, - сам бывал в послах, мог ли ты сверх данного наказу что делать? И ты был послом от государя и государства, и мы посланы от всей земли, как же мы смеем без совета всей земли сделать то, чего в наказе у нас нет?
Потом послы объяснились с гетманом насчет Шуйского.
Митрополит Филарет заметил:
- В записи утверждено, чтоб ни единого человека из русских людей не вывозить в Польшу и Литву. Ты на том крест целовал, и то сделалось от вас мимо договору: надобно бояться Бога, а расстригать Василия и жены его не пригоже, чтоб нашей православной вере порухи не было.
- Я это сделал не по своей воле, - сказал Жолневский, - а по просьбе бояр, чтобы отстранить на будущее время смятение в народе. А что я привез его в мирском платье, то он сам не хочет быть монахом. Его постригли насильно, а насильственное пострижение противно и вашим и нашим церковным уставам. Это и патриарх ваш утверждает, притом же, Василий в Иосифовом монастыре чуть с голоду не умирал.
- бояре желали, - отвечал Филарет, - чтоб его послать в дальний монастырь, а в Иосифов отослан он был по твоему желанию, и коли его в Иосифовом монастыре не кормили, то в том не правы ваши приставы, что его не кормили, а бояре отдали его на ваши руки.
На этом и закончился съезд в этот день.


85.

XXXXIX

На другой день послы отправились к Жолневскому переговорить с ним один на один. Гетман начал речь, сначала показывая желание уступить, чтобы потом свести на свое:
- Это было бы хорошо, как вы желаете, чтоб Смоленск целовал крест одному королевичу, чтоб иным городам не было сомнения. Государь наш король поехал бы себе в Польшу и Литву, людей своих послал бы на “вора” под Калугу, а других бы оставил в Смоленске, но это я говорю только от себя, а королевская воля иная. Он государь в том волен. А о Смоленске я вам скажу: точно нельзя не быть там польским и литовским людям, да и в договоре написано, чтобы в пограничных городах до достаточного успокоения российского государства, были люди польские и литовские.
Гетман давал превратное значение словам договора, где сказано, что в случае необходимости, государь московский учинил с думными боярами в свое время приговор, чтобы обоих государств Думой были в порубежных городах и польские и литовские люди в приказах. Следовательно, это относилось к тому времени, когда уже Владислав сделается царем. Жолневский же теперь толковал эту статью так, как будто бы смысл ее относится к настоящему времени, до приезда Владислава на царство.
Напрасно послы твердили: в договоре написано, чтобы ни в один город не вводить польских и литовских людей.
- Вы упрямитесь, - говорил гетман, - в договоре написано было, что в Москву польских и литовских людей не впускать, а потом бояре московские, узнавши, что между московскими людьми есть измена, сами в Москву пустили польских и литовских людей, и теперь они живут в Москве в доброй згоде. Что же такое, что вам не наказано? Можно сделать это и мимо наказа, можно пустить в Смоленск польских и литовских людей, как пустили в Москву. Смоленск – место порубежное: Михайлу Шеину и смоленским стрельцам король не верит, затем, что многие выходцы говорили нам, что Михайло Шеин и смоленские стрельцы сносятся с “вором”. Ныне предстоит великое дело. “Вор” стоит в Калуге. Если наш государь пойдет в Литву, а люди королевские будут в Москве и под Калугою, Смоленск будет у них позади и дорога нашим людям через Смоленск, и, если нужно будет королю послать людей своих через Смоленск к Москве или в иные города, как же нашим людям ходить мимо Смоленска, когда в Москве не будет королевских людей?
- Смоленск может быть без польских и литовских людей, - отвечал князь Голицын. – Смоленск во все смутные годы не отступал от Московского государства и не бывал в смутах, не приставал к ворам и теперь, как поцелует крест королевичу Владиславу Жигимонтовичу, так и будет ему служить и прямить.
- И для иных многих дел, - сказал гетман, - нельзя оставаться Смоленску без польских и литовских людей. Если велите в Смоленск пустить наших людей, как пустили уже в Москву, так у нас и доброе дело сделается. А не пустите, так доброго дела не будет, крестное целование долой, и станется кровопролитие не от меня, а от вас, послов, оттого, что договора вы не исполняете.


XXXXX

На следующий день послы опять прибыли к гетману и просили, чтобы им дозволил послать в Москву гонца снестись об этом, а до того времени не приступать к Смоленску.
Гетман сказал:
86.

- И без отсылок с Москвою можете пустить в Смоленск польских и литовских людей. На отсылку пойдет много времени, королю будет очень убыточно стоять здесь и платить разным людям, а тут еще случится – гонца вашего воры поймают или убьют. Вот дело пойдет в протяжку и доброго ничего не будет.
Митрополит Филарет на это ответил:
- Без совета со святейшим патриархом всея Руси и без совета с боярами и со всеми людьми нам нельзя пустить в Смоленск польских и литовских людей ни одного человека. Передай наше челобитье его величеству королю, чтоб нам позволено было послать гонца в Москву.
Совещание это окончилось тем, что гетман обещал представить королю их просьбу о позволении отправить гонца в Москву.


XXXXXI

На другой день Жолневский прислал своего племянника, Адама Жолневского, известить послов, что король дозволяет им послать гонца в Москву и сам пошлет с этим гонцом своего гонца Гридича, а послам поручил написать со своей стороны в Москву, что следует впустить в Смоленск королевских людей. Когда в Смоленск войдут польские и литовские люди, так король пойдет в Польшу и Литву на сейм, а на “вора” пошлет свое войско. Пусть Смоленск будет приведен к крестному целованию на имя королевское.
Послы отправились к Жолневскому спросить: сколько людей оставит король в Смоленске?
- Нам нужно, - говорил Голицын, - об этом написать в Москву именно?
Гетман на это отвечал:
- Когда к вам отпишут патриарх и бояре по совету всей земли, что в Смоленск велено впустить королевских людей, тогда мы и скажем вам про то, скольким людям нужно быть в Смоленске. Тогда и Смоленск приведем к крестному целованию на имя королевича.
Ясно было, что гетман рассчитывал так: нужно только, чтобы Смоленск отворил ворота, а там он будет в полном распоряжении у поляков.
Послам дозволено отправить гонца, но когда его приходилось послать, то нужно было для его проезда испросить у панов опасную грамоту. И они ждали ее с 7-го до 18-го ноября. В этот день их пригласили снова к Жолневскому. Митрополита с ними не было. У Жолневского в шатре находились: его соперник Ян Потоцкий, Лев Сапега, коронный подканцлер Счепсный-Крисский и писарь литовский Ян Скумин. Вместо дозволения отправить гонца, Жолневский начал говорить таким образом:
- Секира лежит при корени дерева. Если вы не сделаете по воле королевской и не впустите людей королевских в Смоленск, то сами увидите, что будет над Смоленском.
Он обвинял смолян, будто те сносятся “с вором”.
- Подъезжал, - говорил гетман, - под Смоленск вор гость Григорий Шорин с людьми и разговаривал со смолянами. Михайло Шеин спрашивал у них: где “вор” теперь и много ли с ним людей? Из этого видно, что у него с ворами ссылка.
- Паны сенаторы, - сказал Голицын, - вам на смолян сказывали ложно. Григорию Шорину и другим ворам нечего верить. Пусть бы кто-нибудь из нас поехал к смолянам, и мы бы им сказали совет патриарха и бояр и всей земли, и привели бы их ко крестному целованию на имя королевича, как в Москве все люди крест королевичу целовали.
Гетман отвечал:
- Смоляне и без вас о том же просят, чтобы им крест целовать королевичу, де речь
не о том: надобно, чтобы они королевских людей в город пустили, а без того их крестное
87.

целование нам не надобно. Завтра вы увидите, что станется со Смоленском.
- Дайте нам срок, - сказал Голицын, - посоветоваться с митрополитом Филаретом, он у нас начальный человек.
Голицын пересказал весь разговор Филарету. Митрополит объявил:
- Нельзя никакими мерами впустить королевских людей в Смоленск. Если мы впустим хоть немного, то уже Смоленска нам не видать более. Пусть, коли так, лучше король возьмет Смоленск взятием, мимо договора и своего крестного целования. На это судьба Божия, лишь бы нам слабостью своею не отдать Смоленска.
Собрали посольских дворян, составился совет. Бывшие на нем имели значение выборных людей, хотя и не совсем правильно. Между призванными на совет не было ни малейшего разногласия. Все как бы в один голос говорили: “Не пускать в Смоленск ни одного человека для того: если пустить одного, то за одним войдут многие. Нам на том стоять, чтобы не потерять своею слабостью Смоленска. А если, по грехам, что-нибудь над Смоленском сделается, то уже будет не от нас”. Приглашенные на совет дворяне и дети боярские Смоленской земли сказали: “Хоть наши матери, жены и дети в Смоленске, пусть они погибнут, а в Смоленск не пускать ни одного человека. Хотя бы вы и позволили, так смолянские сидельцы не послушают вас ни за что. Уже не раз от короля приезжали в Смоленск королевские люди. И у гетмана и у разных панов были недавно смоленские дворяне и посадские Иван Бестужев с товарищи: они отказали панам, что хоть бы им всем помереть, а в Смоленск они не впустят королевских людей”.


XXXXXII

19-го ноября гетман пригласил к себе послов: был тут сам митрополит Филарет и товарищи его. С гетманом были паны, те же самые, что были с ним и на прежнем совещании с послами. Филарет объявил, на чем они постановили со всеми сущими от земли русской в посольстве, и сказал:
- Пожалуйте, панове, донесите наше челобитье к великому государю, королю Жигимонту, что б нам позволил обослаться с Москвою, к нам будет указ из Москвы скоро, а до той поры пусть великий государь велит промышлять над “вором”, а городу не делать никакой тесноты.
По этой просьбе паны ходили в другую избу. Московские послы их долго ждали, наконец, они возвратились, и Жолневский объявил:
- Государь король Жигимонт позволяет писать вам в Москву об указе и послать с вашим гонцом. Только вы должны писать вот что: король дает своего сына королевича на Московское государство, но отпустит его с сейма в Московское государство тогда уже, когда оно успокоится, чтобы ему приехать на радость и потеху, а не на кручину. Когда будет в Смоленске королевская рать, тогда мы с вами поговорим о королевском походе. Тогда посоветуемся, куда королю учинить поход: в Польшу ли или на “вора”, и как промышлять над “вором”. А пока королевская рать не будет в Смоленске, то нашему государю не отходить от Смоленска, и будет он промышлять над Смоленском скоро. Что нашему государю дожидаться вашего указа из Москвы? Не Москва нашему государю указывает, а наш государь Москве. И если кровь прольется, так на вас ее Бог взыщет. Что вы говорите, будто вам нельзя мимо наказу впустить войск в Смоленск? Можно. Если б на вас в Москве стали пенять за это, вы бы сказали: “Мы так, смотря на Москву, поступили: в Москву впустили польских и литовских людей, и мы также в Смоленск впустили”. Больше нечего нам съезжаться и толковать! Пишите себе об указе в Москву, а государь наш немедля будет промышлять под Смоленском. Из Москвы не дождешься указа по вашему письму, да и ждать московского указа государь не хочет. И так уже по челобитью
88.

гетмана король ждал долго, а на жалованье ратным людям напрасно казна идет. В день выходит до двенадцати тысяч. Не станет король спускать смолянам больше.
- Помилуй, панове рада, - говорил Голицын, - бейте челом великому государю королю, порадейте у него, чтобы государь король помиловал, не велел промышлять над Смоленском, пока нам указ пришлется.


XXXXXIII

Все было напрасно. Паны высокомерно объявили, что король будет немедленно промышлять над Смоленском.
И действительно, через сутки, 21-го ноября, начали приступ. Польский стан в то время окружили войском. Послы были печальными свидетелями, как поляки, немцы, черкасы подступали к городским стенам. Слух их был потрясен взрывом Грановитой башни, куда направился сделанный заранее подкоп. Распалась баня. Вырвало при ней саженей десять городской стены. Но осажденные неутомимо починяли и заделывали взорванное место, дружно отбивали приступ и отбили, королевское войско должно было и на этот раз отступить, как уже отступало не раз прежде, ничего не сделав над упорным городом.
Обо всем этом послы написали в своей грамоте и послали гонца, а король послал также в Москву свою грамоту, писанную в то самое время, когда его войско шло на приступ Смоленска. В ней он теперь прибавил, что для спокойствия Московского государства необходимо ему оставаться в нем, и он не может уходить в Польшу или Литву. “Нельзя оставить, - писал он, - “вора” в государстве Московском. За него еще многие города стоят, и много людей убегает к нему из разных городов. Как только мы выйдем, так и “вор” укрепится. Из людей вашего народа много таких, которые благоприятствуют ему, кто ради его, а другие ради своих лихих замыслов…”
В письме не видно было, чтоб Сигизмунд хотел давать сына на престол. Он отклонял даже речь о нем.


XXXXIY

Последнее решение об отправке гонца паны сообщили послам 4-го декабря. Между тем они пытались произвести раздор в посольском стане. Пригласили несколько дворян, в которых подмечали способность поколебаться, обласкали их, вручили им грамоты на пожалованные королем поместья, и предложили отстать от посольства, ехать в Москву и приводить там народ к присяге королю. Набралось охотников отстать, таким образом, от посольства, двадцать семь человек, и в числе их значительные лица: думный дьяк Сидовной-Васильев и дворянин Василий Сукин. С ними сошлись также Спасский архимандрит и Троицкий келарь Авраамий Палицын. Поляки хотели еще, чтобы некоторые люди посольские взялись склонить смолян ко впущению польского гарнизона. Поляки рассчитывали: авось смоляне, услышавши, что люди из посольства советуют им так поступить, не догадаются и подумают, что так все в посольстве решили. С этой целью Лев Сапега пригласил к себе дьяка Томилу Луговского и, оставшись с ним наедине, говорил:
- Я тебе желаю всякого добра и останусь тебе всегда другом, только ты меня послушай и государю послужи прямым сердцем, а его величество наградит тебя всем, чего пожелаешь. Я на тебя надеюсь. Я уже уверил государя, что ты меня послушаешь.
89.

- Всяк себе добра желает, - сказал дьяк Луговской, - великой честью себе почитаю такую милость и готов учинить все, что возможно.
Сапега продолжал:
- Вот из города кликали, чтоб к ним прислали от вас послов кого-нибудь сказать, что им делать, и они вас послушают и учинят королевскую волю. Василий Сукин уже готов, ожидает тебя. Вам бы ехать под Смоленск вместе и говорить смолянам, чтобы они целовали крест королю и королевичу разом и впустили бы государских людей в Смоленск. Если так сделаешь, то государь тебя всем пожалует, чего захочешь, а хотя бы вас смоляне не послушали, то это будет не от вас, а вы все-таки прямое сердце покажете тем, что под город подведете. А я тебе обещаюсь Богом, что наш государь король тебя пожалует.
- Мне этого нельзя учинить никакими мерами, - сказал Луговской, - присланы от патриарха, от бояр и от всех людей Московского государства митрополит Филарет и боярин князь Василий Васильевич Голицын с товарищи: мне без их совета не токмо, что делать – и помыслить ничего нельзя. Как мне, Лев Иванович, такое учинить, чтоб на себя вовеки клятву навести? Не токмо Господь Бог, и люди Московского государства мне не потерпят и земля меня не понесет. Я послал от Московского государства в челобитчиках, да мне же первому соблазн в люди положить? Да лучше по Христову слову навязать на себя камень и кинуться в море, чем такой соблазн учинить! Да и государеву делу в том прибыли не будет никакой, Лев Иванович. Ведомо подлинно: под Смоленск и лучше меня подъезжали и королевскую милость сказывали, - смоляне и тех не послушались. А только мы поедем и объявимся ложью, то они вперед крепче будут и никого уже слушать не учнут. Надобно, чтоб по королевскому жалованью мы с ними повольно съезжались, а не под стеною за приставом говорили. Это они все уже знают.
- Ты, - сказал Сапега, - только поезжай и объяви им себя. Говорить с ними будет Василий Сукин, он ждет тебя. Не упрямься, поезжай, послужи государю нашему. Королевское жалованье себе заслужишь.
- Я государскому жалованью рад и служить государю и тебе, - сказал Луговской, - что можно, то сделаю. Чего нельзя, за то пусть на меня королевское величество не положит опалы. Мне никакими мерами нельзя без митрополита и без князя Василия Васильевича с товарищи ехать под город. Да и Василию Сукину непригоже так делать, и Бог ему не простит. А буде захочет ехать, его в том воля.
Луговской пересказал разговор свой послам. Они пригласили к себе Сукина, Сидовнего и Спасского архимандрита. Палицына также звали, но он сказался больным и уехал поспешно из лагеря, намереваясь быть в числе отправляемых Сигизмундом в Москву.
- Мы, - говорил им Филарет, - отпущенные люди из соборной церкви Богородицы от чудотворного ся образа. Благословили нас патриарх и весь освященный собор и посылали нас бояре и все люди Московского государства. Попомните это: побойтесь Бога и его праведного суда, не метайте государского и земского дела. Видите, каково дело настает: такого в Московском государстве никогда не бывало. Московское государство разоряется, кровь христианская льется беспрестанно, и неведомо, когда и как ей уняться. А вы то, видя, кидаете такое великое дело и едете в Москву. А у нас не токмо дело не вершится, а еще не получалось.
Тот отвечал:
- Нас посылает король со своими листами в Москву, для государского дела. Как нам не ехать?
Их не уговорили, и они уехали. За ними 27 человек дворян уехало. По примеру Спасского архимандрита и келаря Авраамия Палицына, оставили митрополита протопоп Кирилл и с ним попы и дьяконы. Из оставшихся таким образом, от послов не поехал в
90.

Москву, но остался в польском лагере Захар Ляпунов. Пируя с панами, он насмехался над послами московскими.
Поступок всех уехавших сильно оскорблял чувства оставшихся.
Авраамий Палицын, можно сказать, положительно поступил, он сделал это не по дурному побуждению. Он понял, что из этого посольства не будет ничего доброго, и ожидал, что оно окончится пленом. Поэтому ему казалось благоразумным убраться заранее, чтобы иметь возможность служить родной земле. Авраамий сделал ей гораздо больше пользы, поступив так, как поступил, чем сделал бы тогда, когда бы остался при послах и пошел бы за ними в многолетний плен.


XXXXXY

Известия о том, что делали поляки с послами, достигли до Москвы, и из нее пошли вести по городам, разумеется, как всегда бывает, в различных видах, более или менее возбуждая ужас и негодование. Все прежде думали видеть Владислава сыном православной церкви. Теперь увертки короля показывали чересчур явно всем и каждому, что он желает только, воспользовавшись расстроенным состоянием Московской земли, лишить ее независимости, а вслед за тем и отеческой веры и ввести латинство. Преданные делу Сигизмунда московские люди прежде говорили боязливо и двусмысленно, оставаясь как бы посредине между отцом и сыном. Но мало-помалу они начали решительнее проповедовать, что надо Московскому государству присягать не одному Владиславу, но и королю, его отцу. Прочие московские люди стали роптать, что в Москве Гонсевский владеет, как правитель, начальствует стрельцами, будучи сам иноземец.
В это время прибыл гонец из-под Смоленска, с посольской отпиской, где послы испрашивали указа, что им делать с королевскими требованиями? Михайло Глебович Салтыков и Федор явились к Гермогену и стали говорить, что надобно послать к королю грамоту: в ней просить снова у него сына, но в ней объявить, что предаются вполне на королевскую волю. Да надобно тоже написать Филарету, чтобы он со своей стороны объявил королю, что послы во всем полагаются на королевскую волю, и будут так поступать, как ему угодно. Гермоген увидел, что бояре ведут дело в угоду Сигизмунду: не Владислава хотят посадить на престол, а Московское государство затеяли отдать польскому королю, во власть чужеземную. И стал он противоречить им. Они ушли от него с досадой.
Бояре написали грамоту, употребили в ней имя патриарха без его подписи и отправили послам. В ней приказывалось послам впустить поляков в Смоленск, велеть смолянам присягнуть не только на имя королевича, но и королю, и самим послам во всем положиться на королевскую волю.
Когда к послам под Смоленск пришла боярская грамота из Москвы, где приказывалось поступить по воле короля, Филарет, прочитав эту грамоту, сказал:
- По совести, нельзя слушать таких грамот. Она писана без воли патриарха и всего освященного собора и всей земли.
Голицын созвал совет из дворян, еще оставшихся в качестве выборных земли. Они согласно все дали такое решение: “Этих грамот слушать нельзя: они без подписи и собора, и без согласия всей земли. Никогда грамоты о государственных делах не писались без патриаршего совета. Избирать государя может только вся земля, а не одни бояре. Мы не хотим знать этих грамот, и вам, послам, не следует поступать иначе, а то вы останетесь в проклятии от патриарха и в омерзении от всей земли Русской”.
27-го декабря призвали паны послов. Филарета в этот день почему-то не было. Паны начали разговор с объявления, что “вора” нет более. Послы поблагодарили за
91.

приятную новость. Один вопрос, который долго хотели отклонить послы – поход королевский на “вора” в глубину Московской земли, само собой был разрешен. Паны с насмешкой сказали:
- А что теперь вы скажете, получивши боярскую грамоту.
На это Голицын отвечал:
- Мы посланы не от одних бояр, но от патриарха и всего освященного собора и от всех чинов всей земли, так и отвечать должны перед патриархом и властями и боярами и всею землею. Нынешняя же грамота прислана от одних бояр. И то не от всех, а от патриарха и от властей и от всей земли никакой грамоты к ним нет. О целовании креста его величество король уже решил, чтоб смоляне целовали крест одному королевичу. Все дело теперь о впуске королевских войск: как определится от патриарха и от властей и от всех бояр и от всей земли, так мы и поступим.
Паны поговорили между собой в особом покое, потом вышли к послам, и Жолневский сказал:
- Вы все отговариваетесь, что нет у вас из Москвы указа о Смоленске. Вот теперь и указ получили: вам приказывается повиноваться королевской воле, а вы еще противоречите. Что вы говорите это, будто у нас с вами положено оставить крестное целование на имя короля, когда у нас этого и в мыслях не было. Вы затеяли это сами!
Тогда Голицын ответил гетману:
- Не ты, пан гетман, не раз уверял, что его величество нас помиловал и позволил крест целовать одному королевичу? Не ты ли присылал с этим к нам племянника своего Адама Жолневского? Не ты ли уверял в том и дворян, которых мы присылали благодарить тебя?
- Этого не было, - отвечал Жолневский, - а вы должны исполнить так, как вам Московская грамота указывает.


XXXXXYI

На другой день к гетману позвали послов. С ними был и митрополит. Они дожидались Жолневского целых три часа. Явился гетман и с ним родные паны. Филарет сразу сказал твердо и решительно:
- Вчерашние ваши речи я слышал от князя Василия Васильевича. Он говорил вам, панове, то же, что и я бы вам сказал.
Паны упрекали его в упрямстве, требуя, чтобы, сообразно с боярским указом, он побудил смолян целовать крест не только королевичу, но и королю.
Митрополит сказал:
- Крестное целование дело духовное. От патриарха к нам о том грамота не прислана. Я митрополит не смею дерзнуть на такое дело без патриаршей грамоты.
Голицын прибавил:
- А нам без митрополита нельзя делать такого великого дела.
Послов отпустили. Паны были на них чрезвычайно сердиты, и когда послы выходили, то кто-то из панов не утерпел, чтобы не сказать вслед их: “Это не послы, а воры”.


XXXXXYII

Тогда паны задумали еще отрознить от них дворян. На другой день после этого свидания с послами, они призвали посольских дворян, и Сапега стал им говорить:
92.

- Нам известно стало, что послы от вашей братии дворян скрывают боярские грамоты и не советуются с вами.
Один из дворян сказал:
- Кто вам, панам, это сказал, тот бездельник и вор, хочет поссорить нас с послами клеветою. Поставьте клеветника нам глаз-на-глаз. Послы от нас ничего не таят: последнюю боярскую грамоту нам читали и спрашивали у нас совета. И мы, дворяне, сказали нашу думу послам, что по этой грамоте поступать не должно, потому что она писана без патриарха и без совета всей земли.
Клеветники, которых требовали дворяне поставить с нами на очную ставку, оказались Захар Ляпунов и Кирилл Сазонов.
С этих пор послов не звали целый месяц.


