Предел усталости

Предисловие

Сколько ни приходится копаться в старых папках, все нахожу давно забытые рукописи. Вот решил представить на ваш суд один из рассказов, некогда написанных мною по просьбе одного моего шапочного знакомого, ныне покойного Вити Сердюка, доброго человека, тогда, лет 30 тому, бывшего секретарем местного отделения Союза писателей.

Он прочитал, и вернул рукописи, сплошь испещренные карандашными пометками мелким-мелким почерком. Говорит, вот поправь – будет люкс. Я сказал мерси и пошел на работу. Придя вечером домой, наугад раскрыл, как раз на странице, где про оставшийся в живых собор. И там меленько так нацарапано: «а их разве кто убивал?». Витя тогда под коммуняку косил, и я его понимаю: как хорошо сказал мне в бытность другой шапочный знакомый, товарищ следователь, «советский ученый должен стоять на платформе марксизма-ленинизма». А писатель, да еще и, профессиональный, да тем более секретарь, - так и тем паче. Это он потом напишет «Без креста», роман про великого злодея и авантюриста Нечаева, - говорят, хороший. Не знаю, не читал. Вообще кроме газетных статей я, к моему великому стыду, у него ничего не читал. Я и Толстого, признаюсь, не всего читал, и что с того? Ну не у всех жизненные ритмы совпадают, как сказала бы телесваха Роза.

Короче, этим комментом отбил он у меня охоту к литературным упражнениям аж на 30 лет. Потом, когда и Сердюк в Бога уверовал, и сотоварищи по бывшей партии начали бурно приватизировать и называть себя почему-то «бизнесменами», хотя напоминали они их не более, чем эпический Гоп-со-смыком Билла Гейтса, - рассказы эти как-то забылись. А вчера вот нашлись. И я один из них для вас перепечатал. Сканером из-за Витиных пометок оцифровать не получилось. Кстати, если кому-то вздумается создать музей Сердюка, я экспонаты эти всегда готов пожертвовать. Спешите, а то, сами понимаете…

Рассказики же сами по себе, я подумал, поучительные, и для поколения next очень даже полезные, хотя и несколько наивные. Нам тогда и в голову не могло прийти, что страна наша развалится на 16 удельных княжеств, Киев, Одесса, Херсон, где я когда-то работал, станут заграницей, а что самое неимоверное, так то, что на месте заводов откроются магазины и казино, а в зданиях НИИ разместятся офисы всевозможных «бизнесменов» и чиновничьи конторы.

Рассказы эти оригинальны тем, что передают настроение того времени, когда про инновации не нужно было трезвонить, их просто делали ежедневно и с увлечением. Когда для страны еще не все было потеряно, не все было так тоскливо-безнадежно, как сейчас. Итак, читайте.


… Который день уже было маятно на душе. А сегодня и особенно. Отчаяние наплывало медленно, с каждым толчком сердца усиливаясь. И сегодня оно было острее, неизбывнее, безысходнее…Мысль, которую человек гнал от себя как назойливую муху, высвечивалась в сознании с нахальной яркостью: он иссяк. Иссяк как иссякает родник, отдав все свои запасы. Когда-то казавшаяся непобедимой армия его знаний, интуиции, озарений была разбита, рассеяна. И он как ученый умер, перестав творить.

Сегодня он окончательно понял, что эту проблему ему не решить, что он только несчастный лузер, проигравшийся в пух и прах, вся его жизнь была зря. То, ради чего он пожертвовал всем, - миф, мираж, недосягаемый как горизонт. Проклятая энтропия оказалась сильнее его.

Мысли, мутные и бессвязные, проносились в сознании как картинки в каком-то взбесившемся калейдоскопе. Обхватив голову руками, он еще долго сидел за столом. Все давно разошлись, в лаборатории стало пусто и неуютно, лишь сухие щелчки и вспышки неисправного светильника создавали иллюзию наполненности гулкого пространства жизнью, и эта механическая имитация человеческого присутствия еще сильнее подчеркивала усталость.

Бумаги на столе, всегда помогавшие и желанные, сегодня, казалось, источали какой-то неприятный запах. И когда мысль о запахе всплыла в сознании, он, запах бумаг этот, вдруг показался нестерпимым. Он выпрямился, встал, подошел к двери, выключил свет и вышел. Сюда он больше не вернется. Зачем? Писать плановые отчеты, «как все»? Но ведь он не сможет быть как все. Ему маляром, ремесленником в науке не стать. Чего уж тут. Это конец.

