Быська

Светлой памяти свекрови Карпицкой Фаины Григорьевны
1
Крепко зацепилась память людская за тот чёрный день, когда влетели в деревню Макаровку немецкие мотоциклы. Гогочущие фашисты, рассыпавшись по хатам, дулами автоматов и пинками выталкивали на улицу стариков, баб, детей; выводили из сараев скотину; резали визжащих свиней; отрывали головы курам. Хватаясь от ужаса за голову, бежал честной деревенский люд, куда глаза глядят.
Потянулись по белорусским трактам макаровцы, расселяясь по соседним деревням и местечкам. Жалостливые хозяйки брали обездоленные семьи под свой кров. Все нашли себе приют. Осталась без крыши над головой только одна Пана со своим «выводком» мал мала меньше – шестерыми дочушками, тоненькими и хиленькими, как после плена. Вечер застал семейство в деревеньке Нежково. Немцы успели и тут побывать. На месте нескольких изб чернели пепелища, на которых мрачно возвышались закопчённые печи. Солнце уже клонилось к обожжённой земле, а Пана всё стояла у колодца и ждала милости человеческой. Девочки жались к мамке, ничего не просили, не спрашивали. Подходили бабы, опускали глаза или отворачивались: жалко беженку, а как в дом взять: не выжить вместе. Голод, холод, теснота, своих детишек орава. Однако нашлась добрая душа. Древняя, жёлтая, как старый глиняный горшок, еврейка не побоялась впустить в свой дом лишних едоков. Приняла чужих чадушек, как своих родных. Всю доброту свою им отдавала. Возьмёт, бывало, одну из девочек на руки, прижмёт к груди и качает, как младенчика. Только позже поведала она Пане страшную быль о том, как построил фашист всех евреев в один ряд на краю ямы и пустил по ним автоматы.
– Земелька стонала, как били детушек малых, матерей, стариков. Когда автоматы прошлись, попадали все в яму. Говорили, что как закопали всех, земля этак вот дышала, дышала… А как сама в яму попала – не помню совсем. Повезло мне: пуля только мякиш руки ободрала. Очнулась, почувствовала, что сверху немного песку, и вылезла, – сдержанно закончила рассказ старуха.
Уже на новом месте нашло Пану письмо от супруга, в котором он сообщал, что «погостил» недолго в немецком плену, да бежал, прибился к нашим и теперь воюет где-то на Смоленщине. А вскорости нагнала то письмо и похоронка: командование сообщало, что Панин муж пал смертью храбрых, защищая социалистическую Родину.
Повыли бабы друг дружке в плечо да и вытерли слёзы: вой, не вой, а детвору поднимать надо – для них светлое будущее отцы ценой собственной жизни завоёвывали. С Божьей помощью вместе войну и отгоревали. Сразу после победного салюта отошла еврейка к праотцам, оставив свой дом на попечение Паны.
Тяжко дался белорусской деревне первый послевоенный год! В каждой семье нужда горевала, нужда воевала. Жили в такой бедности, что беда: на семь хат один топор. Мужиков война побила. Бабы сами поднимали деревню: пахали, сеяли, жали, детей растили.
А уж как тяжелёшенько пришлось Пане с её шестерыми, один только Бог ведает! В доме ни тёплой одёжины, ни обуви. Ходили босыми до самых заморозков. Бывало, бегут старшие девчонки в школу двенадцать вёрст по бездорожице, а ноженьки так и заходятся от холода! Помочится которая – остальные в дымящейся лужице ступни обогреют и дальше бегом.
Но самое страшное – голод. Зиму ели что придётся: клевер, что с лета запасли; дуранду, что только скоту на корм шла; мякину, полугнилые  яблоки – лишь бы до весны дотянуть – а там уж полегче. Случалось и так, что даже на Пасху в доме шаром покати. Тогда Шурка за дело бралась. Шурка – самая старшая из сестёр, бойкая рукодельница и мастерица. Она считалась в семье даже главней мамки. Кожух сшить? Сенник соткать? Нет ничего проще! Всё умеет Шурка, за всё хватается. Расплачивались с мастерицей за работу мукой и крупами. Потолчёт тогда Пана ячменные или пшеничные зёрна, наварит большущий чугунок похлёбки – вот и спасение от голода. Так и перебивались зиму.