XXXXXYIII

Хотя в течение января послов не звали на переговоры, между тем Смоленск с часу на час приходил в стесненное положение. Поляки похвалялись, что пойдут на приступ. Тогда Василий Голицын для спасения Смоленска, дал мысль – сделать уступку, предложить полякам впустить в Смоленск, для королевской чести, немного королевских людей, например, человек сто, с тем, чтобы король не принуждал Смоленск целовать себе крест и отошел от города.
Митрополит и дворянство не соглашались. С трудом их уговорил Голицын. Но когда по этому поводу с поляками начались переговоры, то поляки давали согласие не принуждать смолян присягать королю разом с королевичем, но требовали впустить в Смоленск восемьсот человек. Послы представляли, что такое большое число будет тяжестью для жителей и соглашались сначала только на пятьдесят, потом на шестьдесят человек, и, наконец, на сто. Не сторговались и разошлись.
Вслед за тем, запрещено было послам сноситься со смолянами. Подозревали Голицына, что он тайно подущает смолян не сдаваться, и не слушаться боярского указа. В конце Иван Салтыков и Иван Безобразов привезли новую боярскую грамоту из Москвы, где, как и в прежней, приказывалось сдать Смоленск, и присягать на имя короля вместе с сыном. 30-го января призвали послов, прочитали грамоту.
Митрополит сказал:
- И эта грамота писана без патриаршего согласия: притом, его величество король уже объявил нам через панов, что не велел присягать смолянам на королевское имя.
- Вы врете, - закричали паны, - мы не оставляли крестного целования на королевское имя.
- Нам, - возразили смоляне, - на последнем съезде объявлено от маршала и канцлера, что его величество крестное целование свое оставил и не неволит, а велел только говорить о людях, сколько мы впустим в Смоленск.
- Вы врете! – закричали снова на них паны.
Тогда Филарет сказал:
- Если у нас объявилась неправда, то, пожалуйте, побейте челом о нас его величеству, чтобы нас отпустили в Москву, а в наше место велел выбрать и прислать иных послов. Мы никогда ни в чем не лгали, а что от нас слышали, то все помним. И таково посольское дело из начала ведется. Что говорят, того после не переговаривают, и бывают слова их крепки. А если от своих слов отпираться, то чему же вперед верить? Итак, ничего нельзя более делать, коли в нас неправда показалась.
Сидевший тут же Иван Салтыков, подслуживаясь полякам, возвысил голос и начал говорить с жаром:
93.

- Вы, послы, должны верить их милостям панам родным: они не солгут, а вы их огорчаете и великого государя короля приводите во гнев. Вы, послы, должны беспрекословно исполнять королевскую волю по боярскому указу. Вмешиваться в государственные дела не патриаршая должность, знать патриарху только свои поповские дела. Его величеству простоять два года под таким лукошком, отойти стыдно, и вы, послы, должны вступиться за честь королевскую и велить смолянам целовать крест королю.
Послы на это сказали:
- Ты опомнись, с кем говоришь? Не твое дело вмешиваться в рассуждение послов, избранных всем государством, и еще не пристойно оскорблять их непристойными словами.
- Паны родные, - сказал митрополит, обращаясь к панам, - если у вас есть к нам дело, то и говорите с нами вы, а не другие, которым до нас нет дела: мы с ними не хотим слов терять, а если и вам нет дела до нас, то просим, отпустите нас. Я  вам обещаюсь Богом, хотя бы мне смерть принять, я без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами ничего не буду делать! Святейший патриарх – духовному чину отец, и мы под его благословением. Ему по благодати святого Духа дано взять и прощать, и кого он свяжет словом, того не токмо царь, но и Бог не разрешит!
Тогда паны сказали:
- Когда вы по боярской грамоте не делаете, то ехать вам в Вильно к королевичу.
Через несколько дней, в феврале месяце, снова позвали послов, убеждали их побудить смолян присягнуть на королевское имя, и, получивши от них прежний ответ, сказали:
- Когда так, то вам до нас более нет дела: собирайтесь ехать в Вильно.
Тогда митрополит сказал:
- Буде королевское величество велит нас везти в Литву и Польшу неволею, в том его государская воля, а нам и подняться ничем и не в чем: что было, то все проели. Более полугода живем под Смоленском без королевского жалованья и без подмоги. Платья свое и рухлядь распродали, и лошади от бескормицы вымерли. Товарищи наши и духовный чин отпущены к Москве, и нам делать нечего.
- Вам велят ехать, - гневно закричали на них паны, - собирайтесь в Вильно!
Паны написали к московским боярам грамоту от имени Сигизмунда. Король уверял бояр, что слухи распространенные его врагами, будто он не хочет прислать сына на Московское государство и думает разорить греческую веру в Московском государстве, неосновательны. Король жаловался на упорство смоленских сидельцев и на послов, в особенности на Голицына.
Паны еще несколько раз, в феврале, пытались склонить послов повиноваться королевской воле. Паны снова отрекались от крестного целования на королевское имя, но требовали, чтобы впущено было восемьсот человек в Смоленск. Послы соглашались только на двести. Им позволили еще раз снестись со смолянами, и послы потом говорили, что они насилу убедили смолян принять двести человек. Напротив, поляки приписывали упорство смолян и теперь, как прежде, наущению Голицына. Поляки требовали, чтобы, впустив королевских людей, оставить одни ключи у городского начальника, другие – у польского. Чтобы смоляне, как виновные в упорстве, заплатили все убытки, понесенные королевскими войсками, и чтобы те, которые прежде из них покорились королю, находились под судом и ведением польского, а не русского начальства. Король обещал снять осаду только тогда, когда смоляне исполнят его требования. Но как исполнить их было нельзя, особенно заплатить издержки в то время, то ясно было, что король после этого договора останется с войском и только воспользуется введением своих людей для удобного взятия города. И послы, и смоляне – отказали. Переговоры снова прервались.
94.

XXXXXIX

Сильно были раздражены паны против послов. Они упорствовали, а между тем Русская земля ополчалась. Вести приходили все грознее.
Наконец, пришла весть, что ополчения восставшего народа подходит с разных сторон к Москве. Поляки уже решили арестовать послов, пересечь их сообщения с Московской землей. 26-го марта их позвали, и Лев Сапега сказал им:
- Мы знаем ваши коварства и хитрости, неприличные послам. Вы нарушили народное право, преступили границы ваших посольских обязанностей, пренебрегали указами бояр московских, от которых посланы. Народ тайно поджигали к неповиновению и мятежу, возбуждали ненависть к королю и королевичу Владиславу, давали советы мятежникам, отклоняли Шеина от сдачи Смоленска, обнадеживая его скорою помощью от Ляпунова, дождались, пока измена и мятеж созреют. Вы должны отправиться в Польшу.
- Позвольте, - сказали послы, - взять наше имущество.
- Этого вам не будет позволено, - ответил Сапега.
Тотчас явились триста жолнеров, окружили их и повели во двор. Филарета посадили в одной избе. Голицына, Луговского и Мазецкого – в другой. Арестовано несколько дворян. Вокруг посольского стана, где оставались другие дворяне, поставили стражу. Наступила святая неделя. Послы написали челобитную королю. Сигизмунд прислал им разговеться (тушу говядины, старую баранью тушу, два молодых барашка, одного козленка, четырех зайцев, четырех поросят, одного тетерева, четырех гусей и семь куриц. Все это было битое). Послы удержали себе одну половину, а другую, с позволения пристава, отправили дворянам разговеться.
Из Москвы прибыли с новой грамотой Иван Никитич Салтыков и Безобразов. Паны послали Салтыкова уговаривать послов уступить королевской воле, и в то же время, приказали через пристава сказать послам, что если они и теперь станут противиться, то их повезут в Польшу. На увещания Салтыкова послы отвечали так:
- Тебе, Иван Никитич, надобно помнить Бога и нашу православную веру, и свое отечество, и за Московское государство стоять, а на разорение государства не посягать. Сами видите, что над нами деется. Их слова, а еще более их пример, проникли в сердце Ивану Салтыкову: он раскаялся, что служил врагам и решился служить отечеству.
Весть о том, что ополчение уже находится под Москвой, устрашило панов. Они побаивались, как бы с их войском в Москве не сделалось чего-нибудь худого.
Среди сомнений, опасений и страхов, среди самых разнообразных и зловещих слухов, доносившихся отовсюду, среди глухой борьбы и озлобления, нараставших медленно между русскими людьми, обманутыми Сигизмундом и поляками, заброшенными им в Москву и представленными на произвол судьбы – жизнь текла тяжело, мрачно и вяло. И на Романовское подворье, как и во всей Москве, никто уже не заглядывал на недели, на месяцы, и все держали свое лучшее добро в скопе, в узлах, наготове, и, ложась с вечера спать, говорили с полным сознанием:
- Вот, коли, Бог даст нам дожить до завтрашнего дня…
В воздухе пахло грозою. Встречные люди начинали посматривать друг на друга волками. Даже самые мирные граждане покупали себе на последние гроши добрый нож-засапожник на базаре и клали на ночь топор под изголовье, приговаривая:
- А кто его знает! Не ровен час, может, и топор пригодится.
Так прошло еще три месяца, наступил и Великий пост, перевалил и за Средокрестную неделю, а сумрак на Москве все более и более сгущался… Что ни день, то на подворье доносились вести, одна за другой хуже, одна за другой грознее, и какая из них задевала за живое, заставляла трепетать от негодования сердца прямых русских людей…
- Скоро, матушка, нечем будет и дров нарубить для топки! – говорил управляющий
95.

Марфе Ивановне. – Польские начальники нонче ходили по рядам, везде у купцов топоры из лавок и ножи отбирали.
- Сегодня у заставы поляки обоз с дровами остановили и не пустили в город, - докладывал один из слуг. – Это, говорят, вы не дрова, а сапы для московских мужиков везете.
Затем пошли слухи о перехвате писем, обнаруживших тайные сношения московских граждан с южными городами. Кто-то принес весть о заключении князя Андрея Голицына под стражу. Наконец, Иван Никитич, смущенный и растерянный, приехав однажды из заседания Думы, сообщил Марфе Ивановне, что с разрешения Думы поляки заключили государя-патриарха под стражу…
- С разрешения Думы! – воскликнула Марфа Ивановна. – Да в уме ли вы? Да как дерзнули на него и руку-то поднять?
- Поляки жаловались нам, что он мутит против них все государство, прямо в соборе проповедует, чтобы все шли к Москве с оружием, на избавление столицы первопрестольной от иноплеменников… и патриарх не отрицался: прямо говорил, что он от тех проповедей не уймется…
- и вы не поддержали его? Вы его выдали врагам? – воскликнула возмущенная до глубины души Марфа Ивановна.
- Что же нам делать! Мы присягали королевичу… Да притом ведь мы в руках у них… Ведьмы…
- О, горе той земле, в которой на таких шатких столпах все здание государственное зиждется! Ответите вы за слабость свою перед Богом, и отомстится она вам жестоко – в род и род.
Иван Никитич, зажал уши и поспешил удалиться из комнаты Марфы Ивановны, не зная, что и ответить ей на ее укоры, не зная, чем оправдать непростительную слабость свою и своих товарищей-думцев.
Прежде, чем собравшееся ополчение подошло к Москве, поляки 19-го марта перерезались с москвичами. Подоспевшие передовые ополчения с князем Дмитрием Михайловичем Пожарским, раненым в этом бою, дали возможность отбросить поляков, которые заперлись в кремле и Китай-городе, причем для удобства обороны сожгли всю Москву и Замоскворечье.
Чуть только отдаленные раскаты выстрелов и первые звуки набата долетели до Романовского подворья, управляющий стремглав бросился в боярские хоромы прямо к Марфе Ивановне… Он нашел ее в молельной: она стояла на коленях рядом с Михаилом Федоровичем, которого не выпускала из объятий. Уста ее тихо, чуть слышно шептали:
- Господи! Да будет воля Твоя!
- Государыня! Кони готовы, и добро все, что подороже, скоплено у меня и перевязано, в узлах перевязано… Мешкать некогда! – почти кричал управляющий.
- Я никуда не двинусь отсюда! – твердо отвечала Марфа Ивановна. – Я исполню клятву… Буду ждать здесь Ивана Никитича, и тогда обсудим.
- Матушка! Да разве не слышишь, какая там жареха идет?... Ведь бьют на площади и в Китай-городе… И вся Москва как в котле кипит… Теперь бы нам отсюда и уйти!
- Замолчи! Не смей соблазнять меня! Сказано тебе, что с места не сойду!... Ступай и жди моего приказа.
И она снова стала на колени рядом с сыном.
- Боже ты мой! Господи праведный! Что мне делать? – чуть не со слезами прошептал старый слуга, хватаясь в отчаянии за голову. – Видно, уже так тому и быть! – И он, выйдя из молельной, перешел через хоромы и сенями направился к надворному крыльцу, в такой степени погруженный в свои думы, что чуть не наткнулся на Ивана
Никитича, который как раз в это время входил в сени с подворья бледный и перепуганный
96.

насмерть.
- Где они? Где? Веди меня к ним скорее! – кричал он управляющему, с трудом держась и переступая на своих больных ногах.
- Пожалуй, батюшка-боярин, сюда, пожалуй! – указал управляющий на молельную. – У меня, батюшка, и кони готовы, и добро боярское все в узлы связано.
- Ладно, ладно, сейчас и двинемся! – отвечал Никитич, сам даже не отдавая себе отчета в своих словах. Так дошли они до молельной и, войдя в нее, застали Марфу Ивановну и сына ее на прежнем месте на коленях.
- Скорее! Скорее! Собирайтесь! – закричал Иван Никитич, теряя всякое самообладание. – Москва вся поднялась – в Китай-городе и в Белом городе режутся насмерть! Поляки город жгут, а нам, боярам, велят собираться в кремль, не то сгорим, погибнем все! Скорее! – И он беспомощно опустился на лавку.
- Мы готовы за тобой следовать! Веди нас туда, куда тебе укажет Бог и совесть! – твердо сказала Марфа Ивановна, поднимаясь с колен и не выпуская сына из объятий.
Управляющий, подхватив Ивана Никитича под руки, повел его к надворному крыльцу, беспрестанно оглядываясь на Марфу Ивановну и Михаила Федоровича, которые следовали за боярином.
Колымага Ивана Никитича стояла у крыльца. В то время как они в нее усаживались, выстрелы слышались где-то очень близко, и крики, стоны, вопли сплошным гулом стояли в воздухе. Где-то уже горело, дым валил из-за домов клубами… Михаил Федорович зажал себе уши, чтобы не слышать криков, и склонился головою на грудь матери.
- Скорее, скорее, в кремль, к дому Мстиславского! – крикнул Иван Никитич вершникам, сидевшим на выносной паре.
Колымага тяжело всколыхнулась, сдвинутая с места, и покатилась с подворья за ворота, у которых ожидал ее десяток польских вооруженных всадников, данных боярину для проводов и береженья. Всадники тотчас окружили боярскую повозку и вместе с нею быстро двинулись вперед, направляясь к Т       воротам Кремля.
Управляющий засуетился, проводив своих бояр.
- Ребята, сбивайтесь в кучу! – кричал он боярским холопам. – Вьючьте узлы с боярским добром на коней! Скорее в кремль, к дому боярина Федора Мстиславского! Чай, слышали, куда боярин сказал везти!
Паны предложили послам уступку, отрекались от того, чтобы Смоленску с его землей, как прежде требовалось платить военные издержки, и согласились только на двести пятьдесят человек гарнизона. Уже составили условия, как вдруг пришло известие, что посольский гарнизон в Москве предал огню столицу и произвел повальное кровопролитие. Призвали послов. Паны говорили им, что виной всей беде московские люди. Послы говорили, что виной всему король. Зачем не утвердил договор, не отошел от Смоленска.
- Нашим людям нельзя было не жечь Москвы, - сказал Лев Сапега, - иначе их всех самих побили бы. Что сталось, тому так и быть. Король и мы хотим знать, а вы нам скажите, как злу помочь и кровопролития унять.
- Мы сами не знаем, что теперь делать, - отвечали послы, - нас отправила вся земля, и, во-первых, патриарх. Теперь же патриарх, наш начальный человек, под стражею. Московского государства бояре и всякие люди пришли под Москву и бьются с королевскими людьми. Мы не знаем, за кого себя признавать, и о Смоленске не знаем, что делать. Как смоляне узнают, что королевские люди, которых москвичи впустили к себе, сожгли Москву, то побоятся, чтобы и с ними того же не сделали, если впустят к себе королевских людей.
Впрочем, послы предлагали одно последнее средство поправить сколько-нибудь
97.

дело: отойти от Смоленска и утвердить все статьи договора, с которыми они приехали. В таком случае, сами послы вызывали писать к подмосковному войску и требовать, чтобы оно разошлось.
Думный дьяк Луговской принес Сапеге черновые отпуски грамот, которые обещали послы отправить к патриарху и к начальникам подмосковного ополчения, если король согласится отойти от Смоленска. Сапега прочел отпуска и спросил:
- Хотите ли вы впустить в Смоленск королевских людей?
Луговской отказал, а Сапега прибавил:
- Ну, так вас пошлют всех в Вильно.
- Надобно прежде кровь христианскую унять, а Польшей нас стращать нечего, Польшу мы знаем! – отвечал дьяк.
Последний раз Сапега потребовал угрожающим тоном от митрополита Филарета, чтобы он написал к подмосковным начальникам об отходе от столицы, а к Шеину в Смоленск, чтобы тот сдал город. Филарет отвечал:
- Я все согласен перетерпеть, а этого не сделаю, пока не утвердите всего, то нас поданного в договоре.
После этого ответа 12-го апреля, послам объявили:
- Вы завтра поедете в Польшу.
- У нас нет указа из Москвы, - отвечали послы, - чтобы ехать в Польшу, и нечем нам подняться.
- Вы поедете безоговорочно на одном судне, - сказали им.
- Так велит его величество король.
На другой день, 13-го апреля, ко двору, где содержались послы, повезли судно и приказали им садиться. Когда слуги посольские стали собираться, приставы Самуил Тышкович и Кохановский велели выбросить из судна их пожитки, лучшее взяли себе, а слуг перебили: холопская кровь не стоила большого внимания! Пленников окружили жолнеры с заряженными ружьями, и судно поплыло вниз по Днепру. За ними в двух негодных суденышках, повезли польских дворян.
Поступок с московскими послами показывал, что король смотрит на Московское государство, как на страну не только покоренную, но и порабощенную. Поляки уже не считали себя обязанными признавать польской чести за теми, которые были представителями этой страны перед польским правительством.
Только Жолневский, когда послов везли мимо его имения, выслал к ним спросить о здоровье.
Сенаторы много раз советовали королю оставить осаду Смоленска, но Сигизмунд говорил, что не взять Смоленска – оскорбительно для его чести. Он решил не двигаться с войском к Москве, а оставаться под Cмоленском, пока не возьмут этого города.


XXXXXX

После взятия Смоленска, король устроил в Польше торжество. В Кракове три дня и три ночи с 30-го июня не умолкала музыка.
После король со всем двором переехал в Вильно, где продолжались торжества. Из Вильно Сигизмунд отправил в Москву Адама Жолневского – известить бояр, что он должен быть на сейме, и потому-то не может сам идти к Москве, а послал литовского гетмана Ходкевича. Король обвинил послов Голицына и митрополита ростовского в измене под Смоленском и требовал, чтобы бояре от всех чинов Московского государства прислали других послов на сейм для совещания о добрых делах.
В Варшаве короля ожидало еще большее торжество. Сенат и сейм поздравляли его.
98.

Явился Жолневский со всеми своими полковниками, ротмистрами. Королю устроили торжественный въезд. Воображению поляков рисовались древние торжества римских полководцев. Подобно Павлу Эмилию, Жолневский вез с собой пленного царя. Сослуживцы Жолневского выказали весь блеск своих одежд и вооружений, все достоинство и убранство своих боевых коней. Сам коронный гетман ехал в открытой, богато украшенной коляске, которую везли шесть белых турецких лошадей. Непосредственно за ними везли Шуйского в королевской карете: она была открыта, чтобы все могли видеть знатных пленников. Бывший царь сидел посреди двоих братьев. На нем был длинный, белый, вышитый золотом кафтан, на голове горлатная шапка из черной лисицы. Поляки с любопытством присматривались к его сухощавому лицу, окаймленному маленькой кругловатой бородой, и ловили мрачные, суровые взгляды в его красноватых, больных глазах. За ним везли пленного Шеина со смолянами, а потом Голицына и Филарета со свитой. За пленниками похода и гетманские казаки оканчивали поезд. Это было 29-го октября. Пленных повезли через Краковское предместье в замок. Там, в сенаторской избе, где собран был весь двор, весь сенат, паны Речи Посполитой – сидел на троне король Сигизмунд с королевой, а близ них была вся королевская семья его. Ввели туда пленных. Впереди поставили московского царя с братьями. Василий с беспокойством оглядывался во все стороны и повсюду встречал взоры сострадания и участия. Поляки с чувством величия торжествующей нации смотрели на него дружелюбно. Но в ряду сенаторов Речи Посполитой глаза Василия сошлись с грозными глазами Юрия Мнишека – отца Марины Мнишек – жены Лжедмитрия. Вначале говорил Жолневский, восхваляя добродетели, доблести и всякие достоинства Сигизмунда., затем выступил Мнишек и громогласно потребовал правосудия.
Кроль отпустил от себя пленников милостиво. Царя с братьями отправили в Гостинский замок, недалеко от Варшавы, и там назначили им пребывание под стражей.
Голицына и Филарета отправили в Мориенбургский замок.


XXXXXXI

Обгорелые и дымящиеся, облитые кровью развалины Москвы, сожженной поляками, обратились в один огромный, воинский стан, в котором изо всех концов земли Русской пришли дружины за дружинами и бились насмерть против польских ратей, когда те подходили на выручку поляков и немцев, засевших в Кремле и Китай-городе. И все теснее и теснее стягивалось вокруг этих твердынь железное кольцо, грозившее гибелью врагам, уже терпевшим страшный голод и нужду: но они еще нагло и горделиво отвергали сдачу Кремля, предлагаемую им русскими воеводами, князьями Пожарским и Трубецким… Однако же, для всех было ясно, что исход борьбы уже был близок и неизбежен…
Цены на продукты поднялись неслыханно. Воловью шкуру продавали за полтора, а потом за три рубля. Хлебец стоил более трех рублей. Со временем хлеб исчез, и за лепешку с лебедой давали около рубля. Голодающие съели всех собак и кошек. Они облазили все лужайки, дворы в поисках лебеды и крапивы, сдирали кору с деревьев.
Еще с сентября начали умирать с голода солдаты, переброшенные в Кремль гетманом. Они прибыли без запасов и без денег и фактически были брошены полковниками на произвол судьбы. Новая пехота почти вся вымерла в первые недели голода.
В начале октября выпал снег, и сохранившаяся кое-где трава и коренья оказались погребены под снежными сугробами. Даже мышь считалась теперь большим богатством, а за дохлую ворону платили около рубля. Стремясь предотвратить окончательную гибель
99.

гарнизона, полковники прибегли к мерам, поразившим даже видавших виды мародеров. Они распорядились вывести из тюрем всех пленных, забить их насмерть т отдать на съедение гайдукам.
Начав с пленных, солдаты, обезумевшие от голода, стали убивать друг друга.
Наемники дошли до последней степени деморализации и разложения.
Союзники захватчиков – московские бояре дрожали за свою жизнь. Мародеры не оставляли в покое даже главу Семибоярщины. Двое солдат пробрались в дом Мстиславского и в поисках пищи перевернули там все вверх дном. Боярин принялся усовещивать их, но получил такой удар по голове, что едва не отдал Богу душу.
Утратив доверие к членам Семибоярщины, поляки распорядились взять под стражу Ивана Голицына, который высказывался за сдачу Кремля.
Голод все настойчивее стучался в боярские хоромы. Надежды на польского короля иссякли. Лишь отдельные (Иван Безобразов да Федор Андронов), страшась возмездия, продолжали советовать полякам держаться, даже ценою гибели гарнизона.
Поляки предложили воеводам начать переговоры и прислали в ополчение полковника Будилу в качестве заложника. 22-го октября 1612 года Пожарский отпустил в Кремль своего заложника воеводу Василия Бутурлина. Переговоры никак не ладились. Русские требовали безоговорочной капитуляции. “Рыцарство” еще не окончательно рассталось с прежним гонором и требовало различных уступок.
Когда претензии наемников стали известны казакам и ратным людям, те были возмущены. Кто знает, сколько времени продолжались бы эти бесплодные переговоры, если бы в дело не вмешался народ. Казаки первыми потеряли терпение. Они ударили в 127 колокола и, подняв хоругви, пошли “силою великой” к стенам Китай-города. Действия казаков застали врасплох и “литву”, и русских воевод. Казаки много раз штурмовали Китай-город. Они пролили море крови на приступах. На этот раз удача сопутствовала им. Приставив лестницы, ратные люди во многих местах преодолели крепостную стену. Наемники дрогнули перед их яростью. Одни были убиты на месте. Те, кому достало сил, успели скрыться в кремле.
Поражение окончательно подорвало моральный дух гарнизона. Полковники поторопились завершить переговоры о сдаче. На этот раз делегацию гарнизона возглавил полковник Струсь, а боярское правительство представлял Мстиславский. Они выходили из Кремля в “застенок” для встречи с Пожарским и Трубецким. Забыв о прежней гордости, Мстиславский повинился, бил челом всей земле.
В тупике у законченной кремлевской стены Пожарский достиг соглашения с боярским правительством. Бояре получили гарантию того, что им будут сохранены их родовые наследственные земли. Боярская Дума, имевшая значение высшего органа монархии, согласилась аннулировать присягу Владиславу и порвать всякие отношения с Сигизмундом III.
По условиям договора бояре, дворяне, дьяки, купцы и прочие люди, сидевшие в Кремле с “литвой”, обязались немедленно отдать все деньги и ценности, взятые из государственной казны или из земщины. Пожалования Владислава и Сигизмунда объявили недействительными.


