Д е д

                Д     Е     Д

Дед умер в 74 года. Был он к тому времени уже тяжело болен: страдал водянкой, ослеп, имел больное сердце и  сильно исхудал. В прежние годы он был могуч, с огромными руками-граблями,  с треснувшими толстыми ногтями на грубых темных корявых пальцах, с круглым, будто раздутым от самой груди животом, напоминавшим последние месяцы беременности и бритым черепом на вросшей в плечи шее.
От прежней его силы ничего не осталось, и он представлял собой зрелище жалкое и несчастное. Понимая всю зависимость своего положения, он ждал смерти  смиренно, и даже желая ее, измучившись такой жизнью. Пить ему много не давали, и он старался утолять постоянную жажду кисленькими карамельками, которые покупала ему бабаня, зорко следившая за ним и часто поминавшая ему теперь свои обиды, терпимые от него ранее. За слабость и немощь она прозвала его «венчальный клочок», памятуя , что они венчались  в церкви,  и неся свой последний тяжкий крест.
Видеть двух угасающих близких стариков было невыносимо больно. Деду же, наоборот, теперь хотелось больше побыть с кем-нибудь, поговорить, повспоминать, узнать то, чего он не мог услышать по радио, которое не выключалось до глубокой ночи. Стал он неправдоподобно тих и кроток, и прежний нрав его – властный, самолюбивый и буйный уже ничем не напоминал о себе.
Бабке не нравились наши посиделки. Она гоняла меня от его постели, видимо, опасаясь, что дед скажет что-нибудь непотребное, что может пройти  мимо ее ушей. Она всегда живо интересовалась, о чем мы говорили, и смотрела подозрительно и недобро. Причиной всему были большие по тем временам деньги, которые они с дедом заработали тяжелым надрывным трудом, валяя валенки. И теперь бабка ревниво оберегала все, что касалось сведений о возможном наследстве в случае их смерти. Но подозрения ее были напрасны. Разговоры наши касались совсем другого и даже близко не приближались к запретной теме. Но бабка была недоверчива и бдила зорко, не оставляя нас одних надолго.
Дед любил вспоминать дни, когда он был в полной  силе,  и особенно военную пору, которая трогала его  за живое и зажигала его душу, возвращая ему хоть на время если не физическую, то хотя бы духовную силу. Он был из раскулаченных. Любви к  Советской власти не питал, но и не мстил ей никогда, хотя порядки, установленные Советами , он так и не принял и всю жизнь прожил кустарем, не признавая ни дисциплины, ни начальства, ни «палочек». Впрочем, кроме валения валенок он ничего не умел и не хотел ничему учиться. Дело это было прибыльное, независимое и надежное.
Работал он яростно, азартно и споро. Клиентов хватало, и деньги текли ручьем. Это еще больше подстегивало деда к работе и засасывало, как болото, заставляя работать по 12-16 часов в день с одним выходным. Однако развлечений было мало, и деньги мало приносили радости. Поесть послаще, выпить да побузить – вот и все тогдашние деревенские радости.
Иногда дед срывался. И его пьяные загулы продолжались несколько недель. За это время он обрастал всевозможными «дружками», падкими на легкие деньги и угощение, и спускал все, что заработал до этого , порой влезая даже в долги, за которые потом долгое время работал бесплатно.
Бабка терпеливо дожидалась окончания его загулов, которые завершались полным опустошением не только карманов, но и души. И тогда шла за ним в какой-нибудь кабак, где он сидел испитый и уже никому не нужный один, как побитая собака. Бабка входила, говорила привычное: «Коля, пойдем домой!». И он покорно, телячьим шагом, шел за ней, виновато пряча глаза.
Если же она  по какой-либо причине не шла за ним, он по-прежнему продолжал пить, набирая новые долги, и упрямо отказывался идти домой.
До войны дед умудрился настрогать одиннадцать человек детей, семеро из которых умерли еще в младенчестве, и ушел на фронт, оставив жену с сыном и тремя дочерьми от 3 до 13 лет.
В свое время дед окончил 3 класса церковно-приходской школы и бойко считал и писал.  Бабка же писала плохо, пропуская буквы, а то и слова. Писала коряво и размашисто, и читать ее каракули было смешно и сложно.  Бабка знала это и злилась, когда дед или старшие дети осмеивали ее послания. В них она описывала свое нехитрое житье-бытье: как отелилась корова, чем нынче кормила ребятишек, как  ходила работать в колхоз, что видала и с кем  говорила.
Дед, разбирал ее письма часами, часто догадываясь  о том, что там написано по наитию или смекалке. Служил он в пехоте рядовым. Вояка был хороший, имел ордена и медали, в том числе и орден Славы. Но после войны ребятишки, играя ими, порастеряли все, и найти уже ничего было нельзя.
В правом боку у деда был глубокий вдавленный шрам после тяжелого ранения. И со временем этот толстый рубец так и не выровнялся.
По своему малолетству мне тогда не приходило в голову расспросить его о войне.
Фронтовиков в ту пору было много, и им не было того почета, как сейчас. И мало кто из них говорил об этом трудном военном времени то ли из скромности и желания поскорее забыть свои жуткие воспоминания, то ли из-за встретившей их дома послевоенной разрухи, голода и сиротства новой мирной жизни.
Однако, кое-что иногда удавалось из него выудить. Дед начинал рассказывать, быстро распаляясь, зло сверкал темными карими глазами,  и щедро пересыпал свой рассказ крепкими солеными выражениями добротного русского мата.
Один из его рассказов особенно врезался мне в память.
Было это в самом начале войны. В жестоких боях  наши части отходили на восток. В очередном сражении потрепанные остатки полка, в котором служил дед, попали в окружение. Связь была потеряна, люди измучены, патронов почти не осталось. Разрозненные группы беспорядочно отходили в леса, пытаясь скрыться там от преследования вражеских войск.  Вместе с ранеными, грязные, злые,  голодные и уставшие до полусмерти солдаты шли,  все глубже зарываясь в чащу. Командиров почти  не осталось. То тут ,  то там слышались отдельные перестрелки, то затухающие, то вспыхивающие вновь. Их группа насчитывала всего семь человек. Самым старшим был дед, и остальные молча и  безропотно подчинялись его приказам. Дед внимательно прислушивался к перестрелкам и то и дело прижимал палец к губам, давая этим понять, что нужно двигаться тише и осторожнее. Черные пересохшие рты жадно ловили горячий воздух, и потные гимнастерки едко воняли острым солдатским потом. Двое раненых еле тащили ноги, измученные кровопотерей и жаждой, боясь, что они отстанут и их бросят одних. Дед шел, не останавливаясь. Он гнал людей вперед, понимая, что спасение может быть только там, в глухой чаще. Он старался не смотреть в глаза своим товарищам и, казалось, даже не слышал их стонов и тяжелого дыхания.
Наконец, он остановился. Вокруг было тихо. Уже начало темнеть. Дед дал знак к привалу. Солдаты рухнули, кто где стоял. Воды не было. Еды тоже. Пропитанные кровью бинты, припеклись к ранам. Но боль как будто отступила под тяжестью усталости, и все сидели неподвижно и молча, словно покойники.  Только тяжелое сиплое дыхание выдавало в них живых людей.
Спасительная ночь накрыла их своим покрывалом, и вечерняя прохлада приятно остужала измученные усталые тела.
- Ну, что, Алексеич, - почти шепотом надтреснутым голосом спросил один солдат, - делать-то что будем? Кажись, влипли мы.
Дед пожевал губами. Что он мог ответить этому еще вчера едва знакомому ему солдату? Он и сам не понимал толком, что с ними произошло и что теперь нужно делать.
- Пока спать всем, - жестко ответил он, - утром рано подыму, далее пойдем. К своим надо…
- Неужто никто больше не уцелел, - проговорил другой, совсем молоденький солдатик, - може еще встретим кого…
- На може плохая надежа, - зло огрызнулся первый солдат, - драпать отсюда надо, пока целы. Алексеич прав, ждать неча. Утром руки в ноги и до своих, а то недолго и к немчуре в лапы попасть! Искать некогда, самим бы уцелеть. Да вон и они, - он кивнул на раненых, - куда ж с ними?
Раненые злобно засипели.