2
Ударили морозы трескучие, а девчонкам на топленой печи всё лето красное. Да только на огонь дров не напасёшься. Хрумкает печка дровишки, только треск стоит. Уж и поленница изрядно оскудела, а зиме ещё конца-краю не видать. Хочешь, не хочешь, а пришлось Пане за дровами старших сестёр, Шуру и Фаинку, в лес снаряжать. С вечера с быком договорилась, а рано утром колхозный конюх помог вправить в оглобли здоровенного вола Быську, вручил мамаше кнут, и загремели сани по прогону, подпрыгивая на неровностях.
Сёстры уже у калитки запряжку дожидались. Усадила Пана дочек на дровни, сунула каждой в карман по ломтю хлеба, поцеловала, перекрестила. До леса почти двенадцать вёрст тором. Быська дорогу хорошо знает, столько ходок туда-обратно сделал, что и не перечесть. Заворочал он лопатками, засопел, пуская клубы пара, ножищами тяжело застукал: туп-туп, туп-туп. И с каждым его шагом промёрзшая насквозь земля в ответ лязгает и вздрагивает, а с макушек деревьев шапки снежные спадают. Водит лобастой башкой бычища со стороны в сторону, соображает: девчонок несмышлёных на санях везёт, можно и норов показать. Только деревня скрылась из виду, замедлил он шаг, стал слюни пускать, лопатками подёргивать, а сам непроницаемым хитрющим глазом на ездоков косит. Однако Шурку не так-то легко провести. Ей уже доводилось по осени на строптивом Быське в лес ездить, знала она его вредную повадку: крикнув, рассекла кнутом воздух, и пошёл вол смирненько, без дальнейших уговоров.
Солнце уже стояло высоко над деревьями, когда добрались до места. Привязала Шура быка к раскидистой берёзе на опушке, вскинула топор на плечико и захрустела снежком, направляясь в лес. Фаинка вприпрыжку – следом. Заговорил звонко топор, закипела работа. Старшая сестра сучья рубит, младшая собирает их в охапку и к возу сносит. Работают да поглядывают, чтоб никого чужого рядом не оказалось. Деревья тогда строго-настрого запрещалось трогать. Не дай-то Бог попасться кому на самовольной порубке, власть накажет сурово. А в лесу-то, куда глаз ни кинь, Божья благодать! Ели, пышно разодетые в меховые фуфайки, стоят, не шелохнутся. Берёзы в кисейных рубахах-долгорукавках светят тонкими станами. Сороки стрекочут на каждом шагу; снегири на морозных веточках красуются друг перед дружкой румяными грудками, чирикают, резвятся. Снег такой гладкий да чистый, хоть глядись в него. Не лес – а хрустальный терем царевны-зимы!
За работой и любованием природой незаметно проскочили короткие дневные часы. Умолкли и попрятались весёлые пташки. Вместо прозрачных голубых теней, отбрасываемых берёзами да соснами, по сугробам поползли длинные чёрные змеи. Стволы деревьев вспыхнули красным пламенем, и снежное зеркало отразило закатный пожар.
Увязали девчонки сучьё покрепче, сами по бокам саней пристроились, взялись за оглобли, чтобы легче идти было по хрусткому насту. Хлопнула ладошкой Шура по упругому бычьему заду: «Ну-у, пошёл!» А бык ни с места! Встал, как вкопанный: ни туда, ни сюда. Насуровился, рогами мотает, мол, не пойду и всё тут! Свистнула кнутом Шурка, а Быська только ниже голову пригнул и задышал громко через нос.
– Шурочка, может он замёрз? И есть, наверно, хочет. Вон сколько времени прошло, солнце уже за деревья западает, – осторожно спросила сестру Фаина.
– Что ж мне теперь телогрейку ему свою отдать? И хлеба у меня давно нет. Хочешь, свой отдай.
