От Иова до Филарета. Исторический роман

 
                I

 

Сороковины царя Ивана Васильевича Грозного пришлись на день Стефана просветителя Перми, на 26-ое апреля.

После обедни и молебна, раздачи денег нищим, царь Федор Иванович провожал брата Дмитрия в удел его, в Углич. Царица Мария сама поднесла сына государю. Дмитрию было полтора года. Царь взял брата на руки и, заливаясь слезами, поцеловал.

Дмитрию стало щекотно от бороды, засмеялся, да так счастливо, так громко, что смех его взлетел голубем под самый купол Успенского собора. Царевича приняли у государя, понесли из храма, все пошли следом, смотрели, как садятся в кареты царица с царевичем, мамки, кормилицы…

Простолюдье шепталось, указывая друг другу на Федора Федоровича, царицыного батюшку, царицыных дядьев, братьев Афанасия Федоровича, у царевича были бояре, стольники, стряпчие, две сотни жильцов, четыре приказа стрелецких, приказ Московский, конный приказ, два приказа наемной пешей пехоты. Почет великий, да дорога дальняя.

Вся Москва, вздыхая и крестясь, провожала царевича-младенца. Углич пожалован Дмитрию государем Иваном Васильевичем, но выпроваживали царицу и Нагих из стольного града не по доброй их воле.

- Слава Богу, что уехали, - говорили друг другу умные. – В Москве младенца околдовали бы, питьем нашептанным извели, а в Угличе его, света, Царица Небесная побережет.

Но среди отъезжающих, ни между провожающими не было пестуна царевича – Богдана Бельского. Дома сидел, ногти грыз: полцарства из-под ног ушло. Но силенки еще были. Вся кремлевская охрана, помня щедрость Ивана Васильевича, служила не столько царю, сколько оружничему.

Бельский послал своих людей в стрелецкие полки, к детям боярским, к жильцам, обещал воскресить опричину, дать каждому верному заветам царя Ивана Васильевича поместья, крестьянские души, власть. Устрашал: грянет боярское междоусобие, дележ Русской земли на уделы. Грядет истребление самого Московского царства!

Этого испугались Шуйские, распорядились рассылать дворню по всем московским папертям, пригласить на их двор нищих, ради братской трапезы, ради молитвы по царю Ивану Васильевичу. Всем, кто явится, сказывать: Бельский замыслил отравить государя Федора Ивановича, всех его родовитых бояр. Первым будет умерщвлен Никита Романович, дядя великого государя, родной брат царицы – ангела Анастасии Романовны. Модно добавить, Бельский-де царя Ивана Васильевича в могилу отравой свел, а на престол царский возвести задумал друга своего – Бориса Годунова.

Но дворня, нищие не только распространяли по городам слухи, но и привлекли заводчиков братьев Ляпуновых, рязанских дворян.

Бунт созрел. Двадцать тысяч горожан подступили к Кремлю с требованием выдать Бельского. Смельчаки принесли бревно, принялись ворота ломать. С кремлевской стены дали залп из ружей, из затынных пищалей, побили людей, поранили.

Ляпуновы в ответ развернули пушки, стоявшие на скате, ахнули по воротам.

Слаб на расправу оказался Богдан Бельский. Прибежал прятаться к царице Ирине. А вот товарищ его Борис Федорович не дрогнул. Послал к народу бояр князя Ивана Федоровича Мстиславского, Никиту Романовича, дьяков Щелкановых, Андрея и Василия.

Боярам под ноги принесли убитых двадцать человек, привели раненых, кричали едино:

- Бельского!

- В чем его вина?! – удивились бояре.

                3

 

- Богдан хочет извести царя и вас, бояр!

- Но вы же видите, мы в полном здравии. Государь Федор Иванович здоров, царица Ирина Федоровна здорова! – возразили громогласные Щелкановы.

- Бельского! – кричал народ. – Убьем его!

Однако прежнего напора уже не было, а из Кремля вышли доктора, принялись лечить раненых.

- Бельский будет взят под стражу, и выслан из Москвы, - объявил Никита Романович.

- Да здравствует царь-государь со своими боярами! – ответил народ, соглашаясь с Никитой Романовичем.

 

 

                II

 

Верно, в тот же день Богдан Бельский на самых скорых лошадях, под сильной охраной, отправился в Нижний Новгород, но не в тюрьму, на воеводство.

Борис потерял сторонника, но в долгу у бояр не остался. Уже вскоре он слезно просил защиты у царя и сестры. Показал царю донос – дескать, боярин князь Иван Федорович Мстиславский умыслил зазвать его, царского конюшего Бориса Годунова, к себе на пир, и на том пиру с сообщниками, с князьями Воротынскими да с Головиными, предать злой смерти. Спасибо Богу, умысел открылся, князь Мстиславский бежал, но схвачен.

Федор не пожелал омрачать гневом покой души, отдал расследование в руки самого Годунова и знатнейший боярин князь Мстиславский пострижен в монахи, а его сообщники в дальние города, в тюрьмы.

Был взят под стражу, посажен в яму князь Андрей Куракин, схватили князя Василия Юрьевича Голицына.

Наконец, пришло известие: митрополит Дионисий мирил Бориса Федоровича Годунова с князем Андреем Ивановичем и с князем Иваном Петровичем Шуйскими.

Выйдя из собора, Иван Петрович сказал ждавшим его купцам:

- Слава Богу, помирил нас владыко с конюшим.

Двое из купцов встали перед князем и ответили:

- Помирились вы нашими головами. Надолго ли? Вам, Шуйским, от Бориса напасть, да и нам погибнуть.

Оба смельчака уже на следующий день исчезли неведомо куда.

 

 

                III

 

Борис Федорович, думая о своем величии, не о царском, начал предавать опале бояр, если в челобитных вслед за царем не поминали конюшего.

Год оказался неурожайным. Хлеб стал дорог. А голодному только покажи виноватого. Взволновалось купечество, ущемленное и разоренное иноземцами. Пошла Москва громить дворы Годуновых. Двор Бориса осадили холопы Андрея Шуйского. Сам князь, чтоб не быть замешанным в мятеже, молился об успокоении народа с крутицким архиепископом Варлаамом на Крутицком подворье.

Годунов к нападению приготовился заранее. У народа – камни, у солдат – ружья, у холопов боярских – ножи и ручницы, у холопов Годунова – пушки.

Из пушек стрелять не пришлось, хватило ружейных залпов.

 

                4

 

Уже на другой день Москва сидела по домам, а слуги конюшего схватили шестерых купцов-зачинщиков и среди них гостя Москвы Федора Нагого.

Купцы не дрогнули, пытки выдержали, им было чего ждать. За день до мятежа вместе с боярами совершили они крестное целование и приложили руки к челобитной царю Федору Ивановичу.

Шуйские уговорили и митрополита Дионисия действовать вместе – вместе с богатейшими московскими купцами и высшим духовенством явится во дворец и передать царю “моление народа”. В нем говорилось, как обеспокоен народ, что у царя нет потомства, и грозит пресечься на престоле великая династия Рюрикова династия. Оттого и манят люди Федора сослать неплодную супругу в монастырь, как поступил дед его Василий с бесчадной Соломонидой, а в жены взять молодую боярышню – внучку погибавшего в ссылке Ивана Мстиславского.

Так они придумали избавиться от сестры Годунова. Но у Бориса уже была целая армия доносчиков, и о заговорах он узнал вовремя. Годунов принял все меры, чтобы челобития народ царю не подал.

О сей грамоте Годунов сообщил царю, как его задумали разлучить с любимой женой. Вечно улыбающийся Федор, в первый раз в жизни пришел в гнев – он обожал Ирину.

Годунов сам приехал к владыке Дионисию, уговорил его не мучить царя, не оскорблять царицу.

- Государь с государыней – люди молодые, дети у них будут, - убеждал Годунов. – А не будет, так к лучшему. Блаженный может родить блаженного. Мне известно, что царевич Дмитрий пригож, умом быстр. О наследнике печалиться нечего.

Дионисий, видя, как кроток стал конюший, не посмел дать волю жестокосердию над государем. Статочно ли принуждать самодержца расстаться с возлюбленной супругой. Владыка потребовал от правителя слово – оставить дело о челобитии без последствий. Борис Годунов слово дал, но прибавил:

- Заводчики мятежа, напавшие на мой двор и на дворы моих родственников, будут казнены.

Шесть купеческих голов скатились на Красной площади.

 

 

                IY

 

Дионисий понял, что проиграл, и поспешил во дворец – покаяться перед царем.

Царь Дионисия простил, но Борис обманул: не простил ни его, ни других. Он обманул всех.

            Уже в сентябре Борис приказал доставить на суд князей Андрея, Дмитрия, Александра да Ивана Шуйских. Оказались в тюрьме князья Татевы, Бекасовы, Урусовы, Колычевы.

            Истязаний, допросов с пристрастием Годунов не допустил. Умел без битья пытать. Против Шуйских свидетельствовал их слуга.

            Привезли из Смоленска с цепями на руках, ногах, князя Василия Ивановича. Взяли под стражу знаменитого воеводу России от Батория князя Ивана Петровича Шуйского. Поставили перед судьями и князя Василия Ивановича. Слушал он, как уличает его в измене его же слуга, от стыда щеки горели. Сказал судьям со слезами на глазах:

            - Мыслимо ли этак клеветать? Слуга на господина? Ну, скажите, мог ли я участвовать в мятеже, занимаясь мирными делами в Смоленске?

            Тут Шуйский повернулся к слуге.

            - Много ли тебе платят за лжесвидетельство?

                5

 

            - Много! Больше, чем за верную службу твоему батюшке и тебе, скряга.

            На том разбирательство дела Шуйских закончилось. Василия Ивановича с братом Александром отправили в Бий-городок. Дмитрия с Иваном сослали в Шую. Андрея за то, что “к бездельникам приставал”, - в село Воскресенское, близ Галича.

            Князь Иван Татев отправился с приставом в Астрахань, Крюк-Колычев – в Нижний Новгород, Бекасовы – в Вологду, Урусовы – в сибирские города.

            Бедный Иван Петрович едва ли успел доехать до места выселения, до Лопатичей. Присланный вдогонку пристав князь Иван Туренин силой увез воеводу на Белоозеро, в Кирилло-Белозерский монастырь. Постригли воеводу в монахи. Был Иван, стал Иов.

 

 

                Y 

 

            Расправы над купцами, над боярами, подвигли митрополита Дионисия и крутицкого архиепископа Варлаама требовать суд над конюшим.

            - Иоанн Златоуст наставляет нас, грешных, - сказал Дионисий, глядя царю в глаза, - “Душа благоразумная видит, что должно делать, не имея нужды во многих пособиях, а неразумная и бесчувственная, хотя бы имела множество руководителей, предавшись страстям, остается слепою”. Твой конюший, государь, алчет, как ненасытный волк, почестей и богатств. Он-то, может, и умен, но душа у него слепая! Честные бояре Шуйские погибают в темнице ради Борисовой алчности… За твою честь, царь, страдают. Ты греешь на своей груди, добрый наш господин, гада холодного, ядовитого. Упаси меня Боже напророчить, но как бы и тебе не пришлось изведать пагубной силы его яда.

            Царь закрыл лицо руками и заплакал.

            - Прости его, владыка! Прости Бориса! Он и впрямь алчен… Ты не мне, ты ему скажи, он опамятуется. Борис, ты слушай, слушай!

            - Я слушаю, государь, - отвечал Борис. – Клевета она и есть клевета. Чем светлее уста, клевету произносящие, тем горше слушать.

            - Он – совершенный бесстыдник, твой ближний боярин! – воскликнул Дионисий. – Все его свидетельства против Шуйских и других бояр – купленная на деньги ложь. Ты, государь, Богу молишься усердно, да Борис – пожирает твои молитвы. От него, лжеца и тирана, произойдут в России великие бедствия.

            - Тебя, владыка-краснослов, ожидает Хутынский монастырь, - сказал конюший. – Иди туда, откуда пришел. Будь достоин своего прозвища – Грамматик. Побереги слова для хвалы Господу, не трать на хулу.

            Тогда встал перед царем архиепископ Варлаам и воскликнул:

            - Царь! Ты безвольно и постыдно дал ослепить себя через женщину. Твой слуга творит беззакония твоим именем, а потому все казни, все темные убийства, совершенные слугой, падут на твою голову.

            - Варлаам, поостынь! – сказал Годунов. – Для тебя приготовлена келейка в Антониевом Новгородском монастыре.

            - Не боюсь тебя, Борис! Не боюсь принять смерть от тебя! Но запомни: все слезы, до единой капельки, отольются на тебе и твоем племени. Коли за себя не страшно, побойся за детей своих.

            - У меня нет детей.

            - Будут.

            - Прости, государь, неразумных пастырей, - сказал Годунов Федору Ивановичу. – Я сыскал вместо них кроткого и мудрого. Имя ему Иов.

            - Иов! – застонал Дионисий.

            - Государь, это поп опричников! – вскричал Варлаам, но на него надвинулась

                6

 

стража, и тогда пошел он прочь от царя, отплевываясь, как от сатаны.

 

 

                YI

 

Народные волнения, распри между боярами и полная недееспособность царя Федора Ивановича ослабили самодержавную систему управления. Разногласия между светской и духовной властью, низложение митрополита Дионисия усугубили этот раздор. Монастыри не желали мириться с наступлением на их податные привилегии. Оказавшись в затруднительном положении, правительство стремилось сгладить противоречия и избежать новых столкновений с руководителями церкви. Борису Годунову удалось возвести на митрополичью кафедру своего ставленника Иова. Но новый митрополит не пользовался авторитетом и популярностью. Бояре и духовенство не простили ему опричного прошлого.

Первый духовный чин Иов получил в Старице. Произошло это в разгар казней, когда Грозный сделал Старицу своей опричной резиденцией и произвел там “перебор людишек”.

Место игумена Старицкого Успенского монастыря оказалось вакантным, и Иов занял его. Будучи человеком незаурядным, опричный игумен не смог сделать быструю карьеру, несмотря на то, что находился постоянно на виду у Грозного. Лишь в 1581 году он получил коломенское епископство и, казалось бы, достиг пика карьеры. Однако с приходом к власти Годунова все переменилось. Иов стал архиепископом, а через несколько месяцев митрополитом. В отличие от Дионисия, новый руководитель церкви был предан Борису.

Правитель готов был употребить любые средства, чтобы упрочить престиж Иова. Без авторитетного руководства церковь не могла вернуть себе того влияния, которым пользовалась в былые времена. Между тем нараставший социальный кризис требовал возрождения сильной церковной организации. В такой ситуации светская власть выступила с инициативой учреждения в России патриаршества.

 

 

                YII

 

Безвозвратно минуло время, когда вселенская православная церковь, возглавляемая царьградским патриархом, рассматривала русскую митрополию как второстепенную, периферийную епархию. Падение Византийской империи привело к перераспределению ролей. Под властью турок-завоевателей византийская церковь пришла в полный упадок, в то время как русская переживала расцвет. В Московском царстве митрополиты располагали несравненно большими возможностями и богатствами, чем константинопольский патриарх. Положение младших патриархов в Александрии было вовсе бедственным. В XYI веке восточные патриархи все чаще обращались в Москву за вспоможествованием. Число просителей росло из года в год.

В сношениях с православным Востоком именно царская власть – “царство”, а не “священство” – выступала как источник благ и милостей. Грамоты восточным патриархам писали от имени царя, из его рук они получали субсидии, он ходатайствовал за греческую церковь перед турками. Официальные встречи с московскими иерархами  исчерпывали весь круг необходимого обращения с местным церковным миром, а затем перед греками везде появлялся государев дьяк или иной служилый человек, действующий именем великого государя.

Мысль о преобразовании московской иерархии появилась в светской среде,

                7 

 

окружавшей трон. В стране нарождалось самодержавие. Так как Россия стала средоточием православия, ее церковь должно возглавить лицо, имеющее высший духовный сан, подле православного самодержавца должен стоять патриарх, как было в Константинополе. Церковный вопрос приобрел значение сугубо политического.

 

 

                YIII

 

            При Федоре в 1586 году в Россию приехал антиохийский патриарх Иоаким. Это было первое посещение Москвы восточным патриархом. До того Русь принимала у себя лишь митрополитов и епископов.

            Иоакима встретили как почетного гостя, поднесли дары и определили на двор к боярину Федору Шереметьеву на отдых. Но при этом окружили приставами и лишили общения с московским духовенством.

            На прием к царю патриарха привезли в парадных митрополичьих санях, хотя на дворе стояло лето. Из дворца иерарха препроводили в Успенский собор для встречи с митрополитом Дионисием.

            Тут патриарха ждал неприятный сюрприз. Дионисий первым благословил гостя. Обычно, указывают на то, что Иоаким носил высший сан, а потому митрополиту надлежало принять  благословение от грека. В действительности речь шла о более серьезных вещах.

            В XYI веке русская церковная культура приобрела некоторые самобытные черты. Русь приняла христианство из Византии, следовавшей Студийскому уставу. По этому уставу православные крестились двумя перстами. Но в Византии со временем получил преобладание Иерусалимский устав, предписавший троеперстное знамение. При Грозном Стоглавый собор под страхом проклятия запретил троеперстие, объявленное ересью.

            Руководили церковью ученики и последователи Иосифа Волоцкого. Иосифляне придавали внешней обрядовой стороне религиозной жизни большое значение. Любое отступление от московского обряда они считали недопустимым.

            Митрополит благословил патриарха двумя перстами, а тот – сложенными тремя перстами. Дионисий первый осенил грека крестным знамением, чтобы показать всем превосходство московского обряда над византийским. Он не желал делать никаких уступок греку.

            Иоаким пытался противостоять – “поговорил слегка, что пригоже было бы от него митрополиту принять благословение прежде, да и перестал о том”.

            Патриарх явился на Русь просителем, поэтому ему пришлось смириться. Зато его удостоили милостыни и проводили ласковым словом.

            Царь Федор тайно помыслил об учреждении патриаршества на Москве с Ириной и ближайшими боярами. Среди последних присутствовал Борис. Он был инициатором дела, и ему же поручили переговорить с Иоакимом.

            Патриарх не мог решить вопрос без вселенского собора. Он обещал поговорить о просьбе московитов на соборе.

            Столпы православной церкви Востока не мало не сочувствовали русским проектам, но не хотели открыто отклонить их, чтобы не лишиться милости царей.               

 

 

                IX

 

После отъезда Иоакима в Москву прибыл гонец константинопольского патриарха Феолита. Греки явно не желали вести с московитами письменные переговоры по делу о

                8

 

патриаршестве. В своей грамоте Феолит писал преимущественно о финансовых затруднениях. Но на словах гонец передал, что вселенские патриархи собираются решить московское дело в ближайшее время.

Сношения с Константинополем вступили в новую фазу после того, как Феолит был низложен турками, и его место занял Иеремия. Новый глава вселенской церкви отправился в Москву собственной персоной.

 

 

                X

 

Узнав о приезде пастыря, русские дворяне выслали навстречу дворян, которым приказано было спросить грека, “каким он обычаем идет ко государю и с чем?”: “со всех ли приговору патриархов поехал и ото всех ли патриархов к государю есть какой приказ?” Судя по заданным вопросам, в Москве ждали, что ранее бывший в России патриарх Иоаким выполнил поручение, и главный патриарх привез приговор вселенского собора о московской митрополии.

Попутно посланцы должны были выяснить, подлинный ли патриарх перед ними. В Москве не знали о смене церковного руководства в Константинополе и заподозрили, было, Иеремию в самозванстве.

Греки без особого труда рассеяли подозрения. 21-го июля 1588 года они были приняты в Кремле. Иеремию представили царю, затем отвели в особую палату для беседы с глазу на глаз с Борисом Годуновым и Андреем Щелкановым. Беседа выявила крайне неприятные факты. Оказалось, что дело не сдвинулось с мертвой точки.

Московские переговоры затянулись более чем на полгода. Ход их получил неодинаковое освещение. Когда патриарх Иеремия удостоился аудиенции в Кремле, царь щедро одарил его и всех его спутников. Иеремия склонен был к единоличным решениям. Греки из его свиты были недовольны этим и жаловались на его трудный характер: “такой патриарх имел нрав, что никогда не слушал ни от кого совета, даже от преданных ему людей, почему и сам терпел много, и церковь в его дни”.

Появление патриарха в Москве поставило правительство перед выбором. Оно могло отпустить патриарха без субсидий и тем самым утратить все возможности, связанные с первым посещением Руси главой вселенской церкви. Можно было одарить патриарха богатой милостыней, но история показала, что полагаться на словесные обещания византийцев нельзя.

Московиты избрали третий путь: они решили задержать Иеремию и заставить его уступить. Московские власти первым делом постарались надежно изолировать греков от внешнего мира. Приставы и стража никого не пускали к Иеремии, и самому ему запретили покидать двор. Даже на базар патриаршие люди ходили со стражниками. Изоляция патриарха не была мерой исключительно полицейской. Речь шла о религиозных разногласиях и чистоте вероучения.

Византийцев держали как пленников, но при этом обращались с ними самым почтительным образом и предоставили им всевозможные блага. Патриарху отвели просторные хоромы, убранные по-царски и пригодные для постоянных богослужений. Из дворца ему доставляли изысканную еду и обильное питье: три кружки хмельного меда – боярского, вишневого и малинового, ведро паточного меда и полведра квасу.

Между тем властители Кремля более не вызывали к себе византийцев и словно окончательно забыли про них.

Сколь бы тяжелым ни казалось московское гостеприимство, Иеремия по-своему ценил его. Испытав превратности судьбы, столкнувшись с предательством епископов, произволом иноверцев-завоевателей, изгнанный на собственной резиденции и

                9

 

ограбленный, престарелый патриарх, кажется, не прочь был сменить Константинополь на Москву.

            Однажды Иеремия, беседуя с ближайшими советниками, заявил, что не хочет учреждать в Москве патриаршество, “а если бы и хотел, то сам остался (здесь) патриархом”. В окружении Иеремии были “люди недобрые и нечестные, и все, что слышали, они передавали толмачам, а те доносили самому царю.

            Как только властям стало известно о пожелании патриарха, они прибегли к хитрой уловке. Патриарху постарались внушить, что его ждет в Москве блестящее будущее. “Владыко, если бы ты захотел и остался здесь, мы бы имели тебя своим патриархом”.

            Подобное заявление исходило не от царя и бояр, а лишь от приставов, стороживших патриарха. Иеремия попал в расставленную ловушку и, не ожидая официального приглашения, сказал приставам:

            - Остаюсь!

            Борис тут же получил “царское повеление” с патриархом посоветоваться, возможно ли тому остаться, чтобы ему быть в его государстве, Российском царстве, - в стольнейшем граде Володимире.

            Тайная дипломатия Годунова дала свои плоды, и вопрос немедленно был перенесен в боярскую Думу. Объявив о согласии Иеремии, царь Федор выдвинул ряд условий: “Будет похочет быти в нашем государстве цареградский патриарх Иеремия, - читал дьяк царскую речь, - и ему быти патриархом в начальном месте во Володимире, а на Москву бы митрополиту по-прежнему; а не похочет… быти в Володимире, и на Москве учинити патриарха из московского собору”.

            Условия выдвинул, разумеется, не Федор, а правитель, прибегнувший к помощи сестры Ирины. Царица выступала фактически в роли соправительницы мужа, что трудно было согласовать с вековыми традициями Московии. Как значилось в документах, государь, “помысля с своею благоверною и христолюбивою царицею и великою княгинею Ириною, говорил с бояры” о патриаршестве. Смысл приговора сводился к следующему. Иеремии дозволялось основать свою резиденцию в захолустном Владимире с тем, чтобы фактически главой Московской церкви остался митрополит Иов.

            Такое решение было обусловлено не только политическими соображениями. Конечно, Борис не хотел жертвовать своим ставленником. Но на лицо были и более важные причины. Став Московским патриархом, Иеремия получил бы возможность изменять московские обряды, следуя греческим обрядам. А это чревато было расколом. Борис был полон решимости не допустить такого поворота событий, и по этой причине избрал Владимир в качестве резиденции, а точнее, места ссылки для патриарха.

            Правитель сам известил Иеремию о решении боярской Думы.

            Владимирская епархия была со временем преобразована в Суздальское епископство, а позднее в епископство Суздальское и Торусское. При Федоре во Владимире не было даже епископской кафедры. Город Владимир к концу XYI века находился в состоянии полнейшего упадка. В нем было едва ли три или четыре сотни посадских дворов да обвалившиеся стены второй крепости. Греческая “прелесть” было не опасна, оставаясь в пределах такого города.

            В конце концов, иерархи уразумели смысл речей Бориса, и тогда Иеремия решительно заявил, что согласен основать свою резиденцию только в Москве.

            Выслушав окончательное мнение владыки, Борис предложил поставить в московские патриархи кого-нибудь из русских. Первосвященник отклонил его просьбу, сославшись на то, что волен распоряжаться только своей кафедрой.

            - Не будет законным, - сказал он, - поставить другого, если мне самому не быть на двух кафедрах.

            Правитель покинул патриаршее подворье чрезвычайно опечаленным.

                10

 

 

                XI

 

            Поиграв дипломатическую игру, русские решили воздействовать на греков иными способами. Годунов предпочел на время покинуть сцену:  “черную работу” взялись исполнить братья Андрей и Василий Щелкановы. Дьяки попытались купить согласие патриарха щедрыми посулами. Они обещали ему дорогие подарки, богатое содержание, города и области в управлении. В то же время Иеремии дали понять, что его не отпустят из Москвы, пока он не уступит. Под конец с греками заговорили языком диктата.

            Борис не мог допустить срыва переговоров, получивших широкую огласку, и старался закончить их как можно скорее. Боярская Дума вторично собралась в царских палатах и окончательно отклонила просьбу Иеремии о “постановлении его патриархом на Москву”.

            Решено было еще раз “посоветовать” с Иеремией о возведении в сан патриарха Иова. Бояре распорядились взять у Иеремии “чин” постановления патриархов и учредить новые митрополичьи, архиепископские и епископские кафедры еще до того, как Дума получила формальное согласие патриарха.

            13-го января 1589 года Годунов и Щелканов уведомили Иеремию обо всех предпринятых ими шагах. Беседа длилась долго. Как повествует официальный отчет, “патриарх Иеремия говорил о том и советовал много с боярином с Борисом Федоровичем…”

            В результате патриарх уступил по всем пунктам, выставив единственное условие: чтобы его самого “государь благочестивый царь пожаловал, отпустил”. Греки капитулировали, чтобы вырваться из московского плена.

            Иеремия представил властям подробное описание церемонии постановления патриарха. В соответствии с обычаем царю и священному собору предстояло выбрать “в тон” трех кандидатов в патриархи. После этого царь должен был утвердить на высокий пост одного из них.

            Греческий чин посвящения в патриархи показался московитам простым, и они его переменили, сделав более пышным. Иеремию и его свиту обязали присутствовать на церемонии наречения новых митрополитов, архиепископов и других московских иерархов, повышенных в сане.

            Иеремия выполнил все предписания Годунова относительно “тайных” выборов и 26-го января 1589 года возвел Иова на московский патриарший престол.

            Греки надеялись, что теперь их отпустят на родину. Но им велели ехать на молитву в Троице-Сергиев монастырь. По возвращении они вновь настоятельно просили отпустить их в Царьград. Правитель отклонил просьбу под тем предлогом, что ехать весной неудобно: плохи дороги. Новая задержка греков была вызвана тем, что в Москве взялись за составление “соборного” постановления об учреждении патриаршества.

 

 

                XII

 

            Пробыв в Москве без малого год, патриарх 19-го мая получил, наконец, разрешение выехать на родину. Правитель не пожелал казны, чтобы одарить освобожденных пленников, не скрывая восхищения.

            По случаю учреждения патриаршества в Москве устроили грандиозный праздник. Во время Крестного хода новопоставленный патриарх выехал верхом на “осляте” из Фроловских ворот и объехал Кремль. Осла вел Борис Годунов. Процессию сопровождала многочисленная толпа.

                11

 

            После восшествия Иова на патриарший престол, власти составили так называемую утвержденную грамоту о его избрании. Она заключала в себе указание на историческую роль Русского государства, как оплота вселенской православной церкви.

            Отпущенный из Москвы Иеремия, потратил год, чтобы добраться до Константинополя. Он тут же созвал на собор восточных патриархов и предложил им утвердить решение об основании московской патриархии. Не все члены собора склонны были признать канонически правильным это решение. Но патриархат московский был все же утвержден, и ему отвели пятое место среди православных патриархов.

            В Москве этим решением были крайне недовольны. Москва желала для себя третьего места, после Константинопольского и Александрийского святителей.

 

 

                XIII

 

         После учреждения в 1589 году Московской патриархии патриархом был избран Иов. Вместе с ним архиепископы новгородский, ростовский и крутицкий (иначе сарский и подонский, живший в Москве на Крутицах) возведены были в сан митрополитов, а шесть епископов получили архиепископский сан. Также в митрополичий сан был возведен и казанский архиепископ Гермоген.

            В руководстве Русской церкви Гермоген занял четвертое место после патриарха новгородского и ростовского митрополита.

            В миру Гермоген носил имя Ермолай. Родился он в 1530 году в городе Вятка, в семье посадского человека.

            До 1552 года он служил в одной из вятских церквей. После присоединения Казанского ханства к России его послали в Казань для миссионерской деятельности. Местом его службы стала церковь святого Николая на Гостином дворе.

            В 1579 году в городе случился сильный пожар. Многие дома превратились в пепелище, жители впали в уныние, что пожар – Божья кара за их грехи. Но при разборе обгоревших бревен дома одного стрельца внезапно была обнаружена нисколько не пострадавшая икона Богоматери. Ее отнесли в церковь Ермолаю, и священник расценил ее спасение как свидетельство Божьей благодати. С пением молебнов икону торжественно установили в Никольском храме, и тут же начались всевозможные чудеса исцеления хромых, слепых, немощных. Казанский архиепископ повелел Ермолаю написать сказание о чудесном явлении Казанской Богоматери и отвезти его в Москву с копией иконы. Священник хорошо справился с заданием и при написании сказания проявил писательский талант. В Москве царь Иван Грозный и митрополит с радостью встретили известие о появлении в Казани чудотворной иконы и послали в Никольский храм богатые пожертвования. Впоследствии Казанская Богоматерь стала одной из наиболее почитаемых икон.

            В 1587 году Ермолай посетил столицу, чтобы в Чудовом монастыре принять постриг. Вернувшись в Казань, он сначала был назначен архимандритом Спасо-Преображенского монастыря, потом архиепископом.

            Находясь в сане митрополита, Гермоген заявил себя ревностью к православию. В Казанской земле были крещеные инородцы, только по имени считавшиеся христианами, чуждые русским, они водились со своими одноплеменниками – татарами, чувашами, черемисами, жили по-язычески, не приглашали священников в случае рождения младенцев, не обращались к духовенству при погребениях, а их новобрачные, обвенчавшись в церкви, совершали еще другой брачный обряд по-своему. Другие пошли в незаконное супружество с немецкими пленницами, которые для Гермогена казались ничем не отличавшимися от некрещеных. Гермоген собирал и призывал таких плохих

                12

 

православных к себе для поручения, но поручения его не действовали, и митрополит в 1593 году обратился к правительству с просьбою принять со своей стороны государственные меры. Вместе с тем его возмущало еще и то, что в Казани стали строить татарские мечети, тогда как в продолжение сорока лет после завоевания Казани там не было ни одной мечети. Последствием жалоб Гермогена было приказание собрать со всего Казанского уезда новокрещеных, населить ими слободу, устроить церковь, поставить над слободою начальником надежного боярского сына и смотреть накрепко, чтобы новокрещеные соблюдали православные обряды, держали посты, крестили своих пленниц немецких и слушали бы от митрополита поучения, а некоторых следовало сажать в тюрьму, держать в цепях и бить.

 

 

                XIY

 

            Федор Иванович изнемог и умирал, как и жил: не гневаясь и не протестуя. Бескостные руки его не могли и свечу держать, и Федор Иванович слабо, извинно улыбался. Но он был царь, и велено было растворить на Москве двери церквей, возжечь свечи, и всенародно вопя с надеждой, молить о продлении дней последнего в роде Рюриковичей.

            Двери сорока сороков церквей растворились на Москве, ярко вспыхнули свечи перед иконами, упали на колени люди, и многократно было проговорено:

            - Боже, продли дни блаженного.

            Монах на колокольне Чудова монастыря широко перекрестился, крепко прижимая пальцы к груди, и взялся за колючую от мороза веревку. Качнулся легким телом, падая вперед, ударил в стылую медь.

            - Бам! – поплыло над городом. – Бам! Бам! – как крик.

            Приказ Большого дворца двадцать пудов воска дать на свечи, да не так, от своих щедрот и великой жалости к умиравшему царю, многие из москвичей, кто побогаче, по полпуда, а то и в пуд поставили свечи.

            А колокола гудят, гудят непрерывно. Рвут душу…

            … Но видно уже ничего нельзя было вымолить у Бога для Федора Ивановича. Он умирал, и только малая жилка, явственно проступившая на запавшем его виске, билась, трепетала, обозначая, что жизнь не покинула ослабевшее в немощи тело.

            Патриарх Иов, белый как лунь, с изможденным молитвами и постами лицом, ломая коробом вставшую на груди мантию, склонился к умиравшему, спросил, отчетливо выговаривая:

            - Государь, кому царство нас, сирых, и свою царицу приказываешь?

            Царь молчал.

            Иов, помедлив, начал вновь:

            - Государь…

            Державшие крест руки Иова, ходили ходуном. Боязно было и патриарху.

            В царской спаленке душно, постный запах ладана перехватывает дыхание. Оконце бы растворить, впустить чистого морозного воздуха, но не велено.

            Патриарх шептал молитву.

            Со стены на Иова смотрели иконные лики древнего письма. Прямые узкие носы, распахнутые глаза. В них скорбь и мука. Многому свидетели были древние, черные доски, многое свершилось перед ними. И рождения были и смерти – все пронеслось в быстротекущей жизни, а они все глядят молча. А что поведать могут доски? Человек лишь один наделен глаголом.

            Вдруг малая жилка на виске государя дрогнула сильнее, как если бы кровь

                13

 

бросилась ему в голову. Губы Федора Ивановича разомкнулись.

            - Во всем царстве и в вас волен Бог, - сказал государь, уставив невидящие глаза на патриарха.

            Иов склонился ниже, дабы разобрать слова.

            - Как Богу угодно, - продолжал Федор Иванович, слабо шевеля губами, - так и будет. И с царицей моей Бог волен, как ей жить…

            Жилка на виске царя опала.

            Иов медлил, согнувшись над ложем, словно ожидая, что царь заговорит еще, хотя понял – устам Федора Ивановича никогда не разомкнуться.

            Душа Иова содрогнулась.

            Патриарх выпрямился, и царица Ирина, взглянув ему в лицо, страшно закричала. Упала головой вперед.

            Больной, задушенный голос царицы подхватили в соседней палате, потом дальше, дальше, так, что стоны и вопли пошли и пошли гулять по многочисленным лестницам и лесенкам, переходам и переходикам старого дворца. Бились в стены, в окна, в низкие своды палат, пугая, еще и еще раз говоря всем и каждому – хрупок и немощен человек и коротки его дни.

            Иов протянул невесомую руку и опустил веки Федора Ивановича. Двери царской спаленки бесшумно распались, в палату вступили бояре. Бояре напирали, тесня друг друга.

            Царица сквозь рыдания отчетливо сказала:

            - Я вдовица бесчадная, мною корень царский пресекается. – Дальше слов разобрать было нельзя: захлебнулась в слезах.

            Чуть слышно заговорил Иов:

            - Чтобы не оставила нас, сирот, до конца. Была бы на государстве.

            - Что, что он сказал? – переспросил глуховатый казанский воевода, в спешке прискакавший в Москву.

            Бояре молчали.

            - А? – во второй раз, с придыханием, переспросил он. – Что сказал-то Иов?