- Чего  ж нам теперь подыхать что ли, - за всех ответил один, у которого сквозь спекшиеся побуревшие бинты все еще сочилась кровь. – Думаешь, тебе только жить охота? Шкура ты, Сверчков. Я давно приметил, что ты только за свое брюхо радеешь. Врезать бы тебе,  чтобы зубы брызгами!
- Цыцте вы, - рявкнул дед, - нашли время собачиться! Вместе пойдем, а кому своя шкура только дорога, пусть катится, держать не буду. И ты, Сверчков, язык свой в жопу убери, не то я тебе сам зубы пересчитаю!
Все притихли. И вскоре в темной лесной чащобе послышались хриплые и сиплые звуки тяжелого человеческого дыхания. Сон был мутен и тревожен. Мысли то крутились, словно карусель, перемешиваясь во что-то  смутное и непонятное, то сменялись черным провалом, пустым и бездонным.
Росное утро с туманом и ярким теплым солнцем взбодрило звонким разноязыким щебетанием птиц.
Дед повел по траве рукой и ощутил приятную сырость. Он отер лицо мокрыми руками и сунул его в траву. Холодные капли быстро освежили его. Он оглядел сидящих солдат и тихо, но твердо скомандовал.
- Подъем, ребята! Доспим потом, а сейчас идти надо. Говорить тихо, на отставать, смотреть в оба, ухо держать в остро!
Все зашевелились , залязгали винтовки. Раненые без стонов и жалоб, кто сам, а кто и с помощью товарищей поднялись и встали в строй. Только теперь дед впервые разглядел их всех, кто остался от вчерашнего боя. Эти семеро, почти не знакомые ему, теперь смотрели на него с надеждой и тревогой, как будто только от него зависело, выживут ли они теперь или нет.
- Пошли, - хрипло сказал он, - и ты, Сверчков, не воняй больше.
Шли долго и молча. Редкие привалы только расслабляли их,  не принося никакого отдыха. И только ночь с ее густой темной чернотой глубоким сном возвращала им истраченные силы.
На четвертые сутки набрели на небольшой хутор и, забыв про всякую осторожность, как дети, рванули к незнакомому дому. Пахло хлебом и еще каким-то съестным, коровьим навозом и чужим человеческим жильем.
- Куда? – Первым очнулся дед. – Надо б разузнать, что да как. Послать бы кого, – Он глянул на Сверчкова. – Ну-ка, ты, давай, - и он кивнул в сторону дома, - если в порядке все, свистни, а нет – так сам не дурак, сообразишь.
Сверчков похлопал себя по животу.
- Ох, и нажрусь я ныне, брюхо к спине присохло, - и заржал тихо и радостно.
Короткими перебежками он добежал до хаты, прислушался и юркнул в дверь. Во дворе никого не было, только куры да гуси важно похаживали по теплой чисто выметенной земле.
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем послышался пронзительный призывный свист, и Сверчков, улыбаясь своим черным счастливым лицо, замахал им руками.
- Давай сюда, ребя, чисто все!
С перекошенными от сухости ртами, больше похожими на гримасы, чем на улыбки, солдаты рванулись на зов из последних сил. Горящие глаза полыхали радостью и предчувствием долгожданного желанного отдыха.
Грязные, потные, окровавленные своей и чужой кровью, они в первую очередь жадно прильнули к холодной, ломящей зубы колодезной воде. Содранные, протухшие потом гимнастерки,  валялись тут же  на дворе, а люди, изрыгая из глоток гортанные торжествующие звуки, восторженно поливали друг друга ледяной водой.
Гогот и ржание раздавались по всему подворью, и грязные потоки, стекавшие с тел солдат, превратили его в  одну большую чавкающую лужу с подтеками на все стороны.
Две бабы-хозяйки молча и жалобно наблюдали за ними, то вытирая глаза уголками головных платков, то мелко крестясь, лепеча себе что-то под нос.
Сверчков, бывалым взглядом окинув всех, подошел к бабам и, положив руку на плечо той, что помоложе, по-хозяйски распорядился.
- Ну, бабоньки, коли уж так пришлось, приютите да накормите служивых людей чем бог послал. Картошки там, огурцов, яичков тоже. Короче, давайте, что есть. Нам сейчас что ни дай – все мед, да молочка, если можно. Корова-то есть?
- Знамо, есть, - ответила та, что постарше, - как без кормилицы, нечто можно? И курей и гусев держим. Хозяйство однем словом.
Она  ловко юркнула в избу и зычно позвала молодую.
- Яська, поди сюды, на стол собрать.. Неча глаза пялить на чужих мужиков. Мужа помни боле!
Услыхав бабий окрик, Сверчков заржал еще пуще.
- Видать, свекруха тебе разгуляться не дает, - обратился он к молодой белобрысой бабе с  любопытством наблюдавшей за ними. – Ишь разоряется как! Иди уж, а то попадет еще. А нам с хозяевами ссориться теперь не резон. Зовут-то как? Муж где?
- Яська зовут, - всхлипнула молодуха, - а усе в лес подались, нет дома мужиков. Уж какую неделю одни. Раньше было хорошо. Хозяйство, лес, добром жили. Счас  страшно одним.
- Эх, бабы, - горестно вздохнул Сверчков, - одним словом, бабы. – Он ласково похлопал молодуху по плечу. – Иди уж. Поспешайте, бабоньки, жрать охота силы нет!
Яська засеменила в хату , и вскоре на столе весело пыхтел ведерный медный самовар. Солдаты, обжигаясь, чистили вареную в мундире картошку и, круто пересыпая ее солью, с жадностью заедали ее малосольными огурцами, запивали молоком и резали толстые ноздреватые ломти пахучего домашнего хлеба, еще теплого и мягкого, как пух.
Обе хозяйки сидели поодаль и только успевали подкладывать огурцы и подменять кринки с молоком. Исхудавшие, щетинистые щеки двигались, то раздуваясь, как мешки, то западая ямами. Зубы перемалывали еду с хрустом, слово жернова, и слышно было, как она жадно проваливалась внутрь. Наконец, насытившись, мужики тяжело срыгнули.
- Добре пожрали. Спасибо бабоньки.
Молодуха довольно хихикнула. Было видно, что она давно соскучилась по мужскому обществу и с удовольствием глядела на солдат. Свекровь сухо пожала плечами.
- А что ж ты, тетка, здесь сидишь? Ждешь их что ли? Вишь, хорошо как устроилась! Даже собаки нет, никого не боишься. – Дед зло посмотрел на бабу и прищурился, будто прицелился. – Мужики-то где, ребятишки?
- Куды теперь-то? – Она пытливо посмотрела на них. – Нечто здесь можно? Не ныне – завтра немчура нагрянет.
- Не твого ума дело, - отрезала тетка. – Учи меня еще! Ишь нажрались, так теперь нос суют во все. – Она  зло сверкнула на деда глазами. – Драпаете вона, а здесь героями при бабах держитесь!
Наступила гнетущая неловкая тишина. Мужики сидели, опустив головы, и только сжатые до белизны в костяшках кулаки, выдавали в них жестокую, обуревавшую их обиду и злость.
- Прости нас, мать, - первым отозвался Сверчков. – Твоя правда и неправда твоя. Что от нас осталось – вот крохи только, покалеченных трое. Куда их? Да и мы вояки никуда. Патронов обойма на всех да кулаки. Воюй с ветром! А тут вы, после всего ада, чистенькие, сытые, спокойные. Мирно у вас, будто война вас  и не касается. Сидите здесь курушками- вроде так и надо.  Мужиков нет, все шито-крыто.
Молодуха испуганно заморгала. Она открыла было рот, но свекровь цыкнула на нее и, не глядя ни на кого, внятно и громко сказала:
- Здесь вам нельзя. Передохните чуток, отмойтесь, а далее решим, что с вами делать. Коли наелись, вылазь все, прибрать мне надо.
Один за другим мужики молча вышли во  двор. Закурили и, попыхивая цыгарками, заговорили меж собой.
Яська сновала мимо них в избу, четко ловила обрывки фраз и украдкой поглядывала, будто хотела что-то сказать. Солдаты подметили ее переглядки и стали подтрунивать, пересыпая свои шуточки солеными намеками. Яська краснела, но было видно, что ей это нравилось.