XXXXXXII

Утро 26-го октября 1612 года было туманное и серенькое. Спозаранку накрапывал дождь, а потом вдруг большими хлопьями повалил снег. Но к полудню разъяснило и солнышко, выглянув из-за темных облаков, облило обширный военный стан, и белые стены, и башни Кремля своими яркими лучами.
100.

По условному знаку – белому знамени, выставленному на одной из кремлевских башен, - Пожарский приказал сильному конному и пешему отряду двинуться к каменному мосту, перекинутому из Кремля через Неглинную, и поставил отряд полукружием у моста. Толпы ратников из других таборов и толпы казаков вместе со всякими людьми и сбродом, сбежались туда же – смотреть на выпуск пленных бояр, как на зрелище… Воеводы князья Трубецкой и Пожарский стали внутри полукружья, образуемого строем войск, чтобы с честью встретить и принять невольных кремлевских сидельцев, изможденных лишениями и страданиями всякого рода.
Вот, наконец, кремлевские ворота приоткрылись, и из них вышла небольшая кучка людей, принаряженных в поношенное боярское платье, изнуренных, бледных, еле передвигавших ноги. За ними следом двигалось еще с полсотни дворян, детей боярских и челядинцев с узлами и связками какого-то жалкого домашнего скарба, с мешками, сундучками и ларцами на плечах.
Вдруг слева, из толпы казаков и сброда, послышались крики:
- Вот они, изменники! Давайте их нам! Мы им окажем честь да почет: ограбим их донага! Вали, ребята! Пробивайся.
Произошла сумятица и давка. Казаки потеснили задние ряды ополчения… Но Пожарский крикнул грозно:
- Не пускать буянов! Стрелять в ослушников! Кто смеет сунуться вперед, ответит головою!
И толпа отхлынула с ропотом недовольства и подавленной злобы… А князь Пожарский уже шел с приветливою улыбкою навстречу боярам, сходившим с моста.
Впереди всех, с непокрытою головой, шел мясистый старец, боярин Федор Мстиславский, держа в одной руке икону, а другой, ведя с собой инокиню Марфу Ивановну и сына ее Михаила, бледного, исхудалого, но благообразного и стройного пятнадцатилетнего юношу. За ними на носилках несли Ивана Никитича Романова, более похожего на тень, чем на живого человека… Еще дальше следовали Иван Михайлович Воротынский и еще с десяток других бояр.
Пожарский облобызался с Мстиславским и низко поклонился всем боярам: и у них, и у него слезы были на глазах, когда они произносили первые приветствия:
- Привел Бог! Слава Богу! Избавил нас от смерти и позора!
- Слава Господу, слава! Честь и радость вам, бояре! Просим к нам жаловать на почет и совет! – отвечали воеводы.
И все вместе, воеводы и освобожденные бояре, направились к шатру Пожарского, где была для встречи приготовлена скромная трапеза.
- А тебе, государыня, - обратился Пожарский к инокине Марфе, - для твоего покоя и отдыха с сыном твоим приготовлена особая палатка, рядом с деверем твоим.
- Спасибо, князь, - проговорила Марфа Ивановна. – Но мне с сыном здесь не отдохнуть, не успокоиться… Дозволь нам завтра же отсюда отъехать в наши костромские вотчины… Окажи мне милость: дай мне остерегателей, которые бы нас до дому проводили.
Князь молча поклонился и проводил инокиню Марфу с сыном до их шатра.   


XXXXXXIII

Наконец, можно было приступать к главному делу ополчения: выборам законного государя всея Руси. Грамотою от 21-го декабря 1612 года московские воеводы оповестили об избрании Москвы от польских и литовских людей, и приказали повсюду на радости звонить в колокола и отслуживать молебен. Все города призывались незамедлительно
101.

слать в столицу всех бояр и дворян московских, а также самых лучших и разумных людей из других сословий от посадских людей, черносотных крестьян, духовенства и стрельцов. Зная, как обычно долго раскачиваются в провинции, Пожарский предупредил: “А если вы для земского обирания выборных людей к Москве к Крещению не вышлите, и тогда нам всем будет лениться, что вам государь на Московском государстве не надобен. А где что грехом сделается худо, и то Бог взыщет с вас”.
Требовался, по крайней мере, месяц до прибытия делегаций.
Ко дню Крещения Господня успели приехать только посланники ближних к Москве городов, но больше медлить было никак нельзя. До начала выборов духовенство для очищения духа и помыслов присланных лучших людей объявило по всему государству строжайший трехдневный пост, когда и мужчинам, и женщинам, и даже малым детям, запрещалось что-либо есть.
После проведения поста избранники собрались в прибранной Грановитой палате. На возвышенном царском месте был установлен отобранный у поляков трон Ивана Грозного, украшенный самоцветами. Он должен был постоянно указывать членам собора на главное, на чем они должны сосредоточить все свое думы и действия. Под ним на лавке сидели члены правительства. Бояре и московские дворяне располагались по левую руку, духовенство во главе с митрополитом Кириллом – по правую. А вдоль стен на лавках, размещенных ступенями, расселись делегации городов: на правых лавках – дворяне и купцы, выше – посадской люд и крестьяне. Лицом к правительству, у противоположной стены – начальники земского ополчения и казацкие головы.
Поднявшись, митрополит Кирилл благословил собрание, и зачитал грамоту:
- Москва от польских и литовских людей очищена, церкви Божии в прежнюю лепоту облеклись, и Божие имя славится в них по-прежнему. Но без государя Московскому государству стоять нельзя, печься о нем и людьми Божьими промышлять некому. Без государя вдосталь Московское государство разорилось бы: без государя государство ничем не строится, и воровскими заводами на многие части разделяется, и воровство много множится.
Митрополит вернулся на свое место, и воцарилась строжайшая тишина. Пожарский вопросительно взглянул на Трубецкого: следовало тому, как формальному главе правительства, сказать свое слово. Но тот почему-то медлил. Впрочем, почему, стало ясно через несколько мгновений. Откуда-то из угла выкрикнули:
- Хотим на царство князя Дмитрия Дмитриевича Трубецкого!
- Он здесь самый родовитый!
Трубецкой приосанился, было, но продолжал хранить молчание. Тем временем в палате вдруг начал нарастать враждебный гул. Трубецкой в тревоге повернулся к боярам. Те отрицательно мотали головами. Их мнение выразил боярин Морозов, который, поднявшись с лавки, выкрикнул, заглушая гул:
- Есть и познатнее Митьки Трубецкого, да и попрямее!
- А где наши старшие бояре? – громко вопросил, будто не ведая, сидевший рядом с Морозовым, Иван Никитич Романов.
Пожарский нахмурился, но, чтобы не возбуждать собравшихся, ответил с усмешкой:
- На богомолье уехали свои грехи замаливать.
По палате покатился хохот. Трубецкой тем временем с настойчивой надеждой глядел в упор на своих атаманов, но те лишь ухмылялись в вислые усы.
Гомон усилился, когда кто-то выкрикнул имя Черкасского.
Поднялся Пожарский, жестом восстанавливая порядок.
- Не об этом нам сейчас спорить! Надобно решить, будем ли мы снова на царство кого-либо из иноземных королевичей просить, аль будем выбирать русского царя?
102.

Со всех сторон послышались крики:
- Не надобно иноземца!
- Русского, русского хотим!
Уже три недели шел Земский собор. Начинали с раннего утра, после совершения молитвы и заканчивали к обеду, после которого, согласно обычаю, все почивали. Уже многих из знатных людей перебрали, но отклоняли по самым разным причинам. Вместе с тем все настойчивее раздавались голоса в пользу молодого Михаила Романова. Это имя было названо в первый раз еще в Ярославле, но тогда отклонили сразу, ссылаясь на малолетство. А теперь не только в стенах Грановитой палаты, но и на московских площадях. Присылали из городов и письменные мнения за избрание царя из рода Романовых.
Хотя Романовы и не были родовиты, однако они всегда пользовались доброй славой. В народе была жива память о царице Анастасии, первой жене Ивана Грозного. Помнили и о брате – Никите Романовиче. Уже и после кончины Анастасии Никита Романович был одним из немногих, кто имел мужество спорить с царем и в глаза укорять его за жестокие деяния, рискуя собственной жизнью. Мученический венец приняли от Годунова трое его сыновей, сгинувших в ссылке, а старший красавец Федор Никитич, которому по преданию умирающий Федор Иванович (сын Ивана Грозного), вручил свой скипетр, был насильно пострижен в монахи. Крепка была память в народе и о его недавнем мужестве, когда не в пример Авраамию Палицыну и прочим слабодушным, даже под угрозой позорного плена, отказался он от присяги Жигимонту и призвал защитников Смоленска оборонять крепость до последнего.
Дважды на соборе выкликали имя Михаила Романова и оба раза отклоняли. Как ни странно, более всех возражал его дядя Иван Никитич, считавший себя более достойным престола, чем племянник. Наконец, 2-го февраля, во время новых споров, встал дворянин из Галича и подал Пожарскому свиток, где было выражено единодушное мнение свего города.
- Каково ваше желание? – спросил Дмитрий Михайлович.
- Надобно избрать на царство Михаила Федоровича Романова, - таков был ответ. – Он всех ближе по родству с прежними царями.
В этот же момент со свитком вышел и донской атаман.
- А вы, казаки, о ком просите? – спросил Пожарский.
- О природном царе Михаиле Федоровиче.
Это было неудивительно: ведь казаки неистово ненавидели бояр, и незнатный Романов им был больше по сердцу.
21-го февраля в первую неделю Великого поста, был последний собор, где каждый чин подал письменное мнение об избрании государя. Все они были сходными и указывали на Михаила Федоровича
В этот же день на Лобное место вышли рязанский архиепископ Феодорит, Новоспасский архимандрит Иосиф, боярин Василий Петрович морозов и… троицкий келарь Авраамий Палицын, который, как всегда, вовремя переметнулся на сторону сильнейшего, уже прочно забыв о прежнем своем благодетеле Дмитрии Трубецком.
- Кого хотите в цари? – спросил Морозов у москвичей, еще не сообщая решения собора.
Мнение было единодушным.
Михаила Федоровича Романова.




103.

XXXXXXIY

Прошло пять месяцев после сдачи поляками Кремля и отъезда Марфы Ивановны с сыном в свою вотчину в Костромском уезде. Зима уже шла к концу, морозы после Афанасьева дня стали слабеть, даже повеяло теплом в начале марта, так что и на дороге стало подтаивать… и вдруг опять неведомо откуда налетели вихри, закурила в поле метель, и дней пять подряд такая погода, что света Божьего не видно стало, не было возможности отличить утро от вечера, и всюду, в деревнях намело сугробы около изб вровень с крышами.
Как раз после одной из таких метелей, по одному из лесных проселков Костромского уезда пробиралась порядочная шайка литовско-польских воровских людей числом с полсотни или побольше. Шайка шла, видимо, не издалека, шла налегке, без всякого обоза, если не считать двух вьючных кляч, на которых был нагружен небольшой дорожный запас.
Большая часть людей была весьма изрядно вооружена: у половины шайки за спину замкнуты были фузеи и мушкеты, у других в руках были рогатины и копья, а за кушаком пистоли, у большей части сбоку болтались кривые сабли и прямые немецкие тесаки.
Шайка, наконец, остановилась, сбилась в кучу около своих вожаков, и началось спешное совещание. Они с торжественным видом стали разглядывать впереди показавшихся из-за деревьев крыши двух изб.
Те избы, которые завидели между деревьями, принадлежали вовсе не боярскому селу Домнино, как предполагали находящиеся в шайке поляки, а к небольшому поселку Деревищи, от которого было не дальше пяти-шести верст до усадьбы Романовых.
В одной из изб лежал на печи и трясся под полушубком от злой лихоманки домнинский староста Иван Сусанин. Накануне приехал он на побывку к дочке и к зятю, который только что вернулся из-под Москвы, и спозаранок в тот же день выслал всю деревню в лес на рубку дров для боярской усадьбы. И сам хотел с ними ехать, но под утро его стало так ломать, что он предпочел остаться дома с внуком Васей и залег на печь, прикрывшись полушубком. Трясет и ломает его лихоманка лютая, то жжет, то знобит на горячей печи, а он лежит под своим полушубком и думает все одну и ту же думку: “пришел из-под Москвы зять и диковинную весть принес, будто собрались в Московском Кремле именитые бояре и воеводы, и духовные люди, и всяких чинов люди на собор, и стали царя выбирать. И прошел такой слух, будто не захотели избирать ни князей, ни бояр, а избрали младого юношу нашего боярича Михайла Федоровича. Будто искали его по всей Москве и выспрашивали, куда он укрылся, и послать за ним хотели. Коли правда, так уж точно диво: точно дивны неисповедимые пути Господни!”
Яростный лай собаки под самыми окнами избы прервал нить его размышлений. Внук Вася, сидевший на лавке под окном, вдруг метнулся к печи:
- Дедушка, а дедушка! Слышь! Какие-то чужие, незнакомые люди, и с копьями по деревне бродят.
На лице Васи написан был испуг и смущение.
- незнакомые люди? С копьями? – тревожно переспросил дед и одним махом, как молоденький спустился с печи.
Глянул в окно и вдруг, схватив Васю за плечи, прошептал ему скороговоркой:
- Мигом беги в чулан, прихоронись за кадку с крошевом и сиди, не пикни, пока к тебе не выйду сам.
Мальчик стремглав бросился исполнять приказание деда и скрылся за дверью, а Иван Сусанин опять пополз на печку и прикрылся полушубком.
Немного спустя, раздался стук в окошко.
- Гей! Есть кто тут, эй? – послышался чей-то грубый голос.
104.

Старик лежит и с места не ворохнется.
Стук и оклик повторился еще громче и грознее, - и то же молчание было им ответом.
Вскоре раздались тяжелые шаги в сенях6 слышно было, что вошло разом несколько человек, и вот и дверь в избу распахнулась настежь, и двое каких-то “незнакомых”, вооруженных с ног до головы, переступили порог избы.
- Гей! Кто тут, эй, есть, до тысенце дьяблов! – крикнул громко один из них, высокий и усатый.
Сусанин подал голос, застонал на печке.
- А! Вон где быдло лежит! – проговорил тот, что был помоложе. – Пойди сюда!
Сусанин поднял голову из-под полушубка и застонал еще громче.
- А! Сам нейдзешь, так плетью тебя каналью! – крикнул старший, взбираясь на печь. Тогда Сусанин спустил ноги с печи, откинул полушубок и глянул прямо и спокойно на незваных гостей.
- Чего вам надо? – спросил он их сурово.
- Слезай, тогда и        , что нам треба! – крикнул тот же старший, хватая старика за руку и пытаясь стащить его с печи, но даже и сдвинуть его не мог.
- Постой! Сам слезу! – сказал Сусанин, прикидываясь равнодушным.
И точно, спустился он с печи и выпрямился во весь рост перед поляками, сложив руки на своей богатырской груди и глядя им прямо в очи:
- Чья это деревня? – спросил поляк.
- Бояр Романовых вотчина.
- Домнино?
- Нет, не Домнино, а Деревищи.
Паны переглянулись в недоумении.
- Але же брешишь, пся крэвь! То Домнино! – топнул ногою старший поляк.
- Ну, коли ты лучше меня знаешь, то чего же и спрашиваешь? – спокойно возразил Сусанин.
Паны перекинулись несколькими польскими словами. Между тем, Сусанин не спускал с них своих острых глаз.
- А где же Домнино? Чи еще далеко? – спросил другой усатый поляк.
“Далось им Домнино, проклятым, - соображал тем временем Сусанин, - видно, недоброе задумали!”
- Далеко ли до Домнино? Слышишь ли, каналья! – нетерпеливо крикнул старший поляк, топая ногою.
- До Домнино отсюда еще верст двадцать будет, коли этою дорогою идти! – прехладнокровно отвечал Сусанин, почесывая в затылке.
- А есть и другая дорога? – вступил опять усатый поляк.
- Как же не быть, есть… Только той дороги вам не найти.
- А ты эту дорогу знаешь? – спрашивали паны.
- как мне се не знать! Вестимо знаю! Мы всегда в Домнино той дорогой ездим и ходим. Той дорогой и всего будет пять или шесть верст.
- О! – многозначительно потянул усатый поляк и переглянулся с товарищем. – Надо той дорогой идти. – Шепнул он своему по-польски.
- Ну, так ты зараз одевайся и показывай дорогу, - распорядился безусый пан.
Сусанин посмотрел на него и смерил его глазами.
- Слышь? Одевайся и показывай дорогу! – крикнул нетерпеливый поляк.
- Слышу, а показывать не стану, - спокойно отвечал Сусанин.
- Как ты смеешь так отвечать мне? – закричал поляк. – Да знаешь ли ты, проклятый москаль, что я тебя… - и он рассыпался в угрозах и ругательствах.
105.

Сусанин стоял, как вкопанный, и молчал, не спуская глаз с поляка. Не выдержал и второй поляк. Выхватил пистоль из-за пояса и приставил в упор к груди Сусанина.
- Ну, что ж! – проговорил Сусанин. – Убей, коли любо! Кроме меня, никто здесь не знает этой дороги. Во всей деревне одни старухи да грудные дети…
Поляк опустил пистоль и отошел на два шага от Сусанина.
- Ничего с этой скотиной не поделаешь! – сказал он по-польски товарищу. – Надо попробовать его со стороны денег… нельзя ли подкупить.
Мысль понравилась второму поляку, и тот подошел ближе к Сусанину, который по-прежнему стоял неподвижно на месте, скрестив руки на груди.
- Слушай, ты, - сказал поляк Сусанину полушутя, полусерьезно. – Ты в наших руках, нас тут, эй, полсотни. Ежели не покажешь дороги, мы тебя забьем, и всех забьем… а фольварек тот запалим…
- Что ж! Воля ваша!
- А если покажешь, то вот, погляди, цо у меня в кишени! – и он вынул из кармана горсть серебряной мелкой монеты, среди которых сверкали два золотых червонца.
- Вот это другое дело! – заговорил Сусанин, притворно улыбаясь. – Вот ты и давно бы так-то пан! Коли заплатишь, хорошо, я покажу дорогу!
А у самого в голове уже созрел весь план действий, и одна только мысль тревожила его: удастся ли ему хоть на мгновение вернуться от проклятых панов, чтобы шепнуть заветное словечко Васе.
- Деньги любишь, а пистоль не любишь? – вставил словечко усатый поляк.
- Кто же деньги не любит? – развязано заговорил Сусанин. За деньги что угодно. Все за деньги можно… давай задаток, пан, так не поверю.
Поляк сунул ему в руку червонец.
- Ого-го! Какие деньги славные! Давай! Давай сюда! – заговорил Сусанин, перекидывая червонец из руки в руку и как бы любуясь его блеском. – Ну, вот, теперь сейчас и в путь… надо только на дорожку поснедать чего-нибудь. Пожалуйте сюда к столу… В печи есть щи да каша… он метнулся к печи, осторожно вынул ухватом два горшка и, поставив на столе, стал кланяться панам.
Запах горячих щей и каши магически подействовал на обоих вожаков шайки, порядочно прозябших и проголодавшихся с утра. Они не заставили себя долго просить и, присев к столу, тотчас принялись усердно за щи и за хлеба, которые им отсадил Сусанин от каравая.
- Ах, батюшки! – спохватился вдруг Сусанин. – Кашу-то вам подал, а маслицо-то коноплянное в чулане! – И повернул от стола к дверям, в сени.
- Куда? Куда ты? – спохватился усатый поляк, вскакивая из-за стола. Но второй поляк удержал его за рукав, шепнув ему по-польски:
- Не бойся, не уйдет! Все входы и выходы заняты нашими молодцами. И дом весь мы осмотрели. Он здесь один, куда же ему уйти? А кашу есть без масла не годится.
Усатый поляк успокоился, а Сусанин вышел в сени и чуть только притворил за собою дверь, как бросился в чулан, нагнулся к кадке с крошевом и шепнул:
- Здесь ты?
- Здесь дедушка! – отвечал Вася шепотом.
- Сейчас я уведу злодеев… И как уйдем, так становись на лыжи и в Домнино беги! Скажи боярыне, чтобы немедля укрылась с сыном в Кострому… Чтоб часу дома не оставалась! Понял?
- Все понял, дедушка.
- А этих я в трущобу лесную заведу – не скоро оттуда вылезут!
И он по-прежнему с веселым видом вернулся в избу, бережно неся в руках горлач со свежим конопляным маслом.
106.

- Вот с этим маслицем кашица-то сама в рот полезет! – проговорил он, посмеиваясь.
Паны насытились и встали из-за стола. И Сусанин вместе с ними похлебал щей, отведал каши и сунул себе горбушку хлеба про запас за пазуху полушубка, который подтянул широким кушаком.
- Ну, господа паны! Пора в путь, коли до темноты хотите добраться в боярскую усадьбу. Пойдем! – сказал Сусанин, доставая с печки суховатую палку и снимая шапку со стены.
Паны поднялись, оправляя одежду и побрякивая оружием, снова обратились к Сусанину:
- Помни, пся крэвь! Ежели нам не ту дорогу покажешь, пуля тебе в лоб. Убьем как собаку! А ежели…
- Да полно пан! Я денежки люблю, а коли их не пожалеешь, будь спокоен! Как раз доставлю к месту.
И в это время, когда паны направились к дверям, Сусанин обернулся к иконам и осенил себя широким крестом… Во взоре его, устремленном на божницу, горела непоколебимая решимость, он твердо знал, куда идет, что делает, - знал, что не вернется более под свой родной кров.


XXXXXXY

C тех пор как Михаил Федорович и Марфа Ивановна приехали в Домнино, в свой старый боярский дом, им показалось, что они в рай земной попали. Кругом тишина и покой, добрые знакомые лица домашних и слуг, знакомые стены хором, знакомая, последовательная работа той хозяйственной среды, в которую невольно вступал каждый, поселявшийся в усадьбе и вынужден и утром и вечером выслушивать доклады старосты о корме, о скоте, о хлебных запасах, о                и приплоде, о лесном заделье и домашних работах. С утра будил крик петуха, свободно и звонко горланившего под самым окном боярской опочивальни: среди дня до хором долетали со скотного двора мычание коров и блеянье овец, чуявших приближение весны, а потом конюхи выводили из конюшни коня за конем, чистили их у коновязи и проминали, впрягая в легкие санки… Все напоминало о простой, естественной жизни природы, о мирном и спокойном труде селянина, о жизни, далекой от всяких бед и напастей, от всякой суеты и соблазнов. И вся эта обстановка жизни, все эти простые условия, и необычайная тишина, и неоцененное спокойствие приобретали в глазах юного Михаила Федоровича и его матери особенное, выдающееся значение еще и потому, что у них в памяти были еще живы все ужасы испытанных ими терзаний, все недавно пережитые ими лишения, страхи и впечатления действительности. После страшного года, проведенного в тяжком плену в кремле, и мать, и сын долгое время не могли привыкнуть к окружающему их покою, довольству и безопасности, и нередко случалось, воображение, болезненно настроенное и исстрадавшееся, переносило их в ночных сновидениях к тому нескончаемо долгому кремлевскому сидению, о котором они не могли вспоминать без содрогания… Им слышались во сне крики, вопли, стоны умирающих от ран, проклятия несчастных, терзаемых муками голода, и гром и треск выстрелов, и призывный колокол тревоги, и рокот барабанов, и кровь, кровь всюду, всюду кругом… и как было приятно, как было сладко им после всех этих ужасов проснуться в своей постели, в старинных родовых хоромах при свете лампады около божницы, в которой каждая икона знакома с детства! Первые проблески утра проникают в опочивальню сквозь слюдяные оконца с мелким свинцовым переплетом, петух кричит под окном, гуси важно и степенно гогочут где-то поблизости…
107.

