Мы еще полетаем!

-Вот ты и в Антарктиде! – думал Никитин. – Сбылись мечты идиота.
Была какая-то хмурая весна, облака не уходили с неба, сливаясь со снегом. Куда ни взгляни, снег и скалы. Черное и белое. Белое и черное. Изо дня в день. Никитину казалось, что даже вертикальные обрывы скал выглядели аспидными, хотя на самом деле были коричневатыми. Зеркально-гладкий, выметенный ветром лед круглого озерка – словно снятое молоко. Вокруг озерка темный коричневый поясок, словно горлышко у кувшина. Как называются громадные грузинские глиняные кувшины, которые зарывают в землю и наполняют вином? Марани?
Этот черно-белый мир кружит голову покрепче любого вина – никак не протрезвеешь. Три недели он здесь и каждое утро спрашивал себя: «Никитин, это ты? Это наяву?» Цвета, у которых нет глубины. Двухмерное пространство, на котором мир отпечатан слишком резко и плоско. Свет, особенно в полуденные часы, валится со всех сторон, стирает тени.
Домик на полозьях. Рядом вмятины от гусеничных траков в снегу, как память  о тех, кто притащил его вместе с домиком сюда.
Никитин подразнивал себя: а были ли люди на земле? Но пингвины были всегда. Вот они копошатся метрах в пятистах от его жилья, на склоне террасы, свободном от снега, носят в клювах камешки, устраивая гнезда – там их колония.
Сейчас их собралось уже около сотни, и только один из всех умеет хитрить. Он лег между двумя гнездами, своим и чужим, и вроде бы спит. А сосед издалека, шагов за двадцать, человеческих шагов, таскал камни. Мотался как маятник, так же равномерно, хоть и не торопясь. И как только трудяга поворачивался спиной, хитрец вскакивал, хватал только что принесенный камень, клал в свое гнездо и опять укладывался, закрывая глаза. И так раз двадцать, пока трудяга не споткнулся, не оглянулся случайно. Лишь тогда он понял, куда исчезают камни, и бросился в драку. Кричали они не лучше поссорившихся на кухне женщин.
Никитину порой казалось: как все настоящие дурачки, пингвины – великие страдальцы. Таких площадок, как эта, со свободно рассыпанными камешками, в Антарктиде – раз, два и обчелся. Пингвины приходят сюда за десятки километров, пешком идут, перебираясь через расщелины во льду, через торосы, увлекаемые лишь тяжким инстинктом продолжения рода. Действительно тяжким, особенно для самцов. Это они сейчас таскают камни, и они останутся на долгие недели сидеть на яйцах в гнезде – неподвижные, без еды, и будет их заносить пурга, когда ветер поднимается такой силы, что можно падать на него и не упасть. А они все будут сидеть, сидеть…Далеко не все выживут.
Страдальцы, что говорить.
Долготерпение их наводило Никитина на грустные размышления…
Единственное, что утешало его, любопытство пингвинов.
Третьего дня, устав глядеть на этот плоский мир, Никитин бросился в свой домик, вытащил из ящика заранее припасенную банку с краской – он знал, что так будет, и начал малевать стены снаружи в зеленое. А когда оглянулся, увидел, как пять черно-белых существ идут друг за другом к нему цепочкой, идут вразвалочку, важно задирая вверх клювы, поводя ими в стороны, идут посмотреть, что это он, Никитин, вдруг затеял…Вот тогда-то – и это не в первый раз – пришла ему в голову смешная фантазия: «Может я научу их жить иначе?». Он знал, что не научит, да и как тут иначе жить?!
А все-таки хотелось так думать. Хоть иногда.
Но чаще Никитин ловил себя на том, что сам начинает ходить вразвалочку… И бывало, ругал себя: черт занес его орнитолога, к этим черно-белым идиотикам, которые так не похожи на птиц.
Хотя бы их предки когда-либо умели летать?