… Усталость тяжелой и неудобной ношей наваливалась на плечи, ноги с трудом одолевали дорогу, словно шел он по песку. Странно, но по мере того, как он приближался к дому, его мысли как бы мельчали, становились легковеснее, злосчастная проблема покидала своего неудачливого покорителя, на смену приходили размышления простые, бытовые, казалось, даже бесцветные.

Он шел вечерним городом, его городом, в котором родился, учился, пытался жить. Пытался, другого слова не подберешь. Детство – война и нужда, потом учеба, работа. Наука вошла в его жизнь еще в детстве, вошла как-то мощно и совершенно безальтернативно. У него даже мысли такой не возникало, что можно заниматься чем-то иным. И куда бы его ни бросала судьба, содержание его жизни не менялось: письменный стол, лаборатория, библиотека. Ему всегда было непонятно, как это люди могут тратить драгоценное время на гулянки, футбол и прочий мусор, когда в мире так много непознанного, таинственного, манящего к себе как призрачные огни, зовущего в свои загадочные подземелья, в тот милый сердцу мир идей и формул, открывшийся ему с первых, прочитанных по складам, книжек.

Неужели все это было просто наваждением, самовнушением, не имеющей под собой никакой реальной почвы завышенной самооценкой, и он, Серега Грачев, принципиально ничем не отличается от непросыхающего соседа Коли? У того тоже сначала грезы, потом слезы. «Я в том, что пью вино, вовеки не раскаюсь»,- вспомнились строки из Хайама. О чем написаны они, о вине или о науке, - до сих пор мудрецы спорят. Общего много: жизнь можно пропустить мимо, сидя как с книгой, так и со стаканом. И то, и другое уход от реальности, и какой вариант более здоровый, еще вопрос.

Стоял месяц август, давно не было дождей, пыльный асфальт покрывал серым налетом обувь прохожих, стекла витрин и светофоров. Девятый час, нехотя садилось солнце, напоследок золотя ржавые купола по недосмотру оставшегося в живых собора. Время позднее, и некуда спешить. Уже некуда.

Его родной дом ждал его, как ждут самые близкие люди. Радостно вскрикнула калитка, притворно поворчала личина замка, теплый воздух из открывшейся двери, пахнущий как руки матери уютом, покоем и свежестью, обнял его… Ты пришел, будто говорил дом, мы все тебе рады: и скрипучие половицы, слегка наклонившегося к осевшему углу пола, помнящие твои первые шаги, и старый диван с музыкальными пружинами, и материны фартуки на вешалке у резного дубового шкафа…

Дом ожил, наполнился звуками и светом. Вот пробили большие черные деревянные часы, и эхо от последнего удара долго каталось перезвонами по гулким комнатам, постепенно переходя в еле слышный шорох. Как любил он в далеком уже и полузабытом детстве вбежать в дом с жаркой летней улицы, припасть лицом к ключевой воде в высоком ведре на приступке, и вдруг услышать этот бой часов! Он гудел и рокотал, в нем было все: и медь оркестра, и запретный колокольный благовест, и лязг брони былинных богатырей… Часы уже вторую сотню лет торжественно и чинно отмеряли время живших в доме, переходя от одного поколения к другому, но оставаясь чем-то более могущественным, нежели недолговечные живые существа. Менялись люди, стены, но часы оставались, - неустанные, точные и неумолимые, как само время. Будто давно забытый мастер вложил в них свое сердце, и оно продолжает биться, будить, звать людей куда-то. Только вот бестолковые люди все не поймут куда, и от этого часам порой становилось нестерпимо горько, они начинали хрипеть, и их сердце давало сбои. Тогда их снимали со стены и чистили куриным перышком.

Может именно он, Сережка, один и понял, куда звали часы, когда поклялся себе потратить всю свою жизнь на создание сверхпрочного материала, которому не страшна была бы усталость. Это и была его Проблема. Еще давно-давно, прибегая из школы, он запирался в своем закуточке в сарае, и паял, плавил, калил, веря в чудо. Потом, уже в институте, понял, что чудес в науке не бывает. Не допускает она и мысли о «неустающем» материале. Озлился тогда, и не поверил науке.

Природа и жизнь вообще много шире науки, и он не привык что-либо принимать на веру, и многое из написанного до него ему пришлось опровергнуть. Многое, но, увы, не это. Неустающими по-прежнему были только часы, только что пробившие час, когда он сдался. Другому через годы передадут они свой зов, ведь должен же понять его еще кто-то. Один, другой, третий… И так пока кому-то не повезет больше, чем ему.