- Господи! Как здесь хорошо! Как мы счастливы, избавленные по милости Божьей от всего, что нас окружило там, в пасти львиной! – вот с какой мыслью просыпались и мать и сын в течение первых недель своего пребывания в Домнино, убаюкиваемые парившею кругом на сотню верст безопасностью.
- К нам, государыня-матушка, в наши костромские лесищи не сунутся никакие воры, никакие лихие люди, - так говорили Марфе Ивановне все домашние и вся ее служня. – Тут и дороги-то непроходимые, и дебри дикие, и тянутся-то на десятки верст, а версты те мерила бабка клюквой да махнула рукой… Кому сюда зайти, кому затесаться?
И вот, опираясь на эту уверенность всех окружающих, Марфа Ивановна решилась даже посетить некоторые из соседних обителей и ездила туда на богомолье с сыном, в сопровождении весьма небольшого количества челядинцев.
Вернувшись из Макарьевской на Унже обители, Марфа Ивановна решилась никуда из Домнино не выезжать, и ждать известий из Москвы, которые Иван Никитич обещал ей сообщить при первом удобном случае.
Было раннее утро, в доме все крепко спали. Михаил Федорович проснулся от стука в двери. Он разбудил слугу, который постоянно ложился у порога его опочивальни.
- Ступай, узнай, что там за стук? – сказал он. – Боюсь, как бы и матушку не разбудили.
Прислушиваясь, он расслышал, как отодвинули засов двери, как раздались потом чьи-то голоса, поспешные и тревожные шаги, потом даже суетливая беготня по всему дому. До слуха его долетели слова:
- Скорее! Скорее! Не медлите!
И на пороге его комнаты явился слуга, ведя за руку мальчика в коротком тулупчике, с ног до головы запорошенного снегом.
- Государь! К тебе внук Сусанина, с недобрыми вестями…
- Что такое? Говори скорее! – обратился Михаил Федорович к мальчику.
- Дедушка послал меня… Злодеи к нам пришли – тебя ищут. Он их в лес увел, - говорит, нескоро их из лесу выпустит… А тебе велел немедля укрыться в Кострому… немедля!
Мальчик все это выговорил одним духом, запыхавшийся и взволнованный.
- Я уже послал будить государыню и коней велел впрягать, - проговорил поспешно слуга. – Да всей дворне вели садиться на коней с запасом, для охраны поезда… Авось, еще успеем уйти…
Михаил Федорович, ничего ему не отвечая, подошел к Васе, обнял его и поцеловал.
- Спасибо за услугу, - проговорил он, глубоко тронутый. – Я тебя не забуду.
А Марфа Ивановна уже стояла на пороге и торопила сына со сборами, и отдавала приказания, и распоряжалась ускорением отъезда. Полчаса спустя, широкие розвальни , запряженные тройкою гусем, стояли у крыльца. За этими стояло еще пятеро саней, в которых сидело по три и по четыре холопа, вооруженных, чем попало. Марфа Ивановна с сыном поспешно села в розвальни. Слуга поместился сбоку на облучке, и по знаку, данному Марфой Ивановной, весь поезд двинулся со двора боярской усадьбы по лесной дороге к Костроме, до которой предстояло проехать около семидесяти верст.
“Господи! Где успокоимся! Где без страха приклоним наши горемычные головы!” – думала Марфа Ивановна со вздохом.
Приехавши на другой день около полудня в Кострому, Марфа Ивановна не решилась остановиться на житье в самом городе: она предпочла вместе с сыном укрыться в стенах Ипатьевской обители, которая отделялась от города рекою Костромою, и находилась при самом впадении Костромы в Волгу. Здесь радушно принятые и обласканные игуменом обители, скитальцы нашли себе спокойный и безопасный приют. Эти стены, эти башни могли выдержать продолжительную и упорную осаду.
108.

Несколько дней спустя, из Домнино получены были печальные вести: Иван Сусанин был варварски убит ворами, которых он завел в непроходимые лесные трущобы в стороне от всяких путей, прилегавших от Деревищ к домнино. Деревищинские и домнинские крестьяне, по темным и смутным указаниям внука Ивана Сусанина Васи, разыскали шайку злодеев в лесу и истребили их всех до единого, мстя за Ивана Сусанина.          Получив это известие, Марфа Ивановна  и Михаил Федорович отслужили в Троицком соборе Ипатьевской обители заупокойную обедню за рабов Божиих Иоанна и Семеона, верных слуг, положивших живот свой за спасение своих господ.


XXXXXXYI

Приняв окончательное решение, собор снарядил делегацию для приглашения Михаила на царство.
В Кострому отправились архиепископ Феодорит, все тот же вездесущий Авраамий Палицын, архимандриты из Новоспасского и Симоновского монастырей, протопопы кремлевских соборов, бояре Федор Шереметьев и Владимир Бахтеяров-Ростовский, окольничий Федор Головин, дьяк Иван Болотников, стряпчие из дворян московских, дьяки, жильцы, дворяне и дети боярские из городов, головы стрелецкие, атаманы казацкие, купцы и других чинов люди.
Посольство прибыло в Кострому и нашли царя с матерью в Ипатьевском монастыре. 12-го марта, после обедни, двинулось из Костромы под колокольный звон торжественное шествие с хоругвиями и иконами. Марфа с сыном вышли навстречу, однако узнав о причине шествия, поначалу отказались идти в соборную церковь. Едва их упросили всем миром.
В Соборе после молебна послы зачитали грамоту об избрании Михаила на царство и просили ехать с ними в Москву. Юноша в испуге отказался, Марфа Ивановна поддержала его. она сказала:
- Мой сын и в мыслях не имел на таких великих преславных государствах быть государем. Он не в совершенных летах, а Московского государства всяких чинов люди измалодушествовались, дав свои души прежним государям, не прямо служили.
Марфа упомянула об измене Годунову, об убийстве Дмитрия, свержения с престола и выдаче полякам Шуйского и продолжала:
- Видя такие прежним государям крестопреступления, позор, убийства и поругания, как быть на Московском государстве и прирожденному государю государем? Да и потому еще нельзя: Московское государство от польских и литовских людей и непостоянством русских людей разорилось до конца, прежние сокровища царские из давних лет собранные, литовские люди вывезли. Дворцовые села, черные волости, пригородки и посады розданы в поместья дворянам, и детям боярским и всяким служилым людям и запустошены, а служилые люди бедны. И кому повелит Бог быть царем, то чем ему служилых людей жаловать, свои государевы обиходы полнить и против своих недругов стоять?
- Кроме того, - сказала Марфа в заключение, - отец его, митрополит Филарет, теперь у короля в Литве в большом утешении, и как сведает король, что на Московском государстве учинился сын его, то сейчас же велит сделать над ним какое-нибудь зло, а ему, Михаилу, без благословения отца на Московском государстве никак быть нельзя.
Послы молили и били челом Михаилу и матери его с третьего часа дня до девятого, уверяя, что “выбрали его по изволению Божьему, не по его желанью, что прежние государи – царь Борис на государство пришел своим хотением, изведши государский корень – царевича Дмитрия. Борис начал делать многие неправды, и Бог ему мстил за
109.

кровь царевича Дмитрия богоотступником Гришкою Отрепьевым. Вор Гришка-расстрига по своим делам от Бога месть принял, злою смертью умер. А царя Василия выбрали на государство немногие люди, и, по вражьему действу, многие города ему служить не захотели и от Московского государства отложились. Все это делалось волею Божиею да всех православных христиан грехом. Во всех людях Московского государства люди наказались все и пришли в соединение во всех городах”.
Однако никакие доводы не действовали. Тогда послы начали угрожать, что “Бог взыщет с Михаила конечное разорение государства”. Суеверная Марфа испугалась Божьего проклятия, и Михаил, посоветовавшись с ней, наконец, дал согласие.
12-го марта царский поезд двинулся из Костромы в Москву и только 11-го июля Михаил Федорович венчался на царство. Перед причащением было совершено освященное миропомазание из сосуда, который некогда принадлежал императору Августу и из которого помазывались на царство все российские государи.
Перед тем, как идти в собор на коронование, Михаил Федорович вышел в Золотую палату, сел впервые на своем царском месте и пожаловал боярство двум стольникам. Первым чин боярина получил двоюродный брат царя Иван Борисович Черкасский, а вторым – воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский.
На следующий день после коронации, в день своих именин, царь пожаловал в думские дворяне Козьму Захаровича Минина. Однако главным казначеем стал Никифор Траханиотов, отмеченный за сохранение царских регалий.
Когда Шуйского подвергли насильному пострижению, старому царедворцу Траханиотову удалось под шумок унести царские регалии – шапку Мономаха, бармы., скипетр и державу и спрятать у себя на подворье. Не раз дьяк подвергался смертельному риску, когда поляки устраивали по московским дворам повальные обыски в поисках ценностей, да бог миловал.
… Того же году в июле венчался государь и великий князь Михайло Федорович всея Руси царским венцом на Российское государство. А венчал государя митрополит казанский Ефем. А осыпал государя боярин князь Федор Иванович Мстиславский. А с царскою шапкою шел боярин Иван Никитич Романов. А со скипетром боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. С ними на Казенный двор ходил князь Дмитрий Михайлович Пожарский, а с Казенного двора шел с ним вместе казначей Никифор Васильевич Траханиотов.


XXXXXXYII

Все встало, наконец, на свои места, как чаяли Дмитрий Михайлович Пожарский и его верный сподвижник Козьма Захарович Минин. Наконец, на московском престоле снова находился русский царь, хотя и не из Рюриковичей, но зато избранный всем народом.
А между тем, надвигалась новая гроза. Двадцатидвухлетний королевич Владислав, решив теперь самостоятельно захватить царский престол, вторгся в пределы России. Его войска вели старые недруги русских – гетман Ходкевич и полковник Гонсевский.
Узнав о приближении польского войска, московские воеводы, которые уже три года безуспешно толклись под Смоленском, поспешно отступили. Ходкевич беспрепятственно дошел до Вязьмы.
К войску Ходкевича примкнула и банда Лисовского. Они двинулись в юго-западном направлении в сторону Калуги. Оборону Калуги было поручено Пожарскому, которому в считанные дни необходимо было укрепить Калугу для отражения врага.
Пожарский встретил неприятеля в июле перед городом. Он приказал
110.

беспрепятственно пропустить поляков за надолбы, а затем ударил сразу с трех сторон. Неся большие потери, гусары бросились наутек.
Успешные действия под Калугой дали возможность Москве собрать большое войско против основных польских сил, зимовавших в Вязьме.
Но хитроумный гетман Ходкевич, узнав расположение русских войск, предложил Владиславу продолжать поход на Москву в обход, через Калугу, но спесивый королевич пожелал идти напрямик. Угроза Калуге миновала.
Русским войском командовал Борис Лыков. Он занял позиции в Можайске, ожидая летнего наступления Ходкевича именно здесь.
Ходкевич вплотную подошел к Можайску и начал обстрел города. Войско Лыкова стало нести большие потери. Возникла угроза голода из-за невозможности подвезти продовольствие. Единственный выход спасения – вывод войска Лыкова из осажденного Можайска. Помогли Лыкову вывести войско конные сотни Пожарского, в августе Лыков благополучно достиг Боровска, и оттуда пошел к Москве.
Отход армии Лыкова вызвал в Москве смятение. В Кремль ворвалась толпа  служилых дворян. Их предводители – нижегородцы Жездринский, ярославец Тургенев, смолянин Тухачевский – обвинили бояр в измене. Лишь появление государя помешало кровавой расправе.
Бояре отдали приказ вывести полки из Замоскворечья в поле, напротив лагеря Ходкевича.
В этот день царь Михаил пригласил к себе Дмитрия Михайловича Пожарского. Он подарил князю позолоченный кубок и соболью шубу, а дьяк, вручивший награды, перечислили все боевые заслуги воеводы. Царь поручил Пожарскому оборону Москвы. Князь пообещал, что пока его рука удерживает саблю, полякам Москвы не видать.
Пожарский занял со своим войском западную часть стен белого города, ожидая, что именно отсюда Ходкевич предпримет штурм. Его предположения подтвердили два французских сапера, перебежавшие из польского стана.
После полуночи, 30-го сентября 1618 года польская пехота двинулась к Земляному валу. Взорвав деревянные ворота, они проникли внутрь города, и пошли к Арбатским и Тверским воротам Белого города.
Пожарский приказал открыть арбатские ворота и во главе своих всадников помчался на польскую пехоту. Не выдержав яростной атаки, те ударились в бега. К утру Земляной город был очищен от врага.
Понеся большие потери, Ходкевич отступил от столицы в сторону Троицкого монастыря. Но и там его встретили огнем орудий. Несолоно хлебавши, гетман увел войско на свою старую стоянку в Рогачево.
… Королевич не захотел оставаться  еще на одну зимовку в этой негостеприимной стране, тем более, что сейм не соглашался более на выделение новых средств для ведения войны.
В деревне Деулино, в трех верстах от Троицкого монастыря, начались переговоры. 1-го декабря 1618 года было заключено перемирие на четырнадцать с половиною лет. Его условия были крайне не выгодные для России: король получил более тридцати городов на Смоленщине и Черниговщине. Новая граница проходила теперь недалеко от Вязьмы, Ржева и Калуги. Но отказался Владислав и от своих притязаний на русскую корону.


XXXXXXYIII

C тех пор, как отправили послов в замок, прекратилась для них свободная деятельность. Позже Филарета взял к себе в дом Лев Сапега. По избрании Михаила,
111.

Земский собор хотел обойти поляков и, умолчавши об избрании нового царя, в марте 1613 года предлагал размен пленных, надеясь освободить царского родителя. По восшествии на престол Михаила отправлен был послом в Варшаву Желябужский и повез Филарету грамоту от сына.
- Вы нехорошо сделали, - сказал Филарет Желябужскому. – Меня послали от всего государства послом просить Владислава, а сына моего государем выбрали. Могли бы и другого, кроме моего сына. За это вы перед мною не правы, что сделали так без моего ведома.
Посол сказал ему:
- Царственное дело ничем не останавливается: хотя бы и ты был у нас, так и тебе нельзя было бы переменить этого. На то воля Божия. Сын твой сам не хотел этого.
Тогда Филарет, обратившись к Сапеге, сказал:
- Вот, говорят, сын мой очутился государем не по моему хотению, да и как было это сделать моему сыну? Он остался после меня молод, всего шестнадцать лет!
Только через полгода подписания Деулиновского перемирия на реке поляновке произошел обмен пленными. Размен пленными затянулся до июня. Поляки жаловались, что русские, и особенно князь Пожарский, неволею обратили многих пленных поляков в своих холопов, и многих, выпустивши из тюрьмы, отпустили в мороз, чуть не нагих и босых. Бояре клялись, что этого никогда не бывало. Спор дошел, было, до того, что поляки, по условию привезши Филарета и прочих пленных к речке Поляновке с целью возвратить русским, хотели отправить их назад. Чтобы избавить царского отца из плена, бояре должны были сослаться на требование поляков сыскивать и возвращать своих соотечественников, которые не были сданы в числе пленных. Получили, наконец, свободу отец царя, митрополит Филарет, прославленный смоленский воевода Михаил Борисович Шеин и брат прежнего, уже покойного, государя – Иван Шуйский.
Царь Михаил Федорович, чтобы почтить своего отца, выслал ему три почетных встречи: первую – в Можайск с архиепископом рязанским Иосифом и князьями Дмитрием Михайловичем Пожарским и Волконским, вторую – на Вязьму с вологодским архиепископом Макарием, боярином Морозовым и думным дворянином Пушкиным, третью – с митрополитом Ионою, князем Трубецким и окольничим Бутурлиным – на Звенигород и на полпути князя Теряева-Распояхина с тем, чтобы последний, увидев великого страдальца, поскакал к нему, царю, оповестить о приближении его батюшки.
В Можайске Филарета встретил посланный царем Дмитрий Пожарский. Обнажив голову, он подошел к старцу и прикоснулся губами к его худощавой руке, принимая благословение, Филарет порывисто обнял воеводу за плечи.
- Благодарю тебя, князь, за все, что ты сделал для России! Слава о твоих подвигах широко пошла. Даже наш заклятый враг, канцлер литовский Лев Иванович Сапега, у которого я в заточении пребывал, называл тебя не иначе, как “великий богатырь”.
Пожарский смущенно опустил голову, он не любил пышных славословий.
Князь проехал верст двадцать и стал станом, далеко вперед себя, услышав четырех конных, чтобы, взлезши на деревья, сторожили с верхушек дорогу.
Спустя некоторое время, князь увидел, мчавшихся к стану, трех всадников.
- Едут, едут! – кричали они, показываясь в облаках пыли
Князь развернул коня и помчался, гремя доспехами, в Москву.
Толпа народа уже запрудила улицы. Князь со своим отрядом, домчался до Кремля и сошел с коня.
На площади, от царского терема, от Красного крыльца Трубецкой двумя шпалерами ставил стрельцов в зеленых кафтанах с алебардами в руках. Увидев князя, он кивнул ему.
- Едут. – Ответил Теряев и вошел в теремные ворота. – Где царь-батюшка?
112.

- В молельной! – ответили все хором.
Царь Михаил Федорович, окруженный слугами, прошел из молельной в свой покой и заканчивал свое одевание. Князь вошел и опустился на колени.
- Государь, твой батюшка – да продлит Бог его жизнь – на три часа времени пути от Москвы, - сказал он и, ударившись лбом об пол, поднялся на ноги.
Царь милостиво кивнул ему головою.
- Спасибо на доброй вести, князь!
Лицо царя осветилось неподдельною радостью, и на карих глазах блеснули слезы.
Теряев вышел на Красное крыльцо и махнул рукою. И тотчас загудели колокола Успенского собора, затем его звон подхватили колокола других церквей.
Тронулось шествие из Кремля с хоругвями, с крестами и иконами, за реку Пресню. Народ двигался густыми волнами по улицам, напором своих боков ломая заборы, срывая ставни, давя и толкая друг друга. Все двигались к месту встречи царского отца с сыном, и скоро огромное поле было все засеяно людьми всякого звания, возраста и пола.
- Едут, едут! – гулом понеслось по толпе.
И действительно, в облаках пыли показалось торжественное шествие. Впереди шли вершники по два в ряд, за ними целый полк стрельцов, ездивших за высоким пленником, и, наконец, огромная карета, запряженная восемью лошадьми цугом, а сзади – царские встречные и опять стрельцы и дружины высланных на встречу князей и бояр.
Едва показалось это шествие, как в царском стане произошло замешательство. Заколебались в воздухе кресты, завеяли хоругви, и длинными рядами установилось духовенство по чину. Царь без шапки, с радостным ликующим лицом пошел быстро, как юноша (ему было двадцать три года), забыв о царском сане.
Шествие остановилось. Из колымаги вышел высокого роста человек в монашеской рясе и в клобуке и двинулся к своему царственному сыну.
После тяжкой разлуки и треволнений сын увидел своего отца, перед которым в робости привык всегда покорно смиряться. После гонений и плена отец увидел, наконец, своего сына, возмужавшего, окрепшего, волею народа вознесенного на необычайную высоту. И этот взволнованный отец, почитая высокий сан своего сына, упал на землю и распростерся перед ним. Сын с воплем изумления и радости упал тоже. И оба лежали на земле, из очей яко реки текли радостные слезы.
Все поле огласилось плачем, но это были радостные слезы. С просветленными лицами поднялись разом отец и сын и бросились в объятия друг друга. Народ обнажил головы и упал на колени.
Шествие сомкнулось. Отец-инок с сыном-царем, держась за руки, вошли в колымагу, и поезд тронулся к Кремлю. Народ побежал рядом, сдавливая участников торжества. Все уже знали, что на Красную площадь выкатили бочки вина.
Гул от звона и веселых кликов стоял в воздухе. Митрополит Филарет сидел, держа за руку своего сына, а другою благословлял народ, и слезы умиления катились по его суровому, изможденному лицу.
- Словно вновь рождаюсь! – Говорил он, а его сын заливался слезами и целовал отцовскую руку.
У Кремля их снова встретило духовенство. Филарет вышел из колымаги и приложился к вынесенным иконам. В Соборе его встретил находящийся в то время в Москве Феофан, патриарх иерусалимский. Отстояв благодарственный молебен, Филарет вошел, наконец, во Дворец и, час спустя, остался с глазу на глаз со своим венчанным сыном.
А в Москве шел пир.


113.

XXXXXXIX

Великий отец венчанного сына твердым шагом вошел в царские палаты и сказал сыну:
- Идем в молельню!
Сын повел отца через приемные покои, через Тронную палату, через свои горницы и ввел его в угловой покой, весь завешанный образами, перед которыми в драгоценных напикадилах тускло мигали неугасимые лампады.
В углу, перед кнотом, стоял аналой, а перед ним был разостлан коврик.
Филарет вошел, осенил себя широким крестным знаменем и, став на колени, припал головою к полу. Сын опустился с ним рядом в своем великолепном царском уборе, и трогательную картину являли они собою в этот торжественный момент.
С почтением, близким у благоговению, смотрел сын на своего отца. Он смотрел и думал, как он мал и скуден перед своим великим отцом, так много послужившим родине, так пострадавшим за нее и от своих и от недругов.
Филарет молился, и слезы орошали его лицо, и благодарностью смягчились его суровые и мрачные черты.
“О чем он молился?” – подумал про себя Михаил Федорович.
Филарет продолжал молиться. Наконец он встал, освеженный молитвою, и нежно помог подняться сыну, царское одеяние которого по своей тяжести требовало не малой силы от носившего его.
- Благослови! – припал к его руке Михаил.
- Благословен будь! – ответил отец, налагая на него знамение, и помолчав, сказал: - Господь Бог права волею народа наложил на слабые плечи твои великое бремя. Поведай же мне, что делать, что думаешь делать, кого отличил и кого карал за это время!
Сын покорно опустил голову.
- Где государевы дела правишь? – спросил отец.
- Тут, батюшка!
Михаил ввел отца в соседний просторный покой, уставленный табуретами и креслами без спинок, посреди него стоял стол, покрытый сукном, на столе – чернильница с песочницей в виде ковчега, и подле них лежали грудой наваленные белоснежные лебединые перья. Подле чернильницы на цепочке был привешен серебряный свисток, заменявший колокольчик, тут же лежали уховертки и зубочистки, а посреди стола – длинными полосами нарезанная бумага. Невдалеке сбоку лежала грифельная доска с грифелем в серебряной оправе. По стенам покоя стояло еще несколько столов. На одних лежали грубо начерченные географические карты и астрономические таблицы с символическими изображениями созвездий, на других стояли часы, до которых Михаил Федорович был большой любитель.
Филарет строгим взглядом окинул покой, опустился в кресло и положил руки на его налокотники. Царь сел напротив, и некоторое мгновение длилось тяжкое молчание.
- Слышал я, - начал Филарет, - что в великом разорении твое царство.
- В великом! – прошептал царь Михаил.
- Что от врагов теснение великое, казны оскудение, людишкам глад и бедствия всякие.
Царь опустил голову, но потом поднял ее и заговорил:
- Как пришли послы от земли ко мне с матушкой на царство звать меня, мы тотчас отказались. Замирения нет, раздор везде, вражда и ковы. Со слезами просить стали. Что делать?
Филарет задумчиво покачал головой.
Царь Михаил стал рассказывать отцу события последних лет.
114.

