Явление Калажихи

 
Её дом стоит на краю села. Она живет в обветшалом, неприхотливом жилище, как отшельница. Рваная крыша с одной стороны косит сруб дома и  наспех собранный из кривых бревен, он будто вдавлен в землю тяжким бременем прошедшей в нём жизни. Вокруг дома помойки, свалки из старых ржавых предметов то ли своих, то ли из тех, что появлялись в доме с общей свалки, куда она любила ходить со своим закадычным другом - такой же пьянью. Друг  болел сифилисом, но это нисколько не пугало обоих. Они часто ходили в гости друг к другу, иногда  жили  вместе. У друга Петра уже был  ввалившийся нос,  в посёлке от него шарахались, ожидая времени очищения - Господь приберет, и тогда все вздохнут спокойно. Словно терялась связь между прошлым и будущим, когда эти двое медленно проходили мимо справных соседских  домов и с любопытством оглядывали хозяйственные постройки.
Жажда выпить все сильнее сдавливает Маньке  виски, будоражит и злит. Она не в силах сдерживать дрожь в руках, не в силах даже продвигаться. Единственное, сосущее все внутренности желание поглощает ее целиком в свои недра  и гонит из дома. С трудом волоча ноги, придерживаясь за шатающуюся изгородь, она появляется на улице. Вместо рук - культи.
Она словно ползет по изгороди, приближаясь к дому матери. Манька Поскотина вышла на добычу, так бы сказали раньше, но не теперь. Теперь её только жалели и настороженно наблюдали за её медленным продвижением вдоль ограды материнского дома.
Манька, наконец,  входит в ограду, присаживается на лавочку отдохнуть. Блудливый, ищущий взгляд бегает по изгороди, по крышам соседних домов, пытается проникнуть через затемненные сумерками окна вовнутрь. Кривая гримаса застывает на её лице. Свисающая нижняя губа, обнажила оба ряда желтых гнилых зубов. Морщины словно в жгуты собрали её лицо. Глаза почти не выделяются; они бесцветны, с плотной желтой поволокой. Добротное ещё платье на дряхлом и иссохшем теле висит как тряпье. Ей не исполнилось и пятидесяти; сидит восьмидесятилетняя старуха, прожившая трудную суровую жизнь, подвластную чьей-то воле, сидит, цепко еще схватывая каждую минуту драгоценной жизни.
Манька как никто другой познала в своей жизни предел падения. Никто, сознающий свое падение, не боролся так за остаток своей жизни, как она с присущей только ей жаждой. Она всегда выживала. Ходила по самой кромке судьбы: не раз замерзала, упав в снег до одури пьяной где-нибудь на окраине села; не один раз задыхалась в угарной своей избушке, но живуча была. Не замерзла, не угорела и не сгорела от водки. Выживала, чтобы снова красть, чтобы снова и снова мучить свою старую мать бесстыдными выходками.
Сидит, тупо всматриваясь в лица прохожих.
- Жулик! - окликает молодого чубатого паренька, с широкой улыбкой и ямочками на щеках. - Поди, сюда!
Илья подходит, стоит, выпрямившись и упершись большими пальцами в карманы брюк, ожидая вопроса.
- Не мог куска хлеба принести, да? -  кривляясь, спрашивает.
- Да-да! - вторит  Илья также  ехидно.
- Жулик, ты и есть Жулик. Не мог догадаться? Чтоб у тебя руки отсохли. Иди своей дорогой, - зло сверкает глазами и отворачивается, сопит, чмокает губами, замолкает, погрузившись в раздумья.
Илья прищелкивает языком, садится рядом на скамейку.
- Где Юрка?
- Мне он што? Докладывает разве, Юрка твой? Нет его дома, нет, - бормочет, пытаясь встать. - Родной матери сто грамм не может подать, гавно мое. Чего боится? Хуже не стану. Нечего меня выучивать, шибко грамотные стали. Я уже отпетая, а вы с жадности своей помрёте. Никому не нужна, – ворча, отплевывает махорку. - То бы десять человек страдали, а то я одна за всех надсажаюсь. Вы меня жалеть должны. Я еще из ума не выжила - все понимаю. Кому надо, чтобы Манька Паскотина была пьяницей? Всем надо…
Илья смеётся.
- Ну и хитра ты, Манька! Иди, бабка пожалеет.
Манька, будто послушавшись, встает и идёт к дому. Открывает двери в сени, заходит в избу, вякает:
- Мам, дай поесть.