И зачем он, Никитин, взялся за эту работу?
Понятно, работа нужная: давно уже международными установлениями решено сохранить природу Антарктики в первозданности. И давно замечено: колония пингвинов с каждым годом становится малочисленнее…
Надо выяснить, почему так. Виновато ли здесь изменение климата, или необычное и теперь уже постоянное соседство людей…Предположений много, а фактов недостаточно. Потому он здесь. Надо окартировать гнездовья, надо сосчитать птиц, выживших и погибших, установить причины их гибели, заниматься вскрытием, надо окольцевать птенцов, чтобы узнать, сколько их вернется сюда на будущий год…Много чего надо. И работы эти будут продолжаться в следующее лето и еще через год. Только тогда станет возможным выстроить какие-то достоверные теории. И вот потому он здесь и один: двоим тут делать нечего, а одному -  в самый раз, день занят с темна до темна и еще вечер прихватишь, сидя над картами, графиками, дневниками…
Но порой Никитин, вопреки своему призванию и логике ученого, начинал придираться к этим симпатичным существам, вдруг невольно поддаваясь иллюзии – они же иногда смахивают на нас, людей. И тогда чуть ли не бесит их долготерпение.
И еще он подозревал, что львиную долю его работы мог бы и лаборант выполнить, в крайнем случае – младший научный сотрудник, которому как раз полезнее всего – для себя полезнее – копить факты, учиться наблюдать. А он уж давным-давно кандидат наук, а докторскую не защитил, потому что для него мУка адская оформлять то, что интереснее раздать своим друзьям.
Но так долго оставаясь только в обществе пингвинов, он вновь задавал себе вопрос: так зачем я здесь?
Началось вроде бы с пустячка: заспорили, одного или двоих посылать в эту колонию пингвинов. Спор уж не такой мелкий, потому что не сумей он настоять на своем, и в будущие годы посылали бы сюда двоих, а денег и без того в обрез. И тогда решено было – одного. Выбрать именно Никитина помогло то, что методика наблюдения еще не была разработана, а он в этом кое-что смыслил.
Но это все были доводы внешние, формальные, а изнутри подталкивало его дурацкое противоборство своему характеру, которое он уже давно знал за собой: ты не любишь ничего такого, что надо делать изо дня в день? – вот и поезжай, там-то ты не сумеешь спрятаться от необходимости выполнять свою же собственную программу. Ты терпеть не можешь одиночества? – тем более надо ехать, уж там-то почти три месяца – подумать только: три месяца! – ты сможешь говорить только с собственной тенью, пингвинами – нет, даже собственную тень и то не всегда разыщешь.
Это наивно, но еще в детстве он где-то вычитал фразу: «Жизнь – это постоянный вызов самому себе» - и вот до сих пор время от времени он заставлял себя делать то, что переламывает привычный ход жизни. Наверное, это необходимо, чтобы что-то в его собственном «я» обновлялось… Может, это то же самое, что пингвину заставлять себя время от времени летать. Или поморнику месяцами ходить по земле, не раскрывая крыльев. Интересно, чувствуют ли чайки удовольствие от самого полета? Наверное, да. Иногда они часами кружатся над одним и тем же местом, также и там где высматривать нечего, и они это знают.
Но, чтобы ощутить это удовольствие, и им, должно быть, время от времени надо опускаться на землю.
Попутно выяснилось, что поморники приносят пингвинам, пожалуй, больше пользы, чем вреда. Вокруг колонии кормится три семьи, яиц они воруют у пингвинов немало. Но только три семьи: они отгоняют чужаков, если те подлетают близко.
Впрочем, все это фразы – «польза», «вред», «летать», «ходить», «вызов самому себе»… А суть, видимо, в том, чтоб уметь сбалансировать  себя вот так же, как сбалансирован этот маленький черно-белый мирок вокруг: все пригнано крепко, все необходимо, даже то, что кажется вредным. И может быть, лучше всего это делать вот так, как у него сейчас, - на краю сил, когда становится отчетливым то, что ускользает в обычной жизни.