- Слышь, льняная. – приставал Сверчков, - давно мужика-то не видала? Поди скучаешь? Хошь мы тебя зараз утешим? Выбирай любого.
- Не, - смущалась Яська, - у меня муж хороший. Перед войной только поженились. Он у меня смирный, тихий, добрый. Маманя строгая, у нее не забалуешь. А он меня в обиду не давал. Любит, значит.
- А где же он, - продолжал допытываться Сверчков, - вы тут с маманей, а сынок драпанул?
- Не, - Яська замотала головой, - не, он там, - она махнула рукой в сторону леса , - и пес с ним. Хороший пес, здоровый, словно телок. Челкашом кличут. А нам тут надо. Хозяйство, дом. Рази все бросишь? Корова вон, телушка. Сено косить, картошки убирать, запасы на зиму – исть-то надо!
- Болтай больше, - свекровь выросла рядом, как гриб после дождя. – Здорова лясы точить, беда прямо. – Она толкнула Яську в спину. – Иди уже, подолом-т о возле мужиков  метешь, гля-кось, радости-то сколь…
- Будя вам, маманя, - озлилась Яська, - что напраслину-то возводить! Итак все вдвоем с вами да со скотиной. Со скуки сдохнешь, хочь чуток с людьми поговорить, а вы…
Она обиженно пошла прочь, а свекровь, подбоченясь и строго глядя на солдат, обратилась по старшинству к деду.
- Вот что, ребята, с Яськой баловать не дам. Муж у ней есть, сын мой. Баба молодая, ясно. И у вас, видать, аппетит играет. Однако, тут зубами не щелкать, - она прямо обратилась к деду. – Раз ты здесь старшой, то отвечай за них по всей строгости и держи их, как знаешь. А только баловства чтоб никакого!
Дед согласно закивал, сложив для острастки за спиной свой увесистый кулак, явно обещая угостить им на славу некоторых досужих охотников. Ссориться с такой хозяйкой было опасно, особенно сейчас, когда их будущее было туманно и непредсказуемо.
- Не беспокойся, милая, - утешил ее дед, -  нам пока не до того. Не до баб теперь. Думать надо, куда деваться. Ты бы пособила лучше. Да и тебе мы гости незванные и небезопасные. А ежели что не так, не ярись, прости , бабонька!
- Варварой меня зовут, - сурово промолвила тетка. – Насчет вас думала я уже. Вот жду гостя. Как он скажет, так и будет. А пока не болтайтесь зря ни по лесу, ни по двору. Схоронитесь и сидите тихонько. А нам дела делать. Не до вас!
После еды, курева и недолгих разговоров солдаты с удовольствием разбрелись по хутору, спрятавшись от хозяйских глаз и подремывая где-нибудь в укромном уголке. Некоторые затеяли постирушку, отмачивая в холодной воде свои заскорузлые потные гимнастерки.
Все понимали неопределенность своего положения, и это не давало ни уснуть, ни уйти от гнетущих темных мыслей, вихрем роившихся в головах. Опасливо прислушиваясь ко всякому шороху, люди были не  спокойны. Этот хутор мог стать для них и ловушкой и последним пристанищем, случись немцам нагрянуть сюда. Плутать по лесу без воды и провизии, с ранеными, горсткой патронов и пустыми винтовками было равносильно самоубийству.  Какого гостя ждала хозяйка, можно было только догадываться. Охота разговаривать пропала. Все молча ждали развития событий.
С голодухи еда проскочила быстро. Опять захотелось есть. Просить у хозяйки обеда мужикам было стыдно. Семеро здоровенных детин работали ртами, перемалывая все подряд. Бабы сновали туда-сюда, выполняя нехитрую крестьянскую работу, и как будто не замечали своих гостей.
- Еще бы пожрать, Алексеич, - прорвало наконец Сверчкова. – Ей-бо, кишки «барыню» пляшут. Слышь, как урчит, точно высвистывает. Пусть хоть чугун картошек дадут, отощаем ведь. Сами вон какие телки гладкие, а тут,- он звонко похлопал себя по животу, - присохло все, позвонки перечесть можно.
Дед усмехнулся. Он и сам был едок хоть куда, но просить стеснялся. А теперь шел уверенно, как заботливый командир, которому надо было во что бы то ни стало накормить своих солдат.
Обе бабы суетились у печи, ворочая огромные горшки. Щекотливо пахло съестным, и у деда сиротливо заныло под ложечкой. При виде густого пара, поднимавшегося от чугунов, рот его заполнился слюной, и он смачно сглотнув ее, неожиданно для себя зло и бесцеремонно спросил.
- Кормить-то нас будете или так со двора  прогоните? Неласково встретили – веселее гнать! Так что ли? – От голода злость поднималась все сильнее и сильнее. – У меня люди из боя, три дня совсем ничего не жрали, а вы здесь жметесь! Немца что ли ждете откармливать? Дождетесь небось.
Яська растерянно заморгала , а Варвара нимало не смутившись, разогнулась у печи и вперилась, не моргая, деду прямо в глаза.
- Ишь, злые какие с голодухи, - выдержав значительную паузу, сказала она. – Вы гонор здесь свой не кажите, не боюсь я. И не командуй здесь, не хозяин. Думаешь, я не знаю, как мужиков кормить? Уж не тебе учить меня. Я свое дело туго знаю. – И уже немного смягчившись.  Добавила, - позову ужо, не боись. Досыта накормим.
Дед вышел из избы красный и растерянный от внезапного крутого отпора этой норовистой деревенской бабы. Было обидно и стыдно, что он не мог цыкнуть на нее и даже обложить крутым соленым матом, на который был большой мастак.
Сверчков, моментально оценив обстановку, присвистнул.
- Неуж отперла, вот чертова баба! Хуторские все такие, кулачье проклятое! Снега зимой не выпросишь. Живут себе , словно лешие в лесу, от людей схоронившись. Дичь бьют, то , се – все за дарма, а прижимистые черти!
- Будет болтать! – Осек его дед. – Накормят. Подождать чуток надо. Обе у печи толкутся, горшки – во! – Дед развел руки. – Еле ворочают. Всем хватит. Подождать только надо, - повторил он еще раз.
Чтобы хоть как-то заглушить голод, солдаты покуривали махорочку. Говорить никому не хотелось, каждый думал о чем-то своем, заветном, и терпеливо ждал приглашения к обеду.
Внезапно послышался грозный густой собачий лай. И из леса выскочил огромный,  лохматый коричнево-бурый пес, понесшийся прямо на них
- Стой, проклятый, - выскочила на лай Варвара. – Ишь оглашенный! Цыц, Челкаш! Цыц, говорю! – Она поднесла руку к глазам и, глядя из-под козырька ладони, внимательно всмотрелась в лес.
Челкаш волчком крутился вокруг нее, повизгивая от радости и предвкушения домашнего угощения. Следом выбежала Яська. Глаза ее блестели , а щеки зарделись от волнения и счастья. Челкаш взвизгнул и подпрыгнул к ее плечам.
- Ой, - увернулась Яська, - поди ты здоровила!  Да где же Лесь? – Она так же , как свекровь, внимательном поглядела вдаль.
Наконец, из леса показался рослый, одетый в широкую домотканную рубаху и холщовые портки парень. За плечами он нес тощую котомочку, а в руках держал суковатую палку. И весь вид его напоминал деревенского пастуха. Фигура быстро приближалась и теперь можно было разглядеть и его конопатое лицо и белесые волосы, и курносый толстый нос над пухлыми детскими губами. Пес стремглав бросился к нему , заливаясь звонким веселым лаем, как будто говоря, что дома все в порядке и можно идти спокойно.
Лесь остановился, погладил собаку по голове и махнул женщинам рукой. Яська кинулась ему навстречу. Раскинутые руки ее разрезали горячий воздух, и головной платок сбился на плечи. Она крепко прильнула к Лесю, вся затрепетав в его больших крестьянских руках. Вмести они пошли к дому. И Яська торопливо и сбивчиво рассказывала ему о постояльцах.
- Его, значит, ждали? – Спросил Варвару дед. – Сынок что ли?
- Сынок, - подтвердила баба. – Теперь и вечерять можно. Слава богу, и поспело все. – Она опять юркнула в хату.