Поставил варить суп из пакета. Жаль, хлеба не успел купить, но ничего, всё будет завтра. Завтра новая, более земная жизнь. А что, - стаж выработан, сбережения кое-какие есть, много ли ему надо? Отдохнет, поживет для себя, а там и пенсия. На его памяти многие так поступали, он этого не одобрял, а вот теперь пришлось и самому…

Мысль о пенсии и неизбежной затем смерти применительно к себе показалась дикой. Раньше он никогда на эту тему не размышлял, недосуг было. Возраст свой не считал, дни летели один за другим, и каждый был ступенькой, вырубленной в ледяной стене, вершина которой терялась в облаках. Ступенька за ступенькой. К концу дня казалось, что всё мыслимое сделал, но с утра дел опять по горло. Не до себя было.

Нет, конечно, удары судьбы на себе он ощущал, но как-то привык подчинять все своей цели, и потому боль от ударов этих не казалась фатальной. Ушел из жизни отец, потом и мать. Он остался один. Вспоминал их, и ничего в доме не менял. Так было легче в самой глубине своего сознания верить, что они еще вернутся.

Личная жизнь у него не удалась. Женщины таких не любят. Женщины – существа сугубо земные, под стать той великой задаче продления рода, которая заложена в них. Хотя была у него любовь первая, она же и последняя. Далеко в юности осталась она, он ее не судил, судил себя. С тех пор и жил одной работой. Не мог позволить, чтобы ее, его любви, место в сердце занял кто-то другой.

С годами воспоминания о ней становились все туманнее и запутаннее. Плохое забылось, уж так человек устроен, и она осталась в его памяти веселая, красивая, добрая и двадцатилетняя. Куда более красивая, чем на пожелтевшей от времени фотографии, и куда более добрая, чем была на самом деле. И в прошлом уже все казалось не таким логичным. Часто думалось: а как бы получилось, перетерпи он тогда, однако ничего кроме боли думы эти не приносили. Прошлое всегда с нами, но нам туда возврата нет.

Вот и сегодня сомневался он, имел ли он право круто изменить свою жизнь, прожить ее так, как прожил. Что дало ему это право? Талант? А был ли он у него? Если мерить талант количеством статей, патентов, грамот и дипломов, - он был плодовит и способен. Но все успехи теперь как-то съежились, стали ничтожными, серыми как пыль на асфальте. Мог ли он, оставшись наедине со своей душой, честно сказать именно себе, ведь себя не обманешь, что всё, сделанное им, не мог сделать никто другой? Как никто за Ферма не мог доказать его теорем или за Шекспира написать его творения. Нет, все его открытия – просто рядовая работа. Не он, так другой рано или поздно сделал бы то же самое, а, может, даже лучше. Не утешило и расхожее мудрствование, что-де наука сейчас дело коллективное, вроде райкинского швейного ателье, и пора талантов безвозвратно прошла. Знал, что вранье это, выдумки околонаучных маляров. А сейчас вот выходит, что и сам он маляр, воображающий в себе талант художника. Лелеял тщеславие – теперь будь любезен расплачиваться.

Ложась спать, он впервые не завел будильник. До глубокой ночи, лежа в постели, читал своего любимого Гейне, пока книга не выпала из рук. Успел только выключить свет, как провалился в сон. Но и во сне продолжал видеть готическую вязь, хотя стихи были другие, те, которые он сам когда-то написал своей любимой. И удивительно ему было, кто же и зачем перевел их на немецкий.

Встал поздно. Сходил за хлебом и позавтракал. День прошел утомительно и скучно. Надо было что-то придумать, иначе скука одолеет. На другой день пошел гулять по городу. И тут его ждало неприятное открытие: вероятно, потому что он всем своим видом демонстрировал безделье, поношенного вида граждане около магазинов стали предлагать на троих. До этого он их внимание не привлекал. И как их оказалось много! Это тогда, когда только и разговоров, что о нехватке рабочей силы.

Этот мир отбросов, ранее существовавший для него где-то в параллельном пространстве, оказывается, всегда был рядом с ним, а сейчас и вовсе признал его своим.
Выпить? Почему бы и нет, чем не занятие? Вина он пил мало, был к нему скорее равнодушен. А тут так захотелось. Конечно не «на троих». Приятеля бы какого найти. Друзей у него не было, не нажил как-то. Друзья времени и внимания требуют, а где их взять. С приятелями все проще, их и нажить недолго, и потерять не жалко.

Вспомнил, как три месяца назад провожали на пенсию заведующего восьмым отделом. К нему, что ли, закатиться? Мужик, вроде, компанейский и неглупый. Годится.
В винном выстоял бутылетту «старки» и пошел. Адрес пенсионера помнил: как-то брал его в соавторы из дипломатических соображений, «восьмые» нужны были для внедрения, так адресок на заявлении писал, вот и пригодился родимый.