Надо только, чтоб одиночество стало таким же полным, как здешняя тишина, когда сюда еще не пришли пингвины, не прилетели поморники: твердый наст снега, обрушенные раз и навсегда скалы – воздух не движется, ни одного, ни малейшего шороха – такой тишины на Большой земле не бывает, тишины, в которой явственно слышен – будто слышен – ход солнца по небу.
Вот тогда всему  отыщется свое название, все загнанное суетой найдет значимость истинную, любовь обретет силу такую же первозданную, как этот материк. Любовь, а значит, и ненависть к тому, что Никитин досконально узнал, - три года он провел в нацистском концлагере…Пусть по иному, но  все длится то сражение, которое и там он вел вместе со своими друзьями.
И тут Никитин мысленно часто возвращался к ним…
Сейчас он совсем один, но в этом никакой беды нет. Ему есть о чем поговорить с собой, да и всегда можно позвать сюда, в домик на полозьях, всех, кого захочет увидеть. Пораздвинуть стенки, зажечь камин,  на нестроганный пол бросить ковер, поставить торшер к окну, чтобы свет его был виден в ночи тем, кто припозднится. Расставить стулья, нет, лучше кресла и тахту, - они не торопят беседу. Чайник можно вскипятить тот же – он достаточно велик. Есть сушки, сахар, фрукты есть, правда консервированные, но это ничего…
И усадить всех вместе. Даже тех, кто никогда не встречался друг с другом и уже не сможет встретиться. В сущности, это так легко сделать!…
Бруно Форнер сядет к столу, вот сюда…Тут потемней, и тени падают на лицо Бруно так, что подбородок, утонувший в желтых нездоровых складках кожи, опять становится мощным, упрямым, каким он, наверное, и был когда-то.
-Жаль, Бруно, - подумал Никитин, -  что не могу я представить себе, каким ты был до концлагеря и  каким стал бы после него, если бы не эта проклятая пуля. Мы берегли тебя и именно потому в день восстания отправили в ревир. Кто знал, что туда прибежит прятаться обершарфюрер и начнет стрелять…
Никитин шумно вздохнул. «Мы не могли тогда  не беречь тебя, Бруно. Ты прожил в лагере дольше всех – с тридцать пятого года. Невероятно, но это так. Последние месяцы ты едва ходил, но и тогда умел видеть чуть дальше всех и по-прежнему был тем, кем стал задолго до моего появления в лагере  - нашей совестью. А совесть нельзя не беречь»
Если бы не этот выстрел!…
«Да, задолго до моего появления в лагере, и об этом стоит подумать: я жил в общежитии на Стромынке и слушал лекции на Моховой, а ты – моя совесть – уже был брошен за колючую проволоку, и каждый твой неверный шаг мог стать смертельным – не в переносном смысле «шаг», а в самом прямом: сантиметров тридцать пространства, не больше, в лагере никто не ходил шагами широкими. И мне нужно было пройти огонь, воду и медные трубы, чтобы разыскать тебя. Но я нашел».
-Ты что-то сказал, Бруно?
-Я боюсь, что после войны главным героем времени станет созерцатель, а может и делец?! Наверняка мы, немцы, будем много говорить о грехе, о своей вине, и, боюсь, кто-то утопит в разговорах действие. И этим воспользуются ловкачи… А из созерцателя можно сделать кого угодно. Внутренние силы его спят, ответственности, личной, несмотря на все слова, он ни за что не чувствует. Именно потому его можно толкнуть в любую сторону, но он злу не воспротивится. Ведь удобнее даже притворяться, что он забыл или не знал о размахе преступлений…И не пойдет против, когда этого потребуют обязательства. Впрочем, я думаю, это произойдет не только в Германии».