- Знаю! – подтвердил его рассказ Филарет и встав, начал тихо ходить по горнице, причем его лицо сурово нахмурилось.
- Казны не хватало, - продолжал царь, спасибо людишки помогли: весь скарб несли. Опять земские посошные брали, с каждого быка.
- Я слышал, - говорил Филарет, - ты подле себя дряных людишек держишь, Михалка да Бориска Салтыковых. Что за люди скоморохи, приспешники. А Морозов в загоне. Пожарский в вотчине.
Царь покраснел.
- Любы мне Салтыковы, - тихо ответил он, - скука берет подчас, а они такие веселые. Опять матушка им быть при мне приказала.
Лицо Филарета вдруг вспыхнуло, и он резко произнес:
- Не бабьего ума дело в государское дело вмешиваться. Ее грехи замаливать , а не царя учить!
Михаил затрепетал. Он уже чувствовал над собою могучую волю отца.
Филарет подошел к нему и заговорил:
- Господь избрал тебя священным сосудом милости Своей и величия. Тяжкое бремя возложил на тебя народ твой, так будь царем. Дай мир усташим воевать, хлеба голодным, будь покровом и защитой. Велик подвиг твой, так не скучать и от скуки скоморохов держать надо, а трудится неустанно, тешась о благе народа своего. Окружить себя надо людьми ума государственного, а не бабьи наговоры слушать. Возвеличить имя свое надо и уготовить наследникам царство обильное, миром упокоенное!
Царь опустился на колени и проговорил потрясенный:
- Батюшка, помоги!
Лицо Филарета просияло, он поднял сына и поцеловал его в лоб.
Не оставлю тебя своим разумом! – сказал он.


XXXXXXX

Звонили в этот день и в женском Вознесенском монастыре, и каждый удар колокола острой болью отзывался в сердце царственной монахини Марфы.
Дочь дворянина Ивана Васильевича Шестова, Ксения Ивановна вышла замуж без особой любви, по теремному обычаю, за Федора Никитича Романова и мало видела с ним радости. Может быть, оба молодые, оба красивые, они бы и нашли счастье, если бы не их властные характеры, которые, сталкиваясь, были подобно кремнию и огниву, высекая искры раздора. Мало было свободы у женщины, семейный быт которой сложился по “Домострою”, и гордая Ксения таила в своем сердце мятеж и бурю.
Марфа Ивановна находилась в полутемной горнице-келье, угол которой весь был завешен драгоценными образками, сосредоточенно думая свою думу в кресле с высокою спинкою, а вокруг нее суетливо сновала старица Евникия. Кипело ее сердце, и хотелось ей отвести свою душу, но мать-рарица хранила строгое молчание, и Евникия боялась нарушить его.
Наконец, она не выдержала и заговорила:
- Великая теперь радость по Москве идет.
- Радость и есть, - сухо ответила Марфа, - сын мой своего отца встречает. Кто отцу не рад!
В эту минуту в дверь горницы постучались.
- Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя! – произнес за дверью свежий молодой голос.
- Аминь! – ответила Марфа.
115.

В горницу вошла молодая черничка и, земно поклонившись, подошла к руке Марфы.
- С чем?
- Боярин Михайла Михайлович Салтыков просит явиться перед твои очи, мати! – с поклоном ответила черничка.
- Зови сюда!
Черничка скрылась и долго не возвращалась в горницу. Но вместо нее вбежала не по-старчески бодро старица Евникия и испуганно прошептала:
- Едет, государыня, едет!
- Кто?
- Сам Филарет Иванович!
Марфа быстро встала. Ее лицо было бледно и решительно.
- Вели церковь открыть… с образами и крестом выйди. Да прикажи старицам собраться, всех собери, черниц на клир поставьте… Ну, скоро!
В бархатной колымаге, запряженной в восемь лошадей белой масти с вершниками у каждой со скороходами впереди, подъехали к монастырю отец с сыном и, остановившись, не доезжая врат, вышли из нее и пошли в сопровождении подоспевших к ним бояр.
В этот же самый миг ворота распахнулись, и трое священников с крестом и иконами остановились посреди двора, осененные хоругвями.
Филарет опустился на колени и земно поклонился трижды. Потом, подойдя к кресту, он снова опустился и земно поклонился, после чего приложился к кресту, в то же время благословляя склонившего голову священника. То же он сделал перед иконами, а следом за ним то же делал и царь Михаил и все бояре.
Потом, предшествуемый крестом, Филарет вошел в Собор, где его встретил настоятель с пением клира. Филарет горячо помолился перед алтарем, приложился к образам иконостаса и только тогда обернулся.
Бывшая в миру его жена, теперь инокиня Марфа, в сопровождении целой свиты стариц, приблизилась к Филарету, и смиренно поклонилась ему в ноги. Филарет тоже земно склонился перед матерью царя и, подойдя к ней, троекратно поцеловался с нею.
Инокиня Марфа пригласила его к себе в горницы, но, к ее изумлению, Филарет отклонил приглашение, сославшись на усталость.
- Будет еще время, маты, - сказал он, - а теперь прости.
Через полчаса Вознесенский монастырь погрузился в тишину и молчание.


XXXXXXXI

Спустя два дня после возвращения из Польши, совершилось великое торжество рукоположения Филарета в патриархи российские. Следом за этим, как бы в вознаграждение за отнятого сына, патриарх Филарет возвел инокиню Марфу в сан игуменьи Вознесенского монастыря, а сам энергично взялся за управление царством.
В такой деятельности была высокая нужда.
Немало понадобилось времени великому патриарху московскому Филарету, чтобы разобраться в делах государевых и его сердце не раз обливалось кровью и сжималось тоскою. Уходя в молельню, он плакал в отчаянии и просил у Бога помощи, а потом снова с писцами и думными дьяками принимался за тяжелый труд. Мысль, что обездоленная Русь видит в нем своего заступника, подкрепляла его. Задача сделать своего сына правителем мудрым удваивала его энергию, и после долгой работы он ехал в царские палаты и подолгу беседовал с сыном, подчинявшимся его мнению.
116.

Не было мелочи, до которой не доходил бы Филарет. Узнав, что его сын выдал головою Пожарского Борису Салтыкову, он распалился гневом и сказал сыну:
- На что посягнул! Кто твой Бориска, тобой за день возведенный в бояре, и кто князь Дмитрий Михайлович? Не его ли волею собраны дружины и изгнаны ляхи? Да и раньше он лил кровь свою под Москвою, а и того раньше был отличен от прочих. И он, муж дивный, шел с непокрытою головой по двору этого Бориски! Позор! Поношение!
Михаил потупил голову.
- Награди его! – сказал патриарх.
И Михаил обласкал Пожарского, пожаловал ему в вечное и потомственное владение село Ильинское в Ростовском уезде и приселок Назорный с деревнями, село Вельяминово и пустошь Марфино в Московском уезде и в Суздальском – село Нижний Лондск и посад Валуй. Но не вернул он этим сердце доблестного воеводы.


XXXXXXXII

Всполошились в Вознесенском монастыре: мать Салтыкова Евникия заохала, чуя приближение опалы на своих детей, а братья Салтыковы потемнели, как тучи, и неделю не казали глаз ко двору. Запечалился и царь Михаил и ради рассеянья поехал молиться русским святыням.
А патриарх продолжал свое трудное дело, чиня суд и расправу. Он приблизил к себе Федора Ивановича Шереметьева, князя Теряева-Распояхина, Шеина, своего брата Ивана, и они подолгу беседовали о делах государевых.
- Казну, казну увеличить прежде всего, - твердил Шереметьев.
- А с чего?
- Отдай в откуп сборы податей, поболе отдай, соль отложи, все, что можно. Слышь, проездное возьми, опять за провоз.
- Тяжко! С кого брать? С неимущего?
- Это вконец разорит Русь-матушку, - с жаром заметил Теряев.
Филарет ласково взглянул на него.
- Ишь, вспыхнул! Вот таким я отца твоего, Петра  Дементьевича – царство ему небесное – знал!
Все встали и перекрестились.
- А я все свое, - повторил Шереметьев, - соберем казну, отобъем, тогда всем полегчает, и все с лихвой вернем.
Филарет решительно встал.
- Ин быть по-твоему! – сказал он. – начнем с налогов. Только допрежь всего хочу перепись учредить. Обмозгуй, Федор Иванович, до приезда царя.
И началось залечивание тяжелых ран России, нанесенных смутным временем и анархией.
Первая перепись в России всполошила все население. Писцы, дьяки и воеводы деятельно принялись за тяжелую работу, составляя платежные книги, закрепляющие людей и, между прочим, кладя первое прочное основание крепостному праву. По этим записям крестьяне, приписанные к вотчине какого-либо боярина, уже оставались закрепленными за ним без права перехода к другому, в то же время боярин приобретал над своими крепостными неограниченную власть.




117.

XXXXXXXIII

Через семь дней после своего посвящения Филарет принялся разбирать дело Троицкого архимандрита Дионисия.
С избранием государем Михаила был восстановлен печатный двор (типография) в Москве и предпринято печатание церковного Требника. Дело это было поручено Дионисию. Ему дали для работ двух монахов Троицкого монастыря, Арсения и Антония, и священника Ивана из монастырского Клементьевского села.
Рассматривая напечатанный прежде требник, Дионисий заметил в нем неправильности, а равным образом нашел в старых рукописных экземплярах много ошибок, вкравшихся в них от невежества.
В конце многих молитв встречались неправильные выражения, имевшие смысл смешения лиц Св.Троицы по савелианской ереси. В молитве, читаемой при водоосвящении: “Приди, Господи, и освяти воду сию Духом Твоим Святым”, прибавлялось “и огнем”. Прибавка эта вошла во всеобщее употребление. Диопсий приказал выбросить ее из новопечатаемого Требника. Но в Троицком монастыре, как вообще в русских монастырях, между монахами господствовало невежество, а некоторые из них воображали себя при этом людьми учеными и пользовались уважением в среде своей братии. Такими были у троицы головщик (управляющий пением в церкви) Логин и уставщик Филарет. Дионисий был человек до чрезвычайности кроткий, а они отличались безмерным нахальством. Дионисий, глубоко проникнутый христианским чувством, видел бесплодность одного бессмысленного соблюдения обрядов и ввел чтение бесед евангельских и апостольских, некогда переведенных Максимом Греком и оставшихся без употребления. Дионисий приказал их списывать и рассылать по другим монастырям и соборным церквам. Это до крайности не нравилось монахам. Логин и Филарет возбуждали братию против Дионисия и дерзко говорили ему:
- Не твое это дело читать и петь, стоял бы ты, архимандрит, с твоим мотовилом на клиросе, как болван немой. Дионисий переносил такие выходки. Логин и Филарет хвастались своим пеньем и умением читать. Они же, опираясь на слова Св.Писания, что Бог сотворил человека по образу своему и по подобию, утверждали, что Бог с членами человеческого тела.
Дионисий должен был напрасно объяснять этим невеждам первичные понятия о том, что духовные предметы выражаются телесным образом. Обличая укоренившуюся привычку довольствоваться только формой и не вникать в смысл, Диопсий говорил им:
- Что толку  из этого, что ты поешь и читаешь, сам не разумея, что произносишь?... Человек, не знающий смысла слова, которое произносит, похож на собаку, лающую на ветер. Впрочем, и умная собака не лает напрасно, а подает лаяньем весть господину. Только безумный пес, слыша издалека шум ветра, лает всю ночь!
Надменные враги Дионисия возражали ему на это:
- Пропали места святые от вас, дураков, неученых сельских попов. Людей учите, а сами ничего не знаете.
Наглость их, наконец, дошла до того, что однажды Логин, вырвал у Дионисия в церкви книгу из рук, архимандрит махнул на него своим жезлом и сказал:
- Перестань, Логин! Не мешай богослужению, не смущай братию.
Но Логин вырвал у него из рук жезл и изломал.
Наконец, Логин и Филарет, наученные келарем Авраамием Палицыным, подали на Дионисия донос в Москву, и обвинили в ереси за то, что он выбросил из Требника слово “и этим”. Главным духовным сановником был Крутицкий митрополит Иона, грубый и корыстолюбивый невежда. Собравши около себя таких же невежд, каким был сам, стал он
рассуждать с ними, и нашли они, что Дионисий еретик, вооружили против него и мать
118.

царя Михаила, инокиню Марфу Ивановну, женщину набожную в старом смысле слова.
Дионисий был призван в Москву и в Вознесенском монастыре в присутствии матери царя защищался от обвинений, но все было напрасно. Его признали еретиком, потребовали уплаты пятисот рублей пени. Но у Дионисия денег не было, он все растратил на дело спасения отечества. Его поставили на правеж в сенях, на патриаршем дворе, заковали, глумились над ним, плевали на него. Дионисий не только не падал духом, но смеялся и шутил с теми, которые ругались над ним.
- Денег нет, - говорил он, - да и давать не за что. Эка беда, что расстричь хотят. Это значит, не расстричь, а достричь. Грозят мне Сибирью, Соловками, я не боюсь этого! Я тому и рад. Это мне и жизнь.
Правеж продолжался несколько дней. За Дионисием посылали, приводили его пешком или привозили на кляче. В народе распространился слух, что Дионисий хочет огонь из мира вывести. Раздражались против него, особенно те, которые по роду своих занятий постоянно обращались с огнем, как, например, разного рода мастера и повара. Когда дионисия вели на правеж, они бежали за ним, ругались и кидали в него песком и грязью, а он вместо того, чтобы сердится или унывать, смеялся над своим положением и острил над невеждами. Уважающие его люди говорили:
- Ах, какая над тобою беда, отче дионисий!
- Это не беда, - говорил им Дионисий, - это притча над бедою. Это милость на мне явилась: господин мой преосвященный митрополит Иона паче всех человек творит мне добро.
Не взявши ничего с Дионисия, его отправили на заточение в Кирилло-Белозерский монастырь, но не могли провезти его туда, потому что в это время Москву окружали неприятели. Его возвратили и засадили в Московский Новоспасский монастырь на покаяние.
Но недолго пришлось страдать Дионисию. В Москву вернулся отец царя, митрополит Филарет, которого вскоре посвятили в патриархи. Филарет знал дионисия и принялся разбирать его дело вместе с Феофаном, иерусалимским патриархом, находившимся в это время в Москве.
Голос восточного патриарха считался авторитетом на Руси. Феофан объявил, что Дионисий совершенно прав, что прибавка “и огнем” неупотребительна на Востоке. Дионисия возвратили в Троицкий монастырь с честью.
Во время заключения дионисия в Лавре оставался келарь Авраамий Палицын. Вместе с воеводами, поставленными у Троицы, Авраамий Палицын готовился отражать нападения Владислава на монастырь, участвовал в поджоге монастырского посада.
Дальнейшая жизнь Дионисия по возвращению его в Троицкий монастырь не прошла, однако, без новых испытаний. Архимандрит в монастыре, по правилам, не имел безусловной власти, все делалось с согласия келаря и братии. Дионисий строго уважал законный порядок, не употреблял никаких кривых мер для захвата власти и оттого был бессилен. Его ласковое учтивое обращение развивало только между монахами наглость и непослушание. Клевета за клеветой поступали в Москву на Дионисия. Все они поощрялись келарем Палицыным. Дионисий не жаловался на такое отношение, но до самого царя дошла весть об оскорблениях, наносимых дионисию. Царь приказал сделать сыск и оградить Дионисия.
Хотя Дионисий не желал, чтобы кто-нибудь пострадал из-за него, сам покрывал виновных, но нужно было обезопасить Троицкий от дальнейших скандалов. Часть священнослужителей была разослана по другим монастырям.
Подвергся опале и келарь Троицкого монастыря Авраамий Палицын. Он был сослан в Соловецкий монастырь, где прожил семь лет. Палицын в Соловецком монастыре находился под особым надзором. Отец царя Филарет припомнил Палицыну то время,
119.

когда он под смоленском покинул посольство, поклонился Сигизмунду и, осыпанный милостями польского короля, вернулся в Москву.
Палицын умер в Соловках в 1627 году. Не много его пережил и архимандрит Троицкого монастыря Дионисий, скончался он в 1633 году. Патриарх Филарет приказал привезти его тело в Москву, сам отпевал его и отправил назад в Лавру, где оно было предано земле 10-го мая.


XXXXXXXIY

В промежуток после обедни и перед трапезой царь Михаил Федорович сидел в горнице со своим отцом, патриархом всей Руси.
Патриарх тихо, убежденно говорил ему:
- Лета твои, Михаил, уже не малые! И никогда того не было, чтобы царь холостым до такой поры был. И ему скучно и людям не радостно. Сам подумай, как духовный и плотский отец твой, говорю тебе! Пора государь! И мое сердце утешишь, и на роду радость, и самому веселее будет. Так ли?
Патриарх ласково взглянул на сына, а тот низко опустил голову и сидел неподвижно, облокотясь на резные локти кресла, только его лицо покрылось румянцем.
- Так ли, сынок? - повторил патриарх, и помолчав, сказал: - Сделаем клич, соберем красных девиц, и посмотрим, какая любше покажется.
Михаил вздрогнул и невольно сделал отрицательный жест рукою.
Патриарх пытливо посмотрел на него, и вдруг на его лице мелькнула лукавая улыбка. Он слегка качнулся вперед и спросил:
- А может, у тебя и есть что на сердце? А?
И вдруг Михаил соскользнул с кресла, стал на колени и прижался лицом к руке отца. Его сердце, истомленное тайной печалью, вдруг раскрылось, и он смущенно заговорил:
- Есть, отец, есть! Томлюсь по ней, по моей Анастасии Ивановне, и оттого не хочу на иной жениться, а на ней не смею!
- Встань, встань! – ответил отец, наклоняясь и беря сына под локти. – Садись и говори толком. Кто она и почему не смеешь? Про кого говоришь?
Михаил поднялся, сел и, оправившись, начал вспоминать.
В то время, когда еще шли переговоры о мире со шведами, в жизни царя произошло печальное событие. Молодой царь находился в покорности инокине матери, которая жила в Вознесенском монастыре, имела свой двор и была окружена монахинями. Самой приближенной из них к царской матери была мать Салтыковых, старица Евникия. Царь не смел ничего начинать без благословения матери, а главная сила ее состояла в том, что царь приближал к себе и слушал ответы тех людей, которым она благоприятствовала. Вместе с матерью Михаил часто совершал благочестивые богомолья к троице, к Николе на Угреше и в разные святые места, как в самой Москве, так и в ее окрестностях. Жизнь царя была опутана множеством обрядов, носивших на себе более или менее церковный или монашеский характер. Это приходилось по нраву Михаилу, который вообще был тих, незлобив и сосредоточен. В 1616 году, когда ему наступил двадцатый год, решено было женить его. Созвали по давнему обычаю толпу девиц – дочерей дворян и детей боярских. Михаилу приглянулась более всех Марья, дочь дворянина Ивана Хлопова. Выбранная невеста немедленно была взята “наверх” (во дворец, соответственно в теремные хоромы цариц), и велено ей оказывать почести как царице. Дворовые люди ей крест целовали, и во всем Московском государстве ведено поминать ее имя на ектениях. Ее нарекли Анастасией. Отец и дядя нареченной невесты были призваны во дворец. Государь лично
120.

объявил им свою милость. Таким образом, род Хлоповых, совершенно незначительный до того времени, вдруг возвысился и стал в приближении у царя. Это возбудило во многих зависть, как и прежде всегда было в подобных случаях. Более всех не возлюбили Хлоповых могущественные Салтыковы, опасавшиеся, чтобы Хлоповы не вошли в доверие царя и не оттеснили их самих на задний план.
Однажды царь ходил в своей оружейной палате и рассматривал разное оружие. Михаил Салтыков показал ему турецкую саблю и похвастался, что такую саблю и в Москве сделают. Царь передал саблю Гавриле Хлопову, дяде царской невесты и спросил:
- Как ты думаешь, сделают у нас такую саблю?
Хлопов отвечал:
- Чаю, сделают, только не таковая будет, как эта!
Салтыков с досадою вырвал у него из рук саблю и сказал:
- Ты говоришь, не знаючи!
Они тут же побранились крупно между собою.
Салтыковы не простили Хлоповым, что они смеют им пересить, решили удалить их от двора и расстроить брак государя. Они очернили Холоповых перед царскою матерью и разными наговорами внушали ей неприязнь к будущей невесте. При нареченной невесте находилась постоянно бабка ее, Федора Желябужская, и Марья Милюкова, одна из придворных сенных боярынь. Другие родные навещали ее изредка, потом каждый день. Вдруг нареченная невеста заболела. С нею началась постоянная рвота. Сперва родные думали, что это сделалось с нею от неумеренного употребления “сластей”, и уговаривали есть поменьше. Она послушалась, и ей стало как будто получше, но потом болезнь опять возобновилась, и родные должны были донести об этом царю. Тогда царь приказал своему кромчему Салтыкову позвать доктора к своей невесте. Михаил Салтыков привел к ней иноземца-доктора по имени Валентин, который нашел у больной расстройство желудка и объявил, что болезнь излечима и “плоду чадородню от того порухи не бывает”. Такое решение было не по сердцу Салтыкову. Прописанное лекарство давали царской невесте всего два раза и доктора Валентина более к ней не призывали. После того Салтыков призвал другого, младшего врача, по имени Балсырь, который нашел у больной желтуху, но не сильную, и сказал, что болезнь излечима. Лекарство у него не спрашивали и к больной больше не звали. Салтыковы вздумали потом сами лечить царскую невесту. Михайло Салтыков велел Ивану Хлопову взять из аптеки склянку с такой-то водкой, передать дочери и говорил, что “если она станет пить эту водку – то будет больше кушать”. Отец отдал эту склянку Милюковой Пила ли его дочь эту воду с мощей и камень “безуй”, который считался тогда противоядием. Царской невесте стало легче.
Между тем, Салтыков донес царю, будто врач Балсырь сказал ему, что Марья неизлечима, что в Угличе была женщина, страдавшая такою же болезнью, и, проболевши год, умерла. Царь задумался, что же ему делать. Мать настаивала удалить Хлопову. Просто сослать ее с “верху” казалось зазорно, так как она уже во всем государстве признана царскою невестою. Созван был собор из бояр для обсуждения дела. Напрасно Гаврило Хлопов на этом соборе бил челом не отсылать царской невесты с “верху”, что болезнь ее произошла от сладких ядей и теперь почти проходит, что Марья скоро будет здорова. Бояре не знали, что царская мать не любит Хлопову и желает ее удалить. В угоду ей произнесли они приговор, что Хлопова “к царской радости непрочна”, то есть свадьбы не должно быть.
Сообразно этому приговору царскую невесту свели “с верху”. Это было в то время, когда во дворах происходили сметливые приготовления к ее свадьбе. Хлопову поместили у ее бабки на подворье, а через десять дней сослали в Тобольск с бабкою, теткою и двумя дядьями Желябужскими, разлучив с отцом и матерью. В 1619 году, уже как бы в виде милостыни, они были переведены в Верхотурье, где должны были жить в нарочно
121.

построенном для них дворе, и никуда не отлучаться с места жительства, а царская невеста, испытавшая в короткое время свое благополучие и роскошь двора, получала теперь на свое скудное содержание по 10 денег на день.
Наконец, Михаил заговорил:
- Задумал я, батюшка, пожениться и клич кликнул. Сделал я смотрины, и больше всех полюбилась мне дворянская дочь по имени Марья Хлопова, и взял ее с родней на верх. Но не судьба на ней жениться, заболела она и собор порешил отправить ее в Тобольск на прожитом вместе с ее родней. Потом я приказал перевести их в Верхотурье, а теперь они все в Новгороде. - Михаил замолчал, а затем заговорил он снова, но дрожащим от слез голосом. – Тяжко мне, батюшка, и нет мне покоя, и все думается: может, так что было, случаем!
Филарет встал с кресла и быстро, юношескою походкою, заходил по палате. Его лицо сурово нахмурилось.
- Так, так! И очень можно, что один оговор тут, - произнес он. – Эти твои приспешники, Михалка с Борискою, на все пойдут. Им своя радость, а не государева нужна! Так!... А ты все еще любишь ее? – спросил он вдруг.
Михаил вспыхнул и потупился.
- Люблю!
- Ну, так тому и быть! – решительно сказал патриарх и остановился.
Михаил вопросительно глядел на него.
- И правды, и чести, и твоей любви ради, - торжественно произнес Филарет, - сделаем опрос, правды дознаемся. Спросим Бориску с Михалкой, почему они тебе такое сказали, лекаришек спросим, саму Анастасьюшку, и если истинно она тебе в радости непрочна, так и будет. Что же, на все воля Божья! А коли облыжно это все, пусть твои приспешники ответ держать будут!
Лицо Михаила просветлело. Он радостно вскрикнул:
- Батюшка, душу мою ты разгадал! Сколько раз собирался я сам это сделать, да все матушка отсоветовала.
- Ну, а теперь и отец, и патриарх тебе разрешает, и сам опрос вести будет! – сурово ответил патриарх, и его лицо приняло жестокое выражение.
- А кого из бояр на допрос вызвать? – робко спросил Михаил.
- Выберем! Ты да я допрос чинить будем, а при нас пусть твой дядя, а мой брат, Иван Никитич будет, без Шереметьева быть нельзя. Он аптекарский приказ ведет. А еще… А еще…
- Князя Черкасского позовем! Он никому не правит.
- Ну, быть по-твоему! И сейчас делать станем! – патриарх быстро подошел к столу, взял свисток и свистнул. В то же мгновение на пороге показался отрок. – Пошли дьяка к нам, - сказал отроку Филарет.
На место отрока явился думный дьяк, лицо сановное. Он упал на колени и трижды земно поклонился царю, потом также патриарху и, не поднимаясь, ждал приказа.
- Встань, - сказал Михаил, - и что тебе наш батюшка-государь накажет, то пиши!
Дьяк поднялся, тяжело переводя дух, и осторожно подошел к столу.
- Пиши грамоты на боярина Ивана Никитича, да на князя Ивана Борисовича Черкасского, да на боярина Федора Ивановича Шереметьева. А в тех грамотах опиши им, что мы, государи, задумали сыск сделать про то, чем девица Хлопова непрочна стала и занедужалась, а при том сыске им, боярам, при нас находиться.
Дьяк слушал с раболепным подобострастием слова патриарха, и по мере произнесения их любопытство, недоумение и страх по очереди, отражались на его лице.
- Ну, пиши!
Дьяк поклонился и, перекрестившись, сел к столу.
122.