            Ему ответили:

            - К присяге приводит царице.

            - Царице? – воевода забеспокоился, глаза забегали. – Как это?

            - Молчи, - зло сказал кто-то из верхних.

            “ - Так, так, - соображал Федор Никитич, кланяясь долу, - значит, оговорено у них с Иовом. Присягу, вишь, царице, вдове, произнес патриарх-то… Быстро скумекали. Быстро…”

            По толпе пошло:

            - Царице, царице присягают!

 

            Царя похоронили по византийскому пышному чину, но с небрежением. Кафтанишко надели плохонький, подпоясали простым сыромятным ремешком и сосуд с миро не по-царски бедный, поставили в гроб. Похоронщикам было не до того, а царица Ирина, в горе, недосмотрела. От царствования она отказалась и в простом кожаном возке съехала из Кремля в Новодевичий монастырь.

 

 

                XY

 

            Верхние бояре сидели в Думе по целым дням до поздней ночи, потели в шубах, зло кричали, но согласия не было между ними. Вспоминали друг другу обиды, местничали.

                14

 

Федор Никитич – сырой, распаренный – ходил мелким шагом по палатам, уговаривал. На высокий лоб из-под горлатной шапки ползли капли пота. Дрожали губы. В кулак сжимал свою душу боярин, поднимал голос. Но его не слушали. Ведомо было: знатен боярин и, наверное, более других близок к царскому трону, однако и ему отдать первое место не хотел никто.

            Шуйские заступали дорогу.

            Мстиславские косились.

            Нет, не было согласия у бояр, да и быть не могло. Так – стоял бездельный крик.

            Так вот и сидели по лавкам. И много думано было, и предостаточно говорено, а ладу нет, как нет.

            Правитель Борис Федорович в Думе не появлялся, из своего дворца не выходил. Правил Годунов именем своей сестры Ирины, царицы. Чтобы своевременно действовать на изменение обстановки, он перебрался поближе к сестре, поселился, как и она, в Новодевичьем монастыре.

            Двенадцать лет он правил Русью при царе Федоре Ивановиче, и когда корона перед глазами заблестела, он не может не воспользоваться. Отступить. Нет.

            Пока верхние бояре спорили в Думе, в пользу Бориса среди москвичей агитация от его дядьки Семена Никитича и патриарха Иова.

            Семен Никитич внезапно приехал на патриаршее подворье и к Иову в палату вступил, словно сквозь стену прошел: каблук не стукнул, и дверь не брякнула. Иов оглянулся, а Борисов дядька вот он – стоит и глаза у него строгие. Семен Никитич подошел под патриаршее благословение. Иов руку протянул для целования. Но прежде чем к руке склониться, Борисов дядька на патриарха взглянул в упор, поймал его невнятные зрачки под веками, и пальцы Иова дрогнули.

            - Разговор, - сказал Семен Никитич, - есть разговор.

            Склонился, поцеловал руку.

            Но был не столько разговор, сколько обсуждался план действий постановления Бориса Федоровича в цари.

 

 

                XYI

 

         Борисов дядька от патриарха ушел также скрытно, как и заявился на подворье. Возка его никто не приметил. Следочки, правда, остались у крыльца бокового, что за углом, подальше от людских любопытных взглядов, но и следочки ветер размел. Благо погода тому способствовала.

            Прежде чем уйти, Семен Никитич сказал:

            - Святой отец, не то, что минута – миг сейчас дорог.

            Поклонился.

            Иов слабой рукой перекрестил его и опустился у икон на колени.

            Тишина повисла над патриаршим подворьем. Недобрая тишина. Тишину тоже послушать надо. Ласковой весенней ночью дохнет на человека мягкой обволакивающей тишью, обвеет неслышным покоем, окружит убаюкивающим дремотным маревом – и сердце, хотя бы и растревоженное, успокоится. Затихнет в нем тревога, и заботы, тамошние и волновавшие его, отойдут. Но есть тишина, что бьет человека в темя, как обух топора. Вот такой тишины бояться надо. Тишина над подворьем патриаршим оглушила Иова, вползла в душу знобящим холодом. Хорошего он не ждал. Тяжкий груз взвалил на плечи Иову Борисов дядька. Поднять его – готовиться надобно было долго, ан Семен Никитич время на то не дал.

            Молился патриарх, пергаментные губы шептали:

                15

 

            - Я червь земной, Господи, и недостоин помощи твоей… - и еще, ибо слаб он был духом: - В большую печаль впал я по преставлении царя Федора Ивановича. Претерпел всякие озлобления, наветы, укоризны, много слез пролил… Господи, дай мне силы… - Склонялся долу.

            Тихие отроки подняли коленопреклоненного патриарха, с бережением посадили в кресла. Он отпустил их. Свесил голову, сидел молча. Желта, слаба, лежащая на подлокотнике рука Иова, косточки каждая видна на ней. Что сделать сможет эта рука? Пушинку лишь удержать малую? Ан нет. Есть в ней сила.

            Скромен поп на Руси. Посмотришь, на Ильинке, на торгу, стоят под моросным дождем безместные попы, в битых лаптешках, и рясы на них драные, медные кресты на груди с прозеленью. Под ногами навоз хлюпает, мокрые бороденки, синие лица. Рука крестит мимохожих и дрожит, дрожит, так как голоден поп и продрыг до пуповой жилы. Задрожишь, чего уж. Взглянешь на иных, что имеют места. Тоже не Бог весть, как богаты. Конечно, есть и такие, на которых и целые рясы, и серебряные кресты. Но все же православный поп прост. Он на крестьянской свадьбе сыграет на балалайке, а хватит стаканчик и спляшет. Забалует поп, заворуется – его побьют те же, с кем плясал. Скуфеечку спокойненько снимут, повесят на колышек – скуфеечку с попа сбить на землю великий грех – и вложат попу ума.

            Но вот ежели, кто со стороны тронет попа, то тут обернется по-иному. Крикнет сирый попишка: “Православные, рятуйте! Веру обижают”, - и кинутся мужики со всех сторон – не удержишь. Пойдут ломить и даже до смерти. “Веру обижают!” тут уж с русским мужиком не берись за грудки – сломит. Примеров тому было множество. У Иова голос звучал не на Ильинку, не на Варварку, не на торг, что шумел в переулках между ними, но на всю Русь.

            Скоро десять лет, как Иов патриарх. До него Москва не имела патриаршего стола и кланялась Константинополю. Иов первый поднялся на патриаршую кафедру на Руси. А кафедру ту трудно было воздвигнуть. Но вельми нужно.

            Росла Русь, раздвигала границы, и единой верой, патриаршим столом надо было связать неохватные просторы. А кому нужна сильная Русь? Швеции, австрийским Габсбургам, Речи Посполитой? Хе-хе. Речь Посполитая вела тайные переговоры, чтобы поставить патриарший стол в подвластном ей Киеве. Турции нужна сильная Русь? Тоже нет. Крымский хан был под рукой у Турции, и пусть, считали в Константинополе, он ежегодными набегами грабит немощную Русь. Так-то спокойнее. Большая игра – патриарший стол в Москве. Уж большая! В игру ту Иов играл вместе с Борисом Федоровичем. И они ее выиграли. Вот так.

 

 

                XYII

 

         Многомудры мысли склонившегося в кресле патриарха. “Един Бог, едина вера, един царь”, - было в голове у Иова. Готовился он к встрече с высшими церковными иерархами, крепил силы.

            … Мигали огоньки лампад у резного иконостаса, сработанного знатными мастерами из Великого Устюга, попахивало ладаном.

            Вошли иерархи в патриаршую палату, и Иов, помедлив, сколько было нужно, начал речь:

            - Царь Иван Васильевич женил сына на Ирине Федоровне Годуновой, и взял ее, государыню, в палаты царские семи лет, и воспитывалась она в царских палатах до брака.

            Говорили об Иове, что его голос звучал аки дивная труба, всех, веселя и услаждая. Сейчас голос патриарха был хрипл, незвучен, однако чувствовалась в нем такая

                16

 

убежденность, что все разом насторожились, и особая напряженная тишина повисла в палатах.

            Иов передохнул и продолжал:

            - Борис Федорович также при светлых царских очах безотступно с несовершеннолетнего возраста, и от премудрого царского разума царственным чинам и достояниям привычен. По смерти царевича Ивана Ивановича великий государь Иван Васильевич говорил: “Божьими судьбами царевича не стало, и я в кручине не чаю долгого живота. Полагаю сына своего, царевича Федора и Богом данную мне дочь царицу Ирину, на Бога, Пречистую Богородицу, великих чудотворцев, и на тебя, Бориса. Ты бы об их здоровии радел и о них промышлял. Какова мне дочь царица Ирина, таков мне и ты, Борис. В нашей милости ты все равно как сын”.

            Иов замолчал, давая вдуматься каждому в произнесенные слова. Молчание было долгим. Никто, однако, не шелохнулся.

            Глаза Иова из-под легких, прозрачных век смотрели внимательно. Не буравил он глазами лица, сидящих перед ним, и не ласкал, но так взглядывал, будто открылась перед ним в каждом лике премудрая книга, и он ту книгу прочитывал и узнавал из нее даже больше, чем каждый знал о себе.

            - На смертном одре, - вновь зазвучал голос патриарха, - царь Иван Васильевич представлял в свидетельство духовника своего, архимандрита Феодосия, говорил Борису Федоровичу: “Тебе приказываю сына Федора и дочь Ирину, соблюди их от всяких зол”. Когда царь Федор Иванович принял державу, Борис Федорович, помня приказ царя Ивана Васильевича, государево здоровье хранил как зеницу ока. О царе Федоре и царице Ирине попечение великое имел. Государство их оберегал с великим радением и учинял их царским именам во всем великую честь и похвалу. Государству же многое расширение.

            Иов знал, кому он говорит. Каждый из сидящих перед ним, вел за собой многочисленную паству. И было ведомо Иову, что слова его, удесятеренные с амвонов церквей и соборов, дойдут до тысяч и тысяч православных. Зажгутся свечи в церквах, выслушав слово своего пастыря, почешут в затылке: “Что там, - скажет, - уличные шепоты? Вот что глаголет святой отец. А?”

            Какой голос возразить поднимется? Кто посмеет сказать противное? А если и скажет, много ли смысла будет в том?

            - Борис Федорович, - продолжал Иов, - окрестных прегордых царей послушными сотворил. Победил царя крымского. Под государеву высокую десницу привел города, которые были за шведским королевством. К нему, царскому шурину, цесарь христианский, султан турецкий, шах персидский и короли многих государств послов присылали со многою честью. Все Российские царства он в тишине устроил, как и православное христианство в покое. Бедных вдов и сирот в крепком заступлении держал. Повинным изливал пощаду и неоскудные реки милосердия.

            Голос Иова зазвучал, как говорено было, аки дивная труба:

            - Святая наша вера сияет во вселенной выше всех, как под небом пресветлое солнце, и славно было государево и государынево имя от моря и до моря, от рек и до конца вселенной. Да будет так и впредь.

            Иов замолчал. Молчали иерархи. В пальцах неслышно скользили четки. И каждый мысленно озирал начертанный Иовом путь Бориса Федоровича. Все было так, как сказал патриарх. Иов – знатный ритор – в начертанной им картине, не положив всех мазков, но, оставив достаточно места, чтобы мысли слушавших, направленные его речью, пошли дальше. Дорисовывали то, чего не сказал он, но хотел, чтобы додумал каждый из них, приняв это уже за свое. Великому искусству убеждать, научен был патриарх знаменитыми византийскими риторами, греческими старыми монахами, и в том гораздо преуспел.

            К обедне позвонили второй раз, и только тогда патриарх отпустил иерархов.

                17

 

            Вышли святые отцы из патриарших палат, а в Кремле суета, непотребный гвалт. И то на месте, святом, для каждого русского человека! Баба неприлично раскорячилась на санях, шиши шныряют, и рожи у них такие, что не только в Кремль не след пускать, а нужно было за ворота города выбить, да еще согнать со слобод. И чем дальше, тем лучше. Костры горят, и летит черный пепел.

            - Да-а-а, - крякнул один из отцов. – Сгреб с бороды наносимый ветром мусор и, опустив голову, полез в подкативший возок. – Да-а-а.

            Было о чем подумать иерархам.

 

 

                XYIII

 

         Правитель не уходил из Новодевичьего. Как сел в монашескую келию, так и сидел сидением. Свои кремлевские палаты забросил вовсе. Указы продолжал писать от имени царицы-инокини. Землей же русской правил патриарх. Однако знал Иов, что долго так быть не может.

            На Руси уже пошли неустройства, неповиновения и беспорядки.

            Нищие ползали по улицам, и голоса их были все сильней:

            - Царя, царя зовите! Пропадете, пропадете.

            Из Боровицких ворот на Чертольскую улицу вылилось людское море. Дорога известная: от Кремля к “Пречистой”, хранимой в Новодевичьем монастыре.

            Шли мимо Колымажного, конюшенного царского двора в решетчатые ворота, которыми на улицу запирали от лихих людей, к старому Алексеевскому женскому монастырю, что на Чертольском урочище тянул к небу облезлые главы церквей. Монастырь стал в небрежении.

            Впереди выступал Иов в зеленой бархатной мантии, с полосами, унизанными крупным жемчугом. Клобук патриарший, с алмазным крестом поверх, был виден издалека. Иов ступал медленно, но ногу ставил уверенно, и лицо его – бледное, неподвижное – было твердо. Рука, сжимавшая обсыпанный дорогими камнями крест, как костяная. Не разжать. Глаза смотрели вперед, словно видя то, что недоступно другим.

            За патриархом яркие мантии, рясы, поднятые высоко кресты, хоругви, иконы. А дальше московский народ, пестрым, бурливым потоком – ферязи, охабни, мурмолки, или вовсе бедные грешневики.

            По улице разные дворы: родовитого окольничего Ртищева, боярина князя Прозоровского, боярыни Шереметьевой, дворян Юшковых, Бутурлиных. И поплоше, победнее – дьяков, подьячих, стрельцов.

            Иов шел, втыкая зло в ледяной наст, острие патриаршего посоха, как бы утверждая, что непременно дойдет до видимой им вершины, вопреки и наперекор стоящим на пути. И также упрямо, хотя и оступаясь на неверной, обледенелой дороге, шли за ним, ведомые своим пастырем, святые отцы. Шел московский люд: многих фамилий бояре, дворяне, купцы, мастеровые, стрельцы, вольные горожане, дьяки и подьячие многочисленных приказов. Оскальзывались, спотыкались на неровностях дороги, но шли.

            Все они шли к Новодевичьему монастырю просить Бориса Годунова на царство.

Но Борис на просьбу принять царство ответил отказом. Стоя перед патриархом и церковными иерархами в монастырской келии, правитель сказал:

- Мне никогда и на ум не приходило о царстве. Как мне помыслить на такую высоту, на престол великого государя? Теперь бы нам промышлять о том, как устроить праведную, беспорочную душу пресветлого государя моего, царя Федора Ивановича. О государстве, и о всяких земских делах промышлять тебе, отцу, святейшему Иову, патриарху, и с тобой боярам. – Борис поклонился до полу и, выпрямившись, добавил: -

                18

 

А ежели моя работа, где пригодится, то я за святые Божьи церкви, за одну пядь Московского государства, за все православное христианство и за грудных младенцев рад кровь свою пролить и голову положить.

            Откачнулся, и глаза у него сделались точно невидящие.

            Был правитель в черном, лицом темен. Заметили: правую руку он прижимал к боку, будто что-то томило, беспокоило его.

            Обратились к Ирине с просьбой благословить брата на царство.

            - Он же правил, - сказал Иов, - и все содержал милосердным премудрым своим правительством по вашему царскому приказу.

            Царица ничего не ответила. Пальцы Ирины, прижатые к лицу, вздрагивали.

 

 

                XIX

 

         Борис лукавил. Он решил: к трону надо идти через Земский собор. И чтобы от всех российских городов, от всех земель были на соборе люди. И волею народа подняться на трон.

            Оттого на просьбу патриарха Иова, церковных иерархов и московского люда принять царство ответил отказом. Ждал Земского собора.

 

 

                XX

 

            В Успенском соборе шла служба. Двери храма были широко распахнуты, и внутренность собора представляла перед стоящим на паперти народом залитой золото-красным сиянием. В свете свечей золотом играли царские врата, вспыхивали яркими, слепящими искрами драгоценные камни на премудро изукрашенных многопудовых окладах. Волнами выплывали из храма голоса хора.

            Лицо патриарха Иова, бледное даже в теплом свете свечей, было облито слезами. Рука, сжимавшая яблоко посоха, дрожала, но то, как стоял он, – вытянувшись, – как держал ровно плечи, как смотрел неотрывно на иконы, говорило: он свое знает.

            Все в храме обычно. И голоса хора звучали так же, как вчера или третьего дня. И людей было немногим больше, чем на предыдущей службе. Патриарх плакал не в первый раз в храме, а бояре сумно взглядывали друг на друга, но и Иов, и Бельский, и Романовы, и Шуйские, и стоявшие подле патриарха, чувствовали: натянулись до последнего предела струны страстей и борений, окутавших междуцарственным лихом великий город.

            Накануне в Кремле заседал Земский собор. Знатнейшее духовенство, бояре, люди приказные и выборные. Иов воззвал к собору:

            - Россия, тоскуя без царя, нетерпеливо ждет его от мудрости собора. Вы, святители, архимандриты, игумены, вы, бояре, дворяне, люди приказные, дети боярские и всех чинов люди царствующего града Москвы и всей земли Русской, объявите нам мысль свою и дайте совет, кому быть у нас государем. Мы же, свидетели преставления царя и великого князя Федора Ивановича, думаем, что нам мимо Бориса Федоровича не должно искать другого самодержца!

            Иов замолчал и впился глазами в лица. Мгновение стояла тишина. И вдруг раздались голоса:

            - Да здравствует государь наш, Борис Федорович!

            С неприличной для патриарха торопливостью, Иов воздел руки кверху, воскликнул:

            - Глас народа есть глас Божий: буде как угодно Всевышнему.

                19

 

            Поздно вечером, тайно, Семен Никитич был у патриарха. Иов сказал, что завтра, после службы в соборе, в церквах и монастырях решено миром – с женами и грудными младенцами – идти в Новодевичий бить челом государыне-инокине и Борису Федоровичу, чтобы оказали милость.

            Разговор тот был с глазу на глаз, но патриарх даже Семену Никитичу сказал не все. Пожевал губами и, благословив, отпустил. А была у патриарха с духовенством еще и другая договоренность: ежели царица благословит брата и Борис Федорович будет царем, то простить его в том, что он под клятвою и со слезами говорил о нежелании быть государем. Но ежели опять царица и Борис Федорович откажут, то отлучить правителя от церкви, самим снять с себя святительские саны, сложить панагию, одеться в простые монашеские рясы и запретить службу по всем церквам.

            И пугался, и плакал Иов в храме потому, что одно знал – не должно больше быть междуцарствию.

            Услышал как-то шепот в ризнице, когда одевали его к выходу: “Недолго-то осталось Иову красоваться”. – “Да, придут Романовы, а он у них не в чести”. Слабый шепот, но все же разобрал Иов: “Гермоген Романовым ближе”. – “Это так”. Обернулся патриарх. За спиной стояли самые близкие. Подумал: “Ежели эти шепчутся, что другие говорят?”

            Иов ткнул посохом в каменные плиты, двинулся из храма. На паперти патриарх остановился, обвел взглядом московский люд, благословил широким крестом, уже ни на кого не поднимая взор по ступеням.

            Крестный ход двинулся в Новодевичий монастырь.

 

 

                XXI

 

            У Чертольских ворот людно, теснота. Напирает народ, но где там – узка улица. Харчевни, кузни, мужичьи лавки, блинные – углы корявые выставили и стоят, словно человек, растопыривший локти на перекрестке. Не пробиться.

            Иов с иерархами, с боярами, с людьми знатными просили вперед по свободе, а тут толпа поднаперла и заколдобило. Тогда и гляди, топтать друг друга начнут в тесноте.

            Вот мужик елозит лаптями по наледи: прижали к стене и ему ни туда, ни сюда.

            - Братцы, братцы! – кричит мужик, а лицо уже синее.

            Здесь баба с дитем. Ребеночек выдирается из тряпок, разинул рот в крике. Бабу притиснули – не вырвется.

            - Рятуйте, люди! – вопит. – Рятуйте.

            Но не до нее было. Народ валом напирал через Чертольские ворота. Стрельцы влились в толпу. А все же не зря в переулочке стояли: оборонили крестный ход. Те, с саночками, много могли наделать беды.

            Иов с иерархами, двором, воинством, приказали выборным от городов выйти на Девичье поле, под самый монастырь. Впереди несли знаменитые славными воспоминаниями иконы Владимирскую и Донскую. Навстречу из монастырских ворот несли икону Смоленской Божей Матери. В уши ударил звон колоколов. Звон малиновый. При таком звоне душа страждет. Икона Смоленской Божей Матери в золотом дорогом окладе, украшенном бесценными камнями.

            Подходили из Хамовников, шли от Никитских ворот, из Малолужниковской слободы и стеной ломили с Чертольской. Из-за Москвы-реки санным переездом шли из Троицко-Голенищева, Воробьева, Раменок. Мужики, бабы, дети. Люди напирали, жарко дыша в затылки друг друга.

            Годунов стоял под высоко поднятой иконой. Глаза у правителя запали, нос

                20

 

Заострился, и видно было – дрожит в нем каждая жилка. Обведя толпу глазами, он шагнул к патриарху.

            - Святейший отец, - сказал с трещиной в голосе, - зачем ты чудотворные иконы воздвигнул, и народ под ними привел?

            На Девичьем поле стало так тихо, будто каждый задержал дыхание.

            Иов, сжав яблоко посоха, выставил бороду, ответил:

            - Пречистая Богородица изволила святую волю на тебя исполнить. Устыдись пришествия ее, и ослушанием не наведи на себя праведного гнева.

            Годунов упал на колени в снежное крошево. Голова его, забывшая за многие годы, как склоняться, опустилась до земли.

            Иов, не глядя на него, прошел мимо, к церкви. Прошел рядом, даже коснулся краем мантии.

            Правитель стоял на коленях. Он знал: то, чего желал всей душой долгие годы, свершилось, но не испытывал ни радости, ни волнения. Чувствовал под ногами жестко надавливающий на колени ледяной наст, и это было единственным его живым ощущением. В нем будто бы все заледенело, застыло. Он не мог пошевелить ни единым членом, как в страшном сне, когда силится человек палец стронуть с места, а он не слушается, хочет крикнуть, но звук из горла не идет. Ужас охватывает человека, волосы встают дыбом, а он бессилен, беспомощен, бесплотен.

            Кто-то подхватил Бориса Федоровича под руки, приподнял, повел в монастырь.

            В келии царицы-инокини было тесно от людей. У иконостаса ярко горели свечи, оплывая от духоты. Правитель услышал, как патриарх сказал:

            - Благочестивая царица! Помилосердствуй о нас, пощади, благослови и дай нам на царство брата своего, Бориса Федоровича.

            Царица не ответила. Патриарх вопросил во второй  и в третий раз. Царица по-прежнему молчала. В тишине было слышно, как потрескивают свечи. Наконец, царица подняла голову и высоким, звенящим голосом сказала:

            - Ради Бога, ради вашего подвига, моего вопля, рыдательного гласа и неутешного страдания даю вам своего единокровного брата, да будет вам царем!

            Годунов обвел взглядом келию и вновь увидел глаза, тихо и спокойно вглядывавшиеся в него на Девичьем поле. “Да, - промелькнуло в голове, - они знают о будущем”. И тут же подумал: “И я угадываю его, и мне страшно”.

            - Такое великое бремя на меня возлагаете, - сказал он глухо, не поднимая головы, - передаете на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было?

            Царица, подавшись вперед к брату, сказала теперь твердо:

            - Против воли Божей кто может стоять? И ты без прекословия, заступив мое место на престоле, был бы всему православному христианству государем.

            И вновь все затаили дыхание. Годунов знал: вот теперь Иов возьмет его за руку и поведет за собой. И тут же холодные сухие пальцы сжали запястье правителя. Иов сделал шаг, другой, и Борис Федорович почувствовал, что рука, сжимавшая его запястье, некрепка. Тогда он перехватил слабеющую руку, и уже не Иов повел Бориса Федоровича, но Борис Федорович Иова.

            В сей же час патриарх, в монастырской церкви, благословил Бориса на все великие государства Российского царства.

            Девичье поле огласилось тысячами голосов:

            - Слава! Слава! Слава!

 

 

 

                21

 

 

                XXII

 

         Борис Годунов взошел на престол. Склонили головы Мстиславские, Шуйские, Романовы, Бельские… Успокоился на городских площадях московский люд. Погасли тревожные костры в Кремле. Затейники ночные затихли на Москве.

 

 

                XXIII

 

Тишине в Москве был рад патриарх. Тишина благо: можно без сумятицы осмыслить свои шаги, и то уже много. А подумать было о чем. Крики, шум, ярость – плохие помощники в деле божественном, да тако же и в мирском. Но шумных и яростных Борис увел из Москвы. Посчитал гордыню и горячую кровь? А, может, напротив, охладив ее перед лицом опасности? Такое тоже для пользы могло послужить.

В саду патриаршем пышно расцветали деревья. Зазеленело. Ветви налились соком, залоснились, заблестели, словно их воском натерли. Гибко склонялись под ветром, играли своей листвой. Благодать. Взглянешь только, и на душе покой и тихая радость. Запели, защелкали, затренькали соловьи. Переливчато засвистели скворцы.

Патриарх в обыкновенном платье, но в клобуке с серафимами, с крестом и жезлом, сошел смиреной походкой из палат по каменным ступеням в сад. Повелел под тень деревьев поставить стол и кресло, сел, опершись подбородком на неукрашенное камнями яблоко жезла. Услужающие отошли в сторону.

Тренькали птицы, перепрыгивали с ветки на ветку, ища свое счастье, но патриарху было не до них. Тени лежали под глазами у Иова – от поста ли, от трудов ли принятых? А трудов было немало. Как Борис ушел из Москвы на крымских татар, патриарх забыл покой. Все в дороге, в коляске, от монастыря к монастырю, не понимал уже, когда вот так-то сидел в последний раз. Да и впереди покоя ждать не приходилось.

- Ах, суета, суета…, - вздыхал Иов.

Неуютно, беспокойно было ему  и в тихом саду. Сраженье, не меньшее, чем на бранном поле Борису, следовало на Москве выиграть Иову. Мечей в той битве не должно было иметь, как и лихих коней или огнедышащих пушек, - напротив, в благодатной тишине, не тревожа людских душ, предстояло свершить сей подвиг.

- Суета сует, - шептали неслышно тонкие губы патриарха. Пергаментное лицо страдало.

Когда истекло время траура по Федору Ивановичу, собрался в Москве Земский собор, и всяк возраст бесчисленных родов государства начертал свою волю в грамоте, призвав на царство Бориса. Но была в той грамоте немалая оплошка. Боярская Дума, восстав против нового царя, не подписала грамоту, а без той подписи бумага была слабенькой, и веры ей было мало. Великую изворотливость надо было явить – так составить и подписать грамоту, дабы и без подписей думных стала она крепкой основой к царствованию на все времена рода Годуновых. О том была и мысль Иова, и печаль.

В обезлюдевшей Москве много успел Иов. Не жалея, ни времени, ни сил, объехал московские монастыри, славя Бориса и убеждая монастырских иерархов скрепить грамоту своими подписями. Настаивал, со всей строгостью уговаривал, и многих сомневавшихся и колеблющихся склонил руку приложить к грамоте. Порадел, дабы и из дальних монастырей игумены подписали грамоту, и в том также преуспел. Два игумена Святогорского монастыря скрепили грамоту подписями, вяжецкие игумены приложили руки. Многие монахи, пришедшие в Москву, священники – даже из тех, что ранее к соборным грамотам не допускались, - поставили свои подписи.

                22

 

Однако не во всем споспешествовала удача патриарху.

Митрополит казанский Гермоген – третье лицо после патриарха в православной церкви – подписью так и не скрепил грамоту. А его рука на той бумаге была очень важна. Посылали в Казань боярина князя Федора Хворостинина – человека прыткого, верткого, медоречивого, - но и он не смог склонить упрямого Гермогена. Федор Хворостинин прискакал в Казань – и на подворье митрополичье. Словами раскатился. Гермоген встретил его сурово. Поджав губы, сказал строго:

- Все в руке Божьей.

Князь Федор, желая смягчить митрополита, заулыбался всем лицом. Гермоген на улыбку не ответил. Недобрые глаза его омрачились еще более. Долгий у них был разговор, но все хлопоты князя Федора оказались пустыми. Упрям был казанский митрополит и не раз на сказанном твердо стоял.

Да что Гермоген! В Кремле, рядом, далеко не надо ходить, и то не все иерархи поддержали Иова. Уперлись: нет и нет. Никакие слова убедить их не могли.

Иов сухими невидящими глазами оглядывал сад. Из зелени листьев, показалось ему, выплыло львиное лицо казанского митрополита. Яростные глаза, и, как грива, вздымающиеся надо лбом седые волосы. Гермоген смотрел хмуро. Сильный был человек, властный. Что такому боярин князь Федор Хворостинин? Гермогена испугать было нелегко. Такого как бы еще и самому не забояться. Матерый был и знал – грамота надолго, а может, и навсегда. Не спешил присягнуть Годунову. На Шуйских, Романовых поглядывал, как и казанский воевода Воротынский Иван. О том Иову было известно.

Листья заколебались под ветром, и лицо казанского митрополита исчезло. Патриарх переложил жезл из руки в руку, изогнул губы в гримасе. “Честолюбив, коварен, - подумал о Гермогене, - но посмотрим, чья возьмет”. Сердцем ожесточился.

Вот так получилось с Иовом-то. Когда умер Федор Иванович, патриарх растерялся в великом страхе. Да и как было не растеряться? Вся Москва пришла в боязнь. Закрыл патриарх глаза блаженному Федору, но не знал, что дальше-то делать, куда идти, к чему звать. За Бориса, за правителя схватился, как хватаются в ночи, в кромешной тьме, за забор, дабы не упасть в неведомую ямину. Что там, впереди, не видно, вот и хватает человек испуганными руками за первую опору. Здесь, знает, твердо, удержусь, а, оглядевшись, сделаю другой шаг. Да и луна, может быть, выглянет. Перебирает руками плахи, ступает с осторожностью, едва касаясь земли. Надежда одна: выйду, выйду из тьмы, а там оглядимся. И, испуганный, прижимается к забору, льнет к горбылям. Вот так-то Иов держался Бориса. Он был ему опорой в безвременье междуцарственном, в ночи боярской распри. Позже патриарх умом понял, что Борис, царь, истинная его надежда. Затолкают, замнут его без такой опоры высокородные бояре, московское знатное племя, князья жизни. Знал патриарх, что вот и Гермоген – и дерзкий и гордый – не от строптивости восстает против Бориса, а по наущению Шуйских. От них он и милости приемлет, дорогие подарки, их властью пользуется, и им же споспешествует в делах, противных новому царю.

Теперь же не только умом, но и сердцем восстал за Бориса Иов, а восставшее сердце может многое. Зажечь его трудно, но коли охватит сердце пламя, коли раскались оно – нет ему преграды. И многое вершилось на земле яростным сердцем, и плохого и хорошего.

Патриарх, перекрестившись, оборотился к услужающим. Тотчас к Иову подошел начальствующий над патриаршей канцелярией. Склонился низко. Иов остановил на нем взгляд, и долго и внимательно разглядывал острое, сухое, умное лицо с красными веками – должно, от сидения за бумагами – и скучными глазами. Известно было патриарху: сей крючок – великий мастак в письменном деле и много может при усердии.

Выпрямившись в кресле, патриарх сказал:

                23

 

- Приписку следует к грамоте сделать, что-де боярин князь Федор Иванович Мстиславский…, - передохнул. – Да и все бояре, и окольничие, и дворяне, и дьяки, и гости, и лучшие торговые люди тот всей земли Российского государства на Земском соборе заседали…

И не договорил. Склоненный дьяк взглянул растерянно. Из глаз плеснул страх. Понял мысли патриарха и убоялся. Знал: такое не забудется, ни в сей день, ни через года, да и неизвестно, во что станет сие дело, какой платой за него придется рассчитаться самому или его детям.

Иов упрямо царапнул костяными пальцами изукрашенное драгоценными камнями яблоко патриаршего жезла. Сказал настоятельно:

- Господь надоумит их всей нужной для отечества службе, наш же долг подвигнуть их к тому шагу.

Дьяк послушно нырнул головой книзу. Решил: плетью обуха не перешибешь и не ему – сирому – перед сильными поднимать голос. Тонок он, слабее комариного писка.

Руки Иова в изнеможении легли на подлокотники кресла. Приписка сия, хотя бы и в несколько слов, меняла силу грамоты и говорила всем и каждому, что Борис избран царем полномочным собором с боярской Думой во главе.

- “Утверди шаги мои на путях твоих, да не колеблются стопы мои”, - прочел патриарх стих Давида, опуская грешную голову.

 

 

                XXIY

 

Народ по Варварке шел валом. Непрерывный гомон поднимался над толпою, но отдельных голосов было не разобрать, только слышался ровный гул, прорывавшийся сквозь мощный и все нарастающий над Москвою стон колоколов. 1-е сентября 1598 год. Народ идет к Успенскому собору, где сегодня патриарх возлагает на Бориса шапку Мономаха.

Народ шел и шел к Кремлю. На Москве с царями всегда было худо. То царь грозный, такой, что сегодня у тебя голова на плечах, а завтра отсекут, и покатится она, как капустный кочан. То царь блаженный, и его не то, что чужие, свои забивали. Так уж шли и молили. И страшно было ошибаться в своих надеждах, страшно помыслить, что и сей раз не услышатся молитвы о крепком, справедливом, милосердном царе, не дойдут и не будут приняты.

Народ устремился к Успенскому собору.

Борис стоял под святыми иконами без кровинки в лице. Иов с высоко воздетыми руками приблизился к царю и возложил на его голову священную шапку Мономаха. Руки Иова дрожали, лицо трепетало, но он твердо отступил в сторону, и все взоры обратились к Борису. Голоса хора взметнулись под купол, славя царя. Вздрогнуло пламя бесчисленных свечей, и ярче осветились иконы, засверкал, заискрился драгоценными камнями иконостас, людские лица – важно мерцающие – выступили из темноты и приблизились к царскому месту, глядя жадными глазами. Колокольный бой полыхнул над собором злым пожаром.

Свершилось!

Иов с иерархами двинулся из собора, дабы явить царя народу. Борис шагнул за ним, шаг, еще… Тысячи глаз уперлись в Бориса. Куды ни глянь – лица, лица, бороды, непокрытые головы, черные, рыжие… Едкая осенняя пыль садилась на потные лица и резко, четко вырисовывала каждую морщину. В морщинах тех, проложенных трудной жизнью, тот же вопрос: как дальше-то, как? Ползли к паперти люди, тянули руки.

Борис шагнул вперед. Его бил озноб. Не помня себя, заглушая рвущие душу голоса,

                24

 

Борис крикнул:

            - Отче, великий патриарх Иов, и ты люд московский! Бог мне свидетель, что не будет в царствование мое ни голодных, ни сирых. Отдам и сию последнюю на то!

            Борис ухватил себя за ворот сорочки и, оттягивая ее, и рвя ее у горла, выкрикнул еще громче и исступленнее:

            - Отдам!

            Народ закричал.

            

Из дальнего угла площади, заслоненной стоящими к паперти, странно смотрел на Бориса юноша в скромной одежде Григорий Отрепьев.

 

 

                XXY

 

Зима 1599 года была ветреной, морозной и бед принесла много. В самую стыль ломало крыши, выдавливало оконца, валило кресты с церквей. А еще с осени, как расцветилась до необыкновенного обсыпная рябина, знающие люди предсказывали: “Лихая будет зима. Ох, лихая…” Оно так и сталось.