Лесь с Яськой приближались. Пес по-прежнему бежал около них, но уже не лаял, а только настороженно принюхивался и оглядывался кругом.
- Пришли мы, маманя, - закричала Яська, подталкивая мужа вперед.
Варвара неторопливо и степенно вышла к сыну, перекрестила его и обняла.
- Заждались мы тебя, Лесю, - шепнула она ему на ухо и неловко поцеловала в небритую колючую щеку.- Гостей бог послал, сховать бы их нужно. Не место им здесь. Да ты сам все видишь.
- Знаю, - кивнул ей сын, - Яська уже рассказала. Решим, маманя. Ты накорми сперва, да гостей позови, познакомиться надо. Ишь сховались и не видать никого.
- Почему никого? – Подошел дед. – Ждем тебя, только что без цели болтаться по двору, хозяевам мешать? К ужину все подойдут, познакомимся.
Лесь кивнул. Он сбросил котомку и рубаху и пошел к колодцу мыться.  Яська поливала его ледяной водой, а он только крякал от удовольствия, подставляя под обжигающие струи свое загорелое крепкое тело.
- Зови своих что ли, - скомандовала Варвара, выходя из хаты. – Готово у меня все. Счас обмозгуем, что да как. Здеся вам доле нельзя. Ты своим-то скажи, пусть готовятся.
Дед свистнул. Один за другим к хате потянулись солдаты. Без лишних разговоров построились в шеренгу и выжидательно посмотрели на деда.
- Вот что, ребята, - совсем по-домашнему начал он, - видать, тронемся ныне. Сын к хозяйке пожаловал. Должно быть, от партизан. Ясное дело, нам тут быть нельзя. Чем быстрее отсюда уйдем, тем целее будем. Не ровен час, немец нагрянет. А нам и отбиться нечем. Погибнем глупее некуда. Так что ешьте да готовьтесь в дорогу. Лишнего не болтать, в дурь не переть. А харчитесь основательно, кто знает, когда еще пузо набить придется.
Гуськом вошли в хату и сели за стол. Варвара разлила густые щи с солониной, а Яська, не сводя с мужа ласковых глаз, все ставила и ставила на стол новые закуски. Оглядев добротный стол, хозяйка, крякнув от удовольствия, бухнула  припасенный на  случай четвертной самогона
Мужики издали одобрительный гул и  потянулись за стаканами. Лесь, как щедрый хозяин, налил каждому  по полной мере и, встав, с широкой добродушной улыбкой произнес:
- За здоровье наших гостей и  хозяев и за все хорошее!
Он залпом опустошил свой стакан и аппетитно зачмокал над наваристыми щами. Мужики тоже с явным удовольствием опрокинули содержимое в глотки и также жадно принялись за еду. Ели молча и сосредоточенно, как  будто выполняли тяжелую и трудную работу. Каждый старался подкопить силенок и наесться про запас.
Пес, терпеливо сидевший рядом, начал поскуливать, пытаясь обратить на  себя внимание.
- Что, Челкаш, - разламывая на куски рассыпчатую горячую картошку, политую салом с жареным луком, улыбнулся Лесь, – тоже харча просишь? Ты, мать, вот что, кинь-ка и ему как следует, заслужил он.
Варвара быстро наполнила лоханку всякой всячиной со стола и поставила перед собакой. Челкаш благодарно лизнул ей руку и уставился на хозяина.
Ешь, ешь, - одобрительно кивнул Лесь, можно.
- Ишь ты, - усмехнулся Сверчков, - глякось, разрешения ждет. Умный пес, с чужой руки , стало быть, есть не будет. А хорош, бродяга! Где же ты его такого взял?
Лесь заулыбался совсем по-детски, простодушно и открыто. Было видно, что и он и собака привязаны друг к другу словно родные. И эта похвала была ему приятна и радостна. Челкаш на секунду оторвал морду от лоханки и со всей нежностью , на которую только была  способна его собачья душа, издал нечто  между лаем и воем, что по его собачьему разумению означало наивысшее проявление любви всей его до конца преданной и верной души.
Ишь ты, - восхищенно щелкнул языком Сверчков, - понимает!
- Это, брат, не простой пес, - с набитым ртом прошамкал Лесь. – Я его у цыган выменял. Щенком взял. Еле уговорил. Уж какой породы не знаю, а только мы друг дружке с ним сразу глянулись.
- Глянулись, - заворчала Варвара, - ведь овцу цыганам  за него  отдал, дурень! А им что, креста на них нет, овцу в повозку да дай бог ноги! Молодой, глупый! С виду-то щенок вроде и не обещал вымахать с такую зверюгу, а теперь смотри – телок и только!
- Ну, а кличку чего такую дали, – не унимался Сверчков, - пролетарскую?
-Ха-ха-ха, - заржал громко и раскатисто Лесь, - а он Челкаш и есть. Хозяева его, цыгане, чисто челкаши были, рвань на рвани. Вот я его и прозвал за них, чтоб память была. А ты, мать, овцу не жалей, пес  этот больше цену имеет. С ним и на медведя идти не страшно!
Варвара досадливо махнула рукой.
- Чисто дите, - только и сказала в ответ, - дело говори. Не видишь, что ли , люди ждут. Сам понимаешь, уходить вам надо.
Лесь сразу посерьезнел. Он озадаченно потер затылок и обвел мужиков глазами. Пришел он один, чтобы проведать мать, подхарчиться  да прихватить съестного с собой. А встретил здесь нежданных гостей, голодных, уставших, раненых, ожидавших теперь спасения  именно от него, Леся. Брать их с собой у него разрешения не было, но и оставлять их здесь было нельзя. Спасение было только там, в лесу, где собрались их мужики, не успевшие попасть в армию или чудом уцелевшие от немецкой пули в занятых немцами деревнях.
Положение в отряде было трудное. Не хватало продуктов, оружия, медикаментов- всего того, что составляло необходимое условие для действительно боеспособной единицы.
- Вот что, ребя, - серьезно и даже сурово произнес Лесь, - сами понимаете, распоряжений насчет вас у меня нет. Но и оставить вас здесь я не могу. Значит, сделаем так. На рассвете по росе тронемся в путь и каждый пусть возьмет с собой сколько сможет харча, белья, еще чего, что нужно. Обживаться с нуля придется, перин пуховых в лесу нет да и голодновато нам.
Он замолчал и внимательно посмотрел на мать и жену. Чуть заметная улыбка растянула его толстые губы, и светлые глаза наполнились теплотой и нежностью. Яська глядела на него, закусив нижнюю губу, чтобы не заплакать. А мать сосредоточенно терла подолом передника ядреные зеленые огурцы.
- Маманя, - услышала она голос сына и вздрогнула, выронив крупный полосатый огурец, - соберите все, что можно. Не жалейте, на  всех. Кто знает, что там получится. Теперь, может, и приду не скоро.Да и сами вы…- он осекся.
Как-то сразу стало очевидно, что он еще совсем необстрелянный, по-ребячьи доверчивый и добрый, как молочный теленок, глядящий на мир большими удивленными лиловыми глазами. И эта еще не покинувшая его детскость смешила и располагала к нему одновременно, вызывая в солдатах теплые воспоминания о доме и оставшихся там близких и родных людях. А он в это время жалел свою суровую, неласковую мать и испуганную растревоженную жену с щемящим  чувством вины и страха за них, остающихся здесь один на один с опасной неизвестностью.
Все вокруг закипело скорыми  сборами. Бабы сновали взад-вперед, вытаскивая отовсюду съестные припасы и умело укладывая их в корзины и котомки. Хлебные краюхи, сало, крупы, сваренные вкрутую яйца, соль и прочая снедь распределялись на всех.  Даже Челкашу были приготовлены два связанных друг с другом мешка, которые он должен был тащить на спине.
Спали тревожно и чутко, прислушиваясь к любому шороху. Эта тревога передалась и псу, и он, глухо и грозно рычал в темноту, едва заслышав посторонний шум.
Встали едва забрезжил рассвет. Было довольно прохладно, росно и хмарно. Варвара налила на дорогу каждому по кружке парного молока и дала по ломтю хлеба.