Мать её - ещё бодрая, но сухая старушка, всплескивает руками:
- Явилась, калажиха,  лешак тебя возьми.
 Манька садится за стол, не ожидая приглашения. Калиновна наливает суп из большой кастрюли, подает в глубокой эмалированной чашке на стол.
- Неужели так будет продолжаться до конца дней моих? - горестно качает головой Калиновна, кончиком фартука вытирает подступившие слёзы.
А ведь любимой дочкой была Мария: мало озорничала в детстве, всегда была послушная и работящая. Самой грамотной стала из  всех её детей. Что стало с ней? Самая грамотная стала самой хитрой  и блудливой.
- За что позор несу?
- Ему лучше знать! – Манька, с трудом удерживая обеими культями ложку, тычет ею в потолок, пытается зацепить в чашке что погуще, не расплескав, донести до рта. Украдкой осматривает  ближайшие углы. Калиновна, заметив это, вскрикивает:
- Чего глаза пялишь, опять утащить удумала? Накормлю я тебя, думаешь, в следующий раз? Замерзай, пропадай там со своей кошкой.
Манька точно в обиде кладет ложку, задумывается – кошка-то ведь со вчерашнего дня голодная. Скрипнула дверь. В проёме показалась дородная фигура женщины и сразу полилась ласковая речь по избе.
- Миленькая ты  моя. Здесь уже. Кушаешь? - говорит Миленькая, обращаясь к Маньке. От неё веет добродушием, здоровьем и успокоительной силой. Маньке захотелось после такого ласкового и сочувственного обращения  закрыть глаза и тут же за столом уснуть.
- Плохо тебя кормит Калиновна? - участливо спрашивает Миленькая. - Приходи ко мне! У меня от обеда кое-что осталось. Приходи, накормлю. Калиновна! - поворачивает  голову в другую сторону. - Юрка-то чего её утворил знаешь? Моему Петьке голову расшиб. Приберу я его к рукам, Калиновна, если вы не приберёте.
Калиновна и Манька переглянулись. Обычно Миленькая никому никогда не угрожала. Все для неё были миленькими и несмышленными. Всякого она могла пожалеть и оправдать, мол, все не со зла делается - жизнь такая, она заставляет. А тут, на тебе - приберу к рукам.
Манька встрепенулась от сна:
- Ишь ты, - взбунтовалась, тряся культями. - Стёпку своего заездила - слова супротив не скажет, за других взялась, змея!
- Молчи! Замолчи! - рванулась от плиты Калиновна, хватая в руки половник.
- Только бы и хаяла всех, ненасытная!
У Миленькой, все ещё стоящей в дверном проёме, дернулась нога, и она вынужденно села на табурет.
- Не тронь её, Калиновна! Я тебе зла не желаю. Я тебе, миленькая, добра хочу. Он ведь и тебя не жалеет. Вон, давно ли без синяков ходишь?
- Что делать? Что делать?  Хоть бы уж скорей прибрал меня Господь.
- Не говори так, Калиновна! Ведь двух Манькиных на ноги поставила, еще двоих на ноги ставить нужно.
- Житья не дают, - продолжала причитать Калиновна.- Какой позор ношу. Надорвалась уже!
- Ничего, миленькая, - перебивая, трезво рассуждала гостья, - все обойдется, вот только, миленькая, Юрку постращай,  паразита этого.
Встала, попрощалась и, покачивая бедрами, вышла. Уже в сенях начала вслух рассуждать: « Нет, не те времена, чтобы всё прощалось, такое прощалось».
Да, отошли  времена. Не всегда было родным это село. Почти все селяне нездешние. Кто из России приехал, кто с Алтая, кого нужда загнала, кого-то из родных мест царская милость. Были здесь и раскулаченные и ссыльные. Потом понаехали родственники. После войны 1941-1945гг много осело пленных поляков, немцев, были и власовцы.
У первых переселенцев была обида за прошлое. Эта обида по праздникам выливалась в мордобой, текла кровавыми ручейками по пыльным дорогам. Начинали весь сыр - бор самые драчливые – Ершовы; били чем не попадя. Семья семье не уступала в ссорах. Редко мирились. А в новой ссоре становились ещё злее. Не боясь и не жалея, обидчику могли лопатой голову расшибить, зверея, поверженного в грязь затаптывать. Чужая кровь по рукам текла, её по потному лицу растирали. Смешивался пот с чужой кровью, визжали, разнимающие драчливых мужиков, женщины, плакали  любопытные  дети.