По весне, глядя на бесснежные поля, заговорили о неурожае. Проплешины черной, стылой, глыбистой земли вносили в людские души неуютство, смятение, страх. Забоялись и отчаянные. Русь издревле хлебом жила и хлебом была крепка. А вот на тебе: деревянный пирог – начинка мясная.

Просить у Бога урожая по последнему санному пути отправился в подмосковную святую обитель царь Борис. О том от имени московского люда, и черного, и посадского, и купецкого звания, и лучших дворянских фамилий, слово держал перед царем патриарх Иов, и он же, патриарх, в сей скромной обители вел службу.

Царь Борис молился истово. Крепко прижимал трепетные пальцы к груди и глаз не отводил от святых ликов, скорбно, с болью и жалостью смотрящих с древних досок.

Иов взглядывал на Бориса, и в груди у патриарха сжималось тревогой необычно колотившееся сердце. Иов думал: “Не к добру такое. Не к добру…” И в другой, и в третий раз взглядывал из-под высокого с алмазным крестом клобука на царя. Боязливо щурился. По серому лицу, давно не видевшему солнца за толстыми стенами глухих монастырских келий, от глаз к вискам прорезались морщины. “Сердце – вещун, - думал Иов, - вещун…”

Борис клал поклоны. Нездоровое лицо было у царя. А все – суета, суета, мирские хлопоты.

Свет свечей трепетал, строился, и вот пляшущее пламя ярко высветило прижатые ко лбу длинные и тонкие Борисовы пальцы, склоненные узкие плечи, и опять выплыли перед патриархом распахнутые глаза царя. Щемящая тревога в груди Иова поднялась с большей силой.

Трудны и непонятны царские мысли. Однако патриарх уразумел, глядя в Борисовы глаза, что так, как он, только о хлебе не просят. Святые слова “хлеб наш насущный даждь нам днесь” со столь глубокой страстью, истовостью, взабыль не читает и голодный. Здесь было иное. Но что? Понять сие Иов не мог и только пристальней вглядывался в Борисово лицо. Свет свечей вновь заплясал под сквозняками, и глаза царя ушли в тень.

Иов был прав. Не о едином хлебе молил Бога царь, хотя лучше, чем кто-либо иной в храме, угадывал гибельность неурожая для Руси. За полгода перевалило, как повенчан был Борис на великие и малые земли государства Российского, и борения и страсти, сопряженные с его воцарением на древнем престоле Рюриковичей, должны были утихнуть. Ан нет, того не случилось. Покоя царь Борис не знал, как и прежде.

Иов вел службу древним чином. Грозный, ничего не прощающий Бог, витал над

                25

 

головами. Лица склонялись долу, никли под властью неискупаемых грехов и страха перед ответом за них. Голоса хора, звучавшие низко и тяжело, были подобны огню костра, на котором сгореть суждено каждому. И костер этот разгорался яростно и зло, языки пламени охватывали души, разжигая, раскаляя их, оглушая угрюмым ревом.

            Борис вышел из храма с надеждой, что доброе свершится, а злое будет наказано.

            От трапезы царь отказался и сказал только несколько слов дядьке своему, Семену Никитичу, сел в поджидавший возок, в который уже проводили с бережением царицу Марию и царских детей.

 

 

                XXYI

 

            Зимы непутевой, бесснежья испугались, как оказалось зря. Когда такого не след и ожидать было – по утрам лужи морозом прошивало, и накрепко – загрохотало вдруг в небесах, к изумлению, полыхнула молния, и тут же закапало, да не враз, не торопко, но так, как нужно было. Не косохлест отвратительный упал на безрадостные поля, а ситничек – самый мелкий и мужику приветный дождичек.

            Дождь лил полный день.

            Промокший до ниток монах – Григорий Отрепьев постучал в тесовую калитку романовского подворья.

            Ответили Отрепьеву и калитку отворили. Чернорясый переступил через тяжелую колоду и склонился, как и подобает скромному монаху. Лицом монах был худ, ряса ветхая. На локтях и по подолу рыжее проступало.

            Отрепьева провели в подклеть. Показали на лавку. Монах присел, подобрал рясу. Тонкими веками прикрыл глаза.

            В подклети было чисто, сухо, покойно. Пахло известкой от свежевыбеленной печи, выступавшей приземистой грудой из темного угла.

Монах молчал, и ни звука не проникало в подклеть сквозь толстые каменные стены. Крепкое подворье было у Романовых. Камень мастера клали хороший – московский белый бут.

Неожиданно в глубине подклети сухо щелкнуло железо, и тут же скрипнула дверь. Монах головы не поднял. Однако взор его беспокойно метнулся по текучему пятну света и подпечья, но тут же тонкие веки опустились ниже и вовсе прикрыли глаза. Лицо чернорясого застыло.

В темном углу тихо кашлянули, и мягкие подошвы ступили по дубовым плахам. К монаху вышел Александр Никитич Романов. Не старший рода – Федор Никитич, но брат его, с шустрыми глазами, он неторопливый в движениях и речью не быстрый. Так уж было в доме том заведено: когда дело требовало осторожности, вперед пускали младших. Береженного Бог бережет, а в доме Романовых шибко береглись. А как же: много раз были пуганы и не раз биты.

Александр Никитич сел на лавку.

Монах говорил, сложив руки на коленях. Они лежали ровно и покойно. “Не робок, - подумал, глядя на те руки, Александр Никитич, – не робок”.

- Отца моего здесь, на Москве, на Кукуе ножом убили. Убил пьяный литвин, - сказал монах. – Я по молодости жил у князя Черкасского в холопах. Потом по монастырям ходил. Имя в монашестве получил Григорий.

- Так, - сказал Романов, - то любо.

- Грамоте разумею. Пером навечен и боек.

- Знаю.

Помолчали. Снова заговорил Романов:

                26

 

- В Чудов монастырь тебя определили. Послужишь Богу. На Москве тебе способно будет. Да и нам станешь споспешествовать в служении Господу.

Монах молчал. Романов продолжал:

- О себе ты, Григорий, не все знаешь. Не все…

Сказано было столь неожиданно, что у монаха затрепетали тонкие веки, и он вскинул глаза на Романова.

- Ан не разом открою, всему сроки обозначены. Но знай: время придет – и тайное станет явным.

Александр Никитич повернулся и ушел. Оставил романовский двор пока и монах Григорий, в мирской жизни Отрепьев.

 

 

                XXYII

 

В царских палатах было тесно от собравшегося по Борисову зову люда. У патриарха лицо было необычно торжественно и словно светилось. Да и иные, из ближних к царю, будто на праздник собрались. Семен Никитич – всесильный царев дядька – цвел улыбкой, и многие, глядя на него, прочли в ней загадку. Шуйские – и Василий, и Дмитрий, и Александр, и Иван – стоя плечо к плечу, стыли в ожидании. И видно было по скучным глазам – томились. И от Романова – старшего Федора и братьев его, Александра и Михайла – попахивало тревогой. Бояре – старый Михайла Котырев-Ростовский и грузный телом Петр Буйносов – в стороне, под низким оконным сводом, шептались, оглядывались. Подслеповатый Михайла глаза щурил озабоченно. Митрополит казанский Гермоген, держась по правую руку от патриарха, закостенел лицом, и глупому было видно, что хоть и люди вокруг него, он один. Брови у Гермогена строго сходились над переносьем. И также со всеми и против всех стоял столбом на почетном месте боярин Федор Иванович Мстиславский. По скулам князя и темных провалах стыли упрямая воля, раздражение и досада.

Все ждали царского выхода. Наконец, двери царевых покоев распались, и взору явился Борис. С ним вышли царица Мария и царские дети. Борис шагнул стремительно, волосы разлетелись у висков. Ступал твердо. Царица выплыла лебедушкой, так, что ни одна складка не шевельнулась на широком, золотом расшитом подоле. Царские дети вышли, не поднимая глаз.

Большого выхода никто не ждал, и у многих перехватило дыхание в ожидании необычных вестей. Бороды потянулись к царской семье. Глаза раскрылись шире.

Борис милостиво кивнул думному дьяку, печатнику Василию Щелканову. Василий склонил голову на царское повеление и выпрямился. Все взоры обратились к нему.

- “По указу великого государя, царя, - почти не раскрывая рта, медленно и торжественно читал Василий, - и великого князя, вся Великие и Малые и Белые России самодержца…”

Слова ловили, задержав дыхание. Не обошлось без страшного. Царь повелевал возвести на Москве собор Святая Святых, который стал бы и краше и величественнее всего, что было построено для Бога на Руси.

Василий прочел царев указ, положил свиток, и в палату внесли макет будущего собора, поставили для обозрения на лавки. Тесня друг друга, думные придвинулись, разглядывая игрушечную, дивно сработанную храмину.

Иов перекрестился, глядя на это диво, и многие за ним осенили лбы. Все молчали.

- Сей храм, - сказал Иов, - москвичам и России подарок от великого государя.

В мыслях же у Василия Шуйского прошло: “Воздвигнув этот храм, Борис увековечит себя и род Годуновых на сотни лет… Нет, такое позволить не можно. Храму

                27

 

сему на Москве не бывать”.

            Однако в этот день царь повелел расчистить место в Кремле для храма и, не мешкая, отрядить людей для возки камня, леса и иного нужного для строительства.

 

 

                XXYIII

 

            В Чудовом монастыре Отрепьева встретил монах и повел переходами. Наконец, они остановились, провожатый монах сказал строго:

- Жди.

Стукнул согнутым корявым пальцем в дверь. Дверь открылась, и за ней встречающий монах пропал за закрытой дверью.

Григорий остался в переходе. Потягивало сквозняком.

Дверь снова отворилась. Угрюмый монах пропустил Григория в келию и шагнул в переход.

В келии было темновато, и Григорий едва разглядел в неверном свете лампады ветхое лицо сидящего на лавке у стены старца. Тот коротко взглянул на него и, поведя легкой рукой, сказал со вздохом:

- Садись.

Монашек присел на край лавки.

- Глеб имя мое в иночестве, - сказал старец-иеродиакон. - Я Чудова монастыря хранитель книг и рукописей монастырских. Ты, сказывали мне, книжному письму навычен?

- Да, - торопливо ответил Григорий.

- Вот и хорошо. Помощником станешь.

Помолчали. И вдруг монашек вскинул глаза, сказал торопливо и сбивчиво:

- Боярин Александр Никитич говорил, что я не все о себе знаю. Ведома ли тебе тайна сих слов?

Отрепьев знал, что если в Чудов монастырь определял Александр Никитич, то имел мысль, что именно здесь откроют ему недоговоренное.

- Чур, чур, - боязливо вскинулся старец, загородился рукой, - то мирское, то не мое. – Лицо его затрепетало. – Узнаешь, скажут…

- Поведай! – воскликнул с мольбой. – Поведай! Чую – знаешь!

Старец молчал. И вдруг неожиданно строго, будто толкая кулаком в грудь молящего, сказал:

- Не мое, и не мне говорить о том. Есть люди – они скажут.

Монашек застыл с растерянным лицом.

- Другое мне поручено, - сказал иеродиакон, - и я то исполню.

Он поднялся и, крепко ступая по половицам, словно и не сидел минуту назад с трепетавшими от страха плечами, прошел через келию. Вытащил из-за божницы кованый ларец и, не глядя на монашка, вернулся к лавке. Сел – знать, сил хватило всего на эти несколько шагов – и замолчал, задумался.

Спустя некоторое время, старец из ларца пляшущей, неверной рукой достал крест, да такой, что в келии посветлело. По черному золоту рассыпались алые лады, вспыхнули ослепительно белые алмазы, зеленым огнем полыхнули изумруды. Крест, как живое пламя, горел на ладони иеродиакона, и засветилась в полумраке келии хитро кованая струящаяся цепь. Больших денег стоил крест, таких больших, что и уразуметь трудно.

Иеродиакон подержал крест на ладони и, протянув монашку, сказал:

- Надень, это твой. Наложен был на тебя при крещении.

Монах изумленно откачнулся.

                28

 

- Надень, надень, - настойчиво повторил иеродиакон. – В лихое время, как сказали

мне, сей крест был снят с тебя, однако сохранен, а сейчас настала пора вернуть его. Подчинись и надень.

            Помертвелые губы монашка зашептали неразборчивое.

            Иеродиакон придвинулся ближе.

            - Надень, - сказал в третий раз, - так надо. – Протянул руку и сам распахнул ворот рясы у монашка. Открылась бледная шея Григория и на ней серый шнурок для креста с оловянным стертым крестиком. Иеродиакон поймал шнурок, снял его с монашка и, наклонившись так, что лица их почти касались, надел золотую цепь на шею Отрепьева.

 

 

                XXIX

 

            В праздничный перезвон над Мосеевой вылетали Божьи голоса колокола Чудова монастыря. Медь торжествовала. Радостные звуки плыли над Кремлем, летели за Москву-реку и еще дальше и дальше. В Замоскворечье, на Болоте, на Таганке, на Арбате люди останавливались и, поворачивая головы к Кремлю, говорили:

            - То чудовские. Ишь, как поют!

            Чудовы колокола благовестили.

            Григорий Отрепьев, выступив из тени монастырской стены, запрокинул лицо, взглянул на колокольню, сказал:

            - Вот и бездушен колокол, а Господа славит.

            Скромный монашек, стоявший рядом, изумившись на странные эти слова, оборотился к Григорию, но ничего не ответил. Только плечи поднял да заморгал испуганными на всю жизнь глазами.

            А Григорий давно изумлял монастырскую братию. Впервые объявившись в монастыре, был он незаметен, ходил скромно, кланялся низко, и в лице у него держалась робость. Узкие губы были поджаты. Ныне стало не то. Неизвестные доброхоты прислали монаху хорошее сукно на рясу, да такое, что многим выше чином впору. Поначалу Отрепьев крался вдоль стенок, и ноги у него косолапило, по рабьи внутрь носками выворачивались, плечи сутулились, руки трепетно к груди прижимались, но вдруг откачнулся от стены и вольно зашагал.

            Приметила монастырская братия и то, что нового монаха не принуждали от зари и до зари тереть коленями церковные плиты, то, что нет-нет, да и уходил он из монастыря и пропадал невесть где, день, два, а то и три.

            Отрепьев поспешил с Пожара, вышел на Варварку и остановился у крепких ворот Романовского подворья. Постучал в калитку. Ему открыли. Он сказал что-то отворившему калитку дворовому человеку, и его впустили. Калитка притворилась. Лязнул крепкий засов.

            На другой день, в монастырской трапезной, один из монахов шепнул другому, указывая на Отрепьева:

            - То романовский, известно, с чьего стола он морду наедает.

            Малое время спустя, Отрепьева взяли к патриарху. Монастырской братии сказано было так:

            - Сей монах в грамоте вельми навычен и послужит Богу там, где ему указано.

 

 

 

 

 

                29

 

 

                XXX

 

         Служили благодарственный молебен об избавлении царя Бориса от тяжкого недуга. Сладкий запах ладана заполнял храм, блестел иконостас, вспыхивали в свете свечей золотые оклады икон, и мощный голос архидьякона, казалось, сотрясал стены.

            Чудовская братия, валясь на колени, клала поклоны, истово крестилась.

            О чем думал Отрепьев сейчас, во время благодарственного богослужения, было неведомо. Но до самого конца службы лицо его так и не озарилось святым огнем.

            По окончании молебна на паперти храма один из монахов, задержавшись подле стоящего молча Григория, видать, со зла сказал дерзко:

            - На лице твоем не видел я благолепия, когда братия Господа славила за дарованное здоровье царю. – И повторил со значением: - Царю.

            Григорий долго-долго вглядывался в монаха, неожиданно сказал, раздельно и четко выговаривая каждое слово:

            - Царю… - Качнул головой. – Неведомо вам, сирым, кем я являюсь на Москве. – Перекрестился. – Вот и царем, быть может.

            Монах, пораженный его словами, даже не ответил. Постоял, выражая всем своим видом полное недоумение, повернулся да и пошел прочь.

            Через малое время слова Григория Отрепьева знал весь монастырь.

            Слова Отрепьева дошли до митрополита. Мирское, злое услышал он в них и, несмотря на хворь, в тот же день толкнулся к патриарху.

            Патриарха Иова митрополит застал за слушанием Библии, чему патриарх отводил ежедневно немалое время, стремясь проникнуть в смысл святых слов. Монах Григорий читал Иову благовествование от Матфея. Сжимавшая посох, рука митрополита Ионы задрожала, когда он увидел Отрепьева. Лицо напряглось.

            Патриарх, увидев вступившего в палату, не прерывая чтения, легким движением указал на лавку, и митрополит, почувствовав слабость в ногах, присел. Оперся на посох.

            Отрепьев, стоя к митрополиту вполоборота, продолжал читать. Патриарх, не то заметив, не то почувствовав волнение Ионы, успокоительно покивал ему головой. Митрополит сложил руки на посохе и, унимая беспокойное чувство в груди, вслушался в произносимые монахом слова. Отрепьев читал глубоким голосом, ровно, не выделяя отдельных слов, но так, что чтение лилось единым сильным потоком. Без сомнения, монах сей умел читать священные книги, и ежели у митрополита не было против него предубеждения, Григорий, наверное, увлек бы его своим голосом. Но Иона, так и не уняв волнения, не святое, но бесовское, лукавое услышал в голосе Отрепьева. Голос Григория был для него обманом, издевкой, надругательством над смыслом того, что произносил он.

            Превозмогая нечистое, гневное чувство, Иона до боли переплел сухие пальцы на посохе, и на время боль заглушила голос монаха. Далее он чтение Отрепьева не смог слышать. Посох застучал в его руках. Патриарх Иов с удивлением поднял на Иону глаза и, заметив необычный жар в лице митрополита, различив в его чертах волнение, поднял руку и остановил Отрепьева. Но охватившее митрополита чувство было столь сильным, что он молчал и только посох в дрожащих пальцах все пристукивал и пристукивал в пол.

            Патриарх отослал Отрепьева и ждал, когда успокоится митрополит. Наконец, тот, смирив тревогу и волнение духа, рассказал Иову о случившемся. Патриарх помолчал и спросил даже с недоумением:

            - Ну и как же ты толкуешь эти слова?

            - Владыко! – воскликнул митрополит.

            Но Иов, к удивлению Ионы, остановил его.

            - Я спешу, дела потом, - и не стал слушать разволновавшегося митрополита.

                30

 

В этот же день патриарх уехал в Троице-Сергиев монастырь. Трудная дорога утомила, укачала.

Не выговорившись с патриархом, Иона напросился царю.

В царских покоях Борис был не один, тут же была царица Мария. Дрожа рыхлым подбородком, с тревогой в голосе, митрополит Иона рассказал о словах монаха. У Бориса поползла кверху бровь. Вдруг, стоявшая сбоку царя Мария, помрачнев взглядом, обострившимся,  с побледневшим лицом, сказала:

- Сего монаха следует взять из монастыря и под крепким караулом выслать из Москвы.

Иона вскинул глаза на царицу и угадал в лице ее отчетливо проступившие черты отца царицы – Малюты Скуратова. Не по-бабьи, жестоко смотрели глаза царицы, резок был рисунок губ, да и слова, говоренные ею, не по-бабьи определенны.

Тогда же царь Борис велел дьяку приказа Большого дворца Смирному-Васильеву взять монаха Отрепьева из монастыря, под крепким присмотром свезти в Кириллов монастырь и содержать там надежно.

Дьяк Смирной-Васильев, выслушав царя с излишней суетой, выбежал из царских покоев. На лестнице дворца дьяк вдруг, невпопад тыкая пальцами в лоб и плечи, перекрестился несколько раз и, пришептывая что-то, побежал торопливо.

Дьяк Смирной-Васильев прибыл в свою камору и пригласил к себе Ефимьева.

- Слыхал, - сказал Смирной, - монахи в Чудовом балуют.

- Мне недосуг, - ответил Ефимьев, - о монастырских слушать, со своими бы управиться.

- Да-а, - протянул Смирной, - знаю. Дьяконица у тебя, говорят, хворая?

Ефимьев заерзал на лавке. Видя его нетерпение, Смирной сказал тем же невыразительным голосом:

- Да, вот царь велел разобраться с монахами-то. Царево слово… Да… Об Отрепьеве, монахе, не слышал? В какой бы иной монастырь перевести его, что ли...? Или как…, - покивал. – Займись… И не тяни долго с переводом… сделай, чтобы другие не знали, куда он пропал.

На том разговор и прервался.

 

 

                XXXI

 

В один из дней к дядьке Бориса Годунова Семену Никитичу тайно пришел дворовой человек, казначей Александра Никитича Романова. Второй Бартеньев. Поклонился цареву дядьке до полу и с растерянным лицом сказал:

- Готов исполнить волю царскую над господином своим. – И закашлялся, горло ему перехватило сухостью.

Второй Бартеньев рассказал, что в казне Александра Никитича припасены отравные корешки для царя.

- Ступай, - сказал второму Бартеньеву, - и молчи. Отблагодарим, будешь доволен. Ступай.

Шагая по палате, Семен Никитич решил: “Коль матерого медведя брать, то брать надо и медвежат”.

В тот день был он у царя, у патриарха, во многих боярских домах. О чем говорил? Тайна. Но у многих сердца заледенели. Слова царева дядьки были крепкие.

Ночью, когда Мосеева спала, из Фроловских ворот с факелами вышло несколько сот стрельцов и, не мешкая, зашагало на Варварку, к романовскому подворью. Стрельцов вел царский окольничий, бывший казанский воевода, лихой, с дерзким лицом, Михайла

                31

 

Салтыков. Стрельцы несли с собой лестницы, как ежели бы шли на штурм крепости.

            Из-за крепких романовских ворот спросили:

            - Кто такие? Почто ночью на честной двор ломитесь?

            Михайла крикнул:

            - Давай, ребята! Лестницы вперед!

            Бросился первым и первым же влез на ворота, спрыгнул во двор.

            Загремели выстрелы.

            От дома, казалось, в Михайловы глаза ударило несколько яростных сполохов. “Мимо, мимо, - увертливо мотнувшись в сторону, радостно подумал он, - мимо…” За спиной послышался топот сапог набегающих стрельцов.

            Ворота сбили с петель, и двор заполонился людьми.

            В тот же час стрельцы вломились в дома Черкасских, к Шестуновым, Репниным, Сицким, Карловым… Романовы и почти вся их родня на Москве были взяты под стражу.

            В Кремле, на патриаршем дворе, у церкви Трех Святителей, пылал костер. Золоченые купола отсвечивали багрово-красным. Толпой стояли люди, почитай, вся Дума, свезенная сюда стараниями Семена Никитича. Первым к костру был царь Борис, рядом патриарх Иов, плохо державший в непослушной от дрожи руке рогатый посох. По лицам было видно: ждут. Пламя костра гудело, свивалось огненными сполохами. Все молчали. Но вот по цепи стрельцов, окружавших двор, от одного к другому пошло:

            - Везут! Везут!

            Лица, освещенные пламенем костра, оборотились в одну сторону. Глаза настороженно впились в темноту. В свет костра въехала телега. На ней, затесненный дюжими стрельцами старший из Романовых – боярин Федор. С телеги соскочил Михайла Салтыков. Щека у него была в крови, стрелецкий кафтан на груди разорван. Глаза блестели. Оборотился к стрельцам, крикнул:

            - Вора к царевым ногам!

            Стрельцы столкнули с телеги Федора Никитича и, растянув за рукава надетую на него кое-как шубу, подвели к царю, поставили боярина на колени.

            Федор Никитич запрокинулся, взглянул на Бориса. Борода боярина, седая, лопатой от шеи, высвеченная пламенем костра, казалось, горела вокруг лица. Федор Никитич разинул рот, прохрипел:

            - Государь! Погибаем мы напрасно, без вины…

            Стрельцы все держали его за растянутые рукава. Боярин метнулся из стороны в сторону, взлохмаченная бородатая башка качнулась по воротнику шубы, будто отрубленная.

            - … поневоле от своей же братии погибаешь! – И склонился, замолчал.

            Из темноты вышел князь Петр Буйносов-Ростовский. Поклонился царю и патриарху, боярам, и из-за спины, в светлый круг костра, выставил мешок.

            - Государь! – сказал твердо. – Вот отравное коренье, изъятое из казны боярина Романова на его подворье.

            Все просунулись вперед. Даже патриарх ткнул посохом и переступил слабыми ногами.

            Царь Борис поднял руку:

            - Стойте! – и, указывая князю Петру на стоящий у костра стол, добавил: - Выложи сюда!

            Князь Петр развязал мешок и, торопясь, один за другим стал выкладывать на стол черные гнутые коренья. И хотя вокруг стояло множество народа, стало вдруг так тихо, что каждый услышал, как сухие коренья ударяли о крышку стола и, нужно думать, не одному представилось – стук этот, все равно, что удары молотка, вгоняющего гвозди в гроб Федора Никитича.

                32

 

            Когда последний корень лег на стол, царь Борис сказал:

            - Боярина в застенок!

            Стрельцы подхватили Федора Никитича, потащили в темноту. Ноги боярина волоклись как мертвые. И никому в голову не пришло, что злом зла не изживешь. И царь о том не подумал, а должен был. Не приучены были добром недоброе избывать. Топор – вот то было понять.

 

 

                XXXII

 

            Начался сыск.

            Семен Никитич в тень ушел. Знал: кровь людьми долго помнится, смыть ее с себя трудно, и лучше в таком разе в сторону отойти. Разговоры, конечно, будут о том, кто на этот сыск подвинул, но то разговоры, и только. В словах напутать можно, слова словами и останутся, и цена им невелика. А вот кнут, пыточные клещи и топор – это крепко. Такое не забывается.

            Вперед двинули окольничего Михайлу Салтыкова да боярина князя Петра Буйносова-Ростовского. Михайло Салтыков по глупости в такое дело влез. Уж больно вперед рвался, шел напролом, и ему все едино было, только бы наверх, только бы к власти поближе.

            Князь Петр и сам не заметил, как в сыск встрял. Семен Никитич поначалу только и шепнул:

            - Коренье возьми на подворье, боярин. Царь этого не забудет.

            Такое было не страшно. Но верно говорят: “Коготок увяз – всей птичке пропасть”. Князь Петр отравное коренье выставил перед всеми на патриаршем дворе, хотел, было, назад податься, но его придержали.

            - Нет, князь, - сказали, - ты уж на опальном дворе романовском хозяином будь… Распорядись… Царево слово исполни…

            Душа загорелась у боярина. “Ишь ты, - подумал Буйносов, - это на чьем же дворе я ныне хозяин? На романовском? Так-так…” И шагнул в терема, что на Москве, почитай, самыми высокими были. Потешил самолюбие свое, людскую свою слабость потешил. Вот тут-то его и подвели к тяжелому из толстенных плах сбитому столу в Пыточной башне.

            - Садись. Вот тебе дьяки, вот подьячие. Начинай сыск.

             И все. Непослушными губами выговорил князь Петр:

            - Сказывай, как против царя умышлил? Кто в сговоре был?

            Федор Никитич, стоя на коленях, в рванье, в вонючих тряпках, только щеками задрожал.

            - Сказывай, - уже тверже выговорил князь Петр, - а то ведь и до боя дойдет.

            Дошло и до боя. Федора Никитича с братьями и племянника их, князя Ивана Борисовича Черкасского, не раз приводили к пытке. Много раз пытали их людей. Потом состоялся боярский приговор. Федора Никитича постригли в монахи и под именем Филарета сослали в Антонио-Сийский монастырь. Жену его, Аксинью Ивановну, также постригли и под именем Марфы сослали в далекий заонежский погост. Александра Никитича – в Усолье-Луду, к Белому морю. Михайла Никитича в Пермь. Ивана Никитича – в Пелым, Василия Никитича – в Яренск. Других – кто в сыске был – разослали по разным дальним городам.

 

 

 

 

                33

 

 

                XXXIII

 

            Предупрежденный Ефимьевым монах Отрепьев из Чудова монастыря ушел. Вот только здесь был, и вдруг не стало. К вечерней службе собралась братия, а Григория нет. Заглянули к нему в келию – нет. Спросили у иеродиакона Глеба, но он руками развел. Так и пропал монах. Вот и не иголка, а не сыскали.

            Отрепьев объявился в Галичине. Был он теперь в рваной ризе, в истоптанных сапогах, с тощей котомкой за плечами. Лицо скорбное, голодное, глаза опущены. Покружил монах по городу – видели его на базаре, у одной церкви, у другой – посидел он на берегу озера, расстелив тряпочку с харчами, и исчез.

            Через некоторое время постучался Григорий Отрепьев в ворота  Борисоглебского монастыря в Муроме. Было холодно, ветрено, обмерз монах в зимнюю непогодь, притоптывал сапогами о ледяную дорогу, дышал паром в сложенные перед ртом ладони. Его пустили в обитель. Он отогрелся в трапезной, серое лицо порозовело, спина расправилась, и стало видно, что человек он молодой, здоровый, и значит, послужить обители может. К тому же сказал монах, что научен письму и тем обрадовал игумена, так как в последние годы заплошал монастырь и здесь больше о насущном хлебе думали, нежели о древних бумагах и книгах, ветшавших в забросе.

            Его свели в камору с книгами, сказали:

            - Послужи, послужи, дело богоприятное.

            С того часа Григорий накрепко засел в каморе с книгами.

            Из Борисоглебского монастыря Григорий Отрепьев ушел так же, как из Чудова – не сказав никому ни слова.

            Ушел он за рубеж в Польшу.

            Иноку Филарету день казался долгим. Солнце не взошло, а он уже на ногах. Ополоснул лицо и напялил грубую власяницу, отстоял в церкви заутреню, вышел на монастырский двор. Солнце поднялось над лесом, бликами осветило бревенчатую стену. Прищурился Филарет: день начинался, как и обычно. От заутрени в трапезную, оттуда в келию, потом обедня и снова в трапезную. Филарет не любил сидеть за столом с монастырской братией. Слюнявы. Едят, чавкают. Не первый год живет Филарет в монастыре, а не может привыкнуть. Раньше он, боярин Федор Никитич Романов, ел и пил из золотой посуды, теперь сидит в трапезной рядом с гундосыми старцами, хлебает из одной миски. Противно.

            Филарет медленно шел по монастырскому двору. Церковь и жилье, клети и трапезная – все здесь бревенчатое. От времени и дождей дерево потемнело, покрылось мхом.

            У трапезной повстречался Филарет с игуменом Ионой, остановились. Сказал Иона:

            - Смотрю я на тебя, брат Филарет, тяготишься ты жизнью нашей.

            Красное лицо инока передернулось. Ответил резко:

            - Отче Иона, не сочти за дерзость, но знавал я иные времена, когда у боярина Федора Никитича Романова в боярской Думе место было близ самого царя. Теперь же, когда зовусь я иноком Филаретом, чему радоваться?

            - Смирись, брат, - печально качнул головой игумен и, уже уходя, сказал: - Чуть не запамятовал, брат мой инок ждет тебя. С самой вятки, из Малмышского монастыря.

            - Спасибо, отче, за доброту твою, - и поклонился.

            Инока застал сидящим на лавке. Видать, притомился с дальней дороги, теперь тихо дремал, прислонившись спиной к стене.

            - Сиди, - повел рукой Филарет.

            Остановившись рядом, заглянул монаху в глаза.

                34

 

            - Принес чего, либо изустно, расскажешь, Варлаам?

            Инок приподнял полу пыльной власяницы, достал лист:

            - Князь Иван Борисыч шлет тебе.

            Филарет взял письмо, не начиная читать, справился:

            - Здоров ли князь Черкасский?

            - В печали пребывает Иван Борисыч.

            Нахмурился Филарет:

            - К чему печаль? Настанет пора, мы возвеселимся, и заплачут наши враги.

            Развернул лист, беззвучно зашевелил губами. Отписывал ему князь Черкасский:

            - “Письмо твое получено, и за то тебе, боярин Федор, благодарствую… Возрадовался я, слова твои читая, вспомнил, как жил тот странный человек Отрепьев, о коем описываешь, у тебя, а потом не один год у меня на подворье. А ныне живет он в Чудовом монастыре, о том я тебя уведомляю. С тобой я заодно. Верю, ударит час, и объявится названный нами царевич народу, назло нашему недругу”.

            Сложив письмо, Филарет долго молчал, потом поднял на инока глаза:

            - Не письмом, изустно скажи Ивану Борисычу, пусть здоровье свое бережет. А касаемо отрока, то, как уговорено, так и останется.

 

 

                XXXIY

 

         Весной 1603 года, когда очистились тот льда реки, в устье Сии бросил якорь небольшой парусник.

            Боярину Семену Годунову зябко. В шубе и высокой собольей шапке стоял он у борта, берег разглядывал. Село изб в десять, вокруг лес к самой реке подступал.

            Плыл Семен Годунов в Архангельск по царскому указу. Дознались в Москве, что архангельский воевода город запустил и о порте не заботится. Не желал думать, какой Архангельск необычный город. Единственный морской порт у Руси. Боярину Семену надлежало самолично во всем разобраться и воеводу, ежели необходимость возникнет, наказать достойно, дабы другим неповадно было нерадиво государеву службу нести.

            Корабельщики спустили на воду ладью, помогли боярину забраться и, подняв малый парус, отчалили от корабля. Подгоняемая попутным ветром, ладья весело побежала по Сии-реке. Шесть дюжих мореходов на веслах помогали парусу.

            В Антонио-Сийском монастыре переполох. Как же, дядька царя приплыл! Игумен Иона ради такого случая велел приготовить обильный обед, сам молебен отслужил.

            Не дожидаясь обеда, боярин Семен захотел один на один поговорить с иноком Филаретом. Уединились в Филаретовой келье, стали друг против друга. Хозяин не гостеприимный, боярину и сесть не предложил, недобро поглядывал.

У Годунова глаза насмешливые.

- Отмаливаешь грехи, боярин Федор?

- Мой грех, боярин Семен, помене твоего, и уж куда сравнить с виной племянника твоего Бориса.

- Злобствуешь?

- Не злобствую, глаголю истину.

- Истину? В чем?

- В безвинности моей! Тебе ль, Семен, не знать, как оболгали меня и иных бояр и князей родовитых, в монастыри сослали, с семьями разлучили. А все почему? Аль мыслишь, не знаю? И ты тут, боярин Семен, руку приложил, Борису угождал. За царство свое боитесь!

- Гордец ты! – покачал головой Годунов. – В твоем ли нынешнем звании? Пора бы

                35

 

Смириться, в иноках, чать, ходишь.

            - К смирению взываешь? – подался вперед Филарет. – Два года смирялся и ныне, коли б не затронул, молчал бы.

            - Говори, да не забывайся! По государеву указу пострижен.

            - Ха, государеву! – вскинул руки Филарет. – Неужели годуновский род в государи годный? Откуда у вас крови царской взяться? Уже, не от худородного ли татарина Четы, откель род ваш повелся?

            - А вы, Романовы, от  какого колена себя упоминать начали? – повысил голос Годунов.

            - Мы-то? А хоть бы от деда моего Романа Захарьина-Юрьева. Чать, дочь его женой самого царя Ивана Васильевича Грозного была. А вы же Годуновы, чем держитесь на престоле российском? Наветами, клеветой, хитростью… Мне ли этого не знать? Либо, думаешь, забыл я Пыточную, как допрос с меня ты и палач снимали? Аль, мыслишь, запамятую это? Нет, врешь, помнить буду до скончания жизни. Погоди, придет и на тебя, боярин Семен, час, и на Бориса, отольются вас наши слезы. Недалеко то время! – Филарет поднял палец, погрозил.

            - Ты кому грозишь? – Годунов протянул руку к Филаретовой бороде.

            - Прочь! – гневно вскрикнул Романов. – Есть судьи над вами, Годуновыми!

            Семен Никитич выскочил из кельи, хлопнул дверью. Увидел игумена.

            - Глаз не спускай с Филарета. Кто из мира бывает у него?