- Поешьте на дорожку, - только и сказала она и юркнула в сарай, нарочито громко загремев подойником.
Собрались скоро. Без лишних слов простились с хозяевами и вышли к околице. Солдаты видели, как Лесь обнял и поцеловал мать, потом жену и что-то сказал им. Как они обе широко перекрестили его и вытерли скатившиеся слезы, и как он, набычившись, чтобы  не расплакаться самому, торопливо пошел от них прочь, не оглядываясь и не видя, как они все машут и машут им вслед.
Лесь шел споро, поторапливая бойцов. Но раненые не  поспевали за ним , и цепочка растянулась на длинные разорванные части. Периодически Лесь останавливался, чтобы подождать отставших и подбодрить их. Шли густым лесом и одному ему ведомыми тропами. Челкаш иногда забегал вперед, но не лаял, а только поскуливал, давая о себе знать своему хозяину.
Привалы были редки и коротки. Лесь торопился. Но с каждым километром пути раненые шли все тяжелее и медленнее, и все его попытки ускорить марш встречало молчаливое угрюмое непонимание.
«Неужто ты не видишь, - говорили тяжелые взгляды солдат, - что мы, измученные и раненые, не можем равняться с тобой, - сытым, здоровым, пышущим молодой крестьянской силой?». «Знаю, - так же молча отвечал им взглядом Лесь, - но и я человек подневольный. И у меня приказ, и там тоже ждут голодные и уставшие люди и нужно спешить. Только там вы все буде в безопасности и уж тогда отдохнете и получите всю необходимую помощь».
Наконец, впереди послышался веселый заливистый лай Челкаша. Стало ясно, что лагерь близко. Теперь, когда опасность миновала, и впереди была долгожданная встреча со своими, все радостно заторопились вперед, не жалея последних иссякающих сил. Им навстречу вышло несколько человек, и, завидя окровавленные грязные бинты на их рукаах и ногах, тут же подхватили их под руки.
- Эх, братки, - слышалось со всех сторон, - снимай поклажу, к фельдшеру их. Отдыхайте теперь.
-- Где ж ты взял их, Леська? Ишь потрепало как! Видать, бьют наших крепко, гонят, как скотину, на бойню.
Лагерь был небольшой. Наспех отрытые землянки, сколоченные шалаши да две видавшие виды солдатские палатки. Потихоньку отовсюду выходили  люди, разбирали поклажу, присматривались к новичкам.
Лесь проворно юркнул в одну из землянок и вскоре вышел с коренастым мужиком в гимнастерке без погон.
- Здравствуйте, товарищи! – Серьезно и без тени улыбки сказал он. – С прибытием. Кто у вас здесь за старшего?
Дед вышел вперед и козырнул ему. Он тотчас понял, что это командир и собрался доложить по-военному.
- Рядовой Булыгин, - отрапортовал он, - вышли из окружения. Вот все, что осталось, - он обернулся на солдат. – Случайно вышли на хутор, где нас приютила его мать, - дед кивнул на Леся, - потом он пришел, - стрельнул глазами на Леся.  - Вот теперь за вами слово.
- Понятно, - кивнул  мужик. – Ну, а я , стало быть, командир здешнего отряда. Зовут меня Степан Егорович Ярков. Поешьте, отдохните, а там решим, что с вами делать. Раненых в медпункт, - коротко бросил он Лесю, - пусть фельдшер займется. Если что серьезное, будем думать, как помочь. Если нет, пусть лечит здесь.
Перезнакомились быстро. Отряд состоял преимущественно из местных. Боеприпасов было мало, опыта совсем никакого, и обстрелянные бойцы вызывали огромное уважение и любопытство.
Трудностей хватало. Но постепенно быт отряда налаживался, установленная связь позволила получать необходимую инфрмацию о военных действиях и событиях в стране. К партизанам присоединялись все новые и новые люди, умеющие драться, злые и беспощадные к врагу. Хуже всего было с боеприпасами и провиантом. Того и другого здорово не хватало.
Немцы продвинулись далеко вглубь страны, и появляться в близлежащих селениях было очень опасно. Не остался без внимания и варварин хутор. И хотя фашисты побоялись быть там постоянно, но наведывались частенько и опустошали его наголо. Корову давно свели со двора, хорошо почистили погреба и чуланы,  и с каждым разом женщинам все труднее и труднее было помогать своим.
Самым главным связным между хутором и отрядом стал умный и смекалистый пес Челкаш. Он по-прежнему первым прибегал домой и, получив добрый знак, весело мчался к притаившимся в лесу  людям, своим радостным тихим повизгиванием сообщая им, что все в прядке и можно идти. Если же хутор был занят непрошеными гостями, Челкаш глухо рычал, издалека втягивая в себя чужой враждебный запах, и немедленно возвращался назад, оскаливая белые крепкие зубы и всем своим видом показывая, что там затаился враг.
Немцы лютовали нещадно. Любое подозрение заканчивалось расстрелом . И многие жители, ограбленные, затравленные и напуганные новым немецким порядком, боялись и партизан, серьезно опасаясь за себя и за жизнь своих детей. Мужиков в соседних селах почти не осталось: кто был в армии, кто подался к партизанам, а кто и был расстрелян. Бабы, старики и ребятишки натужно тянули лямку,  изо всех сил стараясь хоть как-то держать хозяйство на плаву.
Партизаны понимали, что люди делятся с ними последним и оттого били врага еще злее и ожесточенее. Фашистские зверства не только пугали людей, но и наоборот, вызывали в их сердцах жуткую ярость и ненависть, переходящую порой в отчаянную храбрость и безрассудную смелость и дерзость.
Дед занял в отряде место обычного рядового. Он с удовольствием снял с себя полномочия командира, не свойственные ему. Он, не любивший подчиняться чужой воле, прекрасно понимал, что здесь нужен более грамотный и опытный командир, чем он, имевший всего три класса воскресной школы. Однако вояка дед был отменный. Отличный стрелок и рукопашный боец. Он воевал грамотно, смело  и особо жестоко. Видя, какую разруху, горе, смерть и страх сеют вокруг себя фашисты, он не оставлял в живых ни одного немца, добивая раненых и оставляя после себя только трупы. Особо дед лютовал над теми, кто добровольно служил неметчине, спасая свою шкуру.
Командир отряда не раз пенял ему за его «переусердствование», но дед упрямо  отмалчивался и продолжал свое. После того, как он несколько раз сорвал поимку «языка», по своему обыкновению добивая очередного фашиста, его перестали  брать в разведку.
По окрестным селам прошла страшная слава о его особой жестокости к врагу, и немцы даже назначили награду за его поимку живым или мертвым. Дед знал это, но остановить его не могло ничто.
Позже он вспоминал, что кровавые картины расстрелянных детей, женщин, однополчан и  партизан, вызывали в его душе неукротимую волну ненависти и злобы, вытекавшую в бесконтрольную потребность убивать фашистских нелюдей. Он, как и все другие его товарищи по оружию, часто вспоминал своих жену и детей, неизвестно живых или умерших к тому времени и испытывал за них животный первородный страх самца, должного защитить свое потомство даже ценой собственной жизни.
На хутор к Лесю  становилось ходить все  опаснее. Немцы то и дело наезжали туда, устраивая облавы и проверки и забирая то последнее, что женщины сберегали партизанам. Лесь упорно звал жену и мать с собой, но они с особой крестьянской хозяйственностью тянули с уходом, стараясь до последнего сберечь и убрать выращенный к зиме  урожай, и как можно больше переправить впроголодь живущим партизанам.
В один из своих визитов Лесь, Челкаш и еще два бойца из отряда не вернулись к назначенному сроку. Было ясно, что случилось самое  плохое, что можно было предположить. Несколько партизан вызвались сходить на разведку. Дед напросился с ними, и на этот раз никто не стал отговаривать и останавливать его. Этот белобрысый парень, его умный огромный пес для всех были родными и близкими  не на словах, а по кров, по хлебу, по земле, которую они все защищали, как самое дорогое, что имели.
Больше всего тревожило то, что не вернулся даже пес Челкаш. Это и заставляло думать о  самом страшном. Партизаны понимали, что там их могла ожидать засада, о бездействовать было невыносимо.