Казалось, пролетали над селом птицы  и  не осмеливались оставаться в этом селенье надолго. Птицы улетали, а селяне провожали их суровыми взглядами и день за днём скидывали в дедовские сундуки. Дома в селенье стояли нестройно и отчужденно на пригорках. Вросли в землю нечаянно, а вышло - надолго.
Теперь не те времена. Обида вместе с обидчиками ушла в землю. О прошлом мало кто вспоминал. Оно становилось неправдой, невероятной и туманной загадкой. Прошлое, как сладкая боль, сопровождала бессонницу деда Чулкина в пахучие летние вечера. Дед отличался от остальных селян живучестью и недюжей терпимостью, селяне называли это мудростью «Живи, пока живется…».
Многое на своем веку повидал дед Чулкин:  чудаков, хлыщей и правильных людей. Одни ему ребра ломали, другие «как жить» - советы давали, иные, на всякий случай, рядом стояли. Дед, где прибауткой начнет, где шуткой выстрелит. Он нёс с собой праздник.
Любили Чулкину гору и её хранителя и взрослые, и дети. На Чулкиной горе было много цветов, солнца и будущего,  к  которому  несли по синему чистому небу облака. Там была другая жизнь, которая манила бесконечностью, так же, как и железная дорога, которая окаймляла село и тоже уходила куда-то в другую жизнь.
На самой вершине Чулкиной горы стоял  небольшой, аккуратный домик с яркими ставнями, с весёлым взглядом окон. Миленькая шла от Калиновны прямиком к этому домику. Шла через июньскую благодатную поросль, что простерлась через огороды, бегущие от холма к холму и сходящиеся где-то в ложбине. Шла величаво и осторожно, раздвигая руками звенящую лебеду,  и безжалостно топча росистую, вкрадчиво шуршащую, крапиву. Думала: « Забот домашних не убавилось, а прибавилось. Вот тебе и отдых на старости лет! А, может, от старости и думается так? С Калиновной разговора не получилось. Манька, конечно, помешала. Что Чулкин присоветует?»
Чтобы подойти к дому Чулкина, нельзя было выбрать лучшей тропинки. Много тропинок вело к его дому, но все были с крутыми подъёмами. Тяжело шагая по лысоватой тропинке, раза три останавливалась, чтобы передохнуть и оглядеть владения Чулкина. Хитрец  выбрал удобное место. Все ближайшие дворы, как на ладони просматриваются. Миленькая представила, как выходит спозаранок во двор дед  на дежурство, прохаживаясь по высоте. Была ещё гора - повыше и посолиднее. На ней пристроился немец. Немцу было не до любопытства. Он с раннего утра до поздней ночи облагораживал своё хозяйство.
В ложбине между горой Чулкина и усадьбой немца когда-то было болотце, теперь зеленел луг и паслась всякая скотина. Рядом со скотиной Чулкина паслась очень воспитанная скотина немца. Поскольку с немцем разговориться было невозможно - тот упорно не с кем не общался и, похоже, вообще был немым, то дед Чулкин часто выяснял отношения с интеллигентной скотиной немца. Живность немца всегда была ухожена и чистоплотна, недрачлива и совершенно равнодушна к кому бы то ни было. Когда немец уходил из дома, Чулкин устраивал состязание собственной скотины со скотиной немца.
Был такой случай. Затащил дед на свою гору чужеродного барана и привязал недалеко своего козла. Баран, как ошпаренный, начал  мотаться вокруг своего кола. Дед залег в ложбинку,  покусывая травинки, наблюдал. Козел, пританцовывая, тоже наблюдал за бараном. Когда баран натыкался на козла, тот демонстративно отступал. Когда баран, набрав все возможные обороты, и не мог двинуться вперед, дед решил показать барану, как надо двигаться назад. Он встал, подошел к барану, наклонился и начал того подталкивать для раскрутки в другую сторону, неожиданно, упал, спеленатый верёвкой. Козёл, не поддержав намерений деда, этим сильно его разозлил.

 
- Ах, ты, паскудник! Предатель! Нет, подожди! - дед встал, вытащил кол, освободил его от накрученной веревки и вбил кол  поближе к козлу. - А так если? - опять залег в ложбинку, зевнул.