            - Никто, боярин, - скрыл правду игумен.

            - Гляди, отче, опасен Филарет. Государь передать тебе о том велел.

            - Мне, боярин, ведомо. Да и пристав, какой привез боярина в нашу обитель, наказывал.

            - Ну-ну!

            - Будь милостив, боярин Семен, в трапезной заждались.

 

 

                XXXY

 

            Урожай 1604 года, как немного можно привести тому примеров, был обилен. Хлеба дружно поднялись, вошли в трубку и стали под косу, склоняясь тяжелым, налитым колосом.

            В Москве, в Успенском соборе, раззолоченном и освещенном множеством свечей, в сиянии бесценных икон, в присутствии царя и всего высокого люда воздали хвалу Господу за обильные хлеба, за спасение русской земли. Голоса хора ликовали, плакал патриарх Иов, слезы текли по лицу царя Бориса, да не было ни одного из молящихся в храме, чье бы горло не сжимала сладкая спазма благодарности за избавление от голодного мора.

            В эти дни отслужили благодарственные молебны и по иным московским храмам, да и не только московским.

            - Возблагодарим тебя, Господи!

            И пели, пели колокола… Надежды, светлые надежды вздымались над русской землей, летели в празднично высокое летнее небо.

            Царь Борис отчетливо сознавал, что прошедшие три голодных, моровых года с очевидностью выявили косность, неспособность приказной державной громады и к восприятию перемен, и к поддержанию должной власти в государстве Российском. Обидным было – и это более всего угнетало – царь Борис не видел, не находил людей, которые были бы готовы к переменам и шли бы упорно к русской нови.

            Борис перебрал Думу, введя в нее новых людей, но и это не дало желаемого. Царь

                36

 

пожаловал высший чин Василию Голицыну, ввел в Думу Андрея Куракина, Салтыковых, Сабуровых и Вельяминовых, но, выкладывая на державный прилавок свежие яблочки, он видел, что и они заражены старой гнилью. Новые бояре, удовлетворенно надвигали на лбы высокие шапки, но все оставалось по-прежнему. Московские державные умы не были готовы вести дела согласно с державными интересами. Неподатливое мышление никак не могло согласиться с тем, что общее благо должно стать сутью и высшей целью всех и каждого.

            В тень ушел печатник, думный дьяк Василий Щелканов, были разгромлены Романовы, напугали Шуйских, но кто встал вокруг Бориса? Патриарх Иов? Он сделал свое в дни избрания Бориса на царство и отошел в сторону: и по слабости душевной, и по скудости ума, и по неприятию нови.

            Ныне царь все реже покидал свои палаты. Искал выход – и не находил его.

 

 

                XXXYI

 

            По Москве слухи поползли: в Чудовом монастыре инок Григорий Отрепьев не кто иной, как царевич Дмитрий. По базарам и церквам, по избам и хоромам шепчутся:

            - Вот ужо настанет Божья кара Борису-то. Сторицей заплатит он за кровь невиданного младенца…

            - В Угличе убили-то не Дмитрия, иного!

            - Вот те раз! Вестимо ли, при живом царевиче Годунов обманом на царство уселся! Не иначе оттого прогневался Господь и моровую ниспослал на русскую землю.

            Те речи слышали царские ярыжники, и они донесли приставам. Вскорости все стало известно Борису Годунову.

            Разгневался он. Пустозвонство зловредное! А на душе муторно, сердце-вещун беспокоится.

            Несмотря на поздний час, Годунов накинул на плечи подбитую горностаем шубу, отправился к патриарху Иову. Тот уже спал. Монах-черноризец разбудил патриарха, помог облачиться в тонкую, заморского шелка рясу. Вышел Иов к государю, уселись в низкие сделанные без единого гвоздя креслица, помолчали. Первым, откашлявшись в кулак, заговорил Годунов:

            - Ведаешь ли, отче, зачем потревожил в ночь?

            - Зрю великую печаль на твоем челе, государь, - Иов склонил голову на плечо, поджал и без того тонкие губы.

            - Отче, аль не донесся до тебя слух? – Годунов насупил брови.

            - О каком слухе речь ведешь, сыне? Уж не о самозванце Дмитрии?

            - Уж ли, отче, тебя не волнуют сии слухи? – Борисовы брови взметнулись удивленно.

            Иов ответил спокойно:

            - Государю не подобает всякие злоязыческие речи воспринимать близко к сердцу. Я же того инока Гришку Отрепьева велел в яму кинуть и суровой смерти предать, да он, окаянный, успел в бега удариться. И с собой монаха-бродяжку сманул.

            - Отче, в слухах тех и в самозванце усматриваю я козни недругов моих. Есть такие среди князей и бояр, сам ведаешь.

            Патриарх пожал сухонькими пальчиками:

            - Как сказать, сыне. Погоди до поры хулу возводить. От мнительности до пустой злобы всего шаг. Не распаляй себя, государь. Разошли гонцов по городам, накажи воеводам того монаха Отрепьева Гришку изловить, а я поутру призову архимандрита Пафнутия да постращаю, как проглядел он злоумышленника. Еще по монастырям отпишу,

                37

 

когда появится сей инок, чтоб хватили и, заковав в железо, везли в Москву. Сдается мне, захочет он искать приюта в дальних лесных скитах.

            - Успокоило ты меня, отче. Ухожу с душой легкой. – Годунов поднялся. – Благослови, владыко.

 

 

                XXXYII

 

            Сурово допрашивал патриарх архимандрита Пафнутия. Велик грех на Чудовом монастыре. В святой обители возросла крамола.

            - А почто, Пафнутий, привечал монаха Гришку Отрепьева, вскормил змею гремучую, не с умыслом ли?

            Стоит архимандрит перед патриархом, сникла седая голова. А Иов откинулся в креслице, маленькие глазки буравят Пафнутия.

            - Досель один вопрошаю, а при нужде на церковном суде ответствовать будешь.

            - Владыко, - осмелился вставить слово архимандрит, - в чем прегрешения мои? Тот Гришка в монастырь принят был по просьбе деда его, ныне монашествующего Замятина, и дядьки, стрелецкого сотника Смирного. Они упросили. Откель мог знать, какие смутные мысли обуревают инока? В одном винюсь, владыко, выделил я Гришку Отрепьева из всех монахов неспроста. Зело разумен инок. Ты и сам, владыко, в том не раз убеждался, когда к себе призывал по писчему делу. Видывал способности его.

            - “Видывал, видывал”, - передразнил архимандрита патриарх. – Бес ослепил тебя, Пафнутий. Поди с очей моих! Молись, чтоб изловили злодея. Государь во гневе!

            Оставшись наедине, Иов подпер кулачком щеку, задумался. Долго силился вспомнить того монаха Гришку, все не мог. Мало ли их служек вертится в патриарших хоромах? Однако уж не тот ли инок, белобрысый, с маленькой бороденкой, коий переводил с греческого? Неказист и неприметен. Одно и запомнилось Иову – глазаст и лоб высокий, крутой…

            - Вишь, вознесся, как в мыслях, царевичем Дмитрием возомнил себя. Экой шальной малой…

 

 

                XXXYIII

 

            Великий пост был на исходе. Снег стаял, и дороги развезло. Пока в Москве разбирались, куда исчез тот, который назвал себя Дмитрием – Григорий Отрепьев вместе с другим монахом Варлаамом брели еще по русской территории и стороной, обходя лужи и колдобины. Поодаль, гундося псалмы, вышагивал с котомкой через плечо, невесть когда, приставший к ним чернец Михаил.

            Кормились, побирались Христовым именем. Ночевали, где ночь укажет.

            Миновав Новгород-Северский, перебрались монахи за рубеж и теперь шли, не опасаясь русской стражи, по захваченным польско-литовскими панами украинским землям.

            Через годы он будет возвращаться в Россию этими дорогами, но не монахом, а царевичем Дмитрием, признанным королем польским Сигизмундом.

 

 

 

 

                38

 

 

                XXXIX

 

         Царь Борис пожелал осмотреть строительство храма Святая Святых.

            Семен Никитич тут же вспомнил, что в голодные годы не до храма было, и все, что успели до мороза свезти в Кремль для строительства, забыли в небрежении и непригляде. Он пытался отговорить царя делать это – что нечего смотреть. Но решение царя было непреклонно – потребовав показать, что есть.

И когда, миновав приказные избы, перешли Соборную площадь, на улице у Водяных ворот, вдоль кремлевской стены до подворья Данилова монастыря, вздымались лишь высокие снежные сугробы, укрывавшие остатки леса, будто железа, разваливающиеся коробья и рваные кули с коваными гвоздями, крючьями и иной необходимой при строительстве мелочью. Горбились укрытые шапки снега, уступчатые штабеля пиленого камня.

            Царь злобно повел под шубой плечами, пошел между сугробами и только спросил дядьку:

            - Когда? – замолчал.

            Семену Никитичу не нужно было и продолжать, он и так понял, что царя интересует, когда будет продолжение строительства храма Святая святых, и как скоро его построят. Он ответил:

            - Завтра и начнутся работы.

 

 

                XL

 

            Как только до Москвы дошли тревожные слухи, Семен Никитич провел строгий сыск, и явным стало, что мнимый царевич не кто иной, как монах Чудова монастыря Григорий Отрепьев. Тогда же Борис вспомнил, как приходил к нему митрополит Иона со словом на сего монаха, и вспомнил об указе дьяку приказа большого дворца Смирнову-Васильеву сослать монаха в Кириллов монастырь под крепким караулом и содержать там строго.

            Смирнова-Васильева призвали к царю. Борис спросил дьяка, где монах Отрепьев. Смирной, помертвев, застыл, лицо его побледнело. Царь во второй раз повторил вопрос, но Смирной убито молчал. Борис тогда же повелел обсчитать казну, числящуюся за дьяком, и на него начислили такую недостачу, что и бывалые из приказных поразились. Смирной все одно молчал. Когда его повели на правеж, он вдруг забормотал что-то о порошинке, забившей глаз, о воронье.

            Дьяка вывели во двор и забили насмерть. Но он так и не сказал ни единого слова об Отрепьеве. Борис понял, что за дьяком стоят люди, и люди сильные, ибо тот не побоялся ни мучений, ни даже смерти своей и этих сильных не стал сдавать.

            Задумавшись об этом, царь до боли сжал пальцами виски. Не выдержав, Борис закричал тогда в Думе:

            - Мнимый царевич Дмитрий – это ваших рук дело! Ваших! И подставу вы сделали.

 

 

                XLI

 

            Князь Василий Голицын ехал к боярину Федору в монастырь неспроста. Не уразумел он, что замыслил Федор Никитич. Неужели согласен иметь царем вместо

                39

 

Годунова беглого монаха Отрепьева? Человека не боярского рода, а из служившего дворянства?

            Только к середине лета он добрался до Антонио-Сийского монастыря. Монахи обоз с подарками встретили, разгрузили. Игумен долго потчевал князя Василия в своей келье. По случаю приезда дорогого гостя из монастырского подвала достали многолетнего хранения меда, выпили.

            - Дозволь, отче Иона, обитель твою поглядеть да заодно Романова Федора увидеть. Сказывали мне, у тебя он.

            - Здесь инок Филарет, и келья его по соседству. А монастырем один любоваться будешь, аль со мной?

            - Уж дозволь одному, не стану тебе, отче Иона, в обузу.

            Романова Голицын увидел, когда тот выходил из трапезной. Худой, в грубой власянице, он шел, опираясь на посох, высоко подняв голову. Узнал Голицына, остановился, простер руки, воскликнул радостно:

            - Князь Василий! Уже очи мои не обманываются?

            Голицын смахнул непрошенную слезу, отвесил глубокий поклон.

            - Страдалец, боярин Федор Никитич!

            Облобызались троекратно.

            - Не боярин Федор Никитич перед тобой, князь Василий, а инок Филарет, - отшутился горько Романов.

            Взял Голицына под руку, повел по двору.

            - Дивишься, небось, куда былая романовская гордость подевалась, князь Василий? Так ты о том у Бориски спроси. Вишь, что со мной поделалось… А более всего не за себя страдаю, о братьях, о жене, о детях печалюсь… Михайло-то еще совсем малолеток. – И перевел разговор: - обскажи, князь Василий, как добирался в этакую даль? Не опасаешься ли годуновского гнева?

            - А я, Федор Никитич, слух пустил, на богомолье-де еду.

            - Поведай, князь Василий, как поживает рожденный нами царевич Дмитрий? – Романов остановился.

            Голицын осмотрелся, сказал:

            - Вес сделал, как князь Черкасский отписал мне. Инок Григорий уверовал, что он истинный царевич. Ныне в землях иных, у канцлера Сапеги. Москва поговаривает, царевич, мол, жив, и от тех слухов Годунова корежит. Шуйского призывал, воспрашивал.

            - Я Василию Шуйскому мало веры даю, хитер он, на коварство горазд, - сказал Романов.

            - Оно так, - согласился Голицын, - вилять он умелец, но нынче ему не резон. Подминает его Борис и помыкает. Зол Шуйский на Годунова.

            - Кабы ему с наше, втройне злобствовал бы, - снова вставил Романов. – Отмщенья желаю. – И насупился. – Оттого Годуновы в довольстве живут, а мы на страданья обречены! Аль род наш пониже, либо Годуновы превыше нашего? Ин нет, хитростью, лисьей повадкой превзошли нас, оттого и царствуют. – Лицо его злобно исказилось. – Ну, да и мы не лыком шиты. Наскребли из своего скудного умишка кое-что на Борискину голову. И на злоумышления его по-своему ответствуем.

            - Опасаюсь я, Федор Никитич, не взрастим ли мы себе угрозу? Не посадим ли на царское место худородного? – спросил Голицын, и заглянул в глаза Романову. – Я о том частенько подумываю. Оттого и к тебе в этакую даль добирался. Хочу от тебя ответ услышать, в мудрость твою уверовать.

            Романов ответил не сразу.

- Не бойся, князь Василий, нам Отрепьев до поры надобен. Покуда Бориску свалим. А что до придуманного нами Дмитрия, так мы, князья и бояре, его породили, мы и

                40

 

и развенчаем. Аль у нас на то силы не хватит? Князь Шуйский, да и мы все, коли

потребность появится, всенародно подтвердим, что не царь он, а самозванец. Дворню, холопов научим, какие речи говаривать.

            - Умен ты, боярин Федор Никитич, - восхищенно произнес Голицын. – Тебе бы – не Годунову на царстве сидеть.

            - Кому после Бориски государем быть время рассудит.

 

 

                XLII

 

            Слухи о мнимом царевиче, объявившемся в польской стороне в Москве росли и ширились, и стало доподлинно известно, что в Самборе им уже собирается войско. Борис с действиями медлил. И, не понимая его поведения, задумчивой отрешенности, волновалась вся царева родня. К Борису подступали с вопросами, с предложениями немедленных и решительных мер, но он отмалчивался. Ждали слова властного, сокрушающего движения, в конце концов, всех отрезвляющего окрика, но царь только странно взглядывал, и все. А между тем, привычка видеть царя в работе не позволяла понять и ближним, что того Бориса, который перед избранием на высочайший трон в течение нескольких недель собрал стотысячное ополчение и вывел его к Оке, больше нет. Подойдя к самым ступеням трона, Борис был полон надежд и уверенности, что все сделает так, как им задумывалось, и это придавало ему необычайных сил.

            Рубежи державы были закрыты заставами. Но, несмотря на строгости, через границы на Русь шли письма мнимого царевича Дмитрия, призывавшие подняться против несправедливого царя. Их привозили в мешках с хлебом из Литвы, проносили тайными тропами и подбрасывали люду и в Смоленске, и в Новгороде, и в Москве. Да и сам Борис получил письмо от мнимого царевича. “Жаль нам, - писалось в письме, - что ты душу свою, по образу Божию сотворенную, так осквернил и в упорстве своем гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно тебе, Борис, будучи нашим подданным, довольствоваться тем, что Господь Бог дал, но ты в противовес воле Божей украл у нас государство…”

            - Хватит, - сказал Борис читавшему письмо дьяку.

            В тот же день царь повелел привезти во дворец мать покойного царевича Дмитрия – старицу Марфу.

            Ее привезли к ночи. В Борисовых палатах бывшую царицу ждали патриарх Иов, царь Борис, царица Мария.

            Царица Марфа, одетая во все черное, ступила через порог. Патриарх шатко пошел ей навстречу, протянул руку для целования. Рука Иова дрожала.

            - Скажи, - молвил патриарх, - видела ли ты, как захоронен был царевич Дмитрий?

            Царь и царица ждали ответа.

            Бывшая царица так долго молчала, что Мария, нагнувшись, оперлась рукой на, стоявший позади нее, столец со свечами.

            Царица Марфа глянула на нее из-под черного платка и сказала:

            - Люди, которых уже нет на свете, - она передохнула, - говорили о спасении сына и отвозе его за рубеж.

            Царь Борис не двинулся с места.

            Иов прижал руку к кресту на груди, сказал:

            - Вот крест, так скажи перед ним не то, что говорено тебе было, но то – единое, – что видела сама.

            Марфа склонила голову. И тут царица Мария, схватив подсвечник с горящими свечами, подступила к Марфе, крикнула:

                41

 

            - Я выжгу тебе глаза, коль они и так слепы! Говори, видела ли ты могилу и гроб с царевичем, видела ли, как зарыли его?

            Марфа вскинула голову. Царица Мария твердой рукой приблизила подсвечник к ее лицу. Пламя свечей билось и рвалось на стороны. И тут Борис выступил вперед и заслонил бывшую царицу.

            - Все, - сказал, - все!

            В Польшу были отписаны письма панам родным, королю Сигизмунду, польскому духовенству о том, что объявившийся в их стороне царевич не кто иной, как самозванец, вор и расстрига, бывший монах Чудовского монастыря Гришка Отрепьев. Письма требовали, чтобы король велел казнить Отрепьева и его советников.

            Польская сторона с ответом не спешила.

 

 

                XLIII

 

            Небо высвечивалось ярче и ярче, и объявился взгляду весь Монастырский острог – российская крепостица близ польских рубежей. Невысокая, из бревен стена, церковь Всех Святых, воеводский в два света дом, и избы, избы, мазаные хаты под соломой. Небогатый городок, однако, все же российская прирубежная застава. Над избами острога не подымался дым, как это должно на рассвете. Знать, хозяйки не спешили ставить хлеба. Не до того было. Хмурое-хмурое вставало утро без праздничной зари у горизонта, что радует глаз в ранний час, дабы придать человеку силы на весь предстоящий день.

            Накануне прикатил к Монастырскому острогу купчишка из местных, не задерживаясь в воротах, оттолкнул загородившего дорогу стрельца, и погнал тележку к воеводскому дому.

            - Эй! Эй! Дядя! – крикнул, было, вслед стрелец, но из-под колес тележки только пыль взметнулась.

            Воевода к тому часу проснулся и вышел на улицу на шум.

            Купчишка прокричал:

            - Казачье войско в пяти верстах. Идут на острог.

            Воевода не сразу уразумел услышанные слова. Глаза воеводы испуганно расширились. В голове еще вертелось: “Вареники, вареники… Гусь с кашей… Сомовина…” И вдруг понял он – кончилось сладкое житье, пришла беда. Его шатнуло, но он поправился и довольно внятно крикнул:

            - Стрельцы! Ворог у крепости! Послужим батюшке царю!

            По крепости сказали: “Садимся в осаду!” Ободрился воевода, опоясался широким поясом с саблей и пошел по стенам, расставляя стрельцов.

            Перед крепостью явились казаки. Видя, как те пляшут на конях у стен, воевода выхватил саблю и собирался, было, вновь призвать стрельцов – послужим-де царю, - но на него кто-то накинул сзади веревку и крикнул:

            - Вяжи его, браты! Вяжи!

            Воеводу свалили и начали охаживать пинками.

            Вот так: в осаде острогу и часа не случилось быть. Какой там, часа? С воеводой управились, а в другую минуту воровские руки, торопясь, открыли ворота.

            Казаки вошли в крепость на сытых конях. Веселые. Как иначе: острог без боя взяли. И катила казачья вольница волна за волной, с конских копыт летели ошметки грязи. Вот тут-то, глядя на такое казачье многолюдство, Острожские жители, да и стрельцы, за шапки взялись: “Ой, дядя, с этими орлами не забалуешь”.

            Строй казаков, оружие и иная справа говорили – это не ватажка степная, а войско, сбитое накрепко, всерьез.

                42

 

Впереди казачьего войска атаман.

К атаману подвели воеводу. Атаман приподнялся на стременах, глянул вначале на воеводу, потом на толпу стоящую, которая, разинув рты, ждала, что поступит команда “Повесить!” Но воеводу не повесили.

Атаман распорядился:

- Воеводу в подклеть. Придет царевич Дмитрий и решит, что с ним делать. Стрельцам же и острожским жителям по домам расходиться и ждать царевича.

Войско с мнимым царевичем Дмитрием вступило в пределы России. Шел 1604 год.

 

 

                XLIY

 

О беде на западных рубежах российских Москва еще не ведала. Над белокаменной догорала осень. Падал желтый лист, и лужи, после выпадавших ночами тех дождей по утрам, под ясным небом, были до удивления прозрачны.

Царь Борис в один из этих дней пожелал побывать в своем старом Кремлевском дворе, о котором не вспоминал много лет.

Сказал он о том вдруг.

Семен Никитич дыхание задержал, но, найдясь, заторопился:

- Государь, дорожки в саду не разметены, небось… А?

Борис головы к нему не повернул, направился к Царево-Борисову двору.

Семен Никитич неотступно шел следом за царем. Ему надо было много сказать, но он выжидал минуту. Робел. Сегодня ночью здесь в Москве на Солянке в собственном доме был схвачен дворянин Василий Смирнов и гость его, Меньшой Булгаков. Известно стало, что пили они вино с вечера без меры, а, охмелев, чаши поднимали за здоровье царевича Дмитрия. Поутру в застенке, вытрезвленные под кнутом, оба воровство признали, но Василий Смирнов во зле, опять же сказал:

- Здоровье царевичу Дмитрию! Здоровье!

Кровью харкал. Поносные слова говорил. Рвался на дыбе так, что веревка звенела, и в другой, и в третий раз сказал:

- Здоровье царевичу, а вы будьте прокляты! Дна у вас нет. Народу вы не любы…

Меньшой Булгаков тоже волком высказал себя. Иначе не назовешь. “Как с ним быть? – хотел спросить Семен Никитич. – Что делать?” На вопросы в глотке застревало, когда взглядывал он в лицо царя.

Наконец, осмелел и начал рассказывать царю обо всем. Царев дядька называл имена, говорил о дыбе, о словах поносных.

Царь ничего ответить не успел. Он увидел, как в воротах Царева-Борисова двора вбежала толпа людей. Их словно гнал ветер. Впереди толпы он угадал Василия Шуйского. Короткая фигура, широкие плечи, спотыкающаяся походка. Боярин, как ворон крыльями, размахивал руками. Через минуту, подступив к царю, не по чину, без поклона, без кивка, срывающимся голосом, боярин Василий выдохнул:

- Гонец из Чернигова! Вор взял приступом Монастырский острог.

У боярина зубы открылись, борода повисла, как неживая, но взгляд, взгляд – ах, темная душа! – взгляд был тяжел, упрям, глаза смотрели, не мигая. Чувствовал, а, может быть, и знал боярин Василий, что наступит его, князя Шуйского, время.

 

 

 

 

 

                43

 

 

                XLY

 

В Кремль бояре съезжались в спешке, как ежели бы пожар случился. Семен Никитич по Москве скороходов разогнал, но, однако, не велел говорить, по какой причине собирает Думу. Сказано было только: царь повелел – и ты явись без промедления. Но все одно, тревожная весть о переходе мнимого царевича рубежей российских, и без слов Семена Никитича дошла, почитай, до каждого в Москве.

Дума, наконец, собралась. Ждали патриарха.

Снег валил и валил, да все гуще, обильнее, будто всю Москву хотел закрыть. А, может, другое за этим стояло, по мягкому-то снежку неслышно подойти можно, за стеной белой подкрасться невидимо. А? Эка, угляди, что там, в пляшущих сполохах, в снежном кружении?

Челядь дворцовая стыла на ступенях.

Иов, подъехав, перекрестил всех, и настороженные люди у Красного крыльца – хотя вот и снег глаза застыл – увидели, что в крестном знамении рука патриарха задрожала. А из глубоко запавших глаз полыхнула такая мука, что стало страшно.

Патриарха подхватили под руку, возвели на крыльцо, и те, что поддерживали его, почувствовали: Иов трепещет, слаб, едва ступает. И еще боязнее людям стало, тревожнее.

Грановитая палата гудела от голосов.

Шум неприличный рос, и тут от перехода, от Шатерной палаты, выступили рынды с серебряными топориками. Голоса смолкли. Как обрезали их. Взоры обратились к входившей в палату царской семье. Темновато было в палате – не то свечей мало зажгли, не то снег верхние окна забил, - ан разглядели думные: царь, войдя, глазами палату разом окинул и, показалось, каждому в лицо заглянул. Да так, что многим, кричавшим с особым задором, захотелось назад отступить, спрятаться за спины. И оттого движение в палате случилось, хотя ни один и шагу не посмел сделать. Но все же колыхнулись собравшиеся думные и вновь замерли. Странное это было движение. Словно волна по палате прокатилась, да только вот объявилось в ней примечательное: ежели думные были волной, а царь берегом, то волне бы к берегу и стремиться, а тут иное вышло. Волна-то от берега откатила, а назад не прихлынула.

Так и стояли думные, и еще большая тишина сгустилась меж ставшими вдруг до удивления тесными стенами палаты.

Царь Борис в нерешительности или раздумье, задержав на мгновение шаг, качнулся и подошел под благословение патриарха. Склонился над рукой Иова. Из-под парчи проступали у царя лопатки. Худ был. Не дороден. И здесь как-то уж очень это обозначилось. В цареву спину десятки глаз впились.

Склонились над рукой патриарха царица и царские дети. И тут все услышали, как Иов воскликнул. Слабо, по-детски. Но перемог, видно, себя, смолк. Ан всхлип этот болезненной нотой вспорхнул над головами и словно повис в воздухе – не то укором, не то угрозой, а, быть может, предостережением. Каждый понимал по-своему.

Царь опустился на трон и взмахнул рукой думному дворянину Игнатию Татищеву. Тот выступил вперед и, близко поднося к лицу, начал читать наспех составленную грамоту о воровском нарушении рубежей российских, о взятии вором Отрепьевым Монастырского острога.

Во время, пока читал дьяк грамоту, со своей лавки внимательно вглядывался в царя боярин Василий Шуйский.

Как закончил чтение думный, то послышался жесткий голос царя:

- Боярина Василия, - сказал Борис, - к народу след выслать. Пусть скажет люду московскому с Лобного места о смерти царевича Дмитрия в Угличе. Он, боярин Василий,

                44

 

розыск в Угличе вел и царевича по православному обычаю в могилу опускал. Так пускай он об этом расскажет.

            Дума сказала – боярину Василию перед людом московским предстать.

            Тогда же решено было – без промедления послать навстречу Вору стрельцов. Во главе рати поставлен был любимец царя Бориса, окольничий Петр Басманов.

 

 

                XLYI

 

            Ударили колокола на Москве, и народ хлынул на Пожар. Собрались от мала до велика. Толчея, Гвалт. Бабы, конечно, в крик. И вдруг на народ от Никольских ворот стрельцы поперли, расчищая дорогу. За ними бояре, иной царев люд, и впереди – Василий Шуйский.

            Боярин шел тяжело, опустив лицо. Так шел, будто на веревке тащили, а он упирался. И стрельцы вроде бы и не дорогу ему освобождали, но вели к Лобному месту, как на казнь ведут.

            Многие смутились, глядя на это, как шел боярин. Оно и слепой видел – не своей волей идет князь, но по принуждению. Спотыкается.

Василий Шуйский подошел к Лобному месту, остановился, словно в стену уперся. Народ рты раскрыл. Показалось, что в сей миг повернется боярин и, так и не поставив ноги на каменные ступени, назад побежит, заслонив лицо в стыде, что взял на себя сей неправедный труд.

Еще больше смутились люди, что к народу вышел боярин, а ноги-то у него не идут. Слово сказать хочет, а оно, видно, поперек глотки у него стоит.

К Шуйскому подступил царев дядька Семен Никитич. Боярин Василий обратился к нему и, сговорившись, как в плаче, вбежал по ступеням на Лобное место.

Боярин Василий оглядывал колышущийся людской разлив, пока ему не закричали:

- Ну, говори! Говори! Чего там…

- Аль язык отнялся?

- Да он, братцы, онемел! Аль не видите.

В толпе засмеялись тут и там.

Боярин крест из-за ворота выхватил и крикнул, что-де целует его в подтверждение слов своих. Да только вот все увидели ясно, что крест он сквозь пальцы попустил и поцеловал цепочку.

Шуйский рассказал об Угличе, об истинном царевиче, только вроде бы в шутку, для забавы. Все сказал: и о ноже, на который царевич наткнулся, и о том, как мертвое тело обматывали, и о похоронах. Даже о камне сказал, которым могилу привалили.

 

 

                XLYII

 

Царь Борис из палат царских не выходил. Царица Мария говорила патриарху Иову с беспокойством о здоровье царском. Плакала, Иов слушал ее молча, кивал головой. Да было не понять – не то от слабости голова патриарха трясется, не то сочувствует он царице и одобряет ее. Но царица и сама видела, что стар патриарх, и все же просила укрепить царя и наставить.

Иов поднял глаза на царицу, смотрел долго. На лице патриарха лежали тени. Губы были бледны. В глазах его царица прочла: “В чем укрепить, в чем наставить?” Царица заплакала еще горше.

Патриарх у царя побывал. Вступил в палату и остановился. Борис подошел под

                45

 

благословение.

Лицо царя, хотя и нездоровое – под глазами обозначилась синева, - было твердо. Сжатые плотно губы говорили: этот человек уже решил для себя все.

Да оно так и было.

Царь Борис больше не спрашивал, почему не удалось ничего из задуманного и кто виноват в том. Не жалел жарких своих прошлых мечтаний и не обвинял никого в неудачах. Он уже нашел ответ и сказал с определенностью: “Не удалось!” и все.

Царь неожиданно подступил вплотную к патриарху, и на странно изменившемся его лице появилось что-то живое. Глаза заблестели от волнения.

- Великий отче…, - начал он неуверенно, и набравшим силу голосом закончил: - Ответь мне, сподоблюсь ли вечного блаженства на том свете.

У Иова изумленно взлетели веки. Он хотел что-то сказать, но слабые губы только прошептали невнятное.

- Великий отче! – воззвал Борис с надеждой.

Иов опустил голову и опять забормотал что-то невнятное. Царь Борис отступил на шаг, и лицо его болезненно задрожало.

Иов так ничего и не ответил Борису.

Заданный вопрос, однако, волновал царя, и он спросил о том же пастора Губера, с которым последнее время встречался почти каждый день.

За пастором на Кукуст из Кремля посылалась добрая карета, и москвичи, когда она выезжала из Никитских ворот на Пожар, уже знали, куда и зачем карета сия катит.

С пастором Губером приезжал доктор Крамер, и они подолгу говорили с царем. Бориса интересовало разное, но больше он просил рассказывать о том, как живут в иных странах, и слушал внимательно.

В одну из встреч царь Борис и спросил пастора Губера:

- Сподоблюсь ли вечного блаженства на том свете?

Пастор Губер задохнулся от неожиданности, но он был книжником, читателем историй народа и подумал: “Какую же драму несет в себе этот человек, если обращается с таким вопросом?”

- Да! – наконец, он ответил.

За обедом Годунов был мрачен, ел нехотя. Боярам застолье невесело.

Вот Борис отодвинул чашу, склонился к сыну Федору:

- Плохо мне, сыне, голову давит, задыхаюсь.

Федор вскочил, кинулся к отцу, но тот отстранил его, сказал прерывисто:

- Погоди. Отчего бы? Государыню! Где государыня? Стрелы каленные меня пронзают!

Запрокинул голову. Задралась пышная борода с серебристой проседью.

- Не вижу! Ничего не вижу!

Бояре за государевым столом сгрудились, испуганные, смятенные. А у Бориса дыхание хриплое, с присвистом, и говорит едва внятно и все одно:

- Самозванец… расстрига… Дмитрий.

А в голове звон неуемный. Чу, будто звонит колокол… Угличский колокол. Годунов открывает рот, но вместо слов стон. Язык не ворочается. Ох, это не его язык. Это язык угличского колокола, вырванный по его, Бориса, указанию. Колокол звал угличан на смуту против Годунова в день смерти царевича Дмитрия…

Вдруг Борис поднялся резко, закачался, и рухнул на пол.

Вбежала государыня Марья, крикнула:

- Кличьте немца-лекаря!

Опустилась перед мужем на колени, подсунула руку ему под голову, ласково

промолвила:

                46          

 

- Свет очей моих, Борис Федорович.

            И ни слезинки из глаз царицы не покатилось. Свела брови на переносице, крепится.

            - Погоди, сейчас лекарь явится.

            Князь Котырев-Ростовский шепнул Телятевскому:

            - Кажись, помирает. За патриархом слать?

            Торопливо вошел доктор. Государя бережно перенесли в опочивальню, уложили на широкое ложе. Оголив Борису руку, немец-лекарь подставил медный таз, пустил кровь. Она сочилась тонкой струей, нехотя, темная, вязкая.

            Государь не приходил в себя.

            Явился патриарх Иов с попами.

            Бояре толпятся в Трапезной, головами качают, вздыхают. Ждут бояре исхода. У Семена Никитича Годунова лицо бледное, губы дрожат. Стоит он в стороне, ни с кем, ни слова. Басманов по Трапезной ходит. Иногда остановится, кинет взгляд на дверь опочивальни и снова меряет палату шагами.

            Медленно и тревожно тянулось время. И вдруг заплакали, заголосили.

            Семен Годунов, а за ним остальные кинулись к опочивальне, но раскрылась дверь, и им навстречу вышел, опираясь на посох, патриарх. Вытер слезы, сказал скорбно:

            - Государь и великий князь Борис Федорович преставился.

 

            Москва новому государю присягала. И не только Москва, но и вся московская земля, какая не под Лжедмитрием, давала клятву на верность царю Федору Борисовичу.

            Благовещенский собор, служивший великим князьям и государям домовой церковью, заполнили бояре. Сам патриарх Иов приводит их к присяге царю Федору Борисовичу.

            Молодой царь с матерью Марьей Григорьевной и сестрой Ксенией тут же. Государь бледен и серьезен, в нелегкий час принимает царство.

            А в это время за Спасскими воротами слуги раздавали по миске каши гречневой. На Красной площади народа видимо-невидимо, друг друга с ног валят, топчут, кричат, лезут к котлу поближе.

            Откуда ни возьмись, стрельцы кинулись народ усмирять бердышами, кулаками. Навели стрельцы порядок, выволокли с площади задавленных и покалеченных.

            В котлах каша закончилась.

 

 

                XLYIII

 

            Бояре молодому царю не перечили. Едва Федор имя Басманова назвал, как патриарх Иов пристукнул посохом об пол:

            - Петра знаем, в делах ратных разумен!

            И Дума приговорила воеводой над полками, какие против Вора стоят, быть Басманову, а князю Шуйскому и с ним воеводам, на кого Петр Федорович Басманов укажет, в Москву ворочаться.

            Может, кто из думных бояр возразил бы против Басманова, да рать самозванца к Москве приближалась.

            В тот вечер за ужином Басманов заверил царя Федора и царицу-мать служить им верно, Вора и самозванца разбить и, изловив, в Москву доставить.

            В помощь воеводе Петру Федоровичу дали Михайлу Котырева-Ростовского, а еще патриарха Исидора, дабы он войско к присяге царю Федору Борисовичу привел. И еще велено было Басманову в сборах не тянуть и отъезжать из Москвы поутру другого дня.