Шура ещё в лесу свой ломоть уговорила, а младшая сестра свой обед в кармашке приберегла до поры-благовременья. Достала она драгоценную горбушку, отломила от неё кусочек, протянула упрямцу. Тот потянулся за детской ручонкой, дохнул жарко в ладонь, слизнул лакомство и, пока рука хлебушком манит, тянет воз, а уберёт малышка руку – бык останавливается. Но сколько того хлеба! Понял Быська, что закончилось угощение, снова зауродовал: надул губищи, пригнул рога: не подходи! Хорошо следом мужики вышли из леса. Догнали бычью запряжку на лошадиной повозке, видят: девчушки никак не совладают со спесивой животиной, закричали, заулюлюкали, засвистели – бык тут же поумнел и затрусил к деревне. Пробежал пару вёрст, опомнился, покосился вокруг: нет мужиков! И опять встал, как истукан.
На этот раз ни уговоры, ни слёзы – ничто не могло заставить его стронуться с места. Повоевали с ним девочки, повоевали, да толку никакого. На последний шаг отчаялась Шура. Раскрутила над собой тугую плеть и так хлёстко щёлкнула по спине упрямого вола, что тот охнул от боли. Пригнул тут бык рога к земле, глянул исподлобья – а глазищи-то кровью наливаются, как закатное небо багрянцем, и ну давай копытом о землю лупить, аж земля содрогается. Боками заходил, замычал низко, злобно: подойди – затопчу! Испугалась не на шутку старшая сестра, спряталась за воз. Зато откуда только у младшей смелость взялась? Скинула Фаинка варежку с ручонки, погладила расходившегося быка, залепетала тоненько, как синичка:
– Тихо-тихо, Бысенька, ну что ты? Холодно тебе, голодно, так и нам ведь тоже. Пойдём домой, миленький!
Но не так просто обиду простить. Замолк бык, отвернулся. Пристроились сестры на краю возка, прижались тесно. Пока шли за санями, тепло было. А теперь побежали мурашки по всему телу. Разве могут спасти от стужи простые хлопчатобумажные чулки и ветхие одёжки? Сколько так стояли, кто знает. Руки-ноги закоченели. А тут и темнеть стало. Насторожилась вдруг Шура, прислушалась: то ли ветер полуночник в поле по-звериному воет, то ли волки с темнотой на разбой из лесу вышли. Знает Шурка: время сейчас такое, что хищники стаями по лесам, полям и лугам рыскают, устраивают свои, волчьи, праздники. Начиная с зимнего Николы они особенно люты и осмеливаются нападать даже на целые обозы. Только после крещенского водосвятия и пропадает их смелость. Сердечко так и затрепыхалось, но страха Шурка не показывает, хорохорится. Фаинка ещё тесней прижалась к ней, дрожит вся, шепчет непослушными губками:
– А что, разве в этом лесу волки есть?
– Вот, глупенькая, какие тут волки? Быська давно б учуял их, шкуру свою спасать бросился, а он стоит, как каменное стояло! – придала духу старшая сестра.
– Шурочка, а нас будут искать? У меня пальчики на ножках совсем не шевелятся, а рук как будто и вовсе нет.
– А ты дыши на ладошки, вот так, смотри, как я это делаю, и шевели, шевели пальчиками на ногах – вот и согреешься, – поучает младшую сестрёнку Шура, наставляя повыше воротник на её тощей шубейке.