Еще издалека они услышали грозный предупреждающий лай Челкаша, короткий, отрывистый. Затем все стихло. С хутора не раздавалось ни звука, как будто там все вымерло. Бойцы недоуменно переглянулись.
- Сдается, ждут нас там, - сообразил один из них, до звона в ушах прислушиваясь к каждому шороху.
- Конечно, ждут, - согласился дед, - потому Чешкаш и лаял, осторожнее, мол, там.
- А так и не слыхать и не  видать ничего, и пес чтой-то не бегает.
- Дурень, - обозлился дед, может их там всех уж и в живых нет, не то замученные где заперты.  И пес, поди, на цепи, оттого и сбежать не может. Запах наш учуял, вот и залаял. Здесь, мол, сволочил фашистские. Умный пес.
- А что ж он боле-то не лает? – Опять спросил боец.
- Видать, не сподручно ему. Умный пес, - снова повторил дед.
Решили подождать, пока обстановка не прояснится. На хуторе по-прежнему все было тихо. Челкаш больше не лаял. И с каждым часом на душе  у бойцов становилось все тревожнее и тяжелее.
Стемнело. Короткими перебежками пробирались к хутору. Откуда-то издалека опять услышали отрывистый лай Челкаша и почти тут же гортанную немецкую брань. Пес умолк. Над хутором повисла огромная желтая луна. Привыкшие к темноте глаза партизан увидели вспыхивающие огоньки немецких сигарет и силуэты машин и мотоциклов.  Ни женщин, ни Леся не было видно.

Посоветовавшись, решили нагрянуть на рассвете, когда немчура, расслабившись после сторожкой ночи, засыпает глубоким мутным сном. И часовые, устав от напряженного ночного бдения, облегченно встречают первые лучи долгожданного дня.
Часовых сняли легко и бесшумно. Немцы таращили ничего не понимающие сонные глаза и тут же падали, как подкошенные,  под пулями партизан. Некоторые  беспорядочно отстреливаясь спешно отъезжали на тарахтящих мотоциклах в нижнем белье, с перепугу приняв горстку партизан за целый отряд.
Ни Леся, ни хозяек нигде не было.
- Челкаш! – Громко позвал дед.
Откуда-то снизу раздался сдавленный песий лай. – Челкаш! – Снова позвал он и пошел на его голос. Теперь собака непрерывно поскуливала, будто хотела  показать дорогу. – Да вот же он, - громко закричал дед, поднимая крышку погреба.
Челкаш сидел на цепи от вбитого в землю деревянного кола. Он рванулся к открытому люку, но цепь не пустила  его, и он жалобно заскулил.
- Э, брат, - задумчиво сказал дед, - вон тебя как. То-то мы думаем, что-то ты пропал. А ты здесь вроде арестанта. Ну, так лучше так, чем пулю . Мы уж думали, тебя порешили. – Он освободил его от цепи и скомандовал: «Ищи, Челкаш, своих, веди к ним».
Пес, не мешкая ни секунды, помчался во двор и, остановившись у овшанника, жалобно завыл. Маленький низенький овшанник был почти весь врыт в землю. Отворив его дверь, мужики почувствовали затхлый запах сырой земли. Челкаш юркнул внутрь, и до партизан донесся пронзительный жуткий собачий вой.
В сумрачной глубине бойцы разглядели тела, возле которых выл пес.
Дед, Сверчков и еще несколько  партизан выволокли тела на свет. Истерзанные трупы глядели  остекленевшими глазами, и это  наводило животный ужас. Видно было, что их долго избивали. Изуродованные лица, кровавые подтеки, перебитые руки и ноги – все это каждый из бойцов физически ощутил на своем теле. И эта боль ледяным холодом побежала по жилам и спинам, выдавливая из пор липкий вонючий пот страха.
Да, было страшно и жутко смотреть на разорванные и замученные тела пусть даже и не знакомых или малознакомых, но все же наших людей. Дед впоследствии рассказывал, что никогда не верил некоторым разухабистым «храбрецам», утверждавшим, что им не было страшно на войне. Жить и выжить хотелось всем! Был и страх, и инстинкт самосохранения, заставлявший зарываться в землю подобно кроту, и было трусливое желание уцелеть. Но еще больше было желание очиститься от этого фашистского зверя, рвавшего на части твое живое тело, бессмертную душу, и изрыгавшего на твою землю смрад своего гнилого нутра, сопровождая это уничтожением всего того, что было тебе близко и дорого.
- Должно, их сперва… - указывая на женщин, сказал один молоденький партизан, и вытер глаза грязным влажным кулаком.
 - Похоронить надо, - как бы не слыша этих слов, сказал Сверчков. – По-людски, чтобы могилка была. И пожечь все, теперь уж сюда нам путь заказан.
Могилу вырыли в огороде. Рыхлая мягкая земля радушно приняла своих хозяев и партизан. И в уголке, среди еще не убранной картошки, вырос бурый  бугорок. Челкаш уже не выл. Он молча наблюдал за погребением, и только из его больших замутненных горем карих глаз текли самые настоящие не собачьи, а человеческие слезы. Он лег рядом с могилой и положил свою большую медвежью голову на лапы и плакал,  не отзываясь ни на свою кличку, ни на зов партизан.
Хутор горел огромным заревом. Сухое дерево трещало под языками разраставшегося пламени. Партизаны спешили покинуть  печальное пристанище своих товарищей, прекрасно понимая, что вскоре сюда непременно нагрянут немцы.
Последний раз оглянулись они на пылающий хутор и еще раз позвали Челкаша. Но тот только завыл своим жутким погребальным воем, как будто понимая, что никогда больше не увидится с  этими людьми.
- Пропадет пес, - горестно вздохнул кто-то из партизан. – Ишь какой, не идет к другим. Как же он теперь? Убьет его немчура.
- Может, убежит еще, - неуверенно возразил другой. – Жрать-то, небось, захочется. Вон бугай какой, хоть на медведя трави. И то, немец его в подвал загнал на цепь. В другой раз уж не уцелеть ему.
- Дурак ты, паря, - возразил ему Сверчков и досадливо сплюнул сквозь зубы, - нечто он немцу дался бы? Да ни в жизнь! Тут сам Лесь постарался. Хотел, видать, уберечь пса, вот и свел его в подпол, оттого он и не вернулся в отряд. Покуда эти сволочи веселились и измывались, не до него было. А там и мы подоспели. Вот и вся загадка. Все его здесь осталось, и идти ему не за кем. Верный пес.
Ничто не предвещало больше никаких событий, когда партизаны услышали грозный лай Челкаша и, недоуменно переглянувшись, повернули назад. Почти тут же раздались выстрелы и душераздирающий человеческий вопль, оборванный звериным рыком пса.
- Челкаш. – коротко бросил Сверчков, - а ну, быстро туда. Что-то не так, хлопцы.
Прямо перед пылающей хатой они увидели собаку, мертвой хваткой державшую еще живого обгоревшего немца.
В стороне валялся автомат, и на земле то здесь, то там виднелись свежие  брызги крови.
- Сволочь фашистская, - сквозь зубы выругался Сверчков, -  затаился, значит, гадина!  Думал выжил, спас свою шкуру, ан нет!  Нас перехитрил, а пса не смог.
Челкаш рвал немца на части, и партизаны видели его выпученные от боли и ужаса глаза и раскрытый молчаливый рот, беззвучно ловивший воздух.
- Оттащить бы надо, - неуверенно предложил кто-то из партизан. – Языка возьмем…
- Оттащишь ты его, - не сводя глаз с собаки, возразил Сверчков. – Озверел кобель, за своих мстит. Видишь, в горло вцепился, теперь не отпустит. Конец фрицу.
- Его добыча, - отрубил дед, одобрительно наблюдая за схваткой, - не жилец гнида. Не лезьте даже, не отдаст Челкаш вам эту сволочь!
Немец захрипел и послышался хруст перекусываемых позвонков. Кровавая пасть пса кромсала жилы и  связки, пока голова фашиста не отлетела прочь. Тогда Челкаш, поднявшись на лапы во весь рост, громко завыл торжествующую песню своей победы.
Сам, прошитый пулеметной очередью, окрашенный своей и человеческой кровью, смотрел он на партизан печальными угасающими глазами, словно прощаясь и говоря: «Я отомстил и теперь могу спокойно умереть здесь же, где лежат мои хозяева, без которых я не хочу жить».