               

                47

 

 

                XLIX

 

            Митрополит Исидор с трудом полки к присяге привел. Сыскались стрельцы, какие недовольство Годуновым вслух высказывали, за царевича Дмитрия ратовали. Особенно роптали в полку, какой самовольно из Можайска от князя Дмитрия Васильевича Туренина в Москву ушел.

            Товарищи казненных стрельцов – десятника Максюты да Кузовкина с Еполкиным, громогласно спрашивали: “Отчего в присяге самозванец именуется Гришкой Отрепьевым?” А рязанские дворяне Ляпуновы добавляли: “Годуновы имя дьяка чудовского приплели с умыслом. Им бы народ обмануть, и ладно. Одного мы знаем, царевича Дмитрия”.

 

 

                L

 

            

            К обеду позвал Голицын брата Ивана. Ели вдвоем, разговаривали шепотом.

            - Плохи дела, брате, у царя Федора, - сказал князь Василий.

            Иван ложку отложил, крошки хлебные с бороды смахнул.

            - Я ль того не примечаю? Чать не повылазило!

            - Как бы не запоздать, когда калачи делать почнут.

            - Да-а… однако, и не прогадать бы! – Иван брату в глаза заглянул. – Мы с тобой, брат Василий, в согласии, а как с Басмановым?

            - Знаю, в том и печаль. Сдается мне, брате, надобно нам еще недельку повременить, а там, при случае, Басманова уломать. Коли не поддастся, так мя свои полки уведем.

            - Речь твоя верная, - кивнул князь Иван. – А за неделю, глядишь, новое что приключится.

            Но не Голицыны склонили Басманова перейти к самозванцу, сам он решил.

            Мысль эта у него зародилась еще, когда войско присягало Федору, и в войсках раздался ропот. В тот момент у Басманова закралось сомнение, не понапрасну ли он связал себя с Федором Годуновым? Слаб молодой царь и на царстве сидит непрочно. А царевич Дмитрий, хотя и самозванец, по всему крепок.

            На царские войска надежды мало, его в подчинении Годуновым держать непросто. В любой час переметнуться к Отрепьеву могут. Вот при митрополите Исидоре и то самозванца поминали.

            И Басманов сказал себе: “Ох, Петр, соображай, коли ты главный воевода и любимец царя Федора, ныне в службу к самозванцу вступишь, поможешь ему против Годунова, в великой чести окажешься у него, особливо, когда он царем станет”.

            А тут еще прислал Отрепьев к воеводе Басманову дворянина Бахметьева с грамотой. Писал самозванец, что готов забыть Басманову его службу Годуновым и то, как он против него, царевича Дмитрия, бился у Новгород-Северского. Пусть только воевода Петр немедля со всем царским войском придет к нему. И воевода Басманов с князьями Василием и Иваном Голицыным передались Отрепьеву, а известить о том самозванца отправили в Тулу князей Ивана Голицына да Михайлу Салтыкова.

 

 

 

 

                48

 

 

                LI

 

            Москва ждала царевича.

            В Архангельском соборе служил обедню патриарх Иов. Басил дьякон, на клиросах слаженно пел хор, тоненько тянул патриарх.

            Постарел Иов, осунулся. Тяжело перенес смерть Бориса и свержение Федора. Кончилась династия Годуновых. Совсем мало поцарствовала и мало что после себя оставила. Не думал Иов, что так стремительно закончит свой бег годуновская линия.

            Шум в соборе. Задвигался люд, расступился. В собор вошли несколько человек, по виду бояре. Кто-то из толпы сказал:

            - Князь Голицын! А с ним боярин Мосальский.

            - А то никак, дьяк?

            - И верно, дьяк Сутупов. Глянь, письмо разворачивают. А стрельцы к чему?

            Князь Голицын уже у амвона, дьяка наперед пропустил. Тот свиток к очам поднес, откашлялся.

            Замолк патриарх, сбился и замолчал хор. Невиданное доселе, чтоб службу церковную нарушить, кто посмел?! Патриарх и разгневаться не успел, как дьяк Сутупов объявил:

            - Царь всея Руси Дмитрий Иванович повелел за все грехи твои, Иов…

            И дьяк, не торопясь, принялся перечитывать вины патриарха: и что Борисову руку держал и на царство посадил, и что царевича Дмитрия проклинал и самозванцем Гришкою Отрепьевым нарек, и что Федору присягать принуждал. За то его, патриарха Иова, царевич Дмитрий лишает высокого сана и отправляет монахом в монастырь.

            Не изменился Иов в лице, ждал такой кары. Только и выдохнул:

            - Проклинаю!

            Он не попустил, чтоб с него срывали обличения святительские: сам снял с себя панагию и, положив перед образом Богоматери, жалостно воскликнул:

            - Обман и ересь торжествуют, гибнет православие! Матерь Божия, спаси его!

            На Иова напялили черную рясу, стрельцы поволокли его из храма, на площади толкали в боки, кинули в крестьянскую телегу, повезли вон из города, по дороге решив: быть ему в Старице, откуда в Москву пришел.

            Люд доволен, поделом патриарху! Не по его ли настоянию приставы народ силком сгоняли к Новодевичьему монастырю, заставляли на коленях ползать, просить Бориса на царство? Нет, такое не забыто, хотя и семь лет с той поры минуло.

            За великие грехи, за мерзость Ивана Грозного, за ложь Бориса Годунова отдал Господь бедную Русь сатане в отчину.

            Изменили царю Федору Борисовичу князья Голицыны, Василий да Иван, признали самозванца царевичем Дмитрием. Михайло Глебович Салтыков раньше Голицына успел. Поклонился супостату и Федор Шереметьев.

            7-го мая надежда царя Федора Борисовича герой Басманов объявил Дмитрия истинным природным царевичем, государем всея Руси. Войско пришло в смятение. Рязанцы с Ляпуновыми перебежали в стан самозванца, честные бояре со своими дружинами кинулись в Москву.

            Если бы юный государь, облачась в броню, пошел бы на изменников, хоть с малыми, да с верными силами, народ и войско, может, и очнулось бы от сатанинского дурмана. Но Федор Борисович сидел в Кремле и ждал.

            И дождался. В Москву на Лобное место явились изменники Плещеев и Пушкин, прочитали грамоту Дмитрия.

            Из Кремля на злодеев вышли патриарх Иов, бояре Федор Мстиславский, Василий

                49

 

Шуйский, Богдан Бельский – весь синклит.

            - Москва, опомнись! – просил народ князь Василий Иванович. – Изменив царю, сами станете изменой.

            - Бойтесь Бога! – осенил толпу патриарх.

            Но народ уже созрел к бунту.

            - Клянись, князь, что царевича Дмитрия хоронил, - озорно кричали москвичи. – Знаем тебя! Хоронил ты не царевича – поповича.

            Шуйский только руками развел.

            Толпу обуяла радость близкой удивительной перемены.

            - Время Годуновых миновало! – вопили гулящие люди. – Да здравствует царь Дмитрий! Годуновым смерть!

            Толпа направилась в Кремль.

            - Остановитесь! Бойтесь Бога! – пытался патриарх остановить толпу.

            Никого не осталось возле царя Федора Борисовича. Толпа, ворвавшаяся в Кремль, нашла государя на троне в пустой палате. Имя царя, царское место не защитили от поругания. Все семейство Годуновых – царицу, царевну, царя – отвели с воплями к прежнему их дому, впихнули в двери, у дверей стражу поставили.

 

 

                LII

 

            После сведения с престола Федора Борисовича Москва была спокойна, и народ радовался торжеству законного царя и своему собственному торжеству, еще не запятнанному кровью. Часто буйные толпы переходили с Красной площади в Кремль, чтоб смотреть на дом Годуновых, где с семейством Бориса, казалось, погребены были все бедствия России.

            10-го июня, утром, когда в Кремле почти не было народа, князь Василий Васильевич Голицын, за ним Мосальский, Молчанов, Шерефединов и несколько стрельцов вошли во двор старого годуновского дома, где под стражею находилось семейство Борисово, и направились к хоромам.

            Пока стрельцы с запором дверей хоромов возились, Голицын наставлял:

            - Ты, Мосальский, не забыл, царевну стереги. Тебе Молчанов: бери стрельца и царицу Марию кончай, а мы с Шерефединовым за Федора примемся. Ну, с Богом! – перекрестился.

            И скопом через сени в хоромы. Шерефединов зажег свечу, подал Голицыну. Разошлись. У двери царской опочивальни, задержались на мгновение и разом ввалились.

            Не спал Федор. Увидел палачей, вскочил. Кинулись к нему стрельцы, но Федор извернулся, оттолкнул. На помощь стрельцам Шерефединов кинулся. Федор его ногой поддал. Взвыл тот, скрючился от боли.

            Голицын сам к стене жмется, крестится.

            Повалили стрельцы Федора, а Шерефединов озверел, горло перехватил. Не руки, а клещи кузнечные. Храпит Федор, стучит ногами по полу.

            Князь Василий подстегивал Шерефединова:

            - Души его!

            Затих Федор. Шерефединова насилу стрельцы от мертвого оттащили. Хоромы покинули разгоряченными. Князь Василий трясется, что в ознобе.

            Во дворе Мосальский с Молчановым поджидают.

            Царица Мария и не пикнула, - сказал довольный Молчанов. – Подушкой накрыл.

            Стрелец спросил у Шерефединова:

            - Когда обещанное отдашь-то?

                50

 

            Вытащил Голицын кошель, отсыпал стрельцам серебра. Приказал:

            - Мертвецов заверните, во что ни есть, завтра Бориску из Архангельского собора выкопаем и всех их купно на Сретенку отволокем. В Варсонофьевском монастыре зароем. – Повернулся к Мосальскому: - Ксения не чуяла?

            - Спит. Ее-то, какая судьба ждет?

            - Царевичу видней, рассудит.

 

            Колокола звонили на Москве, в Коломенском слышать было.

            Опередив обозы и огневой наряд, въезжал самозванец в Москву. Будто вчера бежал он отсюда простым безвестным монахом, а сегодня встречали его царевичем Дмитрием.

            Отрепьев остановился перед митрополитом Исидором, голову едва наклонил.

            - Благослови, владыко!

            У митрополита рука тряслась, не забылось, как войско стрелецкое под присягу Федору подводил, но крест поднял.

            За митрополитом чудовский архимандрит Пафнутий. Узнал в царевиче беглого монаха Гришку Отрепьева, охнул. В голове мысль закружилась: “расстригу на царство сажаем!” Губу прикусил, избави выдать себя.

            Отрепьев тоже заметил архимандрита, глаза насмешливо прищурил.

            Бояре выдвинули наперед Бельского. У князя Богдана на вытянутых руках блюдо серебряное с золотом и жемчугом, за Бельским князь Воротынский ворох мехов Отрепьеву тянет.

            Григорий подарки принял, Басманову передал. Сказал, хоть строго, но миролюбиво:

            - Одумались, бояре московские? Много же вам на это ден понадобилось. Ну, да и на том спасибо. Присмирели. Э, какие! Меня самозванцем на стыдях именовали, а Годуновых – татарского рода-племени – царями величали, руки лизали, бородами сапоги мели!

            Бояре притихли, головы клонят, а Отрепьев свое:

            - Ну, да я не злопамятен. И вы, бояре, ко мне душой повернитесь. Коли у кого и есть что до меня на душе, молвите, не таите.

            Отрепьев, разобрав поводья, тронул в Кремль под рев ликующей толпы.

            Собор иерархов русской православной церкви, ведомый архиепископом Арсением, должен был исполнить волю царя Дмитрия, который пожелал видеть на патриаршем престоле архиепископа Игнатия. Игнатий был уж тем хорош, что первым из иерархов явился к Дмитрию в Тулу, благословил на царство и привел к присяге всех, кто торопился прильнуть к новым властям, ухватить первыми. И ухватили. Семьдесят четыре семейства, причастные к кормушке Годуновых, были отправлены в ссылку, а их дома и вотчины перешли к слугам и ходатаям нового царя.

            Прошлое архиепископа Игнатия было темно. Шел слух, что он с Кипра, бежал от турок в Рим, учился у католиков, принял унию. Сам он, пришедши в Москву в царствование царя Федора Ивановича просителем милостыни для Александрийского патриарха, назвался епископом города Эрисса, что близ святого Афона.

            По подсказке иезуитов Арсений предложил изумленному собору возвратить

на патриарший престол патриарха и господина Иова. Постановление приняли, держа в уме, что Дмитрий-то и впрямь Дмитрий, коли не боится возвратить Иова из Старицы. Иов Гришку Отрепьева в келии у себя держал.

            Назавтра же, поразмыслив, дружно согласились с тем, что патриарх слаб здоровьем, стар, слеп и что покой ему во благо.

            Вот тогда и пришел к царю архиепископ Астраханский Феодосий, сказал ему при слугах его:

                51

 

            - Оставь Иова тем, кем он есть от Бога! Не оскорбляй церкви нашей самозваной волей своей, ибо благоверный царевич Дмитрий убит и прах его в могиле. Ты же есть самозванец. Имя тебе – Тьма.

            Дмитрий Иванович выслушал гневливое слово серьезно и печально.

            - Мне горько, что иерарх и пастырь слеп душой и сердцем. Слепому нельзя пасти стадо. Возьмите его и отвезите в дальнюю пустынь, под начало доброго старца. Может, прозреет еще.

            Столь мягкое и великодушное наказание лишний раз убедило собор в природной зрелости государя. А потому, радостно уступая монаршей воле, патриархом единогласно был избран и поставлен по чину архиепископ Игнатий.

            Церковный собор возвел в патриархи архиерея грека Игнатия на Ивана Купала – 24-го июня.

            Настоял отрепьев. Не забыл, как Игнатий встречал его в Туле, служил молебен, царем именовал.

            Был патриарх Игнатий покладист и самозванцу начал служить верой и правдой.

            

 

 

                LIII

 

Рассвет едва зачался. В лесу на все лады защелкали, засвистели птицы. На чистое небо краем выползало яркое солнце, скользнуло по верхушкам деревьев, забралось на монастырский двор. Загудели, затрезвонили колокола в Антонио-Сийском монастыре.

            Монахи, что муравьи, на солнце вылезли. У трапезной собрались, провожали инока Филарета. Молодой послушник подогнал возок, расстелил поверх свежего сена домотканое рядно и, обойдя коня, поправил упряжь. Монастырская кляча, отгоняя назойливых мух, лениво помахивала хвостом.

            Поджарый ключарь, вынес из амбара куль с едой, уложил на воз, под сено, проговорил:

            - Поди-тко, не один ден.

            Послушник, наряженный сопроводить инока до самой Москвы, охающе поддакнул:

            - Дорога-от, впору за месяц бы обернуться.

            Переминаясь с ноги на ногу, монахи молчаливо поглядывали на игуменскую келью. Отворилась дверь и, поддерживаемый иноком, Филарету по плечо, от худобы светился, а шел игумен бойко. У возка остановились, обнялись. Иона сказал:

            - Еще когда привезли тя, брат Филарет, в нашу обитель, чуял, не на всю жизнь.

            - Я, отче Иона, монах по принуждению.

            - Знаю, знаю, - махнул рукой игумен.

            - Новый царь меня и семью мою, какую Годунов по свету разбросал, в Москву ворочает. Однако клобука, на мою голову силой надетого, и пострижения монашеского, снять не волен. Один Бог лишит меня чина иноческого. Отче Иона, не ведаю, куда поселит меня нынешний патриарх Игнатий, какой удел ждет меня?

            - Брат Филарет, чую, не монашеская келья жилье твое, а архиерейская, либо и того выше.

            Губы Филарета дрогнули в усмешке.

            - Вещун душа твоя, отче Иона. Я же за саном не гонюсь. – Поклонился низко. – Прости, отче Иона, и вы, братья, простите, коли, в чем прогневил вас. Всяко было.

            - Не брани нас, брат Филарет, - разом загалдели монахи. – Не держи обиды на нас.

            Забрался Филарет на телегу. Послушник коня стеганул концами вожжей:

            - Трогай-от, голуба!

                52

 

 

                LIY

 

            Не близок путь от Антонио-Сийского монастыря до Москвы.

            Молчалив послушник, знает, понукает лошаденку, не мешает иноку Филарету думать. Свершилось то, чем жил последние годы. Нет рода Годуновых, искоренили. Ныне Отрепьев царствует. Милость самозванца и его, инока Филарета, коснулась. Да иначе и быть не могло. Кто самозванца породил? Он, Федор Романов, да Шуйский с Голицыным.

            Филарет вздыхает, шепчет сам себе:

            - Суета сует.

            И снова думает.

            Гоже ли ему, боярину Романову, монаху-расстриге Гришке Отрепьеву поклоняться? Зазорно, а терпеть надо до времени. На царстве бы ему, Романову Федору сидеть. Их род издревле тянется, да Борис Годунов подсек, знал, как больней ударить. Теперь монаху Филарету царского венца не видать… Настанет час, кого же в цари вместо Отрепьева сажать? И Филарет думает, князей по очереди перебирает… Голицына… Черкасского… Нет! Этих нельзя. Допусти их, и они своим родом надолго на царство укоренятся. Шуйского Василия разве?

            Видит Бог, он, Филарет, Шуйского не любит. Князь Василий труслив и пакостник, однако, не женат и бездетен. После смерти Шуйского бояре сызнова царя избирать будут… И в душе боярина Федора Никитича Романова ворохнулось тайное: к тому дню и сын Михаил в лета войдет, тогда его и на царство…

 

 

                LY

 

         В Пыточной Костя-лекарь показал, как с Федором Коневым были у Шуйского, и князь Василий Иванович поведал им о смерти царевича Дмитрия. А еще говорил Шуйский, что новый царь Вор и самозванец.

            Привели на допрос купца Федора Конева, и тот на огне медленном слова лекаря подтвердил. И тогда по указу Отрепьева взяли князя Шуйского, а за ним и братьев его Дмитрия и Ивана.

 

 

                LYI

 

Не по прежним обычаям собралась боярская Дума.

            В Грановитую палату позвали не только патриарха и бояр, но и митрополитов с архиереями и епископами.

            В длиннополых кафтанах и высоких шапках входили бояре, занимали свои места, косились на попов, ворчали:

            - Дума аль собор церковный?

            Князь Телятевский смеялся:

            - Кабы сюда еще выборных из торговых и мастеровых! То-то забавно…

            Пересекал палату сухопарый Голицын, клонил голову. Нелегко князю Василию, Дума-то сегодня не обычная: князя Шуйского с братьями судить предстоит.

            Ждали государя. Басманов к своему месту проследовал, а Игнатий остановился у патриаршего кресла, оно ниже царского трона, повернулся к боярам, проговорил громко, на всю Грановитую палату:

                53            

 

 Царь Дмитрий Иванович велел нам вину князя Шуйского с братьями заслушать, и яки Дума сочтет, так тому и быть.

            Голос у патриарха Игнатия звонкий, черные глаза веселые. Воротынский заметил, шепнул Черкасскому:

            - Не жалеет патриарх князя Василия.

            Черкасский трубно нос выбил, ответил:

            - Ему, греку, какая печаль до русских князей.

            - Игнатий самозванцу служит, - прошептал старый Котырев-Ростовский и по сторонам посмотрел: ненароком услышит кто.

            Молчавший до того юный князь Скопин-Шуйский выкрикнул:

            - Аль Дума без государя?

           Патриарх двурогим посохом об пол пристукнул:

            - Царь Дмитрий Иванович нам всем доверился, - сел в кресло, знак подал.

            Впустили Шуйских в Грановитую палату. Князь Василий впереди, лицо бледное, щурит маленькие, подслеповатые глазки. Всю жизнь входили Шуйские в Грановитую палату боярами думными, а теперь привели их ответ держать. Увидел князь Василий Иванович свое место незанятым, от царского недалече, направился к нему и тут же замер посреди палаты.

            Патриарх сурово голос подал:

            - Признаешь ли вину свою, князь Василий?

            Насторожился Голицын, ладонь к уху приставил. Шуйский голову поднял, посмотрел на патриарха и бояр. Сказал совсем неожиданно:

            - Нет на мне вины, ибо не государя бесчестил, а самозванца.

            Ахнула дума, загудела ульем потревоженным.

            - Врешь! – подхватил Басманов. – Изворачиваешься, князь Василий. Нам ли не знать тебя, клятвопреступника.

            Шуйский ладошкой утер лысину.

            - Ай, Петр Федорович, тебе ли такое сказывать? Ты ли не таков? Когда ты истинным был – при Годуновых либо седни? Молчишь? Ты бросил в меня камень, но сам безвинен ли? Зело кричишь ты за царя нынешнего, а кто поручится, не изменишь ли?

            Снова стукнул посохом Игнатий.

            - В истинности царской ты усомнился, князь Василий, великий грех взял на себя.

            - Либо один я так мыслю, владыко? – спросил Шуйский и взглядом по Думе повел, задержался на Голицыне.

Сжался князь Василий Васильевич, не ожидал такого от Шуйского. Голицын думал, Шуйский каяться будет, плакаться, а он вишь какие речи держит, на него такое не похоже.

- Секира по Шуйскому плачет! – притопнул Басманов.

Котырев-Ростовский робко голос подал в защиту князя Василия:

- Шуйский рода древнего.

- И сказал Христос: “Бросьте в нее камень, кто из вас не грешен”, - громко, на всю палату вздохнул Черкасский, и низко опустил голову.

- Казнить! – снова раздался требовательный голос Басманова.

Поднялся патриарх Игнатий, и смолк шум в Грановитой палате.

- Царь Дмитрий нам Богом дан, и за хулу, возводимую на государя, ты, князь Василий, казни достоин. А Ивана и Дмитрия Шуйских лишить вотчин и сослать в Галицкие пригороды.

- Достойны! – загудели митрополиты с архиереями и епископами.

“Смерти достоин князь Василий Шуйский!” – приговорила Дума.

 

                54

               

 

                LYII

 

Собрался народ смотреть на казнь Шуйского, запрудил Красную площадь, шумит, любопытствует. Давно со времен царя Ивана Васильевича Грозного, князьям и боярам головы не рубили. У Лобного места палач с топором топчется, толпе подмигивает.

На скрипучей телеге привезли Шуйского, ввели на помост. У князя борода нечесаная, лицо бледное. Протер он подслеповатые глазки, по сторонам посмотрел. Многоликая площадь на него уставилась.

На помост грозно ступил Басманов, сумрачно посмотрел на князя Василия. Развернул Басманов свиток, к глазам поднес:

- “Великий боярин князь Василий Иванович Шуйский изменил мне, государю Дмитрию Ивановичу, царю всея Руси…”

Перевел дух, снова уткнулся в бумагу:

- “… И тот Шуйский коварствовал и злословил, Вором и самозванцем именовал. За ту измену и вероломство князь Шуйский на смерть осужден…”

Взял палач князя Василия за руку, повел к плахе. Народ замер в ожидании. Вдруг закричали на площади:

- Сто-ой!

Разом повернулся люд. Из Кремля дьяк верхоконный машет рукой, орет. У Лобного места коня осадил, в стременах поднялся:

- Государь Шуйского помиловал!

Усадили князя Василия в телегу и вместе с братьями повезли в ссылку.

 

 

                LYIII

 

Проделав дальнюю дорогу, подъезжал инок Филарет к Москве. Своими глазами видел городки малые и села, обезлюдевшие в смутную пору, с трудом оживавшие после голодных и моровых лет. На окраине выбрался Филарет из возка, пошел рядом. Земля после недавнего дождя едва подсохла. Топчет инок сапогами мягкую тропку, радостно глазеет на округу.

Боже, сколько ждал он этого часа!

Время было обеденное, и купцы закрыли свои лавки. Прошел по улице стрелец, нес связку беличьих шкурок. Видать, занимается этот стрелец скорняжным промыслом.

К Кремлю ближе стало людней. Послушник ездовой повернулся.

- Править куда?

Филарет очнулся.

- А? На патриарший двор, сыне. К патриарху вези.

В узком переулке два ляха в цветных одеждах, обнажив сабли, гонялись за поросенком. У панов шапки набекрень, бритые щеки раскраснелись. Баба из калитки выскочила, орет, бранит ляхов, а те хохочут, саблями размахивают. Визжит поросенок, мечется. Наконец, шляхтич изловчился, ткнул его концом сабли.

Ухватили паны поросенка за ноги, поволокли, не обращая внимания на бабу.

Обогнал Филарета мужик, выругался:

- Озорует Литва, обижает!

 

 

               

                55

 

 

                LYIX

 

Тысяча шестьсот пятый год обещал быть урожайным. Налилась щедро рожь, а по дворам на славу выдались лук и капуста. Радовались мужики – пахари и огородники, забыв недавние походы, копались на своих грядках стрельцы, веселели ремесленные слободы.

Ушли из-под Москвы последние казаки. Получив обещанные награды и набив кошели, убрались в Польшу и Литву многие шляхтичи. Лишь пан Дворжецкий со своими ротами остались в Москве.

О Шуйских перестали судачить, да и говорить-то о чем, не казнь, а так, просто потеха. Петра Басманова Отрепьев совсем к себе приблизил, во всем доверился.

Инока Филарета патриарх Игнатий воззвал в митрополиты ростовские. По церквам и соборам молебны служили о здравии царевича Дмитрия и матери его инокини Марфы, в миру царицы Марии Нагой.

 

 

                LX

 

            В голицынских деревянных хоромах зарешеченные оконца прикрыты ставнями и в просторной палате полумрак.

            Вдоль стен лавки резные, сундуки, кованные полосовым железом. У дубового стола стулья с высокими спинками. Сосновый пол в палате выскоблен с песком до желтизны… Прохладно.

 Князья за столом сидят. Голицын с Черкасским друг против друга, а в торце на почетном месте – митрополит Филарет.

На Филарете не грубая иноческая одежда, а шелковая, черная. На шее крест тяжелый, золотой. Высок, красив Филарет.

Голицын склонился над столом. Из-под насупленных бровей разглядывает Филарета. Черкасский молчит.

- Не запамятовал, отче, как приезжал я к тебе в обитель? Сомневался, так ли поступаем? Может, Гришка Отрепьев и не надобен был? Теперь ходи под расстригой.

Филарет поправил на груди крест, ответил:

- Аль мне такое забывать? Помню тот приезд твой. Верно, говаривал я, уповал на Отрепьева и не ошибся, дайте срок. Его руками извели мы Годуновых, наступит пора и самозваного царевича. Однако торопиться не надобно, а то, как с князем Василием Ивановичем Шуйским случится. Нетерпелив оказался. Вот уж от кого не ждал.

- Да, жаль князя Василия, - вздохнул Черкасский.

- Неделю, как в Москве я, - снова сказал Филарет, - а и то не укрылось, у люда на литву и ляхов недовольство зреет. Чую начало, ягодки впереди.

- Истину сказываешь, - поддакнул Голицын.

Филарет уперся о стол, поднялся:

- А о Шуйском, бояре, не печалиться надобно, а вызволять. В единой упряжке он с нами, до скончания. Завтра у самозванца буду. И еще скажу вам, князья, бояре великие. Мы-то узнали в Гришке Отрепьеве царевича Дмитрия, а вот признает ли инокиня Марфа, ась? – В очах митрополита Филарета лукавство. – Смекаете?

- И како тебе такое на ум пришло? – развел руками Черкасский.

Голицын сказал с сомнением:

- А, может, Гришка не позовет инокиню Марфу в Москву? Испугается, вдруг да не

                56

 

пожелает она объявить его своим сыном?

Филарет очи прикрыл ладошкой, ответил:

- Того и хотим от инокини Марфы. Коли Отрепьев сам не догадается послать за ней, ты, князь Василий Васильевич, ему и подскажешь. Либо я слово промолвлю, коли представится…

 

 

                LXI

 

Как желанного гостя встретил Григорий Отрепьев митрополита Филарета. У двери Трапезной палаты за руку бережно взял, рядом с собой усадил.

- Рад тебя видеть, владыко. Чать, не забыл ты, как в прошлые годы, скитаясь под чужим именем, служил я у вас, Романовых и Черкасских? Борискиного коварства опасался.

- Здрав будь, государь! – Проницательные глаза Филарета вонзились в Отрепьева. – Радуюсь, что помнишь наше добро к тебе. Кабы знал Годунов, кого мы укрывали…

Умен и хитер самозванец, вон как речь ведет. На митрополита глядит, головой качает:

- Эвон что с тобой Бориска вытворил, почитай, первого на Руси боярина, Федора Романова, в монастырь заточил.

Филарет промолчал. Молчали и сидевшие в палате поляк, писчий при государе человек, Бучинский и боярин Власьев.

Отрепьев начал словесную игру:

- Мало, что помню я из своей угличской жизни, и какой с меня спрос, малолеток был, а вот припоминаю, как ты в Угличе к дядьке моему, Михайле Нагому, приезжал. – Отрепьев заглянул нахально в лицо Филарета, помедлил выжидающе, но митрополит ничего не сказал. Не мог Филарет вспомнить такого, чтобы он в Угличе ездил. Однако поддакнул:

- Было такое. Сколько годов минуло, что можно было об этом и не вспомнить, - вздохнул. – Инокиня Марфа, поди, по тебе все очи выплакала. Ждет-пождет встречи с тобой, государь?

Подняв голову, Отрепьев насторожился, однако, в словах Филарета подвоха не учуял, ответил:

- Думаю и я об этом, владыко. Нарядим послов за царицей Марией. Годуновы ее царского имени лишили, инокиней Марфой нарекли, вона в какую даль услали, мать с сыном разлучили, да Богу иное угодно.

- Нет роднее, чем мать, - тихо сказал Филарет. – Ни время, ни иноческий сан не властны над материнским чувством. – Голос у митрополита льется, журчит ручьем. – И то, государь, что ты инокиню Марфу в Москву позовешь, похвалы достойно. Встреча твоя с ней не одним вам в радость, но всему люду ликование, а недругам твоим, злословщикам, посрамление полное.

Отрепьев удовлетворенно качнул головой:

- С тобой, владыко, согласен. Думал я, кто послом поедет. Выбор на князя Скопина-Шуйского, да на постельничего Семена Шапкина падает. Молод Скопин и, мыслю, поручение это ему не в тягость будет.

- Мудры слова твои, государь.

Отрепьев встал, давая понять, что конец беседе:

- О чем просить будешь ли, владыко?

- Нет, государь, мне ничего не надобно. За другого бью челом, за князя Шуйского. Знаю, повинен он в пустозвонстве. По глупости своей…

                57

 

Посуровел лицом Отрепьев:

- Так ли? А ведомо ли тебе, владыко, о философах древних Платоне и Аристотеле? Тот хоть вторым учеником первому доводился, но это не мешало ему говорить: “Друг мне Платон, а истина дороже”. Князь Шуйский себе на уме, и не пустозвонство речи его, и зломыслие. Однако, коль ты, владыко, за него просишь, так ради тебя прощу, верну в Москву. Но ежели еще брехать станет, аки пес бешеный, казню.

Хихикнул писчий человек Ян Бучинский. Филарет покосился. Щеки ляха бритые, на лысине крупные капли пота выступили. Отрепьев сказал резко:

- Чему смеешься, пан Бучинский? Нет причины к зубоскальству.

 

 

                LXII

 

В трапезной Чудова монастыря, в ясный день, свет едва брезжит через маленькие, под самым потолком, оконца.

Отобедали монахи, разошлись, а митрополит Филарет еще долго сидел в одиночестве за длинным сосновым столом. Подпер кулаком черную, с седыми нитями бороду, брови насупил.

Наезжая из Ростова Великого в Москву, находил Филарет приют не в своей вотчине, а в келье монастыря. Москва болезненно напоминала ему пору, когда был он боярином Романовым.

Никакие годы не властны над чувствами. Там, в Антонио-Сийском монастыре, инок Филарет копил гнев на Годунова. В лютой ненависти к Борису на задний план отступала тоска по жене и детям. Но иногда бессонными ночами вдруг одолевала печаль, и тогда Филарет мысленно разговаривал с женой, а особенно ласкал сына Михаила. Когда Михаила увезли в ссылку, он совсем малолеток был.

Вернувшись из Антонио-Сийского монастыря в Москву, Филарет хотел съездить проведать семью, однако, не вышло. Жене он отписал, чтобы до лучших времен в Москву не заявлялась.

Скрипнула дверь. Тихо ступая, вошел архимандрит Пафнутий, сел напротив. Положил крупные руки на край стола, пожаловался:

- Гневается царь на наш монастырь с того дня, как инок Никодим его на паперти уличал.

- Мне ведомо, брат Пафнутий. Многострадальна обитель твоя.

- Много знать – мало говорить, - вздохнул Пафнутий. – Господь терпел, и нам велел.

- А надобно ль? – поднял брови Филарет. – Мне ли не известно, кто нынче на Руси царствует? – И, помолчав, добавил: - Кто ведал, что монах твой, брат Пафнутий, разумом таким наделен?

- Его келья рядом с моей была, и я его за светлый ум любил.

- Кабы знали это, иного царевича позвали, - перебил архимандрита Филарет. – На Думе вижу, высокоумничает Гришка Отрепьев, гордыней обуян. Бояр унижает, сам того не замечая, озлобляет против себя.

- Из иноков да в цари! Воистину, человек предполагает, Господь располагает, - скорбно покачал головой архимандрит.

- Надолго ли царство его? – усмехнулся Филарет.

- Ох, - засуетился Пафнутий, - молчи, брат! Такие времена, ненароком прознают, не миновать Пыточной.

- Не бойся, чать, мы с тобой вдвоем. Да царь тебе простит, коли, и донес бы кто. Он, поди, не запамятовал, как ты его в монашестве уму-разуму наставлял. - Потеребил

                58

 

Филарет бороду, снова сказал: - Архимандрит Пафнутий, ведь ты Господу служишь, а ложь тебе не простится. Коли спросят, кто есть царь Дмитрий, не таи, сказывай истину. Вишь, как паны-вельможи на Руси себя вольготно чувствуют, а ксендзы их над нашей верой православной глумятся. Папа Павел самозванца на унию склоняет, а Сигизмунд Смоленска и иных городов русских жаждет.

            - Не доведи Бог! – воскликнул Пафнутий.

            - И я тако же говорю. Народ русский не допустит иноземного засилья. Лиха беда начало, а начинать нам, боярам. Как ударит набатный колокол, так и плеснет гнев через край!

            - Патриарх Игнатий за самозванца горой, - заметил архимандрит.

            - Иов у Годунова Бориски во псах ходил, Игнатий – у самозванца. Будет новый царь – будет и новый патриарх, - махнул рукой Филарет.

            - Скорей бы! Ты прости, брат Филарет, может, не так речь вел, - Пафнутий встал.

            - Отчего? Спасибо, не утаил от меня, чем терзаешься. Одни у нас хлопоты, одно желание.

 

 

                LXIII

 

            На Великий пост гуляли свадьбу князя Мстиславского. В гостях недостатка не было: одних панов вельможных за сотню, да своих бояр понаехало. Хоть многие из них и не рады, не по-русски свадьбы в пост, но сам государь в посаженных отцах.

            Жених в дружки князя Голицына выбрал. Поохал князь Василий, а куда деваться, не откажешься.

            Жених не молод: борода в серебре и зубов половину растерял, да и невеста перестарок. Однако именита, чать, сестра двоюродная царицы инокини Марфы. Отныне князь Мстиславский с царем породнились.

            Московский люд насмехался:

            - Собаки линяют, а бояре свадьбу гуляют! И-эх! Люди добрые, чего деется?!

            - В какие века водилось, чтоб православный в пост женился? Николы на Руси такого не знали!

            Паны ругали патриарха Игнатия, зачем венчал Мстиславского, догмы церкви нарушил!

            Бояре на свадьбе шушукались. Митрополит Филарет, будто невзначай, одному, другому шепнул: “Не к унии ли гнет Игнатий? Отчего с латинянами заигрывает?” Знал Филарет, его слова из уст в уста передавать будут. Посеял митрополит Филарет семя сомнения, и оно должно было дать свой исход.