Никитин, словно наяву слышал голос Бруно, который очень любил. Низкий, с чуть заметной хрипотцой – словно бы дышишь словами, они ложатся к самому сердцу. И во многом Бруно был прав, так оно и случилось в послевоенном мире, так оно и шло, но не слишком уж долго, чтобы можно было позабыть тебя, Бруно, а это главное: - тебя не забудут. Пока мы живы.
«Но почему ты заговорил об этом сегодня? Ах, вот что! Тебя беспокоит, сохранили ли мы все былую дружбу и последовательность. И почему я «придираюсь» к себе, нет ли в моих размышлениях некоей дозы бесцельного «самокопания». Это другое, Бруно…И в этом тоже верность нашему содружеству. Разве не так?»
Бруно молчит, греет руки о стакан с кофе, темные пальцы с ногтями миндалинами – руки старика, хотя ему лет не так много: пятьдесят с небольшим. Он улыбаясь смотрит на Марка.
А Марк устроился на тахте, припав на локоть, поджав под себя ногу. Но и в такой позе он выглядит легким, изящным. И это впечатление усиливает короткая его стрижка: седины почти не заметно, выступают скулы, лицо сдержанно-нервное. Марк вертит в руках игрушечный автомобильчик, величиной со спичечную коробку. Он рассказывал, что у него была коллекция автомобильчиков – и самые первые машины с громадными колесами, похожими на ветхозаветные фаэтоны на резиновом ходу, где руль торчит как у трактора «Беларусь», и плавные «испано-суизы», и «эмки» - черные жуки, и ранние «форды», и хищные «кадиллаки»…
Марк тоже был в лагере, но Бруно его не знал, да и Никитин не знал его тогда: Марк попал в лагерь мальчишкой… Может потому он часто вспоминал свою коллекцию – игра, в которую не доиграл в детстве. А может, это было и нечто большее для него: те механистические силы, которыми так увлекательно, даже здесь на тахте,  управлять безраздельно.
Марк сейчас – спортивный журналист. Он пишет о гонках, автомобильных, мотоциклетных, и собирает материал к истории автомобиля – истории того, как машина, рожденная для служения людям, может, в определенных условиях, калечить человека нравственно и физически… Но он-то, наверное, в совершенстве знает про нее и другое, что пробуждает в его товарищах дух благородного спортивного соревнования… И может от этого автомобильчика, который он крутит в руке, лежа на тахте, узнает что-то такое, чего еще никто не знает, и это тоже залог будущего действия…
Еще в жилище пришли Елизавета Львовна и Александр Федорович – муж и жена, им под семьдесят, но их не назовешь стариками. Александр Федорович  - архитектор. По его проектам застраивают Москву. Елизавета Федоровна – врач. До войны она работала в институте генетики, там Никитин с ней и познакомился.
Их называли странными. Называли те, кому их необычайная совестливость во всем казалась чрезмерной. Но они редкой естественности и искренности люди…С ними всегда легко и интересно. В сорок первом Елизавета Федоровна нашла в себе силы стать хирургом и уже вскоре руководила отделением в госпитале. Ее там считали чудачкой за то, что весь свой паек и зарплату она отдавала раненым, а сама голодала. Не сама – сами. Александр Федорович, что мог, тоже приносил в госпиталь. И спасенные ими, когда приезжали в Москву, останавливались в их квартире, признавали в медицине лишь советы Елизаветы Львовны, хотя она давно на пенсии.
Это у них Никитин учился терпимости и любви к людям.
У каждого из друзей своих, он пытался взять что-то. И лучшее в нем – от них. А точнее – так: он, Никитин, это и есть они: Бруно Форнер и Марк Сухов, и его университетский учитель – орнитолог, потому и у него такая же специальность. И супруги Елизавета Львовна с Александром Федоровичем, и даже нынешний сосед по лестничной клетке, прекрасный столяр-краснодеревщик двадцатидвухлетний Вася Платонов, у которого Никитин научился азам  его ремесла, и булочник-кондитер Роже Пижо – «пижон», как звали его в лагере русские, - веселый парень, в минуты тяжкие он всегда вспоминал еще один марсельский анекдот. В каждом из них неизменно участвовали простак и хитрец, и простак, несмотря на самые коварные козни хитреца, неизменно выходил победителем. Даже погибая, простак умел воскресать.