    Челкаш упал и забился в конвульсиях, изо рта  его струйкой полилась пузырящаяся кровь. Он последний раз издал тихий прощальный звук и закрыл свои большие влажные глаза.
Партизаны, не сговариваясь, обнажили головы. И Сверчков, подняв фашистский автомат вверх, дал прощальную очередь.
- Геройский пес, - сказал он и смахнул слезу. – Служил людям верно и погиб, как герой, в бою.
- С человеческой душой была псина, - тихо добавил кто-то. – Похороним его, братцы, что ли рядом со своими?
- Ясно, похороним, - осипшим голосом ответил Сверчков, - заслужил Челкаш, чтоб с ним по-человечески… А этого, - он брезгливо кивнул в сторону немца, - в огонь, чтоб и духу его смрадного не было.
Челкаша закопали там же, на огороде. И рядом с могилой,  где лежали все те, кого он так предано и беззаветно любил, вырос его холмик.
В отряд вернулись подавленные.  Обсказали все, как есть. Ярков дал строгое указание больше на хутор не ходить. И, не смотря на все увещевания по поводу не вырытой картошки, только угрюмо молчал и отрицательно качал головой.
- Думаете,  вы умные, а немцы дураки, - ворчал он .- Думаете он простит вам, что вы без порток его бежать заставили? Нет, хлопцы, он не дурак. И суньтесь вы теперь за этой картошкой, не сносить вам головы. Уж лучше впроголодь, чем мертвыми. 
Фашисты продолжали свое наступление вглубь страны. Оставшееся под немцем население грабилось, насиловалось, уничтожалось и  унижалось до рабского положения. И чем лютее вел себя враг, тем сильнее; полнокровнее и изворотливее становилось партизанское движение. Повсеместно поддерживаемые местными жителями, партизаны действовали дерзко, внезапно, умело, наводя на врага поистине животный ужас.
Дед ожесточался все сильнее и сильнее. Белорусская земля, перепаханная снарядами, танками, бомбами, пахла тошнотворным запахом человеческой крови и смрадом трупов, горами зарываемых в ее плоть. Пепелища, оставляемые врагом на месте некогда цветущих сел и хуторов, напоминали кладбищенскую  пустошь с торчащими печными обгоревшими трубами и стаями воронья с их гортанным гимном смерти.
Партизанские рейды походили то тут, то там, не давая врагу расслабиться ни на минуту. Эти лесные люди, обросшие бородами и давно не стриженными волосами, доводили фашистов до исступления в их бессильной злобе против отчаянности этих  презираемых ими  русских. Внезапность и непредсказуемость их атак держала врага в состоянии постоянного психоза и кошмара, не только отвлекая от фронта значительные силы, но и заставляя порой делать серьезные непоправимые ошибки.
За особую жестокость и беспощадность в боях деда побаивались даже свои.  Он нес фашистам смерть, не желая видеть в них ни людей, ни хотя бы что-то отдаленно напоминающее мыслящие существа.  Он по-прежнему категорически отказывался брать кого бы то ни было в плен и добивал раненых немцев с звериным ликованием животного победителя.
За его голову фашисты назначили награду, но он продолжал уходить невредимым, преумножая свою лютую славу. Найти иуд на белорусской земле враг не смог. Дед был, как заговоренный. Он оставался невредимым даже в самых кровавых схватках. Судьба хранила его, и он потерял всякую осторожность.
В один из рейдов в село внезапно нагрянули фашисты. Завязался жестокий неравный бой. Отступая, дед забрел в какую-то хатку и только успел сказать белой от испуга хозяйке, чтобы спрятала его. Женщина оказалась проворной и смекалистой. Быстро окинув взглядом свою хатенку, она жестом позвала его за собой.
Уже стоял октябрь. И хотя днем еще было довольно тепло, ночи уже стояли холодные.  Быстро подведя его к деревенскому сортиру, она  распахнула его дощатую дверь и ткнула пальцем в яму.
- Хоронись туды, здесь не найдуть, - и строго посмотрела ему в глаза.
- Ты что? – Оторопел он. – Это же дерьмо!
- Говно, - кивнула она, - но больше сховать некуда. Ты ня думай, что  я на смех тябе потрабаю. Ни, няма того, - она глядела сурово, серьезно и в то же время жалостливо. – Жить захошь – и в говно сиганешь! Неча думать, не ровен час антихрист нагрянет!
Она сорвала две верхние доски и перекрестила деда. Из ямы пахнуло кислой вонью.
Дед зажмурился и прыгнул. Чавкающая, липкая, густая жижа медленно поползла в сапоги и, насквозь пропитывая грубую ткань гимнастерки, стала растекаться по телу. Яма была глубокая и почти полная. Он погружался в зловонную жижу все глубже и глубже, пока не достиг дна, и над поверхностью не сталась одна голова.
- Говна тут нажрешься с вами, - досадливо крикнул дед бабе и смачно со всего плеча выругался тем облегчающим русским матом, который спасает русского человека в самые жуткие и безысходные моменты.
- Тихо ты тута, - услышал он сверху голос женщины и, задрав лицо, посмотрел на нее из своей вонючей темноты.
Светлорусая, светлоглазая, повязанная белым в мелкий цветочек платком, оттенявшим ее загорелое лицо с бледно-розовыми губами, она показалась ему весьма недурной и еще не старой. Он услышал, как она  приколотила на место доски и, уже уходя, крикнула ему в прорезанную дырку.
- Когда немчин уйдет, я приду. А пока сиди тихо. Бог даст, немец, шоб ен сдох, суда не сунется.
 До его слуха донеслись тяжелые шаги ее ног, обутых в старые резиновые сапоги, и приближающиеся гортанные звуки немецкой речи. Здесь , в яме, удивительно четко и  ясно слышалось все, что происходило вокруг.
Жирные белые черви, почуяв человеческое тепло, сползлись поближе к телу и уже ползали по рукам и груди. Дед старался отмахнуть их подальше от себя, но коричнево-бурая масса человеческих испражнений не только не давала этого сделать, а, казалось, наоборот, приклеивала их больше и больше.
«И вправду не нахлебаться бы, - с горечью про себя подумал дед. – Вот смеху-то немцу будет, если здесь найдут. Пожалуй, еще жрать заставят, с них станется, мать их! Поиздеваются всласть, а потом и пулю в лоб, а то и того хуже. Вот и будет тебе, Булыгин, самый что ни на есть позорный конец. И что самое обидное, что сам по доброй воле в говно залез. И в морду немцу не дашь, по уши увяз. Разве что плюнуть!».
Грохот солдатских сапог, лязг затворов, короткие пулеметные очереди – немцы лазали по всем закуткам. Скрипнул колодезный журавель, и загремело ведро, и опять тяжелый топот кованых сапог. Теперь уже совсем рядом.
Дверь сортира надрывно скрипнула. Немец сунул внутрь нос и дал пулеметную очередь.
- Русишн швайн! - Брезгливо рявкнул он и пнул дверь ногой.
Дед слышал, как просвистели над головой пули и мысленно перекрестился. Сейчас, когда смерть стояла совсем рядом, он не чувствовал ни холода, ни тошнотворной удушливой вони, ни ползающих по телу жирных червей. Все сосредоточилось в одной мысли, в одном ощущении – сжаться в точку, затаиться, стать невидимым и беззвучным, чтобы жить, во что бы то ни стало жить!
Время тянулось тяжело и медленно. Никогда ни до, ни после он не ощущал больше его тягучести  и растяженности, так, что закладывало уши, звенело в голове и до изнеможения ломило кости, словно кто-то испытывал их прочность.  Уже от холода онемели ноги, и он не  чувствовал их, уже холодная волна змеей растеклась по кишкам, подкрадываясь к сердцу, уже пальцы  рук, распухшие от холода и едкой нечистоты, плохо слушались его, а он все стоял и стоял, боясь хоть чем-нибудь выказать свое присутствие.
Нет, он не думал, что про него забыли. Он чувствовал, что враг еще тут,  рядом. И, быть может, выжидает, что вот сейчас у него не выдержат нервы, и он закричит или выйдет из своего страшного укрытия, словно  разлагающийся мертвец из могилы. И тогда они начнут свое жуткое представление, финалом которого будет его глупая бессмысленная смерть.