Наступил трапезный час. Явились бояре, окольничьи и, окружив патриарха с царем, чинно пошли в столовую палату, а дьяк остался у стола, старательно выводя буквы и немилосердно скрипя пером. Пот выступил на его висках по мере писания грамот.
“Ну, - думал он, вздыхая, - пропали наши головушки, не чую добра я с этого сыска для моих бояр. Для чего сыск? “Непрочна” – и весь сказ. Так на соборе решено было”.
Он отложил перо, полез за пазуху, вынул тавлинку и взял огромную щепоть табака. “Ахчи!” – раздалось на всю палату, и дьяк, испугавшись такого шума, спешно схватил перо, пригнул к плечу голову и снова стал выводить буквы.


XXXXXXXY

Смутное предчувствие опасности почуяли братья Салтыковы за царской трапезой. Они с прочими боярами сидели за столом на верхнем конце. Царь и патриарх сидели за особым столом на возвышении. Справа и слева от царя стояло двое часов немецкого изделия. Кушанья подавались чередом, наливали мед и вино, и во все время царь, ни одного блюда, ни одной части вина не отослал ни тому, ни другому из братьев Салтыковых, еще недавно встречавших с его стороны ласку. Смелые и развязные, они притихли к концу трапезы, видно, что и прочие бояре заметили такое охлаждение к ним, и задумчивые пошли из царских палат.
- Я к матушке, - сказал Михаил Салтыков.
- И я следом, - ответил Борис.
Оба они, сев на коней, степенно поехали по улицам, опустив головы, и все яснее чуя над собою беду.
Старица Евникия провела их к смиренной игуменье, царской матери, и, вздыхая, словно в смертельной боли, сказала:
- Вот они и сами, матушка-государыня! Опроси!
- Встаньте, встаньте! – ласково сказала Марфа, наотмашь благословляя лежавших ниц перед нею Салтыковых.
Они поднялись и по очереди поцеловали ее плечо.
- Ну, что с вами? Что сумрачные в нашу обитель приехали? Чего мать Евникию опечалили? Поди, патриарх грозен?
Михайло низко поклонился и, вздохнув, ответил:
- Не знаю, что и молвить, государыня. Обойдены мы сегодня с братом, и то все заметили. Государь не жаловал нас ни чарою, ни хлебом, ни взглядом, ни словом, и все сидел сумрачен.
- И всегда так бывает, когда он с патриархом вдвоем поговорит. Докука на него доходит с того, - вставил Борис.
- Ах, а сколь прежде был лучезарен и радостен, - вздохнув, сказала их мать, - и к тебе-то, матушка-государыня по три раза на дню наведывался, а то бояр с запросом посылал. А ноне?
Марфа нахмурилась. Ее маленькое лицо с тонкими губами приняло жесткое выражение.
- До времени, до времени, - прошептала она, - нет такой силы, чтобы материнское благословение побороло. Мой сын, я его вскормила, взлелеяла, я его на Москву привезла, а не он! – резко окончила она и, смутясь своей вспышки, стала торопливо перебирать свои четки и шептать молитвы.
- Во имя Отца и Сына, и Святого Духа! – раздался за дверью тонкий голосок
- Аминь! – ответила, быстро поправляясь, Марфа.
В горницу вошла миловидная черница и, совершив метание, сказала:
123.

Дьяк думный Онуфриев с вестью к тебе, государыня… повидать просит.
- Зови!
Братья Салтыковы переглянулись между собой и отодвинулись к стене.
Дверь в комнату тихо отворилась, и в комнату на коленях вполз дьяк. Он раз десять ударил лбом в половицы, пока Марфа небрежно благословляла его, и потом сказал:
- Позволь слово молвить!
- На то и зван. Говори!
- Нынче зван я был, государыня милостивица, в молитвах заступница, до царской палаты и лицезреть удостоился, пес смердячий, холоп, твой Андрюшка, пресветлые лики государей наших.
- На Руси один государь, - сухо перебила его Марфа.
Дьяк спохватился.
- Истинное слово молвила, государыня. Сдуру и с перепугу сбрехнул. Был я зван и лицезрел государя нашего, царя батюшку, а с ним патриарха святейшего. И был мне наказ, сесть за стол и писать грамоты до боярина Ивана Никитича, до князя Черкасского, да до боярина Шереметьева о том, что государь-батюшка хочет сыск чинить о болезни девицы Хлоповой, и с ним им быть на сыске том.
Дьяк выпалил все это быстрой скороговоркой и опять стукнулся лбом.
- О Хлоповой? – вскрикнули разом Салтыковы и побледнели.
- Так, - задумчиво произнесла Марфа, - ныне и такие дела без меня зачиняются.
Она скорбно вздохнула и обратила свой взор на икону.
Старица Евникия повалилась на лавку и застонала.
- Ох, беда неминуемая! Чует мое сердце, чует бедное! Сынки мои родные, будет на ваши головы опала великая. Как Ивашка Хлопов в силу войдет!
- Не будет этого! – грозно сказала вдруг Марфа. – Сыском пусть тешатся, а я не допущу сыну жениться на девке недужной. Прокляну!
И от ее голоса стало страшно.
Действительно, инокиня Марфа, сделала не одну попытку помешать затеянному делу, она даже вызвала к себе сына-царя и всеми способами старалась добиться у него клятвы не жениться на Марии (Анастасии) Хлоповой, однако энергичная воля патриарха Филарета и в этом случае одержала верх, и был назначен допрос всех лиц, замешанных в деле Хлоповой.


XXXXXXXYI

Мягкосердечный царь Михаил Федорович испытывал великое стеснение, видя перед собою наглые лица Михаила и Бориса Салтыковых, своих недавних приспешников. Безвольный и добрый, он еще не избавился окончательно от их влияния, и ему казалось, что в его поведении есть нечто недоброе.
Он сидел в одной из малых дворцовых палат в высоком кресле на возвышении, под балдахином. Рядом с ним с выражением неуклонной решимости, сидел его отец – патриарх, а у ступеней в креслах с невысокими спинками, находились боярин Шереметьев и князь Черкасский. Дальше в палате за столом сидели ясельничий Глебов и дьяк Михайлов. Отдельно в стороне сидел архимандрит Иосиф. Перед государями в непринужденной позе стояли братья Салтыковы. Их лица были бледны, глаза воспалены от бессонницы, но они дерзко и смело глядели в лица своих судей, и по их губам скользила наглая усмешка.
- За лучшее поначалу врачей опросить, - сказал сухим голосом патриарх. – Боярин позови дохтора!
124.

Шереметьев встал и вышел. Стрельцы отпахнули дверь и снова закрыли за ним. Через минуту боярин вернулся в сопровождении доктора Валентина. Последний был одет в черный камзол и короткие брюки, на его ногах были чулки и башмаки с серебряными пряжками, волосы были собраны в косицу. Он был высок ростом, рыжий, с горбатым носом и глазами на выкате. Войдя, он стал на колени, и трижды стукнул лбом царю, потом столько же патриарху
- Опроси! – тихо сказал царь Черкасскому.
- Встань и подойди ближе! – громко приказал князь, встав, и низко поклонившись царю.
Доктор попятился и осторожно, подгибая колени, приблизился к трону.
- Тебя звали наверх, - спросил князь, - лечить царскую невесту, Анастасию Хлопову? Скажи, что у нее была за болезнь и прочна ли она была царской радости?
Доктор переставил ноги, кашлянул, пытливо взглянул на Салтыковых, на боярина Шереметьева, на патриарха и тихо заговорил, стараясь правильно выговаривать русскую речь:
- Что я знаю? Я мало знаю! Меня звали на верх…
- Кто звал?
- Я звал! – отозвался Борис Салтыков.
- Ну?
- Ну, я и был! Смотрю желудком непрочна, слабит желудок. Это – пустяки! Я давал лекарство и уходил.
- Кому лекарство давал?
- Ее отцу, Ивану Хлопову, давал и уходил.
- Так, - с трона сказал Филарет, - что ж эта болезнь опасна для родов, к бесплодию она?
            Доктор поднял руки.
- Кто говорит? Пустая болезнь… два дня – и здорова! Никак ничему не мешает.
Михаил вспыхнул и с укором взглянул на Салтыковых, те опустили головы, но Михаил Салтыков быстро оправился и шагнул вперед.
- Дозволь, государь, слово мол…
- Молчи! – резко вскрикнул на него патриарх. Твои речи впереди! Боярин, зови другого врача!
Шереметьев поднялся и ввел другого.
Лекарь Бальсыр, одетый как и его товарищ, лысый, с крошечным красивым носом, толстый и круглый, как шарик, вкатился в палату, добежал почти до трона и тут бухнулся в ноги, звонко стукнул лбом о пол.
- Здравия государям! – прошептал он.
- Встань и отвечай! – сказал князь Черкасский, и продолжая допрос, предложил ему те же вопросы.
- Был зван, был зван, - мотая головою, затараторил лекарь, - звал меня Михаил Михайлович наверх. Говорил, занедужалась царева невеста. Я бегом к ней, наверх. Пришел я, осмотрел ее, невесту-то, вижу, что у ней желтуха, я говорю: “Желтуха”. Но Михаил Михайлович говорит: “Можно ли ее исцелить, и будет ли она государыней?” А я говорю: “А почему я знаю? Разве это - мое дело? А что исцелить, так легко можно. Желтизна в глазах малая, опасного нет”. – “А будет ли, - говорит, - она чадородива? А будет ли долговечна?” на это я говорю: “Того я не знаю, о том у доктора спросить надо”. Вот и все! Не вели казнить! – и он снова упал царям в ноги.
- Встань, встань! – закричал Шереметьев.
Лицо царя Михаила выразило страданье. Он обратился к Михаилу Салтыкову и сказал с упреком:
125.

- Ты мне говорил, что доктора смотрели болезнь Марьи Ивановны и сказали, что болезнь та опасна и она недолговечна.
- Дозволь слово молвить! – вспыхнул, рванулся Салтыков.
- О чем говорить будешь? – тихо произнес царь и опустил голову.
Патриарх презрительно взглянул на Салтыкова. Тот торопливо и сбивчиво заговорил.
- Что же я? Я, что дохтура говорили, то и сам. Лекарств не давал, а какие они, то в книгах записано. И опять спрашивал я, будет ли она мне государыней? Так то спрашивал по приказу государыни великой старицы инокини Марфы Ивановны. В чем вина моя?
- В том, что облыжно мне показывал! – с горечью воскликнул Михаил. – Что меня в затмении держал, правды не сказывал.
- Я - не лекарь!
- Что говорить! – прервал разговор патриарх. – для правды надо Хлоповых позвать. Все узнаем! Боярин, что князь Теряев приехал?
Шереметьев встал и поясно поклонился.
- Вчера, государь, по твоему приказу прибыл он.
- заказать ему сегодня в Нижний ехать и Хлоповых привезти, Ивана и Гаврилу вместе, и не мешкотно! Так ли, государь? – обратился патриарх к сыну.
- Так, государь-батюшка! Спосылать! – ответил царь.
- А пока и дело отложим! – окончил патриарх, вставая, и широким крестом благословляя присутствующих.


XXXXXXXYII

Как ветер несся князь Теряев, торопясь выполнить царское поручение.
Не думали, не гадали опальные Хлоповы, что их дело вдруг снова поднимется, и перепугались, увидев царского гонца: но князь успел успокоить их и без передышки погнал назад.
Снова в той же палате царь, патриарх и ставленые бояре слушали дело Хлоповой.
Отец невесты, Иван, только сказал, поклонившись государям:
- Дочь моя была всегда здорова и, живя не малое время во дворце, не имела никаких болезней. Вдруг приключилась с нею рвота и была три дня, а потом снова через недолго. Как лечили ее, того не знаю, ибо Михайло Салтыков всем распоряжался и меня не подпускал. Одно знаю, как сослали мою дочь с верха, так и стала она совсем здорова!
- Врешь, собака, что я тебя до дочери не пускал! – закричал Салтыков.
- Истинно, как перед богом говорю! – ответил Иван Хлопов и перекрестился.
- Облыжно показывает, государи, - пробормотал Михайла.
- Ну, а ты что скажешь о племяннице? – обратился Филарет к Гавриле хлопову, не слушая Салтыкова.
Гаврила бойко выступил, стукнул лбом и сказал:
- О болезни племянницы ничего не знаю, а при крестном целовании расскажу государям все, как было.
- Давай клятву!
Шереметьев вызвал священника. Стоя у аналоя, Гаврила хлопов дал клятву и в том целовании, а потом стал рассказывать горячо, задорно, сверкая глазами на Салтыковых:
- Когда государь изволил взять к себе на двор племянницу мою, тогда позвали меня с братом вверх, на сени. Борис и Михайла Салтыковы, встретя нас там, проводили к государю. Государь объявил нам, что изволил взять для сочетания браком Марью Хлопову, и нам, людишкам, повелел служить при своем лице. Когда племянницу мою
126.

нарекли царицею и назвали Настасьею, то жили при ней в хоромах мать ее, Марья Мимокова, и бабка Желябужская, а мя с братом хаживали к ней наверх челом бить. Когда государь отправился с государыней в Троице-Сергиев монастырь, то мы в том походе были, а по возвращении в Москву начали жить вверху и ходить ежедневно к царице. Вскоре после сего пошел государь единожды в оружейную палату, взял с собою Михайлу Салтыкова, меня, Гаврилу Хлопова и брата. – Гаврила перевел дух, гневно взглянул на Салтыкова и, тряхнув головою, продолжал:
-Здесь поднесли государю турецкую саблю и начали оную хвалить, а Михайла Салтыков говорил, что и на Москве такую сделают. Тут спросил меня государь, как я думаю, а я сказал: “Сделают, да не такую”. С тех слов Михайла Салтыков осерчал, вырвал у меня саблю и стал поносить меня.
- А ты не лаялся? – не утерпел Михаил Салтыков.
- Что же, мне в долгу быть у тебя, что ли? – ответил Хлопов и продолжал: - От сего времени начали меня с братом ненавидеть Борис и Михайла, а вскорости, занемогла и государева невеста. Когда созвали собор, чтобы недолго, ибо боkезнь эта кроткая, да не послушали меня. А Борис с Михайлом смеялись и говорили: “Подожди, скоро и тебя с Ивашкой оженим”.
Гавриил Хлопов низко поклонился и отошел в сторону.
Некоторое время все молчали. Всем вдруг стало ясно, что неспроста заболела царская невеста, и Салтыковы в молчании чувствовали для себя гибель.
Царь поднял на них укоризненный взор.
- Чую, что вороги вы мне злые, - сказал он, - да не хочу суд скорый делать, пока всего не узнаю. Князь Терентий Петрович! Боярин Федор Иванович!
Теряев и Шереметьев быстро опустились на колени.
- Возьмите святого отца архимандрита Иосифа да трех Дохтуров с собою, - приказал царь, - поезжайте в Нижний и на месте опросите Марью Ивановну, а те дохтуры пусть о ее здоровье мне доложат. До того времени суд откладываю.


XXXXXXXYIII

С пышностью царских вельмож, хотя и спешно, ехали князь Теряев, Шереметьев и архимандрит Иосиф. Шереметьев взял с собою знаменитых докторов, гопланца Билвея и англичанина Дия, и до семидесяти слуг, а впереди скакали гонцы, заготавливая подставы, и устраивали ночлеги по дороге.
На другой же день по приезде в Нижний Новгород, Шереметьев стал опрашивать царскую невесту.
В маленькой горенке, чисто убранной и красиво украшенной чистыми полотенцами да ширинками, сидел за столом боярин, рядом с князем и архимандритом, а перед ними потупившись и от смущения краснея, что вишня, стояла русая красавица. Высокая ростом, полная, с покатыми белыми плечами, с высокою грудью и чистым, ясным лицом, Марья Хлопова, тихо, прерывающимся голосом говорила:
- Не иначе, как от супостатов, от зелья какого. Была я здорова-здоровенька, вот как по сей час, а тут вдруг затошнило, наутро рвать стало, моченьки нет, живот опух. А там, как лишили меня царской милости, свели с верхов, так и опять поздоровела я, хоть бы что! Так и скажите царю-батюшке: неповинная я в своей хворости! – и закрывши рукавом, она горько заплакала.
- Не плачь, Марья Ивановна! – взволнованно сказал Шереметьев. – Еще все поправится может. Приказано нам сызнова звать тебя Настасьей!
Боярышня взглянула из-под рукава и улыбнулась.
127.

Бояре встали.
- А пока, прости, еще одно от тебя надобно, - докторам нашим покажь себя.
Хлопова вспыхнула, словно зарево, и потупилась.
- Как маменька.
- Царский указ! – строго сказал боярин.
- Что же, я в вашей власти!
Боярин позвал докторов.


XXXXXXXIX

Кажется, не дни, а минуты считал царь, со времени отъезда своих послов. Он отрешился от дел, сказываясь больным, боялся встречи с матерью, и только патриарх имел к нему свободный доступ.
“Злые люди, - думалось царю, - что им в моей радости? А испятнали ее, лишили меня покоя”.
И в эти мгновения ему становилось так себя жалко, что на его глазах навертывались слезы, и он тяжко вздыхал.
Наконец, приехал архимандрит Иосиф из Нижнего. Царь встретил его, наскоро принял из рук его благословение, и велел тотчас созвать Думу и послать за Салтыковыми. Почти тотчас же собрались бояре, и с патриархом во главе, выслушали донесение Иосифа.
- И ты, отче, видел ее своими очами? – весь, дрожа от волнения, спросил царь, забыв свой сан. – И доктора тоже говорят? И она говорит – от зелья, от супостатов? Так, так! И вдруг его гнев вспыхнул внезапно, как долго тлевшее пламя. Он выпрямился в кресле, грозно взглянул на Салтыковых, и, протянув руку, громко сказал: - злодеи и супостаты! Я ли не жаловал вас, а вы моей радости в женитьбе учинили помешку, и та помешка – измена. Казнить вас, воры, за это!
- Смилуйся, государь! – закричали братья, падая ниц.
- Холопы, псы смердящие, с матерью своей лихой! – царь резко отвернулся и сказал ближним боярам: - Взять их именья в казну! Послать их: Бориску в Галич, Михайла в Вологду, а мать их, змею подколодную, в Суздаль.
- Смилуйся! – закричали снова Салтыковы.
- Вон с моих глаз!
Даже патриарх подивился и с радостью взглянул на своего сына, впервые видя в нем царя с грозною волею. Бояре испуганно потупились. Грянула гроза из чистого неба и ударила по супостатам, как Божья кара.
Сразу повеселел царь и вверху заговорили:
- Поженится на Хлоповой!
Иван и Гаврила Хлоповы стали в почете, и их, что ни день, звали бояре на пирование. И вдруг все разом изменилось. Понеслась весть, что великая старица Марфа Ивановна больна и завет к себе сына. Торопливо снарядился царь, послал за отцом, и оба они поехали в вознесенский монастырь.
Их провели в покои Марфы-игуменьи. И вдруг она вышла к ним здоровая и бодрая, с грозным лицом. Царь упал на пол. Она подошла к нему, подняла его, потом поясно поклонилась и поцеловалась с ним. С застывшим, суровым лицом она исполнила приветственный чет с патриархом и, видимо, сдерживаясь от вспышки, сказала, кланяясь:
- Садитесь, гости дорогие! Спасибо тебе, сынок, на милости, что приехал мать свою хоть в болезни проведать. И тебе, отче святый.
- Не на чем, матушка, - смущенно проговорил царь.
Патриарх глядел на свою бывшую жену недоверчивым, испытывающим взглядом,
128.

и строго молчал. Марфа перевела свой взор: их глаза встретились и разом вспыхнули: у нее ревнивою злобою, у него – презрительным негодованием. Она тотчас отвела свой взор и заговорила с сыном:
- Прости уж меня, государь, старую, что обманом завлекла тебя сюда. Не по чину, да и не по годам лукавить мне…
- Матушка! – просительно проговорил царь. – Мне прости: неотложное дело государево было!
- Не по чину лукавить мне, - продолжала, не слушая его, Марфа, - да и не хотелось материнское грозное право делать, сынок! А что до государева дела, то прежде ты ничего не вершил, со мной не обговоривши, а ныне – вот! Не только своих верных слуг караешь, а даже мою старицу, что для меня душевной была, и той не помиловал, от родной матери отвернувшись!
- Матушка! – умоляюще воскликнул царь, и беспомощно взглянул на отца.
Тяжелые пытки были для него укоры матери. Его лицо побледнело, на кротких глазах выступили слезы.
Патриарх нетерпеливо стукнул посохом и вмешался в беседу.
- Не кори его, мать! – сказал он. – Государь он тебе и крамолу карает, а эта крамола подле тебя гнездовила, тебе на срам.
Казалось, только этого и ждала старица.
Она выпрямилась во весь свой маленький рост, ее глаза запылали, и она гневно заговорила:
- Так, святой отче, учи сына, что мать его крамолу таит, ворогов посылает, гибель ему готовит! Ты сам – вор и крамольник! – крикнула она, забываясь, и делая шаг вперед.
Патриарх встал в гневном изумлении. Царь в ужасе закрыл лицо руками.
Между тем, Марфа, забывшись, продолжала:
- Ты! Ополячился там, наголодался и сюда, к нам, смуту принес. Никогда мы не знали печали да горя, а что теперь? В разоренную землю вошли мы и целили ее, а ты что сделал? Всяк ропщет, всякому не под силу твое державие? С воза берешь, с лотка берешь, с сохи, с водопоя. На правежах люди весь день по всей земле стонут, а люди целовальники с твоего патриаршего благословения народ спаивают, ярыжек по Руси разводят.
- Молчи! – гневно сказал патриарх.
- И царь не радостен! – продолжала гневно Марфа, - а таков ли был он? По церквам не ездит, народу не кажется, верных слуг разогнал.
- Крамольников, воров, - перебил ее патриарх и пылко сказал:
- А что до дел государственных, то не твоему уму судить про это! Не унижения царя, а величия хочу я, не гибели Руси, а процветания!
Царь сидел, закрыв лицо руками.
- И вот зазвала вас я за словом моим! – вдруг обернула разговор Марфа в сторону. – Слуг ты разогнал ради девки Хлоповой.
Царь нервно вздрогнул.
- Говорят, хочешь царицей ее сделать. А я говорю теперь тебе: прокляну! – Она, вытянув руку, прошипела эти слова. – Супротивница она мне, супостатка, девка негодная. И даю зарок тебе, сын: нет на сей брак моего благословения. Умру, из могилы запрет         .
- Матушка! – падая в ноги взмолился царь.
- Прокляну! Прокляну! – твердила Марфа.
Филарет недвижно стоял и, чувствуя свое бессилие перед материнской властью, только нервно сжимал в руках посох.
Царь сотрясался от горького плача.
Марфа грозно стояла над ним. Наконец, он смирился. Тяжело вздохнув, он выпрямился и кратко сказал:
- Прости, матушка! Не пойду против запрета твоего!
Лицо Марфы осветилось улыбкой, она кинула взгляд на патриарха, и в этом взгляде было торжество упоенного тщеславия. Потом она нежно наклонилась к сыну.
- Желанный мой, не от худа говорила тебе это, а добра желаючи! Тебе ли, солнцу красному, не найти красавицы в своем царстве!
Уныл и печален возвратился царь в свои покои. Снова на миг прорвавшиеся тучи сдвинулись грозной завесой и уже не видел он сквозь них никакого просвета.
Вначале страх смерти от руки подосланных поляками убийц, потом голод и разорение государства, разбойники и воры, поляки и шведы. У самых ворот московских бились с ляхами!... И снова оскудение казны и тяжкая тревога… и дом без радости, и сердце без отрады, без близкого друга, грозен отец, грозна матушка.
- Госполи, ты – моя охрана, мое прибежище и защита, мой покой и отрада! – и, заливаясь слезами, упал царь перед своей образницей и бился лбом об пол, печалясь о своей горькой, сиротливой доле.
А на другой день царский гонец спешил в нижний Новгород и вез грамоту боярину Шереметьеву и князю Теряеву. В той грамоте велено было передать Хлоповым, что Марию Хлопову взять за себя царь не изволит. Приказано Ивану Хлопову жить в своей коломенской вотчине, а Марье Хлоповой вместе с дядею своим, Желябужским, оставаться в Нижнем (где ей дан был двор, некогда принадлежавший Козьме Минину и после смуты бездетного сына его Нефеда, взятый в казну, как выморочное владение).
Филарет сильно укорял сына за малодушие, высказанное последним в деле Хлоповой.