            А Шуйскому и Голицыну Филарет сказал:

            - Глумится Гришка Отрепьев вместе с иноземцами над нашими обрядами. А ведь не глуп.

            - Князь Мстиславский у расстриги в шутах ходит, - заметил Голицын.

            Шуйский сплюнул:

            - Не свадьба, Содом и Гоморра. Зело дурень Отрепьев. Ему на беду его затеи. В латинстве погряз, аки свинья в дерьме… Ца-арь!

            Голицын заметил:

            - Не этого ль мы выжидали? К этому ведем. Поди, выискивая самозванца на Годунова, подумывали, как с престола его уберем, а он сам нам это облегчает, погибель себе ускоряет.

            Митрополит Филарет недовольно сдвинул брови:

            - Да, сделали свое иезуиты. Не прошли для Гришки Отрепьева ни Гоща, ни

                59

 

Сендомир, ни Краков. Трудно, трудно будет ему усидеть на царстве.

            - Час близится, и петух прокукарекает, - зло проговорил Шуйский. – Нам надобно готовыми быть.

            - Господи, - митрополит Филарет широко перекрестился. – Укрепи дух наш, помоги искоренить скверну.

            - Стрельцов смущать, они на иноземцев зело злы, - влез в разговор Татищев.

            - Истинно, - поддакнул ему Михайло Салтыков.

            А Шуйский свое:

            - Каждый из нас челядь свою выпустит, как собак из псарни. Начинать надо, а люд и стрельцы довершат.

            Тут Шуйского Филарет перебил:

            - Не спешите, бояре. Когда гнев застит разум, не бывать добру. Дадим еще Гришке поцарствовать, а иноземцам похозяйничать, и москвитяне уподобятся пороху.

            - А надо ли? – маленькие, глубоко запавшие, глазки Шуйского недоверчиво насторожились. – Уж не хитришь ли, Филарет?

            - Аль сомнение держишь? – нахмурился Филарет. – Не запамятовал ли ты, князь Василий Иванович, кто на Отрепьева указал? А когда ты, князь Василий Васильевич, - митрополит повернул голову к Голицыну, - ко мне в монастырь за советом явился, тебя сомнения не глодали, не я ли тебе сказал: “Отрепьеву поможем, он Бориску свалит, род Годуновых изведем, а уж Гришку одолеть проще”? Я ли всего этого не предвидел, бояре?

            - Было такое, - согласился Голицын.

            - На твою мудрость, Федор Никитич Романов, уповаем, - сдался Шуйский.

            - Коли так, то пусть будет по-моему, - помягчал митрополит. – Само время начало укажет.

 

 

                LXIY

 

            Патриарх Игнатий, крепкотелый, цыгановатый, кровь греческая выдает, вышел из патриарших хором, остановился, дохнул широкой грудью. Накануне дни были ненастные, а вчера и сегодня небо очистилось и солнце припекает вовсю.

            Переливались колокола, зазывая люд к обедне. В стройном звоне чуткое ухо патриарха уловило “камаринскую”. Откинул волосы Игнатий, вслушался. Так и есть, на колокольне Покровского храма звонарь наяривает плясовую.

            - Ах, богохульник, - покрутил головой патриарх, и не поймешь, гневался или восхищался он лихостью звонаря.

            Опираясь на высокий посох, медленно двинулся к царским хоромам.

            Попы уши прожужжали патриарху Игнатию: “Можно ли, чтоб невеста православного царя в вере латинской на Москве пребывала?”

            Не столько для себя, сколько для этих попов, и отправился Игнатий к царю.

            От патриарших хором до царских рукой подать. Идет Игнатий, на первую зелень заглядывается. Вон травка пробилась, а на ветках клейкие почки лопнули, распустились.

            Позади патриарха два чернеца следуют. У Красного крыльца взяли Игнатия под локотки. Он отстранил их.

            - Без вас взойду!

            В сенях чернецы на лавку уселись, а патриарх в Крестовую палату вошел. Басманов уже здесь был, встал:

            - Благослови, владыко!

            Патриарх перекрестил боярина, уселся в его кресло и, положив крупные руки на

посох, проговорил, отдуваясь:

                60

 

            - Жениться пора, боярин Петр, аз тебе велю.

            - И, владыко, еще невесты не сыскал.

            - Знаю тебя, все проделки твои мне ведомы.

            - Винюсь, владыко. Сними грехи с моей души.

            - Аз прощу. Зри! – Игнатий приподнял посох, погрозил. Потом к Отрепьеву повернулся. – В грехе зачат человек, во блуде тело губит.

            - Ты это к чему, отче? – спросил Григорий и вскинул брови.

            - Боярину Петру в науку аз реку.

            - Только ли с этим ко мне пожаловал, отче? Говаривай до конца, - прервал патриарха Отрепьев.

            Игнатий вздохнул.

            - Государь, попы ропщут. Уж лучше бы сидеть мне в своей митрополии, чем слышать их вой.

            - Что им, скудоумным, надо? – нахмурился Отрепьев.

            - Они, государь, желают, чтоб невеста твоя веру латинскую сменила.

            - Отче, попы православные хотят видеть Марину в вере православной, а епископ Александр, папский легат, вчера меня уламывал не принуждать Марину менять веру. Каких же попов ублажать, посоветуй? То-то! По мне, отче, все едино, какой веры человек, какому Богу молится. Так и передай попам, кои на тебя насели. Я же Марину неволить не стану, какую изберет себе веру, в той ей и быть.

            - Аз, сыне, согласен, - весело промолвил патриарх. – В Думе царицы на Руси никогда не сиживали, а на супружеском ложе один бес кому лежать – православной ли, католичке. О Господи, грешен аз, - перекрестился Игнатий. – Попам я отвечу, но как быть с казанским митрополитом Гермогеном? На Священном соборе он выступил категорически против брака на католичке. Он смело заявил: “Не подобает царю православному принимать жену некрещеную и строить для нее римские костелы. Царю этого делать нельзя!” Тем более его поддержал и коломенский епископ Иосиф и несколько других протопопов. Может, достаточно будет только пригласить Марину по православному обряду.

            Отрепьев, улыбаясь, ответил:

            - Ах, отче, я знал, что ты что-нибудь да придумаешь. Согласен на причастие Марины, но строптивого казанского митрополита Гермогена немедля отправить в свою епархию под надзор приставов. Запретить ему приезжать в столицу. – Григорий стал приговаривать: - Вот за твой ум и люб ты мне, владыко.

 

 

                LXY

 

            Собрались у патриарха ростовский митрополит Филарет и митрополит коломенский Алексий, да случаем оказался здесь архимандрит Пафнутий. Сначала все мирно переговорились, а потом у Алексия с Игнатием перебранка началась. Они издавна не мирились, еще с той поры, как Игнатий архимандритом в Рязани был.

            Филарет поначалу к их спору не прислушивался, о своем размышлял.

А свара в патриарших покоях усиливалась. Митрополит Алексий и патриарх Игнатий друг друга уже непотребными словами обзывали, петухами один на другого наскакивали. Алексий мал, тщедушен, и голоском козлиным блеет, а Игнатий широкоплечий, высокий, говорит басом:

- Замолчи!

- Вишь, чего взалкал!

- Не доводи до греха, Алексий! – гремит Игнатий.

                61

 

- Тебе ли, Игнатий, греха опасаться? Ты и на патриаршество обманом, хитростью пролез! Не желаю признавать тебя! – визжал Алексий.

Игнатий ухватил его за грудь.

- На Святом соборе сана лишу….

- Созывай, созывай собор, сатана, Иуда. Докажу, ты иезуитам служишь!

Игнатий посох занес, острием в самый глаз митрополиту целит. Архимандрит Пафнутий вокруг бегает, ладошками всплескивает.

- Стыдоба! – подал голос Филарет.

Подскочили чернецы, отвели Игнатия от митрополита. Алексий рясу одернул, клобук напялил.

- Изыди! – сплюнул патриарх. – Не могу от аз зарить тебе!

- Не признаю, не признаю тебя, Игнатий, патриархом, - погрозил кулачком Алексий и засеменил из патриарших хором.

 

 

                LXYI

 

Зреет боярская крамола, вот-вот вспыхнет пламенем.

На Москве иноземцы хозяйничают, чинят народу обиды. Копит гнев московский люд, однако Отрепьев того не замечает. Басманов ему не раз говаривал:

- Ох, государь, нет у меня веры ни Шуйскому, ни Голицыну, ни многим иным боярам. Знаю я их, коварны. Седни у них одно на уме, завтра другое.

- Не посмеют злоумышлять против меня, своего государя, - отмахивался Отрепьев. – А в Голицыне сомнений не держу, он меня в малолетстве от Годунова спас и ныне слуга верный. Да и Шуйский пластом стелется.

 

 

                LXYII

 

За неделю до свадьбы шляхтичи пировать начали. Их Отрепьев питьем не ограничивал. Куражились паны:

- Не московиты на Москве хозяева, а мы!

И буянили, затевали шумные драки.

Велел Отрепьев на царской поварне пироги с визигой печь и в день свадьбы люд московский кормить. Но чтоб за столами не засиживались, хлебнул пива, на заедки пирога пожевал и в сторону, дай место другому.

 

 

                LXYIII

 

            Патриарх Игнатий молебен служил, а шляхтичи переговаривались, смеялись.

            - Срам! – возмущался Голицын.

            - Глумление латинское, - тряс бородой Шуйский.

            Раздвинул плечом князей, между ними протиснулся Басманов. Склонился к Шуйскому, шепнул:

            - Слыхивал, будто дворня твоя числом возросла, князь Василий.

            Шуйский голову поднял, в душе оборвалось что-то. Улыбается Басманов, а очи холодные, не мигающие. Выдержал Василий Иванович басмановский взгляд, ответил:

            - Не дворня, Петр Федорович. Холопы из ближних сел на царское празднество

                62

 

глазеют.

            - Эвона, а народ иное болтает… - Не закончил, к Голицыну повернулся: - И твои, князь, холопы на Москве?

            - Истинно! – Голицын развел руками. – Дурь холопья. Наслышались про государевы пироги.

            - Прытки холопы у вас. Ахти! Что до моих, так они дале деревенек не хаживают… А почто вы своих холопов, князюшки, винцом спаиваете, аль от щедрот? – И не дожидаясь ответа, отошел.

            Поиграл Басманов с Шуйским и Голицыным в кошки-мышки, озадачил. У князей, куда и покой девался.

            - Ох, унюхал, треклятый!

            - Догадывается, - бормотал Голицын.

            - Пес! Промедли – и с дыбой познаемся.

            - В самый раз начинать, - прошептал Голицын.

            Собрались в хоромах у Шуйского: бояре Куракин с Голицыным, голова Микулин, Михайло Салтыков и Татищев, а с ними сотники и пятидесятники. Князь Черкасский на хворь сослался, не пришел.

            Шуйский в торце стола, ворот кафтана расстегнут, маленькие глазки бегают.

            Сотник Родион голос первым поднял:

            - Зазвали-то к чему?

            Шуйский промолвил скорбно:

            - Самозванец с ляхами и литвой Москву губят, аль не видите?

            - Как не видим? – загудели в горнице.

            Сотник Родион свое:

            - Но вы, бояре, монаха беглого царевичем нарекли! Ась? Ты вот, князь Василий, припомни, как самозванец, еще в Москву не вступил, а ты его принародно царевичем Дмитрием величал.

            - Мой грех, - Шуйский склонил голову набок. – В злобе лютой на Годуновых говаривал. Однако не я ль голову на плаху нес, первым самозванца уличал?

            - Будя вам препираться! – постучал посохом Куракин. – Время пришло с иноземцами и Вором посчитаться, Москву от скверны очистить.

            - Докуда глумление терпеть? – взвизгнул Михайло Плещеев.

            - Теперь уж скоро, - сказал Голицын и покосился на Микулина. – Вона стрельцы своего часа ждут.

            Собранные долго раздумывали: Шуйский давно через своих агентов подготовил себе партию, и люди этой партии были теперь у него.

            - Мы на все согласны! – сказали они. – Мы присягаем вместе жить и умирать! Будем тебе, князь Василий Иванович, и вам, бояре, послушны, одномышленно спасем Москву от еретиков безбожных. Назначь нам день, когда дело делать!

            Шуйский сказал:

            - Я для спасения веры православной готов теперь принять над вами начальство. Ступайте и подберите людей, чтоб были готовы ночью с пятницы на субботу, чтоб были отмечены дома, где стоят поляки. Утром рано в субботу, как услышите набатный звон, пусть все бегут и кричат, что поляки хотят убить царя и думных людей, а Москву взять в свою волю и так по всем улицам, чтоб кричали. Народ услышит, бросится на поляков, а мы тем временем, как будто спасать царя, бросимся в кремль, и покончим его там. Если не удастся, и мы пострадаем, то купим себе венец непобедимый и жизнь вечную, а когда будет спасены, то вера христианская будет спасена во веки.

 

 

                63

 

 

                LXIX

 

            Утром 17-го мая для устранения Лжедмитрия I через Фроловские ворота прошли бояры во главе с Василием Шуйским. Сразу за боярами – хлынула толпа вооруженных людей. Стража, побросав оружие, бежала в город.

Василий Шуйский облачен в доспехи: в латах, в шлеме. Все взоры были устремлены на него. В одной руке у князя сверкал обнаженный меч, в другой крест.

Спешился у паперти Успенского собора, приложился к иконе Владимирской Богоматери. Выйдя из храма, направил и крест, и меч в сторону дворца.

- Идите и поразите злого еретика! Бог с нами! Бог оставил отступника. Он только призвал, какое свершить дело, свершили другие. Сам он в работе не участвовал.

А как дело с Лжедмитрием свершилось, поскакал Василий Иванович к дому патриарха Игнатия. И в доме-то опять-таки не был. Не Шуйский сдирал с Игнатия драгоценные ризы, не Шуйский облачал святейшего в монашеское рубище. Но вот когда спросили – кого же еще было спросить? – куда везти, указ Чудов монастырь. Клетка с птицей под рукой должна быть. На воле она таких песенок напоет.

Пена, взбитая самозванцем, полезла через корыто. Вчера на заседании боярской Думы Рубец-Мосальский – дворецкий! Михайла Нагой – первый человек России, конюший! Афонька Власьев – великий секретарь и великий подскарбий! Боярин Богдан Бельский, Гришка Шаховской, Андрюшка Телятевский… Уже перед тем, как разойтись, все эти пузыри подраздулись и предложили поделить Россию на княжества – всем ведь тогда хватит, и помногу.

Татищев на них нашелся. Сказал мало, но так положил руку на саблю, что у иных героев кровь с лица в пятки утекла. Сколь решителен Михайла Татищев, гадать много не надобно. Еще невесть как бы все обернулось, не всади он нож в Басманова.

Речи последышей самозванца подвигли Татищева на шаг самый решительный. Перед вечерней явился в сию светелку, приведя с собой Скопина, Крюка-Колычева, Головина – от дворян, Мельниковых – от купечества, крутицкого митрополита Пафнутия – от духовенства. И пока Василий Иванович Шуйский Богу молился, писали грамоту об избрании, о его избрании на царство. Братья, Дмитрий с Иваном, тоже были в сочинителях, но верховодил Татищев. Они сказали Василию, когда дело у них было кончено:

- Тебе вручаем Россию. Ты государю Ивану Васильевичу Грозному служил. Государство, как чистопородная лошадь, почует власть в руке, помчит скорее ветра, а коли, в той руке власти не будет, понесет дуром, сбросит и растопчет. Не на кого больше поглядеть, Василий Иванович. Принимай узду, за тобой твой пращур, святой благоверный князь Александр Ярославович Невский.

Присутствующие усилили его слова. Выразили Василию доверие быть царем.

Сказал Татищев и о патриархе:

- Тебе бы, Василий Иванович, позвать Гермогена.

Самозванец понавел на Русь казаков, племя на руку быстрое. Сначала за саблю, а за крест уж потом. Гермоген из донских атаманов. Крепче его в вере никого нынче нет в стране нашей.

Митрополит Пафнутий на Татищева глядел и пыхал, наливаясь кровью. Пришлось об Иове напомнить, силой свели с патриаршего места. Он есть истинный патриарх. Беда, что вернуться захочет ли: стар, слеп, погружен в молитву. И Татищев Пафнутия тотчас назвал, а рядом с ним поставил митрополита ростовского Филарета.

- О духовных пастырях духовный Собор решит.

- Бог! – поправил Шуйского воспрявший духом Пафнутий.

                64

 

“Бог-то Бог! – думал теперь Василий Иванович. – Кто же, кроме Бога!”

Иов Годунову служил, довольно с него и Старицы. Пафнутий во лжи, как в меду. Не признал ведь в Гришке Отрепьеве Отрепьева Гришку, Дмитрия Ивановича углядел, один из всех чудовских монахов.

- В патриархи надо Филарета ставить. Получив высшее, что может он иметь в монашестве, иного искать не станет, - сказал брат Василия Дмитрий.

- Филарета, так Филарета, - ответил Василий.

 

 

                LXX

 

Василий Иванович нежданно не только для ростовского владыки Филарета, но и для самого себя, предложил владыке:

- Поезжай, владыко, в Углич, выкопай тело Дмитрия Ивановича, и со всею славою доставь в государыню-Москву. Святому – святое, царю – царское. Место Дмитрия-царевича в Архангельском соборе, среди гробов великих его пращуров. Да спасет молитва его нас, грешных. И, не давая слова в ответ сказать, передал Филарета в руки новгородского митрополита, да благовещенского протопопа.

Великое дело постановление в патриархи – было совершено с такой поспешностью, без должного чина и службы, что Филарет, попавший в объятия царя прямо из возка, участвовал во всем, хотя и без внутреннего торжества, но, однако ж, только по боярской опытности сдерживал в себе протест: “Чего ради столь непозволительная спешка?” Ведь не в сеунчи посвящают – в патриархи!

Но сам Шуйский и разъяснил ему происходящее: сие не постановление есть на патриаршество – наречение. Дмитрию, могиле поклониться должен не один из иерархов русских, но высший иерарх. Постановление же на патриаршество будет совершено после принесения мощей святого отрока в Москву. После очищения России от скверны лжесвидетельств и лжеклятий. С Богом!

Подсаживая нареченного патриарха в карету, Шуйский прошептал ему:

- Про ножечек я клятву давал. Зарезался, мол, царевич. Поразмысли про ножечек. Нехорошо, коли вспомнят про ножечек.

Дорога Филарету предстояла длинная, и он отставил от себя царские шепоты, предаваясь сладкому созерцанию любезной Москвы.

Ехал из своего почтительного изгнания на доброе, долгое житье, а приехал, оказывается, на молебен – и прощай Москва. Однако Филарет не сетовал на царя. Вот если бы другому отдал Шуйский сию службу. Такую службу служат избранники Божии, и Филарет принимал свой жребий как должное, как законное степеням его, но с теплом в груди. Василий-то Иванович, государюшко, тоже ведь пока что лишь нареченный. Царь да без шапки.

Москва была вотчиною души всего рода Филаретова. Боярин Федор по прозвищу Кошка, пятый сын Андрея Кобылы, верного слуги Ивана Калиты, почитался стволом их родового древа. Правнуки Федора служили Дмитрию Донскому, Василию I, Василию II, Ивану III, но никто не подымался выше Никиты Романовича – Филаретового отца. Любимец Ивана Грозного, он был не из тех любимцев, кто по прихоти царя шкуры драл с людей, но заступник гонимых, воинству боярин и воинству воевода. И царь его любил, и народ любил.

Вместе с Филаретом в Углич ехал Феодосий астраханский от священства, а от царя и бояр – князь Иван Михайлович Воротынский, Петр Никитич Шереметьев, Андрей и Григорий Нагие.

На первом стане, Шереметьев, улучив минуту, спросил Филарета напрямик:

                65

 

- Тот ли царь над нами? Не больно ли плюгав?

Филарет помолчал-помолчал, но спросил:

- Какого же тебе царя надобно?

- Законного. Законнее Романовых нет в Московском царстве. Шуйский такой же вор и похититель престола, как Бориска, как самозванец.

- Молись, и Господь, быть может, услышит тебя.

- А я молюсь! – сказал Шереметьев и усмехнулся.

 

 

                LXXI

 

Царские послы ехали за мощами пресветлого отрока, а царь ради хранимого им царства по три раза на дню хаживал в Пыточную башню. Пытали конюха, отдавшего лошадей неизвестному человеку. Досадуя, до смерти замучили, но ничего не узнали.

Нашли и пытали хозяина двора, где ночевали наездники трех турецких лошадей.

- Был ли среди тех троих самозванец? – спросил Шуйский.

- Самозванца не знаю.

Шуйский поморщился, поерзал на лавке, но все же молвил ненавистное ему имечко:

- А был ли среди тех троих Дмитрий?

- Дмитрий Иванович был! – охотно закивал испытуемый.

- А ты его раньше видел?

- Мы же на реке живем, на Оке. Далеко от Москвы.

- Так видел ты Дмитрия Ивановича?

- Видел и слышал.

- От кого слышал?

- От людей Романовых. Слуги его говорят, что 17-го мая он бежал, а убили какого-то немца.

Сыск обнаружил: из Москвы исчез дворянин Михайло Молчанов, а слухи о новом самозванце распускают Романовы.

 

 

                LXXII

 

Шуйский крестился.

- Господи, освободи нас от скверны, нами содеянной.

Ему так хотелось верить: поляки покинут Русскую землю – и с ними закатится за горизонт думная память о самозванце и днях его.

“Прелестные письма” не страшили. Это дело рук завистников. Может быть, и Мстиславского. Ныне он среди бояр первый. Ему ли не завидовать Шуйскому.

Отходил ко сну Василий Иванович с легким сердцем. С поляками объяснились, за мощами поехали.

- Коронуюсь – женюсь! – прошептал Василий Иванович, и представил милое личико Марьи Петровны Буйносовой.

И повелел государь наутро венчать себя на царство, не дожидаясь из Углича нареченного патриарха Филарета.

- Не Романовых ли затея отдать меня на растерзание толпы, - спросил Василий

братьев своих Дмитрия и Ивана после того, как по чьему-то велению был собран народ для объяснения с Шуйским. – Избавиться им от меня надобно.

            Сам Василий не ходил на Лобное место, а отправил бояр, чтобы те объяснили

                66

 

народу, что их обманули те, кто желает бунта.

            - Розыск нужно сделать, - предложил Иван. – Сколько на свете Романовых, столько и есть наших врагов.

            Венчали царя на царство до того не шумно, что и в самих кремлевских стенах о том знали не многие.

В соборе священнодействовал не патриарх, а новгородский митрополит Исидор, которому помогал Пафнутий. Исидор на царя крест святого Петра возложил, бармы и царский венец, вручил скипетр и державу. При выходе из собора царя Василия осыпали

золотыми монетами.

            Даже малого пиршества не позволил себе новый венчанный царь.

            - Какие нынче подарки? Какие пиры? Казна, как продувной амбар, - ответил Шуйский боярам, спрашивавшим, когда являться с подношениями.

            Обедал в день великого торжества своего царь всея Руси Великой Василий Иванович одиноко и не жирно. Похлебал ушицы из ершей, откушал пирога с грибами, запил еду брусничной водой. Стольники и челядь подходили к дверям Столовой палаты в щелку глядеть, как царь пирует. И все вздыхали. Грех прогулять последний грош российской казны, но не прогулять его тоже не по-русски.

            Не было милостей от царя Василия ни в чем, никому. А вот опалы были.

            Рубец-Мосальский, дворецкий убитого царя, поехал воеводой в Корелы, канцлер Афанасий Власьев – в Уфу, Михайла Салтыков – в Ивангород, Богдан Бельский – в Казань, Григорий Шаховской – в Путивль…

 

 

                LXXIII

 

            3-гоиюня 1606 года под Москвою царь Василий Иванович с царицею-инокиней Марфой встретил мощи царевича Дмитрия. Гроб открыли, явили инокине и царю нетленное тело младенца-мученика.

            Инокиня Марфа как глянула на сыночка, как вдохнула в себя, а выдохнуть сил не стало. Не упала, но не единого слова не промолвила, хоть и обещала царю раскаяться принародно в грехах.

            Шуйский не дождался тех слов, сам восславил святого царевича. Гроб тотчас закрыли.

            Отстранив Филарета и не слушая его объяснений о чудесах, проистекших от мощей во время похода из Углича, об исцелении недужных и калек, царь принял гроб на свои плечи и нес без перемены вместе с вельможами до Лобного места, где Москва поклонилась некогда изгнанному из столицы отроку.

            Тотчас пошли исцеления, клики восторга! Колокола зарокотали, воздавая славу каждому чуду. А их только на Красной площади, чудес, свершилось до тридцати.

            Близился вечер. Мощи перенесли в Архангельский собор, где была приготовлена могила.

            Под колокольный звон, возвещающий о чудесах, творимых царевичем Дмитрием, отправился на следующий день в ссылку бывший нареченный патриарх, а теперь вновь митрополит Филарет.

            Спровадили в ссылку боярина Петра Никитича Шереметьева. Впрочем, какая уж там ссылка! Филарет возвращался в Ростов, а Шереметьев ехал воеводой Пскова, для многих недосягаемо желанного. Те ссылки были по заслугам. Сыск по делу о возмущении на Красной площади указал на Романовых и на Шереметьевых.

 

 

                67

 

 

                LXXIY

 

         Отставка Филарета была встречена в столице с неодобрением. Смута ширилась, и церкви нужен был авторитетный руководитель, который мог бы твердой рукой повести за собой разбредшую паству. В конце концов, царь Василий остановил свой выбор на казанском митрополите Гермогене. Ровесник царя Ивана Грозного, Гермоген пережил четырех царей, из которых, по крайней мере, двое побаивались упрямого и несговорчивого пастыря.

            Царь Василий мог не сомневаться в том, что Гермоген решительно поддержит его в борьбе со сторонниками Лжедмитрия. Ко времени занятия патриаршего престола Гермогену исполнилось 75 лет. Он достиг глубокой старости.

            О жизни Гермогена известно немного. Происходил он, видимо, из посадской среды. В Вятке сохранилась икона с записью о том, что этой иконой патриарх Гермоген в 1607 году благословил “зятя своего Корнилия Рязанцева”, посадского человека из Вятки. Оставив семью, будущий иерарх бежал в дикое поле. Гермоген пребывал в “казаках донских”.

            Казаки выдвинули из своей среды многих известных деятелей Смуты, к которым следует отнести и патриарха. Какое-то время Ермолай (Гермоген) провел в походах и войнах.

            Первые упоминания о Гермогене, как священнослужителе, относятся ко времени, когда ему было 50 лет. Тогда он был попом одной из казанских церквей.

            В 60 лет Гермоген получил сан казанского митрополита. Его личные качества соответствовали характеру миссии: владыке предстояло насадить православие в инородческом Казанском крае.

            Новоизбранный патриарх был ревнитель старины, ненавистник иноземщины. Однако он и не пользовался всеобщим добрым мнением. Даже в архиерейском сане он показывал высокомерие, был вообще злого нрава, чрезвычайно суров и жесток, окружал себя дурными и злыми людьми и через них делал много несправедливостей. Сделавшись патриархом, он беспрестанно досаждал царю, чтобы высказать свое достоинство. И патриарх, и царь любили равно слушать сплетни и наушничества.

            Теперь были на Руси и царь и патриарх. Казалось, дальше бы течь жизни, как река течет, но такое уж, знать, время приспело для Русской земли. Встала на том свободном потоке новая страшная запруда. Новая, да именем старая – Дмитрий. Заклятье и грех на всех русских – Дмитрий. Кровь царей, царевичей и цариц с царевнами на весь народ падает. Дмитрий! Имя, витавшее в воздухе, облекаясь, как оборотень, в человечью плоть, в полки, в пожары, и опять полилась русская кровушка.

 

 

                LXXY

 

         Встали, отринули власть Шуйского ради власти царя Дмитрия города Севск и вся Комарницкая волость. Поднялись за доброго царя Почеп, Вязьма, Рославль, Ржев, Зубцов, Старица, Погорелов…

            Гибли верные Шуйскому воеводы. Усмиряя вольницу, склонили головы Пушкин, Плещеев, Бутурлин, Щербатый, Бартеньев, Тростянский, Воейков, Черкасский.

            В Белгороде убили боярина князя Петра Ивановича Буйносова-Ростовского, отца Марии Петровны – невесты Шуйского.

            Приезжал к ней сам Василий Иванович. Посидел молчком с домашними князя Петра. Помолился перед иконами со всеми и тихо уехал, оставив, однако, дарственную на

                68

 

село и пустоши: заслуги князя Петра почтил.

 

 

                LXXYI

 

            Гневен и многословен явился к царю новоизбранный патриарх Гермоген.

            - Государь, виданное ли дело – города отпадают от царства, все тебя хулят в открытую, площадно, а ты сидишь себе тишком и чего-то ждешь? Чего? Чтоб шиши по Москве гульбу затеяли? У тебя же многие тысячи стрельцов, у тебя верные воеводы – пошли их в Путивль, в прыткую Комарницкую волость.

            Шуйский помаргивал глазками, вздыхал:

            - Что же своим своих бить и калечить? Чем тогда я лучше самозванца? Люди сами должны образумиться. Я перед Богом слово дал – не проливать крови.

            - Не криви душой, государь! – входя в раж, вспыхивал неистовством Гермоген. – Ты оттого помалкиваешь, что боишься, как бы хуже не было. Но не гасить пожар и надеяться, что он сам собой сникнет, может святой или дурак. В подметных письмах новый самозванец обещает в Москве быть к Новому году. А сколько до сентября осталось? Июнь уже наполовине. Чего, кого робеешь, государь? Тебе благословение мое нужно – вот оно!

            Перстами, сложенными для крестного знамения, тыкал царю в лоб, живот, в плечи!

            - Благословляю, царь! Бери войско, иди и достань царству покой и тишину!

            Шуйский, не меняясь в лице, печальный, строгий, поднял глаза на Гермогена, больные, в красных ячменях на нижних веках.

            - Я послал в Северскую землю крутицкого митрополита Пафнутия. Он и сам будет говорить и письма инокини Марфы читать.

            - Не больно ли ты доверчив, государь? Пафнутий ведь не распознал в самозванце Гришки Отрепьева, хотя тот у него в монастыре своим человеком был. Не спутает ли нового Дмитрия со старым?

            - Что же тебе надобно, святейший? Скажи, я исполню.

            - Войско пора собирать.

            - Собираю, святейший! Боярину Воротынскому повелел готовиться, а с ним – князю Юрию Трубецкому.

            - Что же сразу-то не сказал? – изумился патриарх. – А я шумлю.

            - ныне все шумят, - почти прошептал царь Василий. – Молись, великий иерарх, ты ближе нас к Богу. Как же я хочу, чтоб сам Господь вразумил неразумных, остановил руку, занесшую меч, осудил горячее слово, чтоб слетело оно с уст уж не обидным, не ранящим.

            Гермоген стоял перед крошечным царем, огромный, могучий. Глядел, и в каждом его глазу было по сомнению.

            - Не в монашеской ты рясе, государь, - в царской ризе ты. Да не оставит тебя Господь.

            Ушел, вздымая мантией золотистую пыль в столбах летнего горячего солнца.

 

 

                LXXYII

 

            Приверженцы Лжедмитрия пока искали последнему подмену, подготовили Большого воеводу, который должен был служить мнимому царю. Это был казачий атаман Болотников, он был захвачен татарами и продан на турецкие галеры. После освобождения его венецианцами, возвращался в Россию через Речь Посполитую. В Польше и был назначен на должность царского Большого воеводы. Войско ему обеспечили отпавшие от

                69

 

Шуйского города. Болотников должен был захватить Москву, устранить царя Шуйского и возвратить царство “чудесно спасшемуся 17-го мая царю Дмитрию”.

 

 

                LXXYIII

 

            Вот уже целую неделю Василий Иванович Шуйский с утра до ночи сидел за столом, сличая почерки людей своего двора с почерками подметных грамот. Тем же занимались его доверенные люди во всех московских приказах. Искали корень зла. И не находили. И не нашли. Но упорствовали.

            Грозовой тучей явился к государю патриарх Гермоген. Царь, увидев патриарха, клекоча что-то по-куриному, поспешил под благословение. И было в нем так много куриного – в походке, в дергающейся голове – что патриарх вздохнул и захлебнулся воздухом.

            Кашлял до слез, насмерть перепугав заметавшегося по комнате государя.

            - Воздухом! Воздухом! – выдавил из себя Гермоген и яростно тряхнул посохом по бумажной горе. – Ты читаешь, а они идут! Они позавчера были в Алексине, а сегодня уже в Серпухове.

            - Но ведь Кольцов-Мосальский тоже пошел! Навстречу! С хорошим войском пошел.

            - А где сам-то? Самозванец-то где, ты знаешь?

            - Не знаю, - виновато пожал жирными круглыми бабьими плечами царь-курица. И спохватился. – Про самозванца Петрушку ведомо. Муромский посадский человек Илейка, сын сапожника Коровина…

            Шуйский говорил все торопливо, заискивая перед сердитым патриархом. Гермоген сел на обитую серым сукном лавку, поднял глаза на икону Спаса.

            - Нет его, Дмитрия! Нет!

            - Как нет? – удивился Шуйский.

            - Коли был бы, ты бы знал, где он, сколько с ним войска.

            Шуйский поднял обе руки к голове, почесал лысину с двух сторон.

            - О Молчанове знаю. О Мосальском, о Шаховском, о Телятевском… Может, и вправду нет? – И топнул ногою. – Да я сам знаю, что нет! Убит, сожжен, пушкою развеян… Но коли, Петрушка всем им ныне голова, может, и впрямь…

            Шуйский сел рядом с Гермогеном, примолк, по-куриному положил голову себе на плечо.

            - С ветром воюем.

            - Надо не воевать, а наказать всех неслухов. Наказать – да и делу конец. Собери войско по всей земле, царь! Покажи, наконец, силу свою державную.

            - Да, да! – охотно закивал Шуйский и обеими руками облокотился на бумаги. – А я рад-таки – не нашлось среди приказных измены. Все верны.

            - Да потому что нет его! – озаряя государя огромными своими глазами, провозгласил Гермоген.

            И царь озарился. Ему и надо-то было, чтоб кто-то пришел и сказал: “Нет его – тени Борисовой и твоей тени”.

            Патриарх Гермоген не ошибался: его не было. Пока еще не было.

 

 

 

 

 

                70

 

 

                LXXIX

 

         Царь и взаперти царствует…

            Каждый день шли стычки у Скородума, у Сретенских ворот и особенно кроваво у Данилова монастыря. Здесь на Москву налегал сам Болотников. Его ставка была в селе Коломенском. Шли стычки под Симоновым монастырем, по всему Замоскворечью. И все же Москва не была взята в кольцо. Ярославскую дорогу царские воеводы удерживали. Подвоза большого быть не могло, торговля нарушилась.

            Однако Москва взбадривалась день ото дня. Пришел хорошо вооруженный, большой числом полк смолян. Через сутки ржевский полк. Дождавшись помощи, воевода Скопин-Шуйский пошел на Коломенское. 2-го декабря поутру у деревни Котлы царские войска сошлись с отрядами Болотникова.

            Русские с русскими! Те за царя, и эти за царя. Те за истинного, и эти за истинного.

            За спиной воеводы Скопина-Шуйского патриаршее благословение, государство, а за бунтарями Болотникова – одни только тени. Тень доброго царя, тень неведомой никому воли… Бог берег заблудших, но победы им не дал. Прибрал не больше тысячи, в плен же было взято больше двадцати тысяч.

 

 

                LXXX

 

            Болотников бежал со своими тысячами гулящих людей, со всеми, кто желал воли и правды для себя и для Руси, до самого Серпухова.

            Серпухов отказался разместить войско Болотникова по причине отсутствия в городе достатка хлеба.

            Приняла войско восставших Калуга. Хлеба здесь было много, да вот беда: стены деревянные и кремля нет.

            Выбирать уже было некогда, по следу шло царское войско.