Никитин подумал, что во всех его друзьях, есть нечто от марсельского простака.
« Спасибо Вам, что вы собрались сегодня здесь, спасибо, что это возможно в таких снах наяву. А среди Вас, конечно же Надя, Надежда, жена. Не думайте, друзья, что я вспомнил ее в последнюю очередь: она пришла сюда раньше вас, моих гостей, но я просто старался не смотреть на нее. Я  знаю, что если взгляну, то, вы уж простите меня,  начну что-то говорить и делать невпопад… Хотя прошли недели в разлуке, но мне чудится – годы… Вот она ходит среди нас, от одного к другому, подает кофе, фрукты, нож и молча улыбается, но так что и вы не сможете не ответить на ее улыбку понимания, а уж обо мне и говорить нечего. У нее чуть оплывшая фигура, но ноги по-девичьи легкие и поступь такая же…И вы ведь чувствуете: она дорожит каждым из вас, ведь и у нее за плечами такая нелегкая жизнь. Мы и нашли друг друга не сразу. И я не могу воспринимать что-либо в ней раздельно: она такая же красивая и самая верная, и имя у нее – Надежда. Я вижу, что и вам хорошо с ней».
Никитин представил себе, что поднимает ее над полом, нет, это уже не пол внизу, а земля, большая и добрая наша земля, они  летят и разглядывают облака, горы, моря, реки и зеленые просторы лесов…
 «Вот тут мы и спустимся: берег моря, желтый, как солнце, песок, позади такая звучная веселая чаща леса, и никого больше нет – жена и я. Ведь она родилась на самом берегу взморья. Это тоже знак нашей связи со стихией морской. И так хорошо лежать в теплом песке, ни о чем не думая. И мы придумаем игру: выбираем два облачка, каждый – свое, и загадываем, чье придет к горизонту раньше. Я схитрю и выберу себе облако побольше, тяжеловесней, чтобы оно опоздало, - тогда Надежда мне улыбнется, а я подумаю: жизнь стоит того, чтобы жить…»
Он огляделся вокруг…Скоро здесь, в Антарктиде, опять разыграется утро. Именно «разыграется». Уж очень яркие вспыхнут краски на небе, как всполохи радуг. Он быстро оденется, умоется и, даже не позавтракав – эта привычка у него от деда, деревенского кузнеца, который всегда говорил: « До завтрака надо часок поработать», и пойдет к своим пингвинам.
Они встретят его ворчливыми негромкими криками – так ворчат на тех, кого любят. И, не поднимаясь с гнезд, а только поворачиваясь к нему белыми манишками, будут пытаться ущипнуть за брюки, но не зло, а так, для порядка.
И он будет идти и говорить им:
-Ничего, ребята, мы еще полетаем. Мы еще полетаем!
Все же хорошие они ребята, и он их любит.
 


Рецензии
Замечательный рассказ ! Сам когда-то писал об арктических пингвинах , о их сексуальных пристрастиях . Вы же пошли дальше и у вас получилось гораздо лучше , чем у меня . Но "МЫ ЕЩЁ ПОЛЕТАЕМ!" на старости лет и поставим жирную точку в конце жизни .
Здоровья вам и мне !
С уважением , Дед с большим хвостом прожитых лет .

Михаил Лезинский   25.04.2012 17:54     Заявить о нарушении
Спасибо, Дед! Не сдавайся и держи хвост морковкой! Мы еще полетаем! С уважением Геннадий.

Геннадий Лагутин   25.04.2012 22:36   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.