XXXXXXXX

19-го сентября 1624 года праздновалась свадьба царя Михаила с Марией Долгоруковой. Пышная была свадьба. Весь народ московский своей радостью принимал в ней участие.
Царь был светел и радостен, как Божий день. Молодая невеста сияла царственной красотою, и патриарх со слезами умиления на глазах соединил им руки.
Великое ликование было по всей Москве. Царь приказал выкатить народу две сотни бочек меда и триста пива, и в то время, как пировал сам в терему, народ пил на площади, гулял и оглашал воздух радостными криками.
В четыре ряда были поставлены во дворце столы, каждый на двести человек, а вверху стоял на особом возвышении под балдахином малый стол, за которым сидели царь с венчанной царицей и патриарх.
Когда пир дошел до половины и был дан роздых, во время которог гостям разносили вина          , аликонтское и венгерское, молодая царица встала, поклонилась гостям и вышла из покоев.
Пир продолжался. Время от времени, стольники подходили то к одному, то к другому боярину и, поднося ему кубок с вином или блюдо с кушаньем, говорили:
- Великий государь, царь Михаил Федорович, жалует тебя, боярин, чашею вина или блюдом.
Боярин вставал и кланялся царю. Вставали все и кланялись отмеченному, а он в возврат кланялся каждому особняком.
Стольник возвращался на место, кланялся царю и говорил:
- Великий государь, боярин бьет тебе челом на твоей милости.
Потом пир продолжался.
Царь особенно жаловал князя Теряева то чашею, то блюдом, а к концу пира подозвал его к себе и стал милостиво говорить с ним:
- Люб ты мне, князь, еще с того времени люб, как со мной на соколиную охоту езжал, спускать кречетов учил.
Князь поклонился.
Пир снова пошел своим чередом.
Далеко за полночь пошли гости по домам.
На другой день, сейчас же после заутрени во дворце царя было странное смятение. В сенях Черкасский озабоченно говорил о чем-то с Иваном Никитичем, дядей царя. С царицыной половины спешно вышел князь Владимир Долгоруков.
- Ну, что? – обратился к нему Иван Никитич.
Князь скорбно качнул головою.
- В аптекарский приказ послали.
- Что случилось? – спросил у него находившийся здесь Теряев.
- Царица занедужалась. Как с пира ушла, а в ночь худо ей стало, а теперь кричит.
Все в унынии смолкли.
Все разделяли царскую тревогу и печаль и ходили унылые, словно опальные. С утра по Москве несся колокольный звон, и народ толпился в церквях, молясь о здравии молодой царицы. С того самого часа, как встала царица из-за пира, занедужилась она, и вот уже третий месяц был на исходе, как хуже и хуже становилось ее болезнь. Приковала она ее к постели, высушила ее тело, очи ее ввалились, нос заострился, на щеках словно огневица горит, и все кровью царица кашляет, и рвота ее мучит. Доктора голову потеряли, видя, как тает красавица. Стали знахарей из Саратова звать, с Астрахани, с Казани – и ничто не помогало царице.
Измученный скорбью царь неустанно молился, и его уста только одно шептали:
- Божий суд! Наказует меня Господь за недоброе с Марьей Хлоповой!
Свою мать ему было боязно видеть. Свободное время он боялся оставаться один, окружая себя ближними, сидел между ними, не говоря ни слова, унылый и скорбный.
Только время от времени приходили к нему с верху и докладывали о здравии царицы. А она, голубка, лежала, медленно сгорая от злой болезни, и думала горькую думу о людской злобе, что позавидовали ее счастью и почестям.
Царь сидел за столом. Вокруг него стояли бояре. Ближе всех находились Шереметьев с Черкасским. Ждали часа, когда ударят к обедне, а до того царь принимал челобитные. Но ни на одного из вошедших даже не глянул царь, и бумаги отбирал Шереметьев.
Царь часто крестился.
- Видна карающая десница Господа. Истинно, суд Божий! Осудил и казни обрек слугу неправедного. Что там? Чего вы молчите? – Он вдруг поднялся с кресла и тревожно взглянул на Шереметьева, который только что вошел. Слышно было, как в сенях тревожно бегали люди. – Что там? – повторил царь, бледнея.
Дверь распахнулась, и в горницу с плачем вбежал князь Долгорукий.
- Кончается! – проговорил он, рыдая.
Царь выпрямился, но тут же покачнулся. Шереметьев и князь успели подхватить его под руки…
Прорезая воздух, уныло, гулко ударил колокол.
Царь опустился на колени и заплакал.
- Кончается! – произнес он. – Господи, я грешен, я виновен, меня и карай. За что ее-то?
Божья месть творилась: царица тихо и безболезненно кончалась, после трех месяцев непрерывной болезни, начавшейся с первого дня свадьбы.


XXXXXXXI

На второй год после смерти Марии Владимировны Долгорукой, Михаил Федорович вступил во второй  брак.
Для выбора жены скликали на царский двор шестьдесят девиц (невест). Эти девицы сопровождались матерями или ближайшими родственницами. На них была одежда, жалованная царем. По представлении девиц инокине Марфе Ивановне, матери и родственницы разъезжались по домам. При каждой девице оставалась только одна прислужница. В комнатах, для них отведенных, находились по обеим сторонам кровати.
В полночь Михаил с матерью своей пошел осматривать невест. По окончании осмотра инокиня Марфа спросила сына, на которую из девиц пал его выбор. И очень удивилась, услышав, что он предпочел прислужницу одной из привезенных девиц. Мать убеждала Михаила, чтобы он помыслил, как оскорбятся этим выбором князья и бояре. Наконец, требовала от него решительного отказа, так как до восхода солнца он должен в Успенском соборе в присутствии патриарха и духовенства объявить имя будущей своей супруги.
Михаил отвечал:
- По воле только Божьей и твоей принял я венец и царство. Ни в чем не посмею быть ослушным матери моей. Ты всегда была наставницею и моим покровом – все исполню… Но сердце мое никогда не выберет, никогда другой не полюбит… Я определен к одним бедствиям! Первой супруги лишился в первые месяцы брачного союза. Невесты лишаюсь при самом избрании. Она не знатной породы, может быть, она терпит бедность, горе, и я испытал нужду и гонения.
Слезы полились из глаз Михаила, и, глядя на сына, мать его сказала:
- Судьбы небесные тебя сохранили. Они назначили тебе царство… Воля Божья да будет с тобой! Возьми ту, которая пришлась тебе по мысли и по сердцу.
Между тем инокиня Марфа послала разведать о роде прислужницы, которая оказалась дочерью бедного Можайского дворянина Лукьяна Степановича Стрешнева, а девица, при которой она находилась, ее дальней родственницей, угнетавшей ее своим своенравием.
Когда патриарх Филарет благословлял сына своего, то он сказал:
- Бог за благочестие прославил тебя и почтил царством. И впредь за благочестие твое и царицы Евдокии да соблюдет вас от врагов ненавистно.
Во время благовеста к молебну представлены были Евдокии дочери князей и бояр. В смятении души скромная и кроткая Евдокия не допускала девиц целовать у себя ручку, но сама целовала каждую из девиц.
На другой день, по совершении обряда обручения, отправлены были от царя бояре к отцу невесты, на руках у которых была царская грамота, уведомлявшая его о том, что по благости Божьей Евдокия избрана царской невестой. Посланные застали Стрешнева в поле с сохою, возделывающего ниву для посева ржи.
Царь Михаил взял Евдокию в жены, а ее отца – Можайского дворянина Лукьяна Степановича Стрешнева произвел в ближнего боярина и ввел в состав Думы.
Царица была великолепно красивой, на диво доброй. Она очень любила своего мужа царя. Поначалу она родила царевну, которую нарекли Ириной, потом другую, Пелагею, а там и наследника дала царю, Алексея Михайловича.


XXXXXXXII

В Успенском соборе сам патриарх Филарет служил обедню, а после нее молебство. Царь, окруженный ближними боярами, окольничими, горячо молился, стоя все время на коленях, а по его примеру и бояре, и окольничьи, и служилые люди и все призванные на собор, который был назначен на этот день, стояли коленопреклоненными.
Яркое солнце ударило в собор и сверкало на дорогих окладах образов, на самоцветных камнях боярских уборов и веселило все вокруг, кроме строгой фигуры Филарета в монашеском облачении. По окончании службы он обернулся и поднял обеими руками напрестольный крест. Все склонили головы. Потом поднялся царь и подошел под благословение к своему отцу, а за ним потянулись и все бывшие в храме.
Служба окончилась. Бояре и окольничьи выстроились в два ряда, и между ними медленно пошел царь к выходу, через площадь, в Грановитую палату, где порешено было быть собору. Следом потянулись ближние ему, а там и все прочие.
Дьяки у входа остались. Они стояли с длинными свитками и отмечали входящих. Одни занимались проверкою лиц прибывших, другие озабоченно рассаживали всех по местам, чтобы никто себя в обиде не чувствовал.
Грановитая представляла из себя длинную палату. В три ряда обращенным покоем стояли длинные скамьи, покрытые алым сукном. Вверху на возвышении в три ступени стояли два кресла под балдахинами и подле одного из них невысокий стол.
На скамьи, говоря в полголоса, садились созванные на собор. Помимо ближних царю и думных бояр, были тут присланные из Рязани, и от Тулы, и от Калуги и Пскова, и Новгорода, и далеких Астрахани, Казани, Архангельска, даже от Тобольска и Вытегры. Все были в высоких горлатных шапках, в дорогих опашнях с драгоценными ожерельями у воротов.
Вдруг двери раскрылись настежь, и парами показались стрельцы в алых и синих кафтанах. Они шли, держа на плечах блестящие алебарды, за ними шел отрок с патриаршим посохом, следом Филарет об руку с сыном, а за ними опять бояре и духовенство.
Все присутствующие обнажили головы и пали на колени.
Царь с патриархом сидели в своих креслах. На столике лежали скипетр и держава, вокруг стояли стрельцы, а подле Филарета - отрок с посохом.
Внизу перед ними за длинным столом сели дьяки с бумагою и перьями.
На время наступила торжественная тишина. Потом царь встал со своего кресла и раздался его тихий голос:
- Благослови, отче!
Патриарх поднялся во весь могучий рост и, подняв руки над головою сына, произнес:
- Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!
Царь выпрямился. В течение времени, истекшего со дня возвращения отца, он постарел и пополнел, но его лицо сохранило все ту же кротость и простодушие, и его взор глядел все с тою же нерешительностью.
- Князья и бояре, - тихо заговорил он, кланяясь во все стороны, - и вы, земские люди! – Созвали мы вас на Земский собор, потому что от поляков большое государству и нам, государю вашему, теснение. Для общей думы вас созвали. Ведомо вам, что декабря первого в лета тысяча шестьсот восемнадцатого, мы с поляками на Пресне мир подписали на четырнадцать лет и шесть месяцев, и тому миру теперь конец выходит. И они, ляхи, то ведают и всякое нам зло чинят… - И Михаил Федорович стал перечислять все обиды, понесенные Русью от поляков. На окраинах они разбойничают, царского титула не признают, со шведами и турками против Руси зло замышляют и похваляются всею Россией завладеть, от чего посрамление и убытки немалые. И так порешили мы в уме своем, - продолжал Михаил, - злой враг нам корольСигизмунд, помер, а враг злейший, Владислав, еще не царствует, отчего и смута у них в государстве. Станет он королем и поведет на нас рати, а коли мы упредим его, в наших руках более силы будет. На том и решили собор созвать. Начинать войну, али нет? Рассудите!
Михаил поклонился и сел, вытирая рукою лоб.
- Война, война! – раздались со всех сторон голоса.
Лица царя и патриарха просветлели.
- Так пусть и будет! – решил царь.
Потом стали обсуждать средства, войско и его размеры, назначать полководцев, определять действия каждого и делать наряды.
Целую неделю длился собор, и с каждым днем ненависть к полякам и жажда войны все сильнее охватывали сердца русских. “Война!” – передавалось из уст в уста, и о войне говорили в домах и кружалях, на базарах и рынках, в Москве и на окраинах. Воинственный дух наполнил сердца русских, и , кажется, никогда еще не вспыхивала у русских ненависть к полякам с такою силою, как в эти дни. Все обиды, начиная с Дмитрия Самозванца до последнего приступа ляхов на Москву, вспоминались теперь и стариками, и молодыми, и служилыми, и торговыми, всеми – от простого посадского до всесильного патриарха. Последний подолгу теперь беседовал с князьями Черкасскими, Теряевым и боярами Шереметьевым и Михаилом Борисовичем Шеиным.
- Наступили дни расплаты, - сказал гордо и решительно он, - все взятое отнимем и им мир подпишем!
И в это время он походил не на смиренного служителя Божьего, а скорее на прежнего Федора Никитича, которого убоялся Годунов.
- Князь Пожарский дюже искусен, - сказал Черкасский.
Шеин вдруг вспыхнул и, грозно глянув на князя, грубо ответил:
- И без него люди найдутся.
- Истинно! – подтвердил Филарет. – Михайла Борисовича пошлем. Он и в бою смел, и разумом наделен!
- Услужу! – ответил Шеин, низко кланяясь Филарету.
Князь Черкасский удивленно посмотрел на Шереметьева и Теряева.
Патриарх подметил их взгляд.
- Ну, да про это потом, - сказал он, - а ныне сборы определить надо. Иноземных людей много, тяготы большие.
Действительно, готовясь к войне, царь Михаил взял на службу английского генерала Томаса Сандерсона с 3000 войска, полковника Лесли с 5000 и полковника Дама с 2000 солдат. Требовались большие расходы.
- Я сам отдам всю свою казну на общее дело, - сказал царь на соборе, и его слова воодушевили всех.
- Не пожалеем имений своих! – ответили ему бояре.
Тотчас были составлены списки, и во все стороны полетели приставы собирать оброчные деньги, на конного двадцать пять рублей, на пешего десять рублей. Богатые помещики и монастыри выставляли от себя целые отряды.


XXXXXXXIII

Вечером к князю Терехову пришел Шереметьев.
- Нехорошее деется, князь, - сказал он.
- Да помилуй, Шеина в голову! Что он за воевода? Князь-то Пожарский прослышал стороною и говорит, что недужен. С этого добра не будет.
- Ну, говори! – остановил его князь. – Прозоровский пойдет, Измайлов, иноземцы.
- А Шеин над ними!
Кругом были недовольны назначением Шеина, но боялись громко говорить, зная волю патриарха и царя. Шеин еще выше поднял голову и смеется над прочими боярами, называя их в глаза трусливыми холопами. Ненависть к Шеину среди бояр росла, но за такими заступниками, как царь и патриарх, Шеин был в безопасности.
- Горделив он больно, - задумчиво сказал о нем царь Михаил, - смут бы у них там не было!
- Отпиши, чтобы без мест были, - возразил патриарх, - а против него ни по уму, ни по силе не быть никому.
- Твоя воля! – согласился Михаил.
Главных начальников назначили. Над всеми поставили Шеина, потом окольничего Артемия Васильевича Измайлова ему в помощники и князя Прозоровского во главе запасного войска. Иностранцы оставались при своих войсках, но в подчинении Шеину.
Все было готово к войне. Спешно собирались даточные деньги. Со всех сторон в Москву стекались отдельные отряды от помещиков, городов и монастырей. Ратные люди готовились уже к походу и делали последние распоряжения.
XXXXXXXIY

Девятого августа 1632 года все в Москве заволновались. Бряцая оружием, скрипя колесами пушечных лафетов, двигалось из Москвы несчетное войско. На площадях и базарах толпился народ всякого звания, а перед толпами дьяки, окруженные бирючками, громко читали царский манифест, в котором он перечислял все козни поляков, объявлял им войну.
- Бить их, схизматиков! – в исступлении выкрикнул старик в толпе. – Не будь мои кости старые…
- Ужо им боярин Михайло Борисович покажет! – сказал, усмехаясь, приказный.
Бабы остановили юродивого. Фомушка, огромный лохматый детина с железными веригами на плечах и на шее, замотал головою и глухо проговорил:
- Кровь, кровь, кровь! Много крови будет!
- Господи. Владыко, горе нам! – заголосили бабы.
В то же время в дворцовой церкви шла торжественная обедня с молебствием о даровании победы. Патриарх стоял рядом со своим венчанным сыном на коленях и горячо молился, а сзади стоял Шеин, Прозоровский, Измайлов, которым было вверено царское войско, и все ближние бояре государевы.
Медленно и протяжно пел клир, торжественно проходила служба. Государь молился со слезами на глазах. И всех молящихся соединяло с ним одно чувство.
Служба окончилась. Государь обратился ко всем, идущим на войну, и тихим голосом произнес:
- Бог с вами и Пречистая Матерь, с Нею же победа и одоление! Идите стоять за государево дело и не посрамите нашего славного имени.
Все двинулись и целовали руки. Боярин Шеин стал на колени и бил государю челом сто раз, потом поцеловал руку государеву и бил снова пятьдесят раз. За ним подошли Прозоровский, Измайлов, а там тысяцкие и начальники отдельных отрядов. Поцеловав руку государю, они потом подходили к патриарху и падали ему в ноги, а патриарх благословлял их, говоря:
- За веру Христову и государя! Благослови тебя Бог и Пресвятая Троица! – и после каждому говорил напутственное слово.
Государь вышел на Красное крыльцо. Военноначальники садились на коней. Тут же оказались теперь и Дамм, и Лесли, и Сандерсон. Народ толпился кругом и дивился на красоту коней и вооружение. Блестя серебром и золотом, отчищенной медью и полированным железом, гремя конской  сбруей и оружием, группа начальников с плотным коренастым Шеиным во главе, была очень эффектна.
Войска выходили из Москвы, поднимая облако пыли. Гром литавр и бубнов далеко разносился по воздуху.
Филарет поднял руки и благословил начальников. Они медленно повернули коней следом за войском.
Михаил Федорович медленно вернулся в покои в сопровождении бояр.
- Каково будет для нас счастье? – задумчиво проговорил он.
- Победить должны! – уверенно ответил Стрешнев.
- Истинно! – Филарет взглянул на него и кивнул головой. – Боярин Михайло Борисович – знатный военноначальник, хоть многие на него и клеплют.
Князь Черкасский потупился и переглянулся с Шереметьевым, но хитрый царедворец словно не заметил его взгляда.
- Люди все славные, - подхватил Стрешнев, - и войска много!
- Пошли, Господи, одоление супостата! – молитвенно произнес Михаил. – Много бед нам от поляков чинится.
- Аминь! – заключил Филарет.

XXXXXXXY

Был ноябрь месяц, когда Прозоровский с войском подошел к Смоленску, под которым уже стоял Шеин со своим помощником Измайловым и иностранцами.
Прозоровский подошел к Измайлову
- Как дела? – спросил он Измайлова и стал рассказывать свои подвиги. – А у вас что, Артемий Васильевич? – окончил он.
- И не говори! – Измайлов махнул рукою. – Мы с боярином – что волки в одной яме: одни ссоры. Мы скажем одно, а он сейчас другое, хоть бы сам о том думал раньше. А цари пишут – жить в мире! Беда! Окопались и ждем, когда ляхи одумаются и помощь пришлют. Два раза уже Смоленск взяли бы!
- Ты здесь, князь? – вошел в ставку молодой Черкасский, который был на посылках у Шеина. – Боярин тебя и Артемия Васильевича на совет зовет!
- Будем сейчас! – ответил Измайлов и сказал Прозоровскому: - Пойдем, князь.
В большой палате сидел Шеин. При входе Прозоровского он встал и дружески поцеловался с ним.
- Спасибо, князь, на старости государям! – сказал он, садясь. – Садись теперь советчиком нам. Видел Смоленск?
- Снаружи, боярин, крепость добрая!
- Что? – торжествующе сказал всем Шеин. – Говорю и я! Иначе, как измором, не взять ее. Стены не пустят.
- Мы стену-то, почитай, проломили с юга, - сказал Сандерсон, - чего ждать?
- Ну, ну! А я говорю – измором брать! А созвал я вас на то, чтобы князю место указать! – решительно сказал Шеин.
Все смолкли.
- По мне, стать ему станом на Покровской горе, - решил Шеин. – Ты, Артемий Васильевич, укажи место.
Крепость Смоленск против поляков, укрепленная еще Борисом Годуновым, была по тому времени одной из сильнейших крепостей. Борис Шеин, сдавший ее в Смутное время полякам, знал ее силу и потому избегал бесполезного штурма, решив вести правильную осаду. Она стояла на берегу Днепра, и Шеин прежде всего занял оба берега. Прямо перед воротами крепости, у моста, он поставил Маттисана с сильным войском, на северо-западе стал сам с Измайловым, на северо-востоке поставил Прозоровского, занявшего Покровскую гору, а вокруг с южной стороны широким полукругом расставил станы под начальством Лесли и Домма и приказал оттуда громить стену из пушек. С каждым днем он суживал осадное кольцо, зорко оберегая крепость от посторонней помощи, и жителям Смоленска приходилось все тяжелее.
- Знаю, что делаю! Знаю, что делаю! – хвастливо и упорно твердил Шеин, когда все советовали ему идти на приступ. – Приступу будет время!
Страшные голода мучили и изнуряли войско. Осада едва не тяжелее, чем для поляков, была для русских, но Шеин продолжал упорствовать в своем плане.
Войско бездействовало и роптало, особенно недовольны были Теряев и его молодые товарищи.
- Доколе, - жаловались они Прозоровскому, - нам без всякого дела быть?
- А вот подождите, - усмехался он, - приедет король с поляками, - дел на всех хватит.
И действительно, всем казалось, что Шеин словно нарочно медлил с окончательным приступом, потому что обороны крепости уже нечего было бояться.