            Сам царь Василий Иванович занялся утешением душ и сердец врачеванием. Средство тут одно – покаяние.

            Колокольный звон собрал глазастую Москву на окраину, к обители святого Варсонотия. Бедные могилы Бориса Годунова, жены его Марьи Григорьевны и сына их Федора вскрыли. Гробы подняли на плечи и понесли в Троице-Сергиев монастырь. Инока Годунова несло двадцать иноков, убиенных Марью и Федора – бояре и сановники.

            В последний раз явилась истории несчастная царевна Ксения, черная инокиня Ольга. Она ехала в карете, за гробами, и плач ее и стоны слышала вся Москва.

            В ту ночь Василий Иванович пробудился от плача. Долго слушал тишину и никак не мог понять: кто плакал, где? И, наконец, сообразил: приснилось. Ксения плакала. Но тотчас и вспомнил сон: нет, не Ксения, то был иной голос, родной голос… Господи! Чей? Не шло на ум. Взмолился:

            - О, великий Боже! Наказуй творящих зло, но пощади тех, кто одной только кровью своей виноват перед тобой… Федя Годунов совсем ведь мальчик был…

            И ужаснулся: царевич Дмитрий стал перед глазами…

            - Страшно, Господи, в царях жить! Страшно! И озарило: патриарх Иов жив-здоров! Надо привезти старика в Москву, пусть он, святейший страдалец, отпустит грехи всему народу русскому. Все грешны! Не одни цари! Все.

 

 

                71

 

 

                LXXXI

 

            На дрова пошел трухлявый пень. Горели коряжки уныло, огнями мутными, запах дыма першил горло, угнетал душу.

            - Брат, Енох! – взмолился старец Иов. – Сходил бы ты к келяру. Пусть даст нам сосновых дровишек. Со смолкою попроси. И попросил бы ты, брат Енох, у келяра, чтоб велел он поменять лежева наши. Солома в тюфяках истлела, истолклась, одеяло после моей болезни собакой пахнет. Скучный дух у нас в келии… Морошки попроси. Посмелей будь! Не велики запросы.

            Келарь, мордастый, пузатый, выпучил на патриаршего келейника глазищи, все равно, что кот на мышь.

            - Дух нехорош! От старости тот дух. До смерти не выветрится.

            Келейник смиренно ждал, и келарь, взбеленясь, ткнул его в грудь посохом.

            - Ступай прочь!

            - Святейший морошки просит, - заупрямился Енох.

            Посох обрушился на голову упрямца.

            - То вам не патриарший двор! Чем о себе печься, Бога бы вспомнили.

            Енох поклонился келарю:

            - Старцу Иову сон был: царь призвал его святейшество в Успенский собор и ноги ему умыл.

            У келаря в утробе ухнуло, щеки съехали на шею.

            - За такие виденьица простого человека на кол бы посадили, а вам морошки! В другой раз глядите сны, да не заглядывайтесь. У государя свой молитвенник, пресветлый, премудрый Гермоген – патриарх!

            Енох стоял столбом и не хотел уняться.

            - Что говорить станешь, когда от царя к святейшему великое посольство придет?

            - А коли не придет?! – передразнил Еноха келарь. – Надоел ты мне! Велю вам нынче квасу не давать.

            И опять поклонился Енох, к двери пошел, а в дверях служка – рожа красная, запыхался.

            - От царя приехали! К святейшему Иову!

            Обомлел келарь. Енох тоже вздрогнул.

            - Кто приехал-то? – дрожащим голосом спросил келарь.

            - Крутицкий митрополит Пафнутий с просьбой от святейшего Гермогена. Царь карету свою прислал!

            Заплакал Енох. Плача, кинулся в келью, к драгоценному своему старцу.

            Однако и в келаре проснулся добрый дух. Обогнав Еноха, явился к дверям заветной кельи, готовый озолотить сие убогое пристанище, но был остановлен строгими московскими людьми и не допущен к Иову и к Пафнутию. Еноха пустили.

            Патриаршую грамоту Иов слушал дважды. Сначала ее прочитал сам митрополит, а потом по просьбе святейшего Енох.

            - Я к его голосу привык, - сказал патриарх и замер, ожидая чтение.

            Иов был совершенно бел: головою, бородой, бровями. На самом лице его лежала блеклость, кожа на висках истончилась, но не болезнью веяло от этого лица – премудрым детством.

            - “Государь отцу нашему, святейшему Иову – патриарху, сын твой и богомолец Гермоген, патриарх московский и всея Руси, Бога молю и челом бью”.

            - А ведь меня и прежние цари любили, - сказал вдруг Иов. – Как приехал к нам в монастырь государь Иван Васильевич, я ему святыни наши показывал, он тотчас и

                72

 

запомнил меня. Был я инок, а вскоре стал архимандрит.

            Умолк, улыбаясь воспоминаниям. Енох, испрося позволения, продолжал:

            - “Благородный и благоверный, благочестивый и христолюбивый великий государь, царь и великий князь Василий Иванович, всея Руси самодержавец, советовавшись со мною и со всем освященным Собором, с боярами, окольничими, дворянами, с приказными людьми и со всем своим царским синклитом, с гостями, торговыми людьми и со всеми православными христианами паствы твоей, послал молить твое святительство…”

            - Ты погоди! – снова прервал чтеца Иов. – Со мною тоже ведь советы держали. И государь Федор Иванович, и свет мой, государь великий и премудрый Борис Федорович, и дитя его, печаль моя неутолимая, государь Федор Борисович.

            Посланцы царя и патриарха слушали лепет старца смиренно и серьезно. Митрополит Пафнутий даже к уху руку приставил.

            - Что ж, читай дальше, - разрешил Иов. – Я помню, где ты стал: “послал молить твое святительство…”

            - “… чтобы ты учинил подвиг, - подхватил Енох, - и ехал в царствующий град Москву для его государева и земского великого дела, да и мы молим усердием…”

            - Гермоген, что ли? – вскинул личико Иов.

            - Гермоген, - шепотом подтвердил митрополит.

            - “… и мы молим с усердием твое святительство и колено преклоняем: сподоби нас видеть благолепное лицо твое и слышать пресладкий голос твой”.

            - С усердием молим! – одобрительно закивал Иов и весело поглядел на Еноха. – Пусть морошки сначала принесут.

            Пафнутий изумился, но Иов уже более ничего слышать не хотел, пока не принесут морошки.

 

 

                LXXXII

 

14-го февраля 1607 года, в праздник Всех преподобных отцов, в подвиге просиявших, патриарх Иов, везомый в колтуне царя, обитом изнутри соболями, прибыл в стольный град Москву.

Старцу оказали достойные его сана почести, дали отдохнуть, а шестнадцатого к нему на подворье пришествовал Гермоген.

Иов сидел в кресле лицом к окошку.

- Солнышко. Землю не вижу, а свет вижу. На лавке, как ни крутись, спину ломит, а на стуле спокойно. Так бы и глядел всю жизнь на Божий свет.

- Кир, кир Иов! Я пошлю тебе стул, - обрадовался легкому разговору Гермоген. – Дозволь, святейший, к делу приступить. Великий государь Василий Иванович и весь народ христианский припадает к стопам твоим с мольбою.

- Что так?! Что так?! – испугался Иов.

- Изволь, святейший, даровать царю и народу разрешительную грамоту, сними грех с душ наших. Сколько лжеклятв было, хоть самому в смолу кипящую.

- Грешному ли освобождать от грехов? То Божье дело.

- О, Господи великий! Суди нас, но прости. Для тела баня и веник! Тело у нас чисто, а душа, какова? Вся Русь изнемогла от душевной коросты. Умой нас, словом твоим.

- Как мне взяться за такое дело? При здравом-то, при сильном патриархе? – Иов решительно потряс головою.

- Господи! Куда я денусь? Рядом с тобою буду Бога молить. Но ведь один ты и есть, кто не прельстился самозванцем. Ты есть первый патриарх, и слово твое для Руси

                73

 

вовек первое.

            Иов замер. Голову держал высоко, как слепец.

            - Господи! И впрямь первый и во всех грехах всех людей виноват.

            Легкая улыбка озарила, будто изморозью тронутое, измученное постами лицо.

            - Что творим, Господи! Кому поклоняемся, коли уж четвертый патриарх при трех согнанных?

            Гермоген перепугался перемене настроения в Иове, сел рядом, сказал просто:

            - Государя ныне мало кто слушает. У меня голос крепкий, но и меня не слышат. Если бы слышали, разве пришли бы войной под сам стольный град? Изнемогло государство ото лжи. Старая ложь родит молодую. Один дурной злак высеял тьмы и тьмы чертополоха. Все поле русское, чистое заросло и пропадает.

            В келью гурьбой вошло московское духовенство, подступило к Иову с мольбою:

            - Господи! Делайте, как нужно вам, - лепетал старец. Доброго нельзя не благословить!

            Грамоту писали сообща. И было сказано в той грамоте: “Во времена царства его (Бориса Федоровича Годунова) огнедыхательный дьявол, лукавый змей, поедатель душ человеческих, воздвиг на нас чернеца Гришку Отрепьева… православные христиане, не зная о нем подлинно, приняли этого Вора на Российское государство, царицу Марью и царевича Федора злою смертью уморили… Потом этот враг расстрига, приехавший в Москву с лютеранами, жидами, ляхами и римлянами и с прочими оскверненными языками и назвавши себя царем, владел мало не год и каких злых дьявольских бед не сделал, и какого насилия не учинил – и писать неудобно… А что вы целовали крест царю Борису и потом царевичу Федору и крестное целование преступили, в этих и всех прежних и нынешних клятвах я, Гермоген, и я, смиренный Иов, по данной нам благодати вас прощаем и разрешаем; а вы нас Бога ради также простите в нашем заклинании к нам и если кому какую-нибудь грубость показали”.

 

 

                LXXXIII

 

            20-го февраля 1607 года в Успенском соборе Кремля был совершен молебен, где два патриарха стояли пред Богом за Русь.

            Народ запрудил кремлевские площади, пал на колени.

            Некий старец, растопыря руки, возопил:

            - Все грешили! Бейтесь все мордой в землю, ибо все мы есть свиньи.

            Сам и ударился – раз, другой, пока кровь не пошла.

            Лютовали юродивые, грубили людям, и на их грубость никто не смел, ни ответить, ни роптать.

            В соборе, однако, дело шло чинно и речисто. Радетели Шуйского, торговые люди, подали Иову грамоту, в которой слова были все парчовые, узорчатые.

            - “О, пастырь святой! Прости нас, словесных овец бывшего стада твоего! Мы, окаянные, отбежали от тебя, предивного пастуха, и заблудились в дебрях греховных и сами себя дали в снедь злолютому зверю… Восхити нас, благодатный решитель! От нерешимых уз до данной тебе благодати!”

            И сказал Иов русскому народу всю правду о нем:

            - Я давал вам страшную на себе клятву, что самозванец – самозванец и есть. А вам лишь бы старое житье на новое поменялось. На веселое! Мне от вас веры не было, зато каждому совратителю с истинного пути душа ваша была нараспашку. И сделалось, чему нет примера, ни в священной, ни в светской истории.

            Голос этот был покрыт ропотом, и старец Иов не услышал сказанного.

                74

 

            Народ же, ропща на неуемных крикунов, пошел к алтарю, падал патриарху в ноги с плачем, со стонами, с воплями.

            Патриарх, сверкая слезами на огромных, не видящих мира глазах, благословлял всех рукой-тростиночкой и просил прощения у искателей святого очистительного слова.

            Было это так хорошо, что всем было хорошо. Но Иов собрал силы и, посуровев, звонким детским голосом стал вдруг выговаривать москвичам:

            - Вы сами знаете, убит ли самозванец. Знаете, что не оставалось на земле и скаредного тела его. А злодеи-то, вымазывая Россию черной смолой, криком кричат, что он жив, что он и есть истинный Дмитрий!

            - Не верим! Не верим злыдням! – закричали люди.

            Иов подождал, пока иссякнет шум, и молвил тихо, ясно:

            - Велики грехи наши перед Богом в сии времена последние.

            - В последние! – простонала, как эхо, одна боярышня.

            - Ох, велики грехи, коли всякая сволочь мерзостная, всякая тать разбойная, беглые холопы, могут столь ужасно возмущать отечество! Да простит Бог царя русского. Да простит Бог каждого русского человека. Да пошлет русскому царству тишину. Тишины молим, более ничего. Одной тишины.

            И плакали все в храме, и плакали все на площадях, не слыша слов патриарших, но видя слезы других. И такое умиление исходило из Успенского превеликого русского храма, что все стали как младенцы.

            Отпуская от себя Иова, государь Василий Иванович пал на грудь старца и молвил:

            - Возьми меня с собой, святый великий отец наш! Изнемог я от мира, в монастырь хочу. Последним служкой возьми! Под начало суровых старцев. За себя терпеть тяжко, а за всю-то Россию каково?

 

 

                LXXXIY

 

            Уезжал Иов в дальнюю свою Старицу в легкий морозец, по розовому утреннему снегу. Весеннее синее небо пронзило усталое сердце. Сорвалось у Иова с языка:

            - Знать, последняя весна.

            - Отчего же?! – всполошился Енох.

            - Чую, прощается душа с земной благодатью. – И ахнул: - Енох, старче! Да ведь я вижу! Я все вижу, как молодой.

            Каретка, увозившая патриарха, была с окошками, и старец все оборачивался, все глядел на Москву, отходившую в сторону и в даль.

            - Больше мне не быть здесь, - сказал Иов, и в его голосе не нашлось горечи и сожаления. – Все я здесь познал, высшее и низшее. И не знать бы ничего, да Бог не велит.

            Енох, чтоб беседой развеять опасные думы, покряхтя, спросил:

            - А крепок ли государь Василий на своем столе? Вроде бы умен, учен…

            - На царстве одно свойство дорого: есть ли у царя счастье. Коли есть – ни ума не надо, ни могущества. Борис Федорович разумом был могуч, а уж милосердия его хватило бы на всех царей мира. Не дал Бог счастья, не наградил. А каков занимался свет над Отчизною. Никудышний я молитвенник, не умилостивил Господа Бога. Но Он знает больше нашего. И коли слезы мои по убиенному отроку грех, то грех сладчайший.

            Молчал, глядел на поля, и снова ахнул:

            - Гаснут, гаснут очи мои.

            Енох кинулся доставать свое масло, глаза помазать, но Иов остановил его:

            - Сиди. Молчи. Бог дал мне на Москву поглядеть. Москва скрылась, и глаз уж мне больше не надобно. – И крепко, сердито стукнул кулачком о стену кареты. – Я о царе

                75

 

Иване, о разуме его высоком слова высокие на Соборе говорил. Но ведь царь Иван поле сеял, а мы на том поле снопы вяжем. Все черные! С червями вместо зерен… Боже мой! Боже мой! Одною неправдой живет Русь! Страдалица наша!

            … Отзвонили колокола, но след за патриархом Иовом еще не запорошило. Царь Василий места себе не находил во вдруг наступившей тишине.

            Прощение Иова свято. Но ведь не Иов пришел в Москву, а был зван… Не оттого ли и вести худые? Воевода Лжецаревича Петра – Господи, сколько их, самозванцев, на Руси! – князь Андрей Телятевский побил под Веневом князя Хилкова, а потом князя Воротынского, занял Тулу и Дедилов.

 

 

                LXXXY

 

            Святейший Гермоген неистовыми словами бранил царя Шуйского:

            - В Москве сидит не насидится! Давно бы кликнул со всей Руси дворян, стрельцов, мужиков! Давно бы попересажал смутьянов на колы! России не доброхот, но царь надобен. Под грозным государем народ кряхтит, но царя любит… А этот лысенький, моргает глазенками. Ему говорят: “ты дурак”, а он моргает. Ему на шею садятся, а он ручками разводит.

            Шуйский знал о словах Гермогена, но и тут смолчал.

            Тихо жила Москва. Февраль 1607 года выдался мокрый, пасмурный. Синего неба неделями не видели.

            И вдруг – солнце!

            Заблестели насты, деревья кинулись вверх, к свету. Свет, затапливая землю, проникал в жилища. Пришла радость и в царский дворец. Воеводы Иван Никитич Романов, Михаил Федорович Нагой, Данила Иванович Мезецкий перехватили воровского воеводу Василия Мосальского на реке Вырке. Шел Болотникова выручать, да сам попался. Мосальский смертельно раненый, попал в плен. Его привезли в Москву, и Бог дал ему умереть дома.

            Царские радости в одиночку не ходят. О новой победе прислал сеунча князь Хилков. Взял он – да как вовремя! – город Серебряные Пруды. Уже на следующий день на выручку серебрянопрудцам пришел воровской отряд князя Ивана Мосальского. Опоздавший был бит и, как братец, в плен попался.

            Но в мае под Пчельнею воевода самозваного царевича Петрушки, истинный природный князь Телятевский, побил государево войско и как пух развеял. Царские воеводы, князья Татев и Черкасский, головы в том бою положили.

            Сам же Шуйский в броне, с мечом, во главе стотысячного войска, собранного за одну неделю, пошел на Болотникова. Было это в день праздника иконы Владимирской Божьей Матери, 21-го мая 1607 года.

            Во всех грамотах по святительскому слову патриарха Гермогена говорили анафему Ивашке Болотникову. Всю неделю кляли.

            Придя под Серпухов, где уже стоял Мстиславский, государь перед всей ратью целовал крест и дал обет своему войску. Если не вернется победителем в Москву – лучше в чистом поле оставить кости.

            - Вот бы нам и воеводам нашим этак стоять за царя, как он стоит за Русское царство! – одобряли ратники, а потом призадумались: отчего не они целовали крест? Воевать-то им!

 

 

 

                76

 

 

                LXXXYI

 

            Колоколами встречала Тула пришествие с победой войска Болотникова. На соборную площадь Болотников вступил пешим. Пред храмом его ожидал “царевич” Петр с “боярами”.

            Началось тульское сидение войска Болотникова.

            Тут под стенами Тулы царю стало известно, что новый Вор и самозванец, присваивавший имя Дмитрия Ивановича сыскался, и уже в поход выступил. Все повторилось, как в годуновском наваждении. Крестьяне бежали от хозяев, казачьи ватаги явились с диких рек. Города отворяли ворота и подносили “Дмитрию Ивановичу” хлеб-соль. Не верилось, что присягают города Вору по недомыслию, по святому неведению. То была радостная ненависть к нему, к Шуйскому. И посочувствовал Годунову. Позднехонько. Нет, нет, не страшился Василий Иванович новой польской затеи. Москва доподлинно знает, что Вор мертв. Убит, зарыт, выкопан, сожжен, из пушки развеян…

            Кончилось тульское сидение потоплением города. Иван Сумин, сын Кравкова, предложил царю воздвигнуть на реке Упе плотину, а воду направить в город.

            10-го октября горожане, оттеснив казаков, отворили ворота и пустили в Тулу боярина Ивана Крюка-Колычева с царскими стрельцами.

            Болотников, и с ним “царевич” Петр, Шаховской и другие воеводы “царевича” Петра сдались на волю царя. “Царевича” Петра повесили, Шаховского отправили в пустынь. Болотникова от греха отправили в Коргополь во владения Скопина-Шуйского, где утопили.

            Москва встретила победителя-царя дрожанием небес – от звона колокольни клонились, – крестным ходом длиною в пять верст. Патриарх Гермоген ради великого дня совершил вокруг Москвы шествие на осляти как на Вербное воскресенье, в память пришествия Иисуса Христа в Иерусалим.

            Царь, как и планировал, 17-го января 1608 года сыграл свадьбу с Марией Буйносовой. Венчался государь с Марьей Петровной, как и положено царям, в Успенском соборе, но при закрытых дверях. Не пожелал Василий Иванович, чтоб сличали без толку его старость с нежной юностью.

 

 

                LXXXYII

 

         Не желал Василий Иванович верить больше никому. Не желал он и войны. Не желал знать о самозванце. А потому тотчас отпустил с миром на все четыре стороны войска Болотникова, едва не погубившее царство и его, государя. Все по домам! Землю пахать, о стариках печься, жен любить…

Распустил и свое войско. Сто тысяч. А самозванец был. О нем государь узнал еще, когда возвращался в Москву. Вздохнул, покачал головой и попросил дьяка Иванова:

- Больше не тревожь меня дурными вестями. О разбойниках пусть воеводы думают. Царю – дела царские, воеводам – воеводские.

И забыл о невзгодах. Дела свои царские государь выгнал все из головы прочь. И хоть сиживал в Думе, да не подолгу. Если Василию Ивановичу не хотелось и думать о самозванце, зато в Думе только и разговоров, что о самозванце.

В конце концов, он вынужден был послать войско на самозванца. С войском он отправил брата Дмитрия Ивановича, князя Василия Голицына, князя Бориса Лыкова. Войско это, соединившись с Куракиным и с татарской конницей, гулящей по Северской земле, должно было навсегда покончить не только с самозванцем, но и с самозванством.

                77            

 

Большое царское войско из-за больших снегов бездействовало, стояло в Болохове, а малые отряды самозванца были изворотливее и брали город за городом.

            Земля самозванца расширялась, подтекая день ото дня к Москве.

            24-го июня пушкари залили орудия свинцом, позабивали затравки гвоздями и бежали к своим в Москву. Бежали, да не убежали. Пытали бедных, казнили. Кого на кол, кого саблями посекли.

            Простые пушкари не пожелали смерти Руси. Из-за этих пушкарей чрезмерная близость к Москве показалась самозванцу и его гетману Рожинскому опасной. Встали табором в Тушино.

            Встали и надолго. За три года русские люди до того издурили друг друга, что полподлости уже принимали за полправды.

            Москва на тушинцев взирала благодушно. Знали, хорошо знали москвичи – враг на выдумки горазд. И проморгали… Толпа поляков каждый день вступала в Москву, царские люди ехали в Тушино. Тушинские ополченцы из крестьян перекликались с московскими стрельцами. И те и другие грелись на солнце, теряя боязнь. Разговоры шли пресоблазнительные. Кто он там, главный тушинец, Вор ли, истинный ли царь Дмитрий Иванович, простому народу от него одна только прибыль. Поместья господ, служивших Шуйскому, крестьянам роздал. Где прошел истинный  государь – всем воля, всем земля.

 

 

                LXXXYIII

 

            Дело самозванца на короткое время пошло успешно. Еще в июне покорились на имя Дмитрия пограничные Литве города: Невель, Заволочье, Великие Луки. За Великими Луками отпали от царя Василия Псков и все пригороды. Вслед за Псковом Ивангород покорился Дмитрию. В Орешке Михайло Глебович Салтыков признал тушинского царька.

            Наконец, сдался Переяславль-Залесский с его уездом, куда тотчас нахлынули ратные люди царька. Потом в Суздале кто-то убедил жителей целовать крест законному царю.

            Сдался Углич. Сапега прислал туда какого-то пана Очковского, который тотчас же начал своевольничать.

            Ростов упорствовал. Там был митрополит Филарет Никитич. Он удерживал жителей в повиновении царю Василию Шуйскому. В тушинском лагере, однако, знали, что этот человек не был из числа искренне преданных Шуйскому. Филарета нужно было достать. Прежде ему послали увещания. Он не принял их. Тогда решились достать его силой. Переяславцы собрались с московскими людьми, присланными Сапегой из-под Троицы, и пошли на Ростов. Они напали на него врасплох 11-го октября. Филарет тогда вошел в соборную церковь, облачился в архиерейские одежды. Народ столпился в церкви. Митрополит приказал протопопам и священникам причащать народ и приготовить к смерти. Переяславцы, овладев городом, ринулись на соборную церковь. Ростовцы стали, было, защищать двери, но митрополит подошел к дверям, приказал их отворить, встречал переяславцев и начал их уговаривать, чтобы они не отступали от законной присяги. Переяславцы не слушались, бросились на митрополита, сорвали с него святительские одежды, одели в сермягу, покрыли голову татарской шапкой, посадили на воз вместе с какой-то женкой, конечно, для насмешки, и в таком виде повезли в Тушино. Тогда ограбили церковь, где находились мощи ростовских чудотворцев, изрубили в куски серебряный гроб святого Леонтия и золотое изображение угодника. Довольно людей было перебито при обороне церковных дверей.

            Самозванец принял Филарета с почетом. Филарет не обличил перед всеми Вора,

хотя прежнего Дмитрия он знал лично очень хорошо и никак не мог теперь ошибиться.

                78

 

Филарет был разумен: не склонился ни направо, ни налево, и в истинной вере пребыл тверд. Филарета нарекли патриархом. Дмитрий дал ему в почесть золотой пояс, приставил рабов служить ему.

            Филарет подарил Дмитрию дорогой восточный яхонт, находившийся в его жезле. Но в Тушино все-таки побаивались Филарета, не доверяли ему, и подстерегали за каждым его словом и мановением. Было отчего. Признав первого Дмитрия, получив от него милости, он потом служил Шуйскому, открывал мощи младенца Дмитрия, теперь служил второму Дмитрию и, конечно, не мог быть ему столь же предан, сколько сам ему был нужен. Тем не менее, именем новонареченного патриарха писались грамоты, и признание Филаретом Дмитрия доказывало, что они являются ближайшими родственниками прежней царской династии.

 

 

                LXXXIX

 

            23-го сентября после тяжелых сражений с московскими воеводами литовский магнат Ян Сапега пришел с отрядом вольной шляхты под стены Троице-Сергиева монастыря. Началась долгая, длившаяся полтора года осада.

            В Троице-Сергиевом монастыре терпели осаду, а в Грановитой палате царь Шуйский сидел с боярами, думал и о Троице, и о других делах.

            Слушали патриарха Гермогена.

            - Мне отовсюду говорят, чтобы я осудил и проклял митрополита Филарета за его самозванство. Вот и здесь, в Думе, подали мне сегодня грамоту высокопреосвященного Филарета, которая подписана: “митрополит ростовский и ярославский, нареченный патриарх Московский и всея Руси”.

            Борода патриарха уже потеряла цвет и почти вся была серебряная, но черные глаза его не утратили ни света, ни блеска, он поставил свой пастырский посох перед собой, и рука его, ладная, сильная, покоилась на посохе с державной уверенностью.

            - Нет! – сказал Гермоген. – Я не стану проклинать Филарета, ибо он в плену. Не перелетел, как иные, с гнезда на гнездо, а пленен. “Не судите, и не будете судимы, - заповедал нам Иисус Христос. – Не осуждайте, и не будете осуждены, прощайте и прощены будете”. Что же мы забываем божественный урок, как только нам представляется истинная возможность исполнить заповедь?

            Гермоген поклонился Шуйскому.

            - Прости, государь. Я, недостойный, не раз согрешил перед тобою, желая, чтобы ты взялся за кнут, когда ты уповал на слово, чтобы ты призвал палача, когда ты взывал к совести. Я и теперь хотел бы, чтобы ты, царь, взял метлу и подмел Тушино. Однако ты ведаешь нечто иное, чем мы, государственные слепцы. Ты терпишь, и вся Москва, и вся Россия принуждена ждать и терпеть. Но, может, довольно с нас смиренности? Молю тебя! Вызволь из плена владыку Филарета! Вызволь всех заблудших, спаси от соблазна сомневающихся. Все смотрели на Шуйского. Царь был бледен, но лицом и глазами смел, как никогда.

            - Можно ли вылечить расслабленного кнутом? Измена – это болезнь. Ее можно загнать вовнутрь страхом, но страх – не лекарство. Как человек бывает болен, но вновь обретает здоровье, так и царство. Сегодня оно немощно, а завтра будет на ногах, радуясь труду и празднуя прозрение.

            - Государь, надо спасать Троице-Сергиев монастырь! – сказал князь Михаил Воротынский.

            - Надо, - согласился Василий Иванович и поглядел на патриарха. – Молитесь, святые отцы, молитесь! Из Москвы нам послать к Троице большого войска нельзя, а

                79

 

послать малое – только потерять его. Подождем прихода князя Скопина-Шуйского, который с шведским войском по пути к Москве.

 

 

                XC

            

Москва, как и Троице-Сергиев монастырь, была в осаде, а все же на масленицу без блинов не осталась. Именно в это время, в субботу 17-го февраля 1609 года, на Красной площади поднялся бунт.

            Верховодил бунтовщиками Гришка Сумбулов. Три сотни дворян, обросших толпой холопов, охотников пограбить, стали клясть царя, обвиняя во всех бедах, грянувших на Россию. Толпу в Москве испокон веку принимали за народ. “Народ” этот глотками Сумбулова и дружка его Тимошки Грязного потребовали для ответа бояр.

            Бояре, хоть не все, появились. На Лобное место поднялись князь Мстиславский Федор Иванович, Романов Иван Никитич, князь Голицын Василий Васильевич.

            - Сводите с престола Шуйского! – кричали дворяне. – Вы нам Ваську посадили на шею, вы его и стащите прочь! Он царствует, да дела не делает. Страну погубил, и нас всех погубит.

            Бояре, ничего не отвечая, сделали вид, что отправились за царем, а сами разбежались, кто куда, и попрятались.

            На площади из сановитых остался один Голицын, ждал, не выкликнут ли его в цари?

            Видя, что царя не ведут, бояре упорхнули, Сумбулов приказал охочим людям бежать в Успенский собор, привести патриарха Гермогена.

            Гермоген читал молящимся Евангелие, когда в Успенский собор ворвались взбудораженные гилем бесшабашные кабацкие людишки.

            - Патриарха! Тебя народ ждет!

            Гермоген продолжал чтение, но его схватили за руки, потащили вон из собора.

            - Что вы делаете? – завыли от горя женщины. – Безбожники.

            Один детина, окруженный такими же лоботрясами, разбрасывая толпу, вернулся, взошел на алтарное возвышение и крикнул на баб:

            - Цыц! Это мы безбожники? Это мы Гришке Отрепьеву кадили или попы? Это мы в Тушино кадили Вору или Филарет с попами? Бояре посадят нам в цари поляка-латинянина или татарина – попы будут кадить и петь татарам и полякам.

            Бабы завыли пуще, детина заматерился, загромыхал непотребными словами, но кровля на его башку не рухнула.

            - Погибли! – тихонько плакала старушечка и все тянулась рукой до иконы Божией Матери, чтоб к ризе прикоснуться, но старушку толкали, и рука ее не достигала спасительной святыни.

            Гермоген, изумленный грубостью горожан, разгневался, вырвал руки у тащивших его, оттолкнул бунтовщиков, и пошел назад, к собору. Но его схватили, потянули, упирающегося подняли в воздухе, развернули, а потом погнали на Красную площадь тычками в спину. И малые ребята кидали в патриарха замерзшими лошадиными котяхами, а тут еще попалась им куча строительного мусора, бросали песок, глину пригоршнями.

            Втащили патриарха на Лобное место растрепанного, в облачении оскверненном, будто служил не в соборе, а на мельнице. На белом клобуке над золотым шестикрылым серафимом грязное пятно, в бороде ком земли, риза заляпана. Но стал Гермоген перед людьми, и так стал, что смолкли и опустили глаза. Тимошка Грязной, перепугавшись, как бы настроение толпы не переменилось, выскочил на Лобное место и, тыча пальцем чуть

не в самое лицо патриарха, заорал:

                80            

 

- Скажи, всю правду скажи! Шуйский избран в цари его похлебцами! Кровь русская рекой льется. А за кого? За него, за блудню, за пьяницу горького, за дурака набитого, за мошенника-казнокрада! Люди, разве я неправду говорю?!

            Ожидал одобрительного гула, но услышал звонкий и ясный отклик:

            - Врешь! Скажи, что Шуйского выбрали в цари бояре и вы, дворяне-перелеты. Сам собой в цари не сядешь. Пьянства за Василием Ивановичем не знаем. Да если бы и был он, царь, непотребен и неугоден народу, так его одним шумом с престола не сведешь. То дело боярской Думы и Собора всех земель!

            Пришлось и Сумбулову поспешить на Лобное место.

            - Вы орете по глупости своей! Шуйский тайно сажает нас, дворян, на воду, жен и детей наших терзает и побивает.

            - Да сколько же вас побито? – спросил Сумбулова Гермоген.

            - С две тыщи!

            - Побито две тысячи, и никто об этом до сих пор не знает?! – поднял руки Гермоген, призывая народ к вниманию. – Когда убиты люди? Кто? Имена назови!

            - Наших людей и сегодня повели сажать в воду! – брал на глотку Сумбулов. – Мы людей наших послали, чтоб их вызволить.

            И чтоб отвлечь народ, велел подьячему из своих читать грамоту. Грамота была написана от имени городов. Обвиняли Шуйского в государственной немочи, уличали в том, что избран в цари одной Москвой.

            - Не люб нам Шуйский! – крикнул Сумбулов. – Чем больше будет сидеть, тем больше крови прольется.

            - Другого в цари изберем! – вторил Гришке Тимошка.

            - Ни Новгород Великий, ни Казань, ни Псков, ни иные города – никогда государыне Москва не указывали, - сказал Гермоген. – Москва указывала всем своим городам. Государь царь и великий князь Василий Иванович поставлен на царство Богом, властями царства, христолюбивым народом русским. Василий Иванович – царь добрый, возлюбленный, желанный все народом, всеми землями. Вы, дворяне, забыли крестное целование, восстали на Божьего помазанника. Терпеливый и мудрый царь наш, я знаю, и это вам простит, да не простит Бог!

            Патриарх покинул Лобное место, прошел сквозь молчащую толпу.

            Заговорщики, обгоняя патриарха, кинулись в Кремль, требуя царя. Шуйский вышел к ним без страха и сомнения.

            - Вы хотите убить меня? Убейте, я готов принять венец мученика. Но знайте, от царства я не отрекусь, ибо оно держится царем. Без царя Россия разбредется. Хотите иного царя, соберите Земский собор. Ни ваше, ни чье другое своеволие для меня – не указ.

            Не имея поддержки в народе, бунтовщики побежали вон из Кремля, из Москвы – в Тушино.

            Гермоген послал бежавшим две грамоты. В первой призвал к раскаянью, ибо “Царь милостив, не памятозлобен, вины вам отдал, ваши жены и дети на свободе в своих домах живут”. Во второй грамоте призвал к чувству Родины. “Мы потому к вам пишем, что Господь поставил нас стражами над вами, стеречь нам вас велел, чтобы кого-нибудь из вас собака не украл. Отцы ваши не только к Московскому царству врагов своих не припускали, но и сами ходили… в незнаемые страны, как орлы острозорящие и быстролетящие… И все под руку покоряли московскому государю царю”.

            Часть беженцев, вняв голосу патриарха, вернулась.

 

 

 

               

                81

 

 

                XCI

 

            Дворянский бунт обошелся без крови, без казней. С грачами, с ветрами принесло в Москву слух: Бог смилостивился, грядет России избавление.

            Войско Скопина-Шуйского явило себя победами, и 12-го марта 1610 года Москва отворила ворота, встретила освободителя, отца Отечества, юного князя и сподвижника его, шведского воителя генерала Делагарди.

            Однако надежды, возлагаемые на Скопина-Шуйского, оправдать он не успел. Воевода был отравлен на крестинах у князя Ивана Михайловича Воротынского

            Отложились от Москвы и царя Василия Рязань. Здесь бунт поднял Прокофий Ляпунов, называя государя погубителем славного князя Скопина-Шуйского.

            И все же царство еще стояло, ибо у царства был царь.

            Изменник Салтыков с сыном и сообщниками присягнули королю Сигизмунду.

            Тушинские бояре с тушинским патриархом Филаретом втайне от Вора просили у Сигизмунда на Московское царство королевича Владислава.

            Как только руководители тушинской думы порвали с тушинским Вором и подписали договор с королем, у них появилась возможность договориться с вождями польской партии в Москве.

            Кандидатура Владислава на царский трон в России после свержения Шуйского казалась одинаково приемлемой, как для главы Думы князя Федора Мстиславского, так и для бывшего руководителя тушинской думы – боярина Михаила Глебовича Салтыкова.