Стемнело. Сквозь щели досок виднелось темное, почти беззвездное небо. От едких испарений и дурного запаха стали болеть и слезиться глаза. Резь нарастала все больше. Нельзя было ни отвернуться, ни защитить их рукой или прикрыть платком, как это делалось в обычных случаях. Все вокруг него – и воздух, и сам он, и эта жижа, и черви, копошившиеся в ней, - была одна зловонная, изрыгающая заразу нечистота.
Дед закрыл глаза. Он чувствовал, как они обжигающе горячи и как слезы, льющиеся из-под век, пытаются погасить это пышущее пламя. Он уже потерял ощущение времени, когда услышал женский окрик и треск отдираемых досок.
- Живой? – Откуда-то издалека донесся ее голос.
- Живой, - ответил дед каким-то не своим, а чужим корявым стариковским голосом.- Ушли?
- Ушли, - ответила она. – Сутки шарили везде. Звери они. Все ходили по двору, будто гуляли. Теперь ушли. Вылазь ничто.
Дед открыл глаза и увидел яркую вспышку солнечного света. Ухватившись за настил, подтянулся и с трудом стал вытягивать застывшие непослушные ноги. Зловонная яма чавкнула последний раз и выпустила его из своего гнилого вонючего рта, как непереваренную пищу, которая была ему не по зубам.
От чистого воздуха деда стал бить кашель. Красные воспаленные глаза размягчились до студенистой массы и выпучились наружу,  будто хотели выпрыгнуть из орбит.
 – Воды, - прохрипел он и  страшный в своем бесстыдстве стал раздеваться прямо у нее на глазах, срывая насквозь пропитанную дерьмом одежду.
Она обливала его водой из ведра, а он, нисколько не стесняясь ее, совершенно голый, все никак не мог смыть с себя это страшное человеческое варево. Кожа его местами покраснела и покрылась волдырями, как при ожогах, и всю ее щипало, словно он обстрекался крапивой. Пальцы распухли и не гнулись, а ноги гудели и  не чувствовали земли.
Вода не смогла смыть пропитавший его запах.
- В баню бы, - хрипнул дед. – Отпариться бы. Нутро прогреть надо, кости ломит. Сдохнешь от заразы вашей. Глаза лопнут сейчас.
- Печку растоплю, в печке помоешься, - отводя от него глаза,  ответила женщина. – Траву заварю. Не помрешь, не бойся. Не время теперь от болячек помирать. Что дух от тебя тяжелый, так  обветришься не то. Жив, слава богу, целехонек, поживешь еще.
Закутав его в тулуп, повела в хату. Белая русская печка была еще теплая. Возле висел рукомойник и чистый рушник. На стене полки с нехитрой кухонной утварью да чисто выскобленный дощатый стол, сбоку которого на лавке стояли ведра с водой.
Мылся дед ожесточено, натираясь золой и беспощадно хлеща себя березовым веником.
Ребятишки, которых баба закинула на печь и накрыла дерюгой, слышали довольное  кряхтение, улюлюканье и незлобливую матерщину от ощущения радости  своего чистого тела.
Крестьянка, порывшись в своем сундуке, отыскала ему полный гардероб и вынула бережно завернутые в тряпочку хромовые сапоги. Она тихо поставила все  около печи и зашла за угол. Теперь уже не было того безрассудного бесстыдства, которое сопровождало их в первый раз.
Дед, прикрыв стыд рукой, неловко сдернул рушник и торопливо обернулся им. – Ты одевайся там, - услышал он голос за печкой, - чистое это. Поди, подойдет тебе. И сапоги примерь.
Дед торопливо натянул одежду. «Маловата», - мелькнуло в голове. Взял сапоги. По-хозяйски осмотрел их. «Кабы подошли», - опят ь подумал он, натягивая их на ноги. Сапоги оказались впору.
- Мужиковы что ли? – Полюбопытствовал дед.- Яво, - ответила женщина и вздохнула. – Все бярег их, а тяперь уж ни к чему… - она замолчала.
- Убили что ли? – Допытывался дед.
- Убили, - прошелестела она одними губами. – Вдовствую вот. Детишков двое сталось да хата… Да ты не гребуй, носи. Чистый он был мужик, справный. Меня не обижал, хорошо жили.
- А ребятишки там? – Дед кивнул на печь. – Ишь присмирели. Пужливые они у тебя.
- Там, как же. Двое пострелят. Четыре года да шесть. А пужливые, так что ж, навидались уже. Да и без порток не набегаешься.
Женщина поставила на стол чугунок картошки и загремела на полке посудой. Дед сел за стол и поглядел на печь. Две пары серых любопытных глаз смотрели на него с  настороженностью.
- Выпей малость, - сказала хозяйка, ставя на стол початую бутыль . От хозяина моего сталось, вот храню. Тебе, поди, нужно счас. Не ровен час захвораешь, - она подвинула ему стакан.
Дед выпил залпом крепкую вонючую жидкость и засопел. Угрюмо чистил он желтую водянистую картошку и исподлобья посматривал, как  хозяйка убирает за ним у печи.
- Сядь и ты что ли, - пригласил он, наливая второй стакан, и повнимательнее приглядываясь к ней.
Она села, пригубила с ним за компанию и осторожно, будто боялась спугнуть, спросила:
- А ты-то как? Жена есть, детишки? Видный ты мужик. Откуда война тебя занесла?
- С рязанщины, - ответил дед, запрокидывая стакан. – Дети есть, четверо. Три девки и парень, а вот жена померла, - соврал он.
В который раз хоронил он свою благоверную, он уже и не помнил.
Весьма охочий до женского пола и пользовавшийся у них успехом, он, как говорится, своего не упускал. И тогда, уже будучи под хмельком, полуголодный, ожесточенный от крови и смерти, вдруг захотел теплой бабьей ласки, домашней чистой постели и почувствовал, что и она желает того же, давно устав от своей вдовьей доли, холодных одиноких очей и уже, как ей казалось, конченой навсегда женской судьбы.
Много чего нашептал ей тогда дед. Никто из них не знал, будет ли он жив завтра. А жизнь текла своим чередом, сводила и разводила людей. Кто знает, вправе ли кто-нибудь когда-нибудь быть им судьей за их ошибки, кроме их совести?
Наверное, глянулось что-то деду в этой простой женщине, а может, из чувства благодарности или  мужской жалости к ее недоброй судьбе пообещал он жениться на ней после  войны.
Поверила она ему, или сделала вид, что поверила, решив тоже  взять от жизни, что можно, кто знает? Дед навещал ее время от времени, пока партизанил в их краях. Потом, вернувшись в регулярную армию, счел благоразумным умолчать об этом и не искал с ней больше встреч.
Однако, после войны, по пьяной лавочке, в порыве злости при очередной ссоре с бабкой выплеснул ей  свою тайну, хлестнувшую ее горькой незаживающей обидой.
Не раз потом, после очередного запоя, набрав нехитрых гостинцев и денег, отправлялся он  на вокзал, говоря ей, что едет жениться в Белоруссию, как обещал. Бабка только усмехалась, зная, что его намерение закончится тем, что там, на  вокзале за несколько дней с  случайными собутыльниками , падшими на дармовщинку, он пропьет все деньги, нажитые тяжелым грязным трудом, и пустой, посрамленный, голодный и теперь никому не нужный, вернется назад.
Потом будет , пряча от нее глаза, наверстывать упущенное,  неделями не выходя из валялки и отрабатывая пропитые деньги.
Несколько дней бабка пилила его, как тупая пила, стараясь задеть побольнее и срамя его за то, что он в который раз схоронил ее заживо. Не знаю, просил ли дед у нее прощения, и простила ли она его. Но люди не ангелы. Жизнь иногда так заковыристо сделает изгиб, что человеку и самому не верится, что это происходит с ним. Война пожирает людей, но все-таки она не может остановить жизнь. И как бы смерть ни старалась уничтожить все живое, жизнь оказывается сильнее. И даже на выжженной земле, в грязи, в крови, через смерть пробьется к солнцу неизбывной жаждой любви нежный зеленый росток.


Рецензии