Козёл и баран стояли - без движения, только иногда козёл трусил хвостом.  Дед подождал немного и решил задачу усложнить. Он обоих утащил в лог, где паслась  скотина немца. Вбил колья поближе к дородной ухоженной свинье немца; сам отошел на ближайший взгорок и присел, слегка утомленный. Свинья с оттопыренными ушами то и дело с визгом вскидывала голову то на козла, то на барана. Козёл и баран уже смотрели в одну сторону - на визгливую свинью. Свинья оказалась с русским характером, она, ещё несколько раз хрюкнув, вскинула голову. Сначала протаранила в спину козла, затем с разбегу  пяточком поддела так барана, что тот плашмя упал на бок, от неожиданности вытянув все четыре ноги.
Дед захохотал, закашлял и заматерился:
- Вот это по-нашему, - кряхтя, встал и от греха подальше утащил своего козла.
После этого случая дед Чулкин очень зауважал немца, но навсегда от экспериментов с его скотиной не отказался.
Миленькая была уже у крыльца дома Чулкина. Собираясь с мыслями, постучала в дверь. Постояла, ожидая услышать голос Чулкина, взгляд её упал, наконец, на ржавый замок.  Расстроившись, повернула назад - к выходу, но  глухо раздался голос хозяина.
- Да дома я, входи уж, коль пришла. - Миленькая ойкнула, от неожиданности и осмотрелась. – Входи, входи, не заперто, только замок сними, - подбадривал  Чулкин,  глядя на Миленькую из маленького оконца сенцев.
Миленькая взялась за ржавый замок, и он отвалился вместе с навесом,  но войти отказалась, потребовала:
- Сам выходи.
Если этому чудаку отказывались в его чудачествах подыгрывать, то он вёл себя сурово, но тоже наигранно.
- Миленькая моя! Зачем пожаловала? - спросил он, вываливаясь наружу. - Давно не бывала? О здоровье справиться, небось, пришла, да?
- Пришла за советом и с жалобой на Юрку. Не знаю, что делать с Петькой. Кровью харкает.
Дед Чулкин, слушая Миленькую,  сел на крыльцо и её пригласил присесть.
- Руки Петру связали, лежит дома. Говорят - это бешенство в нём играет. Юрка Манькин виноват. Он Петра избил ни за что, просто тот под горячую руку попал. То ли милицию вызывать, а то ли скорую, не знаю. Петька просит в милицию не сообщать, грозит удавиться. Юрка, паразит, запугал.
Деду нравилось, когда к нему приходили за советом.
- Давай-ка, Миленькая, уточним события. Они пили вместе? Так? Нет? Где встрелись?
- Где-то возле чайной Петька увидел уже пьяного Юрку. Сам шёл от Василия. - Запричитала: - Что же такое? Что на свете белом делается!?
Дед молчал, дымя самокруткой.
 - Кто ему поперек дороги встал не пойму, а накинулся на моего зятя. Тот телок, сдачи не даст, вот Юрка совсем и озверел. Сегодня пришёл с бутылкой просить прощения. Ещё более-менее было, не так плохо Петьке, а выпили всю бутылку, его и земутило. Меня дома не было, а Степан, да, что он может, если одной ногой, сам знаешь.
- Ладно, всё понятно. Юрка любит комедии разыгрывать. Ты иди, Прасковья. Я покумекаю немного. Иди домой. А скорую помощь, все же,  вызови, наверное, в психушку увезут. А, может, все уладится.
Когда Миленькая удалилась, когда отшумела трава, сгибаясь от её ног, Чулкин вышел из ограды, сел тут же на цветастый пригорок, прогладил морщинистой рукой  стебельки. «Все будет хорошо. Так должно быть». Когда-то внизу было болото, и полусонные лягушки по кочкам прыгали. « Эх, если бы мы с Пашей лягушками были! Далеко бы не запрыгивали, друг на друга чаще бы смотрели и пожили бы и старость вместе встретили. А осталась - то на земле только старость, иногда лишь память затребует другое - вспомни это, вспомни то. А со всякой ли памятью хочется  жить? Вот, про ту плохую память Юрке бы рассказать - ему жить, ему еще с жизнью надо дружить.»
Нереальная сила растлевала душу. Недоволен он был тем, что заслужил одиночество. Днями, ночами в прошлом копался, хаял его, чтобы не жалко было. Додумывал, что, наверное, так готовятся к уходу из жизни. Слишком долго он к этому уходу готовился. Хотелось, чтобы душа облегчалась, а она лишь тяжелела. Поговорка: «Живи,  пока живется» - уже не была для него мудростью. Не обрела душа любви, сохранялись лишь только её очертания.