            Филарет также поддержал соглашение с Сигизмундом об избрании Владислава русским царем. Он выехал из Тушино с последними польскими отрядами с тем, чтобы найти пристанище в королевских обозах под Смоленском. Но ему не удалось благополучно добраться до места назначения. Войска Валуева пленили его после боя под Волок-Ламском и отправили в Москву.

            Царь Василий не осмелился судить “воровского патриарха” и опрометчиво разрешил ему остаться в столице.

            Гермоген, который объявил Романова пленником и жертвой Лжедмитрия II, признал его право на прежний сан митрополита ростовского.

            При поддержке бояр-братьев и племянников – Филарет вскоре стал самой большой церковной властью. В его лице Шуйский приобрел опасного врага.

            Но Москва стояла. Царь Василий собрался с духом и решил спасти царство в битве под Смоленском. Покинуть Москву ему было нельзя, не на кого положиться, и тогда поручил он войско брату Дмитрию. С Дмитрием пошел генерал Делагарди.

            Войско до Смоленска не дошло. В ночь с 23-го на 24-е июня проиграло полякам во главе с коронным гетманом Жолкевским сражение возле села Клушино.

            Бой кончился и в боевых порядках русских остался только отряд Делагарди, отступивший в лес. С Делагарди Жолкевский взял слово не помогать царю Шуйскому, и тот, прихватив казну Большого воеводы – пять с половиной тысяч рублей, а семь тысяч соболями, имея всего четыре сотни солдат да генерала Горна, ушел в Новгород.

 

 

                XCII

 

            И после клушинского разгрома царских воск Шуйский еще занимал Кремль, но его мученическому царствованию пришел конец. Он это видел, а твердил свое:

            - Опомнитесь! Пока у России есть царь, есть и Россия.

            Мало кто слушал Шуйского.

                82

 

            Проживавший в Москве старший брат рязанца Прокофия Ляпунова – Захарий получил письма от своего брата с требованием поднять Москву, свести Шуйского – убийцу Скопина, поднять всех русских на самозванца, чтобы дух воровской развеялся. Прокофий предлагал царский венец самому знатному после Мстиславского князю Василию Васильевичу Голицыну – потомку Гедимина.

            Снеслись с боярами самозванца, назначили встречу в Даниловом монастыре. Из Коломенского, где в это время располагалась ставка самозванца, приехали князья Алексей Сицкий, Федор Засекин, Михаил Туренин, дворяне Федор Плещеев, Александр Нагой, Григорий Сумбулов, дьяк Третьяков.

            От Москвы были Захарий Ляпунов, Федор Хомутов, окольничий Иван Никитич Салтыков, Андрей Васильевич Голицын, и была еще толпа, которая, провожая посольство коломенского войска, взяла с него клятву – привести Вора, связанного по рукам-ногам, а сама поклялась низринуть Шуйского.

            Умные на тайной сходке больше помалкивали, за всех говорил Захарий Ляпунов.

            - Больше терпеть поношение от всякого залетного Вора, от убийцы – Шуйского, ради злодейства которого Россия терпит неописуемые бедствия, никаких сил не осталось. У вас, у больших людей, язык не поворачивается сказать то, что у всех на уме. Вот и скажу я вам, про что молчим. Сведем, братья, с престола саму госпожу ложь. Мы, люди московские, сведем царя Шуйского, а вы, слуги Безымянного сведете своего царька.

            Народ стал выкрикивать своего претендента на царство.

            Сначала надо одно дело сделать, - изволил молвить воровской боярин Засекин. – Сначала сведем Шуйского да Вора, а кого на царство звать – про то всей землей будем думать.

 

 

                XCIII

 

            17-го июля 1610 года толпа народа, ведомая Захарием Ляпуновым, Федором Хомутовым, Иваном Никитичем Салтыковым, расшвыряв стрельцов, явилась в кремлевский дворец.

            Услышав гул и вопль, царь вышел на крыльцо, и толпа умолкла. Спустился по ступеням к Ляпунову. Захарий стал говорить громко, чтоб люди его слышали:

            - Долго ли за тебя русская кровь будет литься? Коли радеешь Христу, порадей и за кровь христианскую. Ничего доброго от тебя нет. Россия уже пустыней стала. Сжалься, царь, над ними, положи свой посох! Мы о себе без тебя как-нибудь промыслим…

            В голосе Захария была покойная правота. Шуйский сорвался:

            - Смел! Смел мне в лицо говорить, чего и бояре не смеют. – Кровь хлынула в голову, в ушах зазвенело.

            Не ведая, что творит, умница Василий Иванович вытащил нож, замахнулся.

            - Василий Иванович! – Ляпунов даже головой покачал. – Не бросайся на меня. Ты махонький, а я-то вон какой. Сомну тебя, только косточки хрупнут.

            - Нечего с ним говорить! – Хомутов и Салтыков оттащили Захария от Шуйского. Пойдем к народу на площадь: не хочет добром, народ заставит державу положить.

 

 

                XCIY

 

            Красная площадь была запружена толпами, а люди все подходили и подходили. Уже звенели имена новых претендентов на царский престол.

            Сделалась давка, и Ляпунов, которого одного и слушали, предложил с Лобного

                83

 

места:

            - Идемте за Москву-реку, за Серпуховские ворота, там, в поле, все поместимся.

            Послали за боярами, за патриархом, пошли за Москву-реку, в чистом поле судьбу царства решать. Помост плотники соорудили в мгновение ока.

            Снова говорил Захарий Ляпунов:

            - Шуйский сел на царство не по выбору всей земли, по крику купленных людей. Четыре года сидел, довел Россию до погибели. Нет на нем Божьего благословения.

            - Не хотим царя Василия! Не хотим! – раскатилось над полем.

            Захарий Ляпунов подошел к Гермогену.

            - Говори, владыко! Ты один доброхот Шуйского.

            Гермоген поглядел на Захария с укором:

            - Я его первый противник. Одно знаю: потеряем плохого Шуйского, потеряем само имя свое – Русь!

            - Говори!

            Патриарх выдвинулся из толпы бояр.

            - Не хотим Шуйского! – крикнули ему.

            Гермоген поднял руку, молча перекрестил народ, молча сошел по ступеням на землю.

            Решали недолго. К Шуйскому отправился близкий ему человек, свояк, боярин князь Иван Михайлович Воротынский.

            Василий Иванович, зная о сходе народа, сидел на троне в Мономаховой шапке, но в простом платье.

            Воротынский, войдя в Грановитую палату, стал на колени:

            - Вся земля бьет тебе челом, оставь свое государство ради того, чтоб кончилась междоусобная брань. Тебя не любят, государь, не хотят.

            Мгновение, одно долгое мгновение Шуйский сидел неподвижно, разглядывая жемчужинку на державе. Встал, положил на трон скипетр, яблоко, снял с головы венец, поцеловал его, положил. Повернулся к иконе и говорил, крестясь:

            - Господи! Твоей ли волей сие вершится? Прости слабость мою. Я им уступаю.

 

            На другой день собралась Дума, выбрала из себя правительствующую троицу бояр и князей – Федора Ивановича Мстиславского, Василия Васильевича Голицына, окольничего Данилу Ивановича Мезецкого, главными дьяками Телепнева да Луговского.

            А у народа была своя дума. Толпы москвичей пришли к Данилову монастырю смотреть, как привезут самозванца. В Коломенское сообщить о сведении с престола Шуйского поехал Федор Засекин.

            Ответа ждали, сидя на траве.

            Часа через полтора самые зоркие увидели:

            - Скачет!

            - Один, что ли?

            - Один.

            - Так ведь не Вор же?

            - Знамо, что не Вор.

            Прискакал гонец. Остановился, спросил:

            - Кто из вас Захарий?

            Ляпунов поднялся с земли.

            - Тебе грамота от нашего войска, - воткнул в землю копье с грамотой на шнуре, умчался прочь.

            Воровские люди писали:

            “Хвалим за содеянное вами. Вы свергли царя беззаконного – служите истинному.

                84

 

Да здравствует сын Иоаннов. Советуем Богу молиться. Дурно, что вы преступили крестное целование своему государю, мы обетам верны! Умрем за Дмитрия!

            - Воры – воры и есть! – троекратно плюнул под ноги себе Захарий Ляпунов.

            А народ смеялся. Над Захарием, над собой.

            … В Москве сделалось страшно. Власти нет – власть у разбойников. Грабежи пошли среди дня.

            Дверь в спальную комнату царя отворилась. В дверях появились Захарий Ляпунов и с ним: князь Михаил Туренин, князь Петр Засекин, князь Федор Мерин-Волконский, дворяне…

            Мерин-Волконский подошел к царице:

            - Ступай с нами!

            - Куда?! Как смеешь?! – вскочил Василий Иванович, но его оттеснил от жены Ляпунов.

            - Хлопот от вас много… Чего, ребята, ждете, уведите царицу! Знаете, куда везти!

            - Василий Иванович! – закричала жена, но ее вытащили из спальни, и она больше не звала.

            - Куда вы ее? – спросил Шуйский.

            - А куда еще – в монастырь, в монахини.

            - Вы не смеете!

            - Ты смел государство развалить?

            - В какой монастырь?!

            - Да зачем тебе знать? – усмехнулся Ляпунов. – Тебе мир не надобен. Богу будешь молиться. А, впрочем, изволь – в Ивановский повезли. Сегодня и постригут.

            - За что меня так ненавидите? За Отрепьева, за польские жупаны, от которых русским людям в Москве проходу не было? За то, что я низвергнул их? – взмахнул руками, отстраняя от себя насильников. – Кого только не миловал – злейших врагов моих домой отпускал. Казнил одних убийц. Я ли не желал добра России, всем вам?

            - Чего раскудахтался? – сказал Ляпунов и повернулся к появившимся в комнате чудовским иеромонахам. Постригите его, и делу конец.

            Иеромонах, белый как полотно, спросил царя:

            - Хочешь ли в монашество?

            - Не хочу!

            Иеромонах беспомощно повернулся к Ляпунову.

            - Что вы, как телята! Совершайте обряд, чего озираетесь? Вот иконы, а Бог всюду!

            - Но это насильство! – крикнул Шуйский.

            - А хоть и насильство. – Ляпунов схватил царя за руки. – Не дергайся… Приступайте.

            Иеромонахи торопливо говорили нужные слова, Шуйский кричал:

            - Нет! Нет!

            Но князь Туренин повторял за монахами святые обеты.

            Кончилось, наконец.

            - Рясу! – закричал Ляпунов.

            Василия Ивановича раздели до исподнего белья, облачили в черную иноческую рясу.

            - Теперь хорошо. – Ляпунов с удовольствием обошел вокруг Василия Ивановича. – Отведите его к себе в Чудов монастырь. Да глядите, чтоб не лентяйничал, молился Богу усердно.

            - Дураки! – крикнул насильникам Василий Иванович. – Клобук к голове не гвоздями прибит.

 

                85

 

 

                XCY

 

            Боярин Федор Иванович Мстиславский, бояре братья Романовы, вся боярская Дума молчаливо согласились с воровским посягательством Захария Ляпунова на царское достоинство Шуйского.

            Дума клятвопреступников есть первая погибель государства. Ума – палата, но без совести государство не живет. Одна измена приводит другую, другая третью и так без конца, покуда меч-кладенец не разрубит прочную цепь.

            На другой день после пострижения Шуйского в монахи самозванец прислал к боярам грамоту, требуя открыть для него ворота. Испугался Мстиславский и направил письмо польскому гетману Жолкевскому, где просил не медлить поспешать к Москве, спасти ее от Вора, а благодарная Москва со всем государством за то спасение присягает королевичу Владиславу.

            Патриарх Гермоген на каждой службе возглашал проклятье Ляпунову и его мятежникам, объявляя постриг Шуйского и жены его в монашество насильством, надругательством над церковью. Гермоген монахом назвал князя Туренина, который произносил обеты.

            24-го июня на Хорошевские поля явился с войском гетман Жолкевский.

            Федор Мстиславский, Данило Мезецкий, Федор Шереметьев, дьяки Телепнев и Луговской, подписали с гетманом Жолкевским статьи договора об избрании на Московское царство королевича Владислава.

            Гермоген узнал о совершившемся последним, даже о том, что в Девичьем поле уже поставлены шатры с алтарями для присяги королевичу. Вознегодовал, но смирился, поставил условие: “Если королевич крестится в православную веру – благословлю, не крестится – не допущу нарушения в царстве православия – не будет у вас нашего благословения”.

            Жолкевский за Владислава давать клятву переменить веру отказался, но изыскал успокоительное обещание: “Будучи царем, Владислав, внимая гласу совести и блюдя государственную пользу, исполнит желание России добровольно”.

            17-го августа десять тысяч московских людей, среди них бояре, высшее духовенство, служилые люди, жильцы, дети боярские, купечество, именитые посадские граждане, начальники стрелецкие и казацкие целовали крест королевичу Владиславу.

            Первым клялся в верности договору гетман Жолкевский.

            В одном из шатров присягу принимал сам Гермоген. К нему, прося благословения, подошли Михаил Глебович Салтыков с сыном, князь Мосальский и другие изменники.

            - Если вы явились с чистым сердцем, то будет вам благословение вселенских патриархов и от меня, грешного, - сказал Гермоген, - если же с лестью, затая ложь и, замыслив измену вере, будьте прокляты!

            Начинались пиры. Первый дал Жолкевский для бояр, другой бояре – для гетмана.

 

 

                XCYI

 

            11-го сентября 1610 года под заклинание Гермогена стоять за православие хоть до смерти, отправилось под Смоленск посольство Голицына и Филарета. В посольстве были люди от всех сословий, слуги, охрана, всего семьсот семьдесят шесть человек.

            Как ребенок, радовался Захарий Ляпунов, что его включили в просители королевича. Конечно, не княжеский титул, но служба государственная, и не малая. Служба новой династии.

                86

 

            Посольство уехало, а народ взволновался. Опамятовались москвичи, услышали одинокий голос патриарха.

            - А ну, как Гермоген снова посадит царя Василия нам на шею?! – ужасался в Думе Мосальский.

На это изменник Михаил Глебович Салтыков отвечал, почесывая мертвый кривой глаз:

- Чтоб никому страшно не было, задавить его надо!

Иван Никитич Романов тут же порхнул к Жолкевскому, опасаясь не за жизнь Шуйского, а мятежа.

Гетман тут же распорядился отправить Шуйского подальше от Москвы.

В Думе о царе Василии поднялись споры. Сам Шуйский просил Думу разрешить ему жить в Троице-Сергиевом монастыре.

Но поляки Троицкой обители как огня боялись.

- Отправим Шуйского в Иосифов монастырь, в Волок-Ламск, - предложил кривой Михайла Салтыков.

Патриарх Гермоген сказал:

- Пусть государь царь Василий Иванович сам изберет, где ему быть: на Соловках или в Кириллове?

Дума с патриархом согласилась, но уже через час ретивый Салтыков выхватил Шуйского из Чудова монастыря и под охраной польской хоругви отправил в Иосифо-Волоколамскую обитель.

 

 

                XCYII

 

Выпроводив из Москвы царя, Жолкевский, исполняя волю Сигизмунда, решился занять город.

19-го сентября, черной осенней ночью, все московские твердыни были заняты польскими полками. Зборовский обосновался в башнях Китай-города. Казановский Вейер в крепостях Белого города. Жолкевский занял Кремль, а ставку свою устроил в доме царя Бориса Годунова.

Заняв Москву, Жолкевский неожиданно для бояр объявил о своем отъезде. Понял: король не отпустит Владислава в Москву, будет добиваться признания своего владычества. Обманувшись в надеждах сам, гетман не желал обманывать веривших ему. Предвидел бунт, уничтожение на долгие годы добрых отношений с русскими.

По пути в Польшу Жолкевский же отправился в Волок-Ламский забрать из монастыря царя Василия, чтобы отвезти его под Смоленск к королю Сигизмунду.

Гробы праотцев бились под землею, дети заливали утробы матерей слезами – своего царя своими руками в плен отдали?

 

 

                XCYIII

 

30-го октября 1610 года коронный гетман Жолкевский торжественно представил королю Сигизмунду драгоценный плод своих побед – поверженного, пленного московского царя Василия Ивановича Шуйского всея Руси самодержца.

Никогда еще к ногам польских королей не были доставлены такие трофеи, государь со своим государством.

- Кланяйся, - шипели королевские вельможи Шуйскому. – Королю поклонись! Встань хоть на одно колено.

                87

 

- Не давлеет московскому царю голову склонять перед королем, - заговорил Шуйский. – Бог судил быть мне одному против короля и против его войска. Не в бою меня взяли, не польскими руками схвачен, ссажен с коня. Меня мои московские изменники, мои рабы отдали меня в плен. – И не стал он клониться королю.

Его повели прочь. Тем торжество и кончилось.

 

 

                XCIX

 

В это время под Смоленском находилось московское посольство Голицына-Филарета.

Не все в посольстве были патриоты, уже на пятый день отдельные из них кинулись просить у Сигизмунда, чтоб пожаловал землями. Просили и получили: сначала Мезецкий и Сукин, потом пошла меньшая сошка – стольник Борис Пушкин, дворянин Андрей Палицын. Этот удостоился от короля чина стряпчего. Просил Захар Ляпунов, дьяк Сыдовный-Васильев… Сукин, опережая других, присягнул королю. За почин его наградили Коломной.

Вскоре и в Москве начали присягать Сигизмунду. Кривой Салтыков Михаил Глебович явился требовать присяги королю от Гермогена. Гермоген его выставил. На другой день с тем же пожаловал князь Мстиславский, конюший и слуга Владислава.

Гермоген и Мстиславского выставил.

… Что ожидало Россию? У кого было искать спасения государства, когда в одних церквах молились за королевича, а в других за короля-истребителя православия?

Народ остался без вождей, города почитали за счастье удаленность от столицы, вертепа измены и соблазна.

Попало Жолкевскому и от русских послов, Филарет коронного гетмана в оскорблении православной веры.

- Это кощунство и самоуправство – позволить иноку Василию да инокине Марии ходить в мирском платье!

Гетман ответил достойно:

- Я не знаю, как мне обращаться к вашей милости. Одни называют Филарета митрополитом – тогда ваша милость есть высокопреосвященство, другие же именуют патриархом, тогда мне следует называть вашу милость святейшим. Но разве не удивительно: вы не ведаете сами иноческих имен Василия и Марии, я не искушен в тонкостях священных обрядов, принятых в московских церквах, однако уверен, насильное пострижение противно и вашим и нашим церковным уставам. Царь Василий и царица Мария не произносили клятв перед Богом. Эти клятвы дали за них насильники. Святейший патриарх Гермоген почитает за иноков тех, кто давал клятву.

Филарету пришлось извиниться перед Жолкевским.

 

 

                C

 

В Москве назревал социальный взрыв. Для пресечения недовольства Гонсевский, оставшийся командовать польскими войсками в Москве после отъезда Жолкевского, использовал королевские войска. Вмешательство чужеродной силы усиливало недовольство.

Положившись на королевские войска, боярское правительство потеряло гораздо больше, чем приобрело.

В Москве освободительное движение возглавили Василий Бутурлин и Федор

                88

 

Погожий.

            В октябре они установили контакты с Прокофием Ляпуновым в Рязани, и договорились о совместном выступлении против поляков.

            Узнав о штурме Смоленска, Прокофий Ляпунов бросил открытый вызов боярскому правительству. Он направил в Москву к боярам послание, составленное в самых суровых выражениях. Вождь рязанских дворян обвинил короля в нарушении договора и призвал всех патриотов к войне против иноземных захватчиков. Ляпунов грозил боярам, что немедленно сам двинется походом на Москву ради освобождения православной столицы от иноверных латинян.

            Гермоген был одушевлен стремлением отстоять чистоту православной веры от безбожных латинян. Ради этого он готов был пожертвовать всем. Но его официальное положение прочно привязывало Гермогена к боярскому лагерю. Мстиславский клялся в верности православию и Гермоген не решался полностью и окончательно порвать с ним. Калужский лагерь уже давно вел вооруженную борьбу против поляков. Но патриарх не желал иметь дела ни с калужскими казаками, ни с восставшими рязанцами. Трудность и неопределенность положения вели к колебаниям и порождали непоследовательность Гермогена.

            Патриарх давно простил вчерашних тушинских бояр. Но он не желал вступать в союз со вчерашними воровскими казаками. Гермоген пришел к выводу, что борьбу за спасение страны должны возглавить города, население которых не участвовало ни в каких воровских выступлениях. Главным из таких городов был, без сомнения, Нижний Новгород.

            В глубокой тайне патриарх составил обширное послание к нижегородцам. Твердо и безоговорочно Гермоген объявил им, что как первосвященник он отныне освобождает всех русских людей от присяги Владиславу. Глава церкви заклинал нижегородцев не жалеть ни жизни, ни имущества для изгнания из страны неприятеля и защиты своей веры.

            Бояре имели соглядатаев при патриаршем дворе и вызнали о письмах владыки. Получив донос от бояр, Гонсевский велел устроить засаду на дорогах, связывавших столицу с поволжскими городами. Дворянин Василий Чертов, взявшийся доставить патриаршую грамоту нижегородцам, был захвачен польскими разъездами неподалеку от заставы.

            Ляпунов не раз оповещал города о своем решении выступить к Москве, но каждый раз откладывал поход.

 

 

                CI

 

            В конце декабря 1610 года Мстиславский и Салтыков добились того, что послушная Дума утвердила приговор о сдаче Смоленска. Вместе с новым наказом для великих послов Семибоярщина предписывала Голицыну и Романову положиться во всем на волю короля.

            Когда грамота была готова, бояре во главе с Мстиславским принесли ее на подворье патриарха. Они подали патриарху эту грамоту подписать и вместе с тем просили его усмирить Ляпунова своею духовною властью. Патриарх отвечал:

            - Пусть король даст своего сына на Московское государство и выведет своих людей из Москвы, а королевич пусть примет греческую веру. Если вы напишите такое письмо, то к нему свою руку приложу. А чтобы так писать, что нам всем положиться на королевскую волю, то я этого никогда не сделаю и другим не приказываю так делать. Если же меня не послушаете, то я наложу на вас клятву. Явное дело, что после такого письма нам придется целовать крест польскому королю. Скажу вам прямо: буду писать по городам. Если

                89

 

королевич примет греческую веру и воцарится над нами, я им подам благословение. Если же воцарится, да не будет с нами единой веры, и людей королевских из городов не выведут, то я всех тех, которые ему крест целовали, благословлю идти на Москву и страдать до смерти.

            Слово за слово, спор между патриархом и боярами дошел до того, что Михайло Салтыков замахнулся на Гермогена ножом.

            - Я не боюсь твоего ножа, - сказал Гермоген. – Я вооружусь против ножа силою креста святого. Будь ты проклят от нашего смирения в сем веке и в будущем.

            На другой же день патриарх приказал собраться народу в соборной церкви и слушать его слово. Поляки испугались и окружили церковь войсками. Некоторые из русских успели, однако, заранее войти в церковь и слышать проповедь своего архипастыря. Гермоген уговаривал их стоять за православную церковь и сообщать о своей решимости в города. После такой проповеди приставили к Гермогену стражу.

 

 

                CII

 

            Под Смоленском послы Василий Голицын и Филарет и члены Земского собора, ознакомившись с новыми инструкциями Думы, заявили о своем несогласии с ними. Послам угрожали расправой. Но они твердо стояли на своем. Филарет заявил, что без санкции патриарха и воли Земского собора Дума не вправе менять ранее принятое решение.

            - Отправлены мы от патриарха, всего священного собора, от бояр, от всех чинов и всей земли, - сказал Филарет, - а эти грамоты писаны без согласия патриарха и без ведома всей земли: как же нам их слушать?

            Василий Голицын многократно извещал Гермогена, что Сигизмунд сам намерен занять русский трон, и ни в коем случае нельзя верить его обещаниям, прислать в Москву сына.

 

 

                CIII

 

            Опасаясь оппозиции, Гонсевский напустился на бояр. Явившись в Думу, он потребовал применения самых суровых мер против бунтовщиков и немедленного их усмирения.

            На этой Думе Гонсевский обрушился с яростными упреками на патриарха. Членам Думы были предъявлены грамоты Гермогена с призывами к мятежу против Владислава.

            Патриарх сохранил самообладание. Он не стал отрицать подлинности предъявленных грамот, но твердо заявил, что он абсолютно непричастен к начавшемуся восстанию народа против бояр и Владислава. Патриарх был прав. Он не поддерживал никаких связей с главными центрами движения в Рязани и Калуге.

            Мстиславский и его окружение получило повод к тому, чтобы низложить Гермогена. Но они не воспользовались этой возможностью. Бояре опасались, что суд над популярным церковным деятелем скомпрометирует из самих в глазах народа.

            Приняв к сведению оправдание Гермогена, боярская Дума сохранила за ним пост главы церкви.

 

 

 

 

                90

 

 

                CIY

 

            Приближалась Пасха. Это самый большой церковный праздник неизменно собирал в столице множество народа из окрестных сел и деревень. Гонсевский боялся чрезмерного пасхального шествия. Мстиславский не решился исполнить его волю. Он боялся усугубить возмущение горожан и прослыть слугой безбожных еретиков.

            17-го марта наступил день пасхи. Под праздничный перезвон сотен больших и малых колоколов Гермоген вышел из ворот Кремля во главе праздничной процессии. Обычно сам царь шел пешком и вел под уздцы осла, на котором гордо восседал владыко. Вместо государя осла под Гермогеном вел дворянин, которому бояре поручили исполнить обязанности отсутствовавшего Владислава.

            Красочная процессия напомнила москвичам старое безмятежное время. Ничто, казалось бы, не изменилось. Двадцать нарядных дворян шли перед патриархом и устилали его путь дорогой тканью. За ослятей везли сани с древом, обвешанным яблоками. Сидевшие в санях певчие мальчики распевали псалмы. Следом шло духовенство с крестами и иконами, бояре и весь народ. Москвичи по привычке поздравляли друг друга, в знак взаимного прощения и примирения христосовались. На их лицах, однако, не было и тени радостного умиления. Не мир, а вражда и ненависть витали над столицей.

 

 

                CY

 

            В начале марта 1611 года Ляпунов уже шел к Москве, соединяясь по дороге с разными ополчениями городов. В Москве уже давно происходила тревога. Смельчаки позволяли себе под поляками оскорбительные выходки, ругались над ними, давали разные бранные клички. Гонсевский сдерживал своих людей и старался не допустить до кровопролития.

            Приближалась Страстная неделя. Поляки через своих лазутчиков узнали, что силы восставшего народа приближаются к Москве. Салтыков по приказанию Гонсевского явился вместе с борами к Гермогену и сказал:

            - Ты писал по городам: видишь, идут на Москву. Отпиши им, чтобы не ходили.

            Патриарх отвечал:

            - Если вы изменники, и с вами все королевские люди, выйдете из Москвы вон, тогда отпишу, чтобы они воротились назад. А не выйдете, так я, смиренный, отпишу им, чтобы они совершили начатое непременно. Истинная вера попирается от еретиков и от вас, изменников. Москве приходит разорение, святым Божим церквам запустение. Костел латины устроили на дворе Бориса. Не могу слышать латинского пения.

 

 

                CYI

 

            Наступил вторник Страстной недели. Уже русские ополчения с разных сторон подходили к Москве. День начинался обычным порядком. Московские торговцы отворили свои лавки. Народ сходился на рынках. Одно было только необычно: на улицах съехалось очень много извозчиков. Поляки смекнули, что все это делается, чтобы загородить улицы и не дать полякам развернуться, когда придет русское ополчение. Поляки стали принуждать извозчиков втаскивать пушки на стены Кремля и Китай-города. Извозчики отказались. Поляки давали им денег, извозчики не брали денег. Тогда поляки извозчиков

                91

 

стали бить. Извозчики стали давать сдачу. За тех и за других заступились свои. Поляки обнажили сабли и начали рубить и старого и малого.

            Народ бежал в Белый город, поляки бросились за ними, но в Белом городе все улицы были загромождены извозчичьими санями, столами, скамьями, бревнами, кострами дров. Русские из-за них с кровель, заборов, окон, стреляли в поляков, били их камнями и дубьем. По всем московским церквам раздался набатный звон, призывавший русских к восстанию. Вся Москва поднялась, как один человек, а между тем ополчения русской земли входили в город с разных сторон.

            Поляки увидели, что с их силами невозможно устоять, прибегнули к последнему средству, и зажгли Белый город, потом Замоскворечье, а сами заперлись в Китай-городе и Кремле.

 

 

                CYII

 

            Большая часть Москвы сгорела.

            21-го марта в предместьях столицы появился атаман Просовецкий с казаками.

            Не позднее 23-го марта в предместья Москвы прибыл Прокофий Ляпунов с рязанцами.

            Заруцкий с казаками и Трубецкой со служилыми людьми запоздали, но ненадолго.

            Ополчение стояло под Москвою и вело ожесточенную драку с поляками. Редкий день проходил без боя.

            Бояре и Гонсевский принялись за патриарха.

            - Если ты, - говорил ему Салтыков, - не напишешь Ляпунову и его товарищам, чтобы они отошли прочь, то сам умрешь злою смертью.

            - Вы мне обещаете злую смерть, - сказал Гермоген, - а я надеюсь через нее получить венец и давно желаю пострадать за правду. Не буду писать, я вам уже сказал и более от меня ни слова не услышите.

            Гермогена посадили в Чудов монастырь, не позволили ему переступать через порог своей кельи, дурно содержали и неуважительно обращались с ним.

 

 

                CYIII

 

            Посольские съезды стали пустыми. Поляки требовали от послов, чтобы те приказали смоленскому воеводе Михаилу Борисовичу Шеину сдать город королю, послы отвечали: Шеин их не послушает.

            Король осерчал, посольство арестовали, отправили в Польшу.

            Увезли в Польшу царя Василия Ивановича вместе с его братьями.

            3-го июля 1611 года после двадцати месяцев осады Смоленск пал.

 

 

                CIX

 

            Однако и русское ополчение под Москвою не могло достигнуть своей цели. Неразборчивость Ляпунова в наборе товарищей привела к раздорам в ополчении. Первым считался Трубецкой, как более знатный по рождению, но всем распоряжался Ляпунов, он был нравом крут и настойчив, не разбирал лиц родовитых и не родовитых, богатых и бедных. Он строго преследовал неповиновение, своевольство, всякое бесчинство. За казнь

                92

 

двадцати восьми казаков, утопленных за своевольство, все казацкое полчище поднялось против Ляпунова, и он должен был уйти из стана, но земские люди воротили его.

            Об этом происшествии узнал Гонсевский и отправил с одним пленным казаком письмо, подписанное под руку Ляпунова, где говорилось, что казаки – враги и разорители Московского государства и что казаков, куда они только придут, следует бить и топить.

            25-го июля письмо это было прочтено в казацком кругу. Позвали Ляпунова.

            Он отправился к казакам оправдываться, заручившись обещанием, что ему не сделают ничего дурного.

            - Ты это писал? – спросили его.

            - Нет, не я, - отвечал Ляпунов, - рука похожа на мою, но это враги сделали, я не писал.

            Казаки, озлобленные уже прежде против него, не слушали оправданий и бросились на него с саблями. Тут некто, Иван Ржевский, прежде бывший врагом Ляпунова, понял, что письмо фальшивое, заступился за Ляпунова и кричал:

            - Прокофий не виноват!

            Но казаки изрубили и Ляпунова и Ржевского. Ни Трубецкого, ни Заруцкого не было в этом собрании.

 

 

                CX

 

            Убийство Ляпунова произвело тягостное впечатление на страну. Однако оно не погубило ополчение. Активность действий уменьшилась, но не прекращалась.

            Осадное кольцо Москвы стало деморализовывать войско гарнизона противника. Вспыхнули волнения. Дисциплина в наемном войске рухнула. Немцы чинили грабежи средь белого дня. Невзирая на нужду в солдатах, Гонсевский вынужден был расформировывать отряд немецких рейтор, деморализованных мародерством.

            Развал и деморализация коснулись не только наемных войск, но и некоторых членов боярского правительства. 11-го сентября 1611 года Михаил Салтыков, Михаил Нагой и Федор Андропов под охраной солдат проскользнули мимо земских стражников и выбрались из столицы. За рубежом изменники рассчитывали укрыться от неминуемой расплаты. За Можайском бояре встретили войско Ходкевича, направлявшегося в Москву. Гетман вернул в Москву Михаила Нагого и Федора Андропова. Салтыкову разрешил продолжать путь. Вслед за боярами в Польшу отбыл бывший патриарх Игнатий. Поляки рассчитывали низложить Гермогена и передать патриарший сан своему верному приспешнику. Но Игнатий навлек на себя общее презрение, и захватчики не решились осуществить свои замыслы.

            Салтыков увез с собой множество добра, похищенного из казны. Он благополучно добрался до рубежа. Бывшему патриарху повезло меньше. На большой дороге появились шиши. Они подстерегли грека и отняли у него все неправедно нажитое богатство. Игнатий лишился не только скарба, но и одежды. В Литву он прибыл едва живым от холода.

 

 

                CXI

 

            Посадские люди стали утрачивать доверие к земскому правительству, после того как самый популярный вождь ополчения Ляпунов был убит, а сменивший его Заруцкий предложил избрать на трон сына самозванца.

            Начали между собой сноситься города.

            Нижний Новгород не имел своего епископа и находился в непосредственном

                93

 

ведении патриаршего дома. По этой причине нижегородцы решили обратиться за духовным советом к своему покровителю Гермогену. Они снарядили в Кремль посланца Мосеева с “советной челобитной”. Посол не раз глядел смерти в глаза, прежде чем проник в осажденный Кремль к опальному Гермогену. В скудости и печали доживал свои дни престарелый патриарх. Слуги Гонсевского совлекли с него святительские ризы и заточили в Чудов монастырь. Гермоген внимательно выслушал Мосеева и заявил о поддержке нижегородского почина. Обращение низложенного владыки к Нижнему Новгороду стало его политическим завещанием. Гермоген просил нижегородцев связаться с казанским митрополитом, рязанским владыкой и иерархами других городов. Когда князья церкви сочинят “учительные грамоты” к земским боярам, тогда надо собраться воедино. Гермоген заклинал бесстрашного человека Мосеева доставить грамоты под Москву и огласить их, даже если казаки будут угрожать ему смертью.

            Мосеев спрятал патриаршую грамоту и благополучно доставил ее по адресу.

            Однако нижегородское движение пошло не по тому пути, которое предлагал Гермоген. Не князья церкви, а посадские люди – нижегородцы стали ее руководителями.

 

 

                CXII

 

            В Москве узнали о восстании в Нижнем Новгороде в феврале 1612 года. Гонсевский в очередной раз приступил к заключенному Гермогену и требовал, чтобы он написал к нижегородцам увещание распустить ополчение и остаться в верности Владиславу.

            Патриарх, доведенный до крайнего огорчения, резко и твердо отвечал:

            - Да будет над нами милость от Бога и от нашего смирения благословение, а на изменников да изольется от Бога гнев, а от нашего смирения да будут прокляты в сем веке и в будущем.

            За эти слова его еще теснее заперли в Чудовом монастыре, стали морить голодом, и он умер 17-го февраля голодною смертью. Его погребли в Чудовом монастыре.

 

 

                CXIII

 

            Прошло около семи лет. Поляков не только выдворили из Москвы, но добились русские, чтобы Владислав отказался претендовать на престол русского царя. Выбран был на престол Михаил Романов.

            В трех верстах от Троицы, в селе Деулине, после нескольких съездов заключено было перемирие на 14 лет и 6 месяцев. По этому перемирию положено было с обеих сторон разменяться пленными. 14-го июля 1619 года вернулся из плена отец царя Филарет. В то время в Москве гостил патриарх иерусалимский Феофан. По царскому прошению он посвятил 24-го июля Филарета в сан московского патриарха.

 

 

 

 

             

 

 

            

 

         

 

 

 

 

            

 

 

 

 

 

 

 

 

               

 

 

 

 

            

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


Рецензии