Дверь открыл сам бывший зав. Удивился. Пришлось в двух словах объяснить, что к чему. Вроде, понял. Присели на кухне.
- Так ты чего, действительно с работой того? Да брось, - верно, шутишь?
- Нет, не шучу. Отшутил свое. Давай выпьем, Григорий Степанович, если ты не против. Страсть что-то захотелось потребить да порыдать в жилетку. Ты уж прости бога ради, мне поплакаться, сам знаешь, некому, вот тебя и вспомнил. Ты извини, дорогой, врать я не люблю: не от горячей дружбы я пришел, а от смятенной души…
- Да ты что, кто ж тебя врать заставляет? Я сам анахорет, но тебе рад. Давай посидим, поговорим. У меня, брат, тоже на пенсии-то тоска такая! Жена вон еще работает, квартира пустая день-деньской, слоняюсь от скуки из угла в угол. Дачу бы хоть купить, да жена не согласна. Привык я к работе, как собака к цепи, без нее, проклятой, как без рук. И ведь не то, что уж так любил ее, нет, всю жизнь проработал без души, откровенно тебе скажу. Просто надо было – и тянул лямку от восьми до пяти. Совещания, планы - «на ковер»; опять планы, болтовня да клизматические процедуры, - так тридцать лет и прослужил как прокладка между фланцами: сверху давят, снизу поджаривают. Нет, вот ты, Грачев, счастливчик – красиво работал, как песню пел. Мы все тебе завидовали…
- Есть чему завидовать. Нальем лучше. Ну, будем!

Они пропустили по рюмочке, закусили помидорами прямо с подоконника, где те дозревали после короткого северного лета. Со дня на день ожидалась «дурная роса», от которой помидоры на кустах чернеют.

- Вот и мы, Григорий Степаныч, тоже как помидоры: растем, зреем, а потом бац - «дурная роса». Я и решил сняться с кустика, пока не загнил. Так что это ты счастливчик – на корню дозрел!

Посмеялись. Налили еще. Темная обжигающая жидкость в опаловом стекле переливалась бликами и дрожала, будто тоже смеялась удачной шутке.

- Гляжу я на тебя, Сережа,  - прожевав кусок помидора и вытирая пальцы салфеткой, задумчиво сказал хозяин, - и думаю: вот как ни живи, конец один. Ты изобретал, статейки пописывал, ни сна ни отдыха не имел, с начальством не ладил. Степени тебя через те нелады лишили, а ты все изобретал, открывал да пописывал. Тебя через раз в журналы пускали, ты же как стойкий оловянный не сдавался. А конец? Такой же, как у всех. Как у меня, например, хотя я ничего и не изобретал, не открывал. Кроме, конечно, дверей да бутылок. Нет, если честно говорить, так твой конец еще жиже моего. Я хоть в кандидатах ходил, машина вон, семья, можно сказать, не бедствует, квартирка опять же. Ты не обижайся, но не будь такой чудесной кормушки, как кандидатство, разве стал бы я таких блаженных вроде тебя обирать?! Да я бы в торговлю пошел, а то в шабашники или в официанты! Нет, Серега, если бы кто там, наверху догадался за кандидатскую степень не дивиденд платить, а налог собирать, - посмотрел бы я, кто из нашего брата-кандидата остался бы в науке… Ты не пойми так, что я робеспьером стал на старости лет. Нет, считаю, что все правильно. Деньги всегда ловким достанутся, как ты ни верти и сколько революций ни делай. Не про то я. Я вот чего не пойму: ведь ты же умница, зачем же ты этой научной дребеденью всю жизнь мозги сушил, когда денежки с привилегиями буквально на дороге валяются? Да при твоих-то способностях я бы давно академиком стал или министром! Про КПСС я уж и не говорю, я бы там так порезвился, а ты даже и тут беспартийным умудрился остаться. Что ты-то не ловок?
- Год назад я бы еще нашел, что тебе ответить, а сейчас… Да ты говори, говори. Мне сейчас не худо подумать!
- Вот-вот! Жаль только, что поздновато задумался-то. Твои статьишки и авторские стоят цыганскую копейку, а жизнь уже тю-тю.

Выпитая водка делала свое дело. Наступило расслабление, в глазах туманилось, красное как помидор лицо счастливого пенсионера с жующим ртом и прилипшими к бороде помидорными семечками то приближалось, то удалялось, качаясь из стороны в сторону как у фарфоровой китайской куклы. «Ослаб я на спиртное», - подумалось ему. Но слова собеседника слышались четко, вот только отвечать не хотелось. Черт с ней, с жилеткой. Пусть в его жилетку вон тот кот ангорский плачется.