Какое-то томление задерживало дыхание, его нужно было удержать, попробовать удержать, но получался лишь стон. Чувствуя, что нельзя поддаваться этой нереальной силе, он вспомнил все существующие ещё привязанности: «как хороша Чулкина гора!», «все дни крутятся на ней детишки», «как хорошо, что пришла Прасковья!», « скоро воскресенье и приедет сын!», «вот и советы мои нужны ещё». Дед сплюнул махру, повисшую на губе, встал. Нужно было действовать. Если бы ему в это время какой-нибудь ангел подсунул зеркальце, дед, не любивший этот предмет за откровенность, расколотил бы его на мелкие кусочка. «Неправда - это! Это всё неправда! Как смотреть на старость молодыми глазами? Зачем глаза молодые и зачем душа молодая дряхлому телу? Ведь зачем-то же нужна…»  Не успел Чулкин домыслить, как услышал тяжелый хрип, пьяное сопение. Держась одной культей за изгородь, приближалась Манька. Другой культей она прижимала к груди грязновато-зелёную бутылку. Глядя себе под ноги, ехидно спросила:
- Змея-то уже была? Дай закусить чего-нибудь! Да-а-й! - она попыталась  отцепиться  от ограды, но не могла это сделать. Назойливая  муха все время пыталась сесть на горлышко бутылки. Нагловатый  энтузиазм мухи отвлекал Маньку. Муха дергала ножками, чесала их друг о дружку, умывалась в предчувствии лакомства. Манька все же попыталась  отцепиться от ограды, но  тут бутылка выпала.  Потеряв равновесие, от досады упала; не вставая с колен, потянулась за упавшей бутылкой. Бутылка укатилась в кусты крапивы, но Манька ползком последовала за ней.
- Чо смотришь? Достань!
Дед раздвинул крапиву. Из горлышка пострадавшей бутылки выливалась темно-красная жидкость. Увидев это, Манька подалась вперед и рухнула на бутылку. Пытаясь обеими культями её схватить, заплакала.
- За чт-о-о? Чего-о-о смотришь? - Слезы растекались по Манькиным  рыхлым щекам. - Что я буду делать? Не могу больше. Не могу! - выла, уткнувшись в землю.
 Деда можно было разжалобить, но он знал, что это делу не поможет.
- Ладно, Манька,  иди домой. Пусть Юрка придёт, я ему самогона для тебя налью. А приходила-то зачем? - помогая встать, спросил дед.
- Петька – урод, чего его жалеть. А таких, как мой Юрка, больше нет. Не троньте Юрку, Христом Богом прошу. Я  пьяница, человек погибший, но за это дайте сыну пожить. Вы живете - небо коптите, а он не такой, он умеет жить по-другому.
Дед наблюдал, как уходила Манька от его изгороди всё дальше и дальше. В голове одна история наворачивалась на другую,  наброски новых историй, новых событий. «Кто же режиссёр во всей этой жизни? Может, я? Почему много плохого вокруг меня крутиться?»
Юрка пришел к деду этим же вечером.
- Кто тебе сказал? - поинтересовался Чулкин, будто лишний раз хотел утвердиться в открытой им истине.
- В чём дело, дед? - получил в ответ.
- Дык, ничо.
- Дай самогона,  рассчитаюсь.
- Кому, чо должон? - ещё раз поинтересовался дед. Юрка был трезвый, как стёклышко, а ведь с утра уже успел принять и не сто грамм. -  Юрка! Ты понимаешь, какие мысли меня одолели?
- Дед ты не лезь не в свое дело. Понял?
- Ну, а если помрёт, тебя ж посадят.
Дед примостился на крылечке, достал из кармана коричневый, лоснившийся от грязи кисет, взял щепотку табаку, насыпал в обрывок газеты,  закатал её в трубочку, послюнявил край, несколько раз поиграл по самокрутке пальцами, чтобы склеить, закурил.
- Садись Юрка, в ногах правды нет.
- Чо? Самому садиться? - загоготал.
- Нет, это другой случай.  Я тебе рассказывал, как один трупы из морга на кладбище вывозил и  один закапывал? Нет, не рассказывал? Тогда это было делом простым. Определилась моя профессия не по - моему желанию. Несколько трупов сразу на телегу сложишь, а кажный норовит тебя за что-нибудь ухватить. Когда с плеча забрасываешь на телегу, а когда волоком тащишь и ни о чем не думаешь. Понимаешь, как думать ни о чём? Сложишь на телегу, брезентом прикроешь, а они дорогой опять претензии начинают выставлять: то нога, то рука из-под брезента вываливается, а то целиком кто-нибудь выпадет. Всю дорогу переживаешь до кладбища. Могилы тоже сам рыл. В общую могилу, не разбирая, всех сбрасывал.