XXXXXXXYI

Тихо, строго и чинно было в Вознесенсом монастыре. Временно смирилась мать Михаила, Марфа. Поняла она, что не под силу ей бороться с Филаретом Никитичем, и отступилась с наружным смирением от власти. Ее друг и наперстница, старица Евникия, томилась в Суздальском монастыре, и государыня редко получала от нее весточки.
Все, кто прежде приходил к Марфе на поклон и простого царского приказа не слушался без ее благословения, перешли на сторону патриарха. Только князь Черкасский еще прямил ей, да хитрый Шереметьев нет-нет да и навещали ее в ее келье.
- Ой, не лукавь ты, Федор Иванович, - говорила Марфа, - что тебе во мне, смиренной?
А он бил ей челом и со вздохом говорил:
- Счастье и мир ушли с тобою. Больно тяжела рука у владыки! Гляди, все стонут. Одним монастырским житно, а прочие волком воют. Не две, а четыре шкуры дерут: и с сохи, и с общины, и за соль, и за дорогу, и за полубные, и за водопой. Больно уж строг владыка!
Слаще меда были такие речи для Марфы, но, опустив глаза вниз, она смиренно говорила:
- Отошла я от дел мирских. Ему лучше они ведомы.
Тем не менее, стороною она всегда узнавала про дела государские и в душе таила воспоминания о былой власти.
И теперь, когда царь приехал к ней, тих и светел лицом и, земно поклонившись, поцеловался с нею, она знала уже государевы новости.
- Отчего ты светел так? – спросила она царя.
- Радость великая, матушка, - ответил царь, - кругом врагов одоление. Боярин Шеин и князь Прозоровский уже под Смоленск пришли. Слышь, и Дорогобуж отвоевали, и Белую, и Серпейск, и Почеп, и Невель.
- Пошли Бог, пошли Бог! – тихо сказала Марфа, перебирая четки.
- А ныне пишут, что их воеводу Гонсевского отбили.
- Радость, радость, - сказала Марфа, - завтра закажу молебствие отслужить Владычице. Наши молитвы тоже, может, до нее, Царицы Небесной, дойдут! А ты бы с царицею нас пожаловал, помолился бы вместе!
- Непременно, матушка!
- А то совсем забыл меня. На смех, Филарет Никитич меня в сане возвеличил, а всю радость отнял от меня: и сына любимого и дружбу рабскую.
Лицо Михаила покраснело, он потупился, а Марфа, подняв на него свой блестящий взор, продолжала:
- Теперь ты хоть ради радости милость мне оказал бы. Верни мне Евникию! Что тебе в ее немощи! А мне она – утеха великая. И за что казнишь ее? Что она – мать Бориске да Михайле? Так они тебе, как ты, служили и за тебя кару приняли. Не любы были отцу твоему твои други. Оставил он тебя одного и над тобою верх взял. Млад ты был тогда, а теперь муж. Покажи ему мощь свою.
Голос Марфы все крепчал, глаза ее горели живым огнем. Царь снова подчинился ее власти и подумал: “Что же и правда. Велики ли беды Салтыковых? Может, и впрямь о Хлоповой, как о порченной думали, меня же ради. А мать их и ни при чем. Крут батюшка!”
- Ладно, матушка, - сказал он, вставая, - сделаю, как ты хочешь. Ради старости верну Евникию тебе в утешение и Михалку с Бориской ворочу. Жди!
Лицо Марфы осветилось торжеством.
- Узнаю царя! – сказала она в ответ. – Спасибо тебе, сынок, на утешении! – и она поясно поклонилась сыну.
Тот упал ей в ноги.
- Прости, матушка!
Марфа проводила его во двор монастыря и вернулась, бодрая и радостная, в свою келью.
Михаил сказал Шереметьеву, вернувшись из монастыря:
- Хочу добрым делом добрые вести отметить. Напиши указ, по которому я прощаю вины Салтыковых и ко дворцу ворочаю, и чтобы мать их из Суздаля назад в Вознесенский перевели.
Шереметьев поясно поклонился, а у дьяка Онуфрия затряслись руки при таком приказе.
- А как же владыка? – продолжал он, но Шереметьев только грозно повел на него очами.
На другой день отстоял царь раннюю обедню и прошел в свой деловой покой до отъезда в Вознесенский монастырь дела послушать, вдруг в этот покой вошел Филарет не по чину быстро.
Михаил спешно вскочил и упал ему в ноги. Патриарх благословил его и затем, принимая из рук своего боярина свиток, протянул его царю и сухо сказал:
- Это нельзя!
Царь смутился.
- Прости, отче, меня просила матушка, и я обещал ей на радостях!
-Нельзя! – проговорил патриарх. – Воры и прилестники не могут вернуться к престолу. Мы не ложно судили! Слово государево должно быть твердо, иначе где ему вера! Милости его велики, но и гнев его страшен! Иначе что? Баловство? Скажут: ради меня казнили, ради нее простили! Нет моего благословения, нет!
Он кинул свиток на стол.
Царь беспомощно опустил голову.
Филарет снова заговорил:
- Прости их, верни их, и они затеют крамолу, не будет покоя у твоего трона. Опять произвол. Мать ищет смуты не по сану своему. Ты хотел в монастырь к ней ехать?
- Молебствие за победы она служить заказала, - только ответил царь.
- Не надо! Свою опалу показывать ей надо. Кто есть? – обернулся патриарх к своему боярину.
Тот выбежал и тотчас вернулся назад.
- Окольничий князь Теряев!
- Зови! А ты наказ дай! – предложил Филарет царю…
Князь Теряев вошел и отбил поклоны. Царь обернул к нему побледневшее лицо и сказал:
- Иди в Вознесенский монастырь. Скажи нашей матушке: быть не можем… не дужится!


XXXXXXXYII

Инокиня Марфа готовилась к торжественной встрече царя. Далеко вперед были высланы служки, чтобы издали заметить царский поезд. Но время шло, а поезда все не было видно. Марфа волновалась. Ударили по церквам к обедне, а царя все не было, и Марфа делалась все беспокойнее.
“Неужели и тут Филарет поперек стал, прознал про его обещание и удержал?”
Горькая усмешка сжала ей губы. Крут и властен патриарх, но она поборется с ним!
Вдруг появился служка с докладом:
- Едет, мать игуменья!
Марфа встрепенулась.
- Звоните в колокола!
- Не царь, а посол царский.
Лицо Марфы побледнело.
Через несколько минут перед ней стоял царский окольничий Теряев, с царскою оговоркою, что за недугом, легким, на молебствии царь-батюшка быть не может.
А спустя какой-нибудь час от Филарета принесли свиток и в нем строгий наказ, чтобы в дела государевы она, Марфа, не совалась.
“То не бабьего ума дело. Ежели же тебе и за молитвами досуга много, то есть дальние обители, где смятенному духу для размышлений вельми укладка будет”.
Потела как туча Марфа и… смирилась. В тот же вечер был у нее Черкасский и часто вздыхал, сочувствуя ей.
- А теперь, ежели его ставленник Смоленск возьмет, еще круче повернет владыко! – сетовал он.
Действительно, владычество Филарета приходилось всем в тягость, хотя и было оно во слову родины. Слишком тяжелыми поборами обложил патриарх все сословия, особенно крестьян и посадских. Светские люди жаловались на духовенство, которое, напротив, пользовалось всякими льготами. Но роптало в свою очередь и духовенство, в личной расправе с которым Филарет был беспощаден. Не только попов, но даже архиереев учил он своим жезлом, и не редко до крови.
Тяжко было и малодушному Михаилу, которому Филарет оставил охоту, богомолье да теремные дела. Все писалось от имени Михаила – и приказы и наказы, но ничего не решал он сам, без патриаршего слова и указа.
А Филарет все горделивее поднимал свою голову, зная себя в то же время смиренным иноком.
В неустанном труде проходил его день, в долговой молитве проводил он ночи. Его глубокий ум умел обнимать все разом, зоркий глаз видел больше всех окружающих. Это был изумительный человек, и история мало отвела ему места. Его характер и его государственный ум несомненно унаследовал его великий правнук Петр.
Немудрено, что личность Филарета подавляла собою все окружающее, и царь Михаил не имел силы противостоять воле своего отца, тем более что тот еще и был облечен.


XXXXXXXYIII

Десять месяцев стояли уже русские войска под Смоленском, все теснее и теснее окружая его. Вожди уговаривали Шеина броситься на приступ и взять Смоленск, но воевода упорно отказывался.
- Боярин, - взволнованно сказал ему Измайлов, - гляди, мы в южном стане уже знатный пролом сделали. Пойдем!
Шеин лишь покачал головою и произнес:
- Пролом! Эх, Артемий Васильевич! В те поры, когда здесь стоял Жигмонд, а я за стенами Смоленска сидел, ляхи у меня две башни разрушили, а войти не смогли, голодом только и одолели… Пролом!... Нет, подождем, когда они с голода пухнуть станут.
- Боярин! Невозможно так дальше! – с неудовольствием заявили Шеину иностранцы. – Там всего две тысячи четыреста воинов-ляхов. В один день Смоленск наш будет, а мы ждем, время тратим. Смотри, изнурение какое!
- Недолго теперь, - ответил им Шеин, - еще месяц, и нам ворота откроют.
- Жди! – угрюмо заявил ему князь Прозоровский. – Придет, наконец, Владислав из Польши и снимет осаду.
- Небось, князь, сумеем и Владислава встретить! – раздражался Шеин и продолжал упорствовать.
Сидя в своей ставке, он иногда бессонной ночью тяжко вздыхал и думал: “Не возьму в толк: вороги вокруг меня аль понять не хотят, что я кровь русскую берегу. К чему лить ее, ежели без крови возьмем Смоленск? Ох, люди, люди! Князь-то Черкасский схизматиком, изменником меня назвал! И он туда же… Да нет! Боярин Шеин не изменял Руси, царем правил: знает меня Филарет Никитич и боронит, а не будь его…” – и при этой мысли Шеин невольно вздрагивал.


XXXXXXXIX

Над станом Прозоровского, казалось, разверзлись все хляби небесные. Ветер рвал и стонал, дождь лил не переставая, несмотря на то, стояли последние дни июля месяца. Выкопанные землянки обратились в мелкие колодцы, ратники вылезли из них и предпочитали оставаться снаружи, чем снова лезть в воду.
На краю лагеря, у валов, на вышке, расположился стрелецкий сторожевой наряд. Подложив под себя мокрое сено, накрывшись зипунами, стрельцы равнодушно смотрели вдаль сквозь чистую сеть дождя и лениво переговаривались. Один из них заметил, как прямо на них скакал всадник. Не доезжая стражи, он замахал шашкою и закричал6
- Поляки!
Стрельцы сразу всполошились.
- Где? Много?
- Полчища! И не счесть! Смотрите лучше! – И всадник погнал коня. К ставке князя Прозоровского.
Князь Прозоровский выслушал всадника, подозвал Теряева и распорядился:
- Седлай коня! Скачи к боярину Шеину и скажи, что невдалеке от нас поляки показались. Какой приказ будет? Назад поедешь, заверни к Сандерсону, его оповести… А то нет! – перебил он себя. – К Сандерсону я пошлю другого. Ты назад так же спешно. С Богом!
Спустя пять минут Теряев бешенным галопом скакал в лагерь Шеина, до которого было верст пятьдесят по берегу Днепра.
Почти в то же время из лагеря был отправлен отряд, человек восемь, в разведку. Был уже вечер. Темнело.
Отряд медленно продвигался берегом, поросшим мелким ивняком, и вдруг они наткнулись на поляков. Дозор в три человека. Двое разведчиками были убиты, третьего связали и потащили в лагерь.
Домчавшись до главного лагеря, князь Теряев поразил Шеина привезенной им вестью, как гром с ясного неба.
- Скачем! – И Шеин вихрем помчался в лагерь Прозоровского.
Прозоровский вышел ему навстречу.
- Боярин! – сказал он. – А тут мне и языка добыли. Сразу все и вызнаем!
- Где? – быстро спросил Шеин.
- А тут! – И Прозоровский повел главнокомандующего на зады своей ставки.
На расчищенном месте у слабо горевшего костра стояло несколько стрельцов, охраняя связанного назад руками. Его красивый алый жупан был изорван и весь испачкан грязью, лицо исцарапано, распустившийся чуб висел растрепанною косою.
- Этот и есть? – спросил Шеин и, подойдя к ляху, быстро заговорил по-польски: - откуда ты и чей? Много ли вас пришло? С вами ли король?
Жолнер молчал.
- Прижгите ему пятки! – приказал Шеин.
Стрельцы быстро разули поляка. Один из них взял головню, другие подняли поляка на руках, и горящая головня с тихим шипением прикоснулась к обнаженным подошвам.
Поляк закричал не своим голосом:
- Все скажу, панове! Честное слово, все, как есть…
Шеин махнул рукою. Поляка отпустили.
- Ну, говори, как звать тебя и кто ты?
- Ян Казимир Подлеский, улан из Радзивилов!
- Много вас?
- Тысяч двадцать есть, и еще сегодня к нам пришли казаки, тысяч пятнадцать
- Кто у вас главный?
- Король Владислав с нами.
- Еще?
- Генералы: пан Казановский, ясновельможный пан Радзивилл, Казневский, Песчинский, Дамилович, Воеводский…
Шеин круто отвернулся от поляка и вошел в ставку Прозоровского. На лице последнего светилась злая усмешка.
- Что же, - решительно заговорил Шеин, - мне с ляхами не в первой биться. Их тридцать пять тысяч, а нас сорок, да Немчинов шесть, да казаков десять. Управимся!
- Надо битву дать, - сказал князь.
- Это зачем? Пусть они на нас лезут. Мы, слава Богу, в окопах!
Положение русских под Смоленском сразу изменилось. Время бездействия сменилось беспрестанными кровавыми сражениями, доблесть русского войска меркла перед Владиславом, едва ли не умнейшим полководцем того времени.
Польское войско остановилось на одной стороне с Прозоровским. Им надо было, прежде всего, снабдить провиантом Смоленск, а для этого следовало пробиться к нему.
И вот в ночь с шестого на седьмое августа Владислав навел два моста через Днепр и перевел главные силы на другой берег в тыл Матиссону. Для того же, чтобы русские не имели возможности помочь последнему, он велел Казановскому напасть на лагерь Прозоровского, а Радзивиллу на Шеина.
Завязалась битва, но все внимание поляков было сосредоточено на Матиссоне с Сандерсоном. Мост в Смоленске был взят, и обозы прошли в город. После этого поляки отступили.
Взятие Смоленска русской армией стало несбыточной мечтой. Надо было думать, как отбиться от Владислава и с честью для оружия снять неудавшуюся осаду. Шеин словно смирился.
Все высоты вокруг русского стана – горы Воробьева, Богданова, Богородская – были заняты поляками и русский стан был под ними как на тарелке.


XXXXXXXX

Король Вдалислав послал кастеляна Песчинского взять Дорогобуж, где хранились жизненные припасы русской армии, и этот город был взят без особого усилия.
Русские были лишены припасов. Отрезанных от Днепра, их ждала голодная смерть, на которую раньше Шеин обрек жителей Смоленска.
Роли переменились. В русском лагере наступил голод, в лагере поляков было изобилие всего, даже роскошь. Король привел с собою огромный штат челядинцев, военачальники задавали у себя пиры, устраивали охоты. С утра до ночи оттуда неслись веселые крики и песни, и евреи-шинкари работали на славу. А в русском лагере царила тишина и уныние. Призрак голода стоял перед всеми, и по всему поляки закрыли русским выход из лагеря и лишили их дров на зимнюю стужу.
Так прошли октябрь, ноябрь и декабрь. Ужасно было положение Шеина и Измайлова, как его ближайшего помощника. В войске поднимался ропот, до их ушей уже донеслось роковое слово “изменник”.
Шеин оставался один, в отчаянии взывал к Богу.
- Господи! Ты видишь мое сердце! Я не изменник царю и родине, я не предатель! Пошли смерть мне на поле брани, но избавь от поношения! Сил моих нет!
Его лицо похудело и осунулось, самоуверенный голос пропал, и исчезла власть над другими начальниками.
В лагерь с холодом и голодом пришли болезни – тиф, цинга – и раздоры.


XXXXXXXXI

Вести о неудачах под Смоленском доходили до Москвы и сильно волновали государей. А вскоре к этим неприятностям для царя Михаила прибавилось новое горе.
Он сидел в своем деловом покое и беседовал с Шереметьевым и своим тестем Стрешневым о войне и делах государственных, когда вдруг в палату вошел очередной ближний боярин, и, поклонившись царю, сказал:
- С патриаршего двора боярин прибыл. Тебя, государь, видеть хочет.
- От батюшки? – произнес Михаил. – Зови! – Толстый, жирный боярин Сухотнин торопливо вошел и, упав на колени, стукнул челом об пол.
- К тебе, государь! – заговорил он. – Его святейшеству патриарху занедужалось. За тобой он послал.
Михаил быстро встал, на лицах всех изобразилась тревога. Все знали твердый характер Филарета и его стойкость в болезни, а потому понимали, что если он посылает за сыном, то значит, ему угрожает серьезная опасность.
- Закажи мне колымагу, боярин, да спешно, спешно! – приказал Михаил. – А ты, Федор Иванович, - обратился он к Шереметьеву, - возьми Дия и Бильса и спешно за мною!
Шереметьев вышел. Спустя несколько минут Михаил Федорович ехал к патриарху, а еще спустя немного стоял на коленях у кровати, на которой лежал его отец.
Лицо патриарха потемнело и осунулось, губы сжались и только глаза горели лихорадочным блеском.
- Батюшка! – со слезами воскликнул Михаил, припадая к его руке. – Что говоришь ты! Что же со мною будет?
Филарет перевел на него строгий взор, но при виде убитого горем сына, этот взор смягчился.
- Не малодушествуй. – Тихо сказал патриарх. - Царю непригоже. Говорю, близок конец мой, потому что  чувствую это… А ты крепись!  Будь бодр, правь крепко и властно!
- Не может быть этого, батюшка! Дозволь врачам подойти к тебе! Пусть посмотрят.
- Что врачи? Господь зовет к Себе раба Своего на покой. Им ли удержать Его волю?
- Дозволь, батюшка! – умоляюще повторил Михаил.
Филарет кивнул.
- Зови! – тихо сказал он.
Михаил быстро встал, подошел к двери и сказал Шереметьеву:
- Впусти их, Федор Иванович!
Дверь приоткрылась, и в горницу скользнули Дий и Бильс. Они переступили порог и тотчас упали на колени. Царь махнул рукою. Они поднялись, приблизились к постели и вторично упали перед Филаретом. Он слабо покачал головою.
- Идите ближе! – сказал он, - успокойте царя.
Врачи поднялись и осторожно приблизились к постели патриарха. Они по очереди держали его руки, слушая пуль, по очереди трогали голову и, ничего не понимая, только хмурились и трясли головами. Состояние медицины было в то время настолько жалко, что врачи не могли, в сущности, определить ни одной болезни. Но панацеи существовали и в то время в виде пиявок, банок и пускания крови, и к этому согласно прибегли и царские врачи.
- Полегчало, батюшка? – радостно спросил Михаил, когда к Филарету после этих средств, видимо, вернулись упавшие силы.
- Полегчало, - ответил он, - но чувствую, что болезнь эта последняя. Не крушись! – ласково прибавил он.
И действительно, к вечеру с патриархом сделался бред, а в следующие дни он явно угасал.
Москва взволновалась. Народ толпился в церквах, где шли беспрерывные молебны, колокольный звон стоял в воздухе. Всюду виднелись встревоженные, опечаленные лица. У патриаршего дома не убывала толпа народа. Одни приходили, другие уходили и тревожным шепотом делились новостями.
Царь почти все время проводил у патриарха. Он совершенно упал духом, его глаза покраснели и опухли от слез. Склоняясь у одра болезни, он беспомощно твердил:
- Не покинь меня, батюшка!
Патриарх смотрел на него любящим, печальным взглядом, и глубокая скорбь омрачала его последние часы.
- Государь, - говорили царю бояре Шереметьев, Стрешнев и князь Черкасский, - не падай духом. Страшные вести! Поляки на Москву двинулись.
Михаил махнул рукою.
- Не будет для Руси страшнее кончины моего батюшки!
- Что делать? Прикажи!
- Сами, сами!


XXXXXXXXII

Владислав действительно отрядил часть армии на Москву.
Ужас охватил жителей при этой вести. Вспомнились тяжелые годы московского разорения и вторичного вторжения поляков в стольный град.
- Невозможно так! – решил Шереметьев. – Князь! – обратился он к Черкасскому. – Надо дело делать! Есть у нас еще ратные люди. Стрельцы есть рейтары. Надо собрать и на ляхов двинуть.
- Кто пойдет?
- Пошлем Пожарского! Я нынче к нему с приказом князя Теряева пошлю. Пусть они оба и идут.
На другой день князь уже собирал рать, чтобы двинуться на поляков. Народ успокоился. Спустя неделю десять тысяч двинулись из Москвы под началом Теряева и Пожарского. Они встретились с поляками под Можайском и были разбиты, но все-таки удержали движение поляков.
Князь Черкасский, сжав кулаки, с угрозой поднимал их в Думе и говорил:
- Ну, боярин Шеин, зарезал ты сто тысяч русских. Будешь перед нами отчитываться. - И никто ему не перечил, только Теряев-князь, качая головой, сказал Шереметьеву:
- Торопитесь осудить Шеина. Ведь о нем еще и вестей нет!
- Я что же? – уклончиво ответил Шереметьев. – Смотри на него и Дума, и народ!
Только патриарх, мирно отходя на покой, не ведал вовсе московской тревоги. В ночь на 1-е октября 1634 года он спешно приказал прибыть Михаилу с сыном Алексеем, которому было всего пять лет.
Михаил, рыдая, упал на пол, но патриарх, собрав последние силы, строго сказал:
- Подожди! Забудь, что ты мой сын, и помни, что царь есть! Слушай!
Царь тотчас поднялся. Его заплаканное лицо стало торжественно-серьезным. Филарет оставлял ему свое духовное завещание. Он говорил долго, под конец его голос стал слабеть. Он велел сыну приблизиться и отдал последние приказания:
- Умру, матери слушайся. Она все же зла желать не будет, а во всем с Шереметьевым советуйся и с князем Теряевым. Прямые души… Марфа Иософа наречь захочет. Нареки. Правь твердо. В малом уступи, не перечь, а в деле крепок будь. Подведи сына! Ему дядькой – Морозов! Помни! Муж добрый! Возложи руку мою!
Царь подвел младенца и положил руку своего отца на голову сына. Патриарх поднял лицо к верху и восторженно заговорил, но его слова нельзя было разобрать. Вдруг его рука соскользнула с головы внука. Ребенок заплакал.
- Батюшка! – раздирающим души голосом, вскрикнул Михаил.
С колокольни патриаршей церкви раздался унылый звон и скоро над Москвою загудели печальные колокола. Народ плакал и толпами стекался поклониться праху патриарха.
Боярин Шереметьев прискакал в Вознесенский монастырь и торопливо вошел в келью игуменьи. Смиренную монахиню нельзя было узнать в царице Марфе. Она выпрямила стан и словно выросла. Ее глаза блестели.
- А Федор Иванович пожаловал? – сказала она. – С чем?
Шереметьев земно поклонился ей.
- Государь прислал сказать тебе, что осиротел он. Патриарх представился!
Марфа набожно перекрестилась, с трудом скрывая улыбку торжества на лице, и сказала:
- Уготовил Господь ему селения райские!
Шереметьев поднялся с колен.
- Наказывал он что-либо царю? – спросила инокиня Марфа.
- Наедине были, государыня. Не слыхал!
- Кого за себя назначил?
- Не ведаю!
- Так! Слушай, Федор Иванович: буде царь тебя спросит, говори – Иосафа. Муж благочестивый и богоугодный!
- Слушаю, государыня!
- Еще сейчас гонцов пошли: двух к Салтыковым, одного – к старице Евникии. Измучились они в опале.
- Слушаю, государыня!
- Грамоты готовь милостивые. Царь в утро руку приложит. А ты изготовь сейчас и ко мне перешли.
- Слушаю, государыня!
Филарет скончался в октябре 1633 гола и был погребен в Успенском соборе.
Его патриаршество было важною эпохою в истории русской иерархии. Как родитель царя, Филарет, естественно, имел более власти, чем всякий другой имел бы, находясь в его звании, и как патриарх, управлял независимо в церковных делах. Это вообще подняло и возвысило сан патриарха и для приемников Филарета.


P. S.

Мертвая тишина царила в русском стане под Смоленском. Была темная морозная ночь. Шеин в своей ставке не спал. В валяных сапогах, в тяжелой шубе и лиховой шапке сидел он в своей ставке, сжав голову руками. Что делать? Господи, что делать?
Ссоры в лагере росли, начальники враждовали друг с другом. Ратники умирали от голода, холода и болезней, а никакой надежды на помощь не было. Оставалось Шеину просить у царя дозволения вступить в переговоры с поляками о перемирии. Царь дозволили. Шеин заключил условие, по которому русскому войску дозволялось беспрепятственно вернуться в отечество с тем оружием, какое оно имело при себе, положив все пушки и знамена перед королем, а желающим предоставлялось вступить в польскую службу, но из русских людей нашлось только восемь человек, а иноземцев перешло довольно. 2004 человека больных воинов было оставлено под Смоленском. С Шеиным ушло 8056 человек. Шеин с товарищами вернулся в Москву.
Над Шеиным и его товарищами произвели следствие и 23 апреля 1634 года в приказе сыскных дел приговорили казнить смертью Михаила Шеина, Артемия Измайлова и сына последнего Василия.
Им торим отрубили головы 27 апреля.
Несчастье под Смоленском, за которое поплатились Шеин и его товарищи, оказало печальные последствия. Московскому государству чрезвычайно трудно было собрать ратные силы и деньги для ведения войны. Оставалось просить мира, но, к счастью, Польша упредила в этом Москву. Польские сенаторы первые прислали русским боярам предложение о мире. Русские послы и польские комиссары съехались в марте 1634 года на речке Поляновке для переговоров, и только 4-го июля этого года был заключен “Вечный мир”.
 

 




 






















Рецензии