Bleeding

Моему дяде,
Миновскому Виктору Митрофановичу, посвящается


Я не знаю, зачем люди пишут. Иногда, наверное, это слава, деньги, тщеславие, в конце концов. Иногда, любовь, ненависть или презрение.  А иногда выплескивают из себя бесконечный космос, пропустив его черное холодное дыхание через себя. Вот я, в какой-то мере подвержен и тому, и другому и третьему. Но больше мною движет жажда свободы. И только творчество дает возможность ее познать. Творчество не терпит никаких моралей, законов, предписаний, мнений, кроме моих и моих героев. Я могу писать то, что считаю нужным, схватить тот миг, который вертится вокруг меня, во мне, в каждый данный момент моей жизни. В творчестве, как и в космосе, нет границ.  И все здесь я. Я и всепоглощающее ощущение свободы. Плевать на всех и все. Каждый из нас в этой жизни бесконечно одинок. Этот мир создан для всех и для никого, и многие в нем умирают, так и не родившись. Вот и я думаю, неужели я здесь, что бы просто наполнять собой пространство. Да это увлекательнейшее занятие. Но есть еще этот чертов космос, неизведанное, запредельное и прочие мелочи мироздания. Но это я так. Вместо предисловия. Например, сейчас я написал все это только потому, что попалась хорошая ручка с мягким скользящим «пером»… А вообще мне сегодня приснился мой отец, будто бы он собрал всех родственников, человек  этак с двадцать, для общей фотографии и сказал: «Не хочу, чтобы меня запомнили подлецом». Я во сне гордился своим отцом. Я был счастлив, что он есть. Но где-то между сном и пробуждением пришло осознание того, что отца моего вот уже пару лет как нет.  И я попытался вернуться обратно в сон, ухватить его обрывки, но тщетно. И, тогда, не просыпаясь, я зарыдал. Зарыдал как ребенок, без фальши, без надуманности, зарыдал так, как рыдают только Боги. Вы ведь тоже так рыдали?..

***

Понятно, это история невыдуманная и случилась она давным-давно. В ту пору, когда я работал рядовым торговым агентом в забытой Богом и спецслужбами торговой фирме «Феникс», которая занималась поставками коньяков, спиртов, вин и прочего яда в Украину. В ту пору, когда я еще верил в то, что человек являет собой совершенство, венец Божьей мысли, природы и все такое. Точнее, я верил в то, что совершенными являются все люди без исключения. Я и себя считал со всей уверенностью совершенством, хотя, если посмотреть, был типичным хлюпиком с огромными ушами, линзами и огромной, как у зародыша, непропорциональной, белобрысой двадцатидвухлетней головой.
Но, как и во всех историях, немного предыстории. Амбиций у меня было по самое горло. Причем с самого рождения. Понятное дело, я, как и все асоциальные типы страдал фюрерством, юношеским запредельным максимализмом и ужасно по-своему трактовал выражение «падающего подтолкни». Другими словами, я падающих тогда толкал на особый лад, как-то еще по-детски.

Вот, например, жили невдалеке от дома моих родителей два законченных алкоголика. В нашем поселке, где я провел свое детство, отрочество и юность, их все звали Лелик и Болик,  и никто не  знал уже, кто им дал такие прозвища и почему. Самые типичные алкоголики, они круглосуточно искали что бы, где бы выпить. Вот однажды они и у меня попросили  денег, якобы хлеб. Но я прекрасно понимал, что никакого хлеба им не нужно. Поэтому сразу решил взять ситуацию в свои руки и предложил им сделку, целью которой было наказать их тем, что было для них самым вожделенным. Я сказал:

- Я дам вам столько водки, сколько вы попросите. Но вы должны будете ее всю выпить до последней капли.
Понятное дело, они обрадовались, и если бы у них оставались мозги, то посчитали бы они меня за идиота, хотя так, наверное, и посчитали. Мы пошли в их квартиру, ободранную вонючую берлогу, где кроме умывальника в блевотине и висящих, как висельники, одиноких лампочек ничего не было. Нет, еще была ужасающая вонь, как будто  в их однокомнатной квартире по углам были разбросаны гноящиеся куски их истерзанных душ.

- Наливай сразу по стакану, - сказал синюшный брюнет Лелик, когда я достал бутылку самогона из-под полы своего пальтишка. Руки их трусились, глаза горели, видно, что они готовы были выпить море.

- Пейте, напивайтесь, - бросил я, торжествуя. Самогон был производства тети Фроси, нашей поселковой спиртзаводчицы, дешевый, сивушный и ядреный.   Я был уверен, что они сейчас от жадности будут пить его до паралича, до судорог, до смерти. Да, именно так, до смерти, куда ниже уже упасть нельзя.

Но эти два типа пили и пили, пили  и пили, не закусывая, а лишь занюхивая грязными волосами друг друга. Мне даже приходилось бегать за добавкой. Но я все терпеливо ждал,  когда же они упадут в свою бесконечность. Но ничего такого не происходило, просто через три часа своего бесшабашного и беззаботного гуляния они упали на свой грязный, вонючий матрац, который валялся в темном сыром углу, и который я сразу даже не заметил. Мои пьяницы были довольны, как слоны, и отошли в самозабвенный сон, как ни в чем не бывало. А я только весь провонялся их кислым запахом и обозлился еще более. До этого я их презирал так, вообще, за то, что они такие безнадежные и пустые, но  п*осле этого я возненавидел в их лице всех алкоголиков планеты. Пнув в отчаянии их мерзкие вшивые тела, я вышел на свежий морозный воздух. Сплюнул.  Посмотрел задумчиво, как замерзла слюна на утоптанном снегу, и расстроенный побрел домой.  И кто кого из нас куда толкнул и кто