А вот, когда по одному хоронить приходилось,  то много несуразностей происходило, как будто кажный из них со мной рассчитывался. Однажды  угораздило меня  проверить - по росту ли могилу выкопал. Обязательно по моему росту могилка нужна была. Когда выкопал на метр, полез ложиться. Получилось, что грудь  ниже другой части тела и узкая могилка получилась. Как я крутился долго, пока на карачки смог встать. Та-а-а-к потом прошибло! Так страх и пришел… С тех пор не уходит.
Вот и порассуди: чо ты с другими делаешь и чо потом тебя ожидает. Если не уразумеешь, плохо кончишь и хуже чем я, ум-то у тебя острее - дороже платить придётся. Вот оно  дело какое. Не я эту жизнь определил, но виноватым был, когда она определялась.
Дед закашлялся, и от каждого выдоха в кашле ему легче становилось, словно душа обретала форму. А название этой форме в другом мире ЛЮБОВЬ. Любил он этого бандита Юрку по прозвищу Курт, любил Маньку - бывшую Марию, любил Прасковью - самую милую и терпеливую на свете женщину. Любил  Петьку за то, что тот телёнок. Любил Калиновну, которой долго ещё нужно было отмаливать свой грех, которого быть не могло в природе.  Особенно любил детей, которые ходили на его гору, собирали клубнику, радовались каждому цветочку, каждой травиночке. Именно они часами могли лежать в теплых ложбинках и смотреть на облака, наблюдая за их легким и спокойным полетом. Вот и сейчас он их видел там - внизу. Там – внизу, продолжалась жизнь.
Юрка, ошеломленный, убегал, держа в руках бутылку самогона. Мария, задумавшись, сидела на лавочке у материнского дома. В ногах у неё копошились утятки. Они то бежали, растопырив крылышки, к корытцу с молоком, то потоптавшись в нём и,  уставая падать, выскакивали и снова возвращались к Манькиным ногам. Она, наклонившись, пыталась схватить самого юркого утёнка. Вдруг поняла - стыдно ей жить на трезвую голову, а умирать страшно, потому что  легкой смерти не заслужила. Рядом вскрикнул Юрка:
- Мать! Дед Чулкин приставился. На моих глазах… Чо делать - то?
- Ну и слава Богу, тебе не помешает, - сказала и сразу рот зажала культей, от злости отрезвела.  - Как умер?
 - Так, вдруг замолчал и  заснул. 
 - Иди бабке скажи. Миленькая виновата, змея, и этого сжила со свету.
Калиновна, услышав новость, сразу запричитала:
 - Совсем не остается мужиков-то. Да как же то жить дальше-е-е.
 - Я  что ли не мужик?
Юрке было семнадцать. В посёлке его звали Куртом. Был он задиристым и хитроватым. Уже готовился пойти в армию. Говорил дружкам:
- Хочу в шпионы. Вызовут в военкомат, скажу: «А возьмите меня в шпионы, точно не ошибётесь».
Юрка был заядлым шахматистом  и равных ему в игре в посёлке не было. Манька смотрела на бутылку самогона, протянула культи к Юрке:
- Дай, сынок!
Юрка встряхнул бутылку с самогоном, перевернул её вверх дном. Налюбовавшись играющими пузырьками, вынул пробку.
- Что, мать, дадим молочка деткам? - плеснул в корытце утятам и сразу же отступил.
Калиновна, увидев это, схватила палку.
- А ну, пошли отседова, нехристи!
Юрка гоготнул.
- Видишь, мать, не жалко, а ты ни с кем не делишься? - И уже, отступая от Калиновны, пригнувшись от её удара прутом, закрыл пробку и бросил бутылку в ноги матери. - Кто только меня в Армию провожать будет, если ты будешь молиться только ей?
Калиновна, словно простив и поняв Юркину выходку, грубовато, но с нежностью в голосе бросила:
- Внучок, у нас большая родня, проводим.
- Ты, только моя радость, сынок, для тебя живу! - выла Манька, пытаясь поднять бутылку.
Манька не проводила сына в армию. Упала в снег на обочине дороги и замерзла.
На Юркины проводы пришли одноклассники, друзья, подружки, родственники. Юрке довелось служить  на подводной лодке и избороздить и Тихий океан, и Индийский, но это уже другая, менее драматичная история.


Рецензии