Не очень ему нравилась философия этих, паразитирующих на чем попало: на приеме стеклотары, на дефиците, на науке, в конце концов. Странно, ведь они – не умнейшая часть человечества, а блага достаются исключительно им. Некий средний слой: в школе на троечки, в ВУЗе по блату. Посмотришь, так серые совсем. Зато глянь лет эдак через двадцать после школы, - серенький-то уже на авто раскатывает, и при чинах. Он уже и зав., и кандидат, и более того! Неужели это всегда и везде так было и будет, «как ни верти»? А еще тяжелее сейчас, на закате жизни, признавать их правоту и свою перед их свинцовой правдой бестолковость.

Он понимал, что, конечно, если бы все «посерели» вдруг, человечество не просуществовало бы и дня, - нельзя же всем паразитировать. Но почему именно он должен был работать, а его визави получать? Он попытался представить обратную ситуацию, и рассмеялся. Нет, наоборот бы не получилось, этот работать мог только языком.
В конце-то концов, разве так уж принципиально невозможно совместить работу ученого с ее справедливой оплатой? Не за паршивый кандидатский диплом, неизвестно как добытый, а за сделанное!  Нет, не хотят. Да и кому там хотеть, если там одни они… Эх!

- Степаныч, ведь нельзя же всем уметь жить, кому-то и работать надо!
- Работать дураков хватит, работа их любит…

Странно, значит умные – это дураки, а дураки – умные? А что, в этом есть резон. Лишку всегда плохо, значит, и лишний ум тоже. Лишний? Эта парадоксальная мысль своей противоестественностью так развеселила его, что все тяжелые мысли как корова языком слизнула. То ли вино тому виной, то ли что другое, но разговор не обозлил, а совсем наоборот.

Домой шел берегом реки. День близился к закату. Настроение как небо над головой было безоблачным. И он не заметил, как голова стала ясной, мысли отчетливые и глубокие плавно струились в веселом сознании. Свежий ветер с противоположного берега, заросшего болотной осокой, окончательно развеял хмельной туман, оставив лишь веселую беззаботность, - именно то, что остается после в меру выпитого вина.

Внизу, под обрывом, плескалась река, играя всеми отсветами большого и доброго предзакатного солнца. И ему вдруг захотелось броситься в ее воды, и как в детстве саженками на ту сторону! Ничего, что уже холодно, и никто не купается. Мысль эта так овладела им, что никакие доводы сильно ослабевшего внутреннего скептицизма не смогли удержать.

Он спустился к реке, еле сдерживаясь, чтобы не бежать вприпрыжку. Песок был белым и чистым. Здесь давно никого не было, да и место было не особо купальное: пятачок песка маленький, а кругом вверх поднимался крутой берег.

Раздевшись, он быстро вошел в воду и поплыл. Холодная река приятно ласкала разгоряченное тело. Хорошо! Он лег на спину и поплыл к «своему» берегу. Скоро прибрежный песок дна коснулся его лопаток, и он перевернулся, встал на ноги и пошел опять на глубину.

Ноги шли как по стиральной доске. Волнение отформовало песчаное дно, придав ему свою форму. Он нырнул, и с открытыми глазами по дну поплыл к берегу. Вода была чиста и прозрачна, профиль дна вырисовывался четко и объемно.
Волны, застывшие в песке, были мелкие, и скаты их были более пологими к реке, и более крутыми к берегу, будто крючья. Ракушка, которую он подтолкнул к берегу, переместилась на пару песочных волн, однако обратным движением воды возвратилась назад, но всего на одну волну. Гребешок, загнутый к берегу, позволял двигаться из реки, но сдерживал движение в реку!

Явление это так захватило Грачева, что он нырнул еще раз, потом еще и еще. Господи, как это он не смог до этого додуматься сам! Ведь если расположить таким образом не песчинки, а частицы вещества, оно не будет уставать при деформировании: частицы движутся, волны текут, но вид их не меняется!

Он вышел на берег, кое-как отжался, побегал для тепла, и оделся. Каждой клеточкой своего тела он чувствовал, как снова под его знамена собирается великая армия, всесильная и непобедимая. Присев на корточки, он до темноты что-то чертил щепочкой на песке, стирал и вновь чертил…

Назавтра он пришел в институт раньше всех. Вахтер не обратил на это никакого внимания: мало ли кто рано приходит. Ему, вахтеру, нужно пропуск проверить, да ключ от лаборатории выдать, остальное – не его дело.

Валентин Спицин.


Рецензии