Сияющий серп тускло осветил мёртвое поле. Первой вспыхнула на темнеющем небе Вечерница, за нею и Большая Медведица подалась на ночной промысел, а вскоре по всему небу покатились золотистые горошины. Подняла глаза к небу Фаина и зажмурилась: показалось вдруг, что это вовсе не звёзды, а глазищи голодных волков высматривают свои жертвы. И губы сами стали шептать слова молитвы: «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою…». Вот уже и старшая сестра присоединилась: «…благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего…»
Спасение пришло неожиданно. Только успели девчушки договорить чудодейственные слова: «…яко Спаса родила еси душ наших», как где-то за полем зазвонисто залаяла дворовая побрехушка, и следом протяжно замычала  корова. Так тепло замычала, что девчоночьи сердца радостно забились, и глазам ярко представилась жарко натопленная хата и русская печка, в которой на угольях за загнеткой набирают наваристость щи. Быська вдруг сбросил оцепенение, затрубил ответно долгим басом и так рванул с места, что сёстры обе слетели с саней в сугроб, но тут же подхватились и, сколько было сил, вцепились онемевшими пальчиками в оглобли. Помчался бык на бурёнкин зов со всех копыт. Ему тоже представилось своё, бычье, счастье: тёплый хлев, охапка духмяной соломы и ласковая рогатушка с томными глазами. Шурка и Фаинка, не чуя под собой ног, еле поспевали следом, боясь оторваться. Выбились из сил, когда, наконец, за бугром показалась незнакомая деревня.

3
– Из Нежково, говорите? Панины дочки? – закрывая за девчонками ворота, переспросил спокойный, строгой наружности хозяин дома, одетый в чуни и наспех накинутый старенький бушлат. – Знаю-знаю, как же. Мне, как председателю, всех положено знать. Верно, мамка ваша места себе не находит, однако ж, на ночь глядя, не могу вас отпустить.
Он распряг притихшего Быську, отвёл его в долгожданный тёплый хлев с молчаливой Чернушкой и ароматным сеном. Глянул благодарными глазищами вол на мужика, вздохнул счастливо.
Приветливая хозяйка помогла поздним гостьюшкам снять околевшие сермяжки, платки и валенки, и развесила штопаные перештопанные одёжки на крючья греться возле печки. Фаина с удивлением стала оглядываться по сторонам. Раньше она думала, что председатели живут богаче, чем все остальные. Сам председатель ей представлялся красавцем-богатырём, у которого дом – полная чаша. А тут – вот те раз: всё, как и у них: лавки да полати, рукодельный коврик под ногами, самотканые набожники и полотенца; и сам председатель вовсе не богатырь-красавец, а мужик-простота.
Горячие щи окончательно согрели сестёр. Щёчки их зарделись, глаза притуманились. Пока они кто быстрей сербали горячее варево, хозяйка, подперев щеку рукой, молчаливо наблюдала за сестрицами, время от времени вздыхая и покачивая головой. Жалостливое женское сердце сжималось, когда взгляд устремлялся то на худенькие, не по-детски серьёзные личики, то на остренькие, как у воробушков, плечики. А худышки, не поднимая глаз, дружно стучали ложками и не мечтали о большем счастье, но впереди их ожидало немыслимое чудо.
Хозяйка вышла в сенцы и вернулась, неся кувшин. Зачерпнув деревянной ложкой из него самого настоящего золота, тягучего и душистого, налила в широкую тарелку и поставила перед детьми:
– Отведайте, хорошутки, липец-медку. Это вам лекарство, чтоб не заболеть, – сама же стала наполнять мёдом пустую склянку.
И тут Фаинка подумала про мамку и про младших сестёр, которые уже тысячу лет не вкушали такого лакомства, подняла на женщину полные мольбы глаза и, не удержавшись, пролепетала:
– Тёточка, налейте, пожалуйста, и сестричкам моим мёда, потому что у нас нет…
Шурка от неожиданности даже поперхнулась и ткнула острым локотком сестре под бок, заставляя замолчать. Но хозяйка только грустно улыбнулась и ласково произнесла:
– Детонька, я  ж для вас и наливаю…
Место девочкам отвели на полу в боковушке. Шурка, как только улеглась, так сразу блаженно и засопела, а Фаинка, натянув до самого подбородка старенькое лоскутное одеяльце, ещё долго смотрела в пустое окно, за которым молкла ночь, мерцало небесное крошьё, и несговорчивый Быська наставлял с высоты крутые серебристые рога. Клетчатый самотканый тюфяк, набитый сеном, пах аиром, душицей, зверобоем и Бог весть какими ещё пахучими травами. Печка дышала теплом, и так сладко было в этом доброхотном жилище, как у Христа за пазухой.

2009 г.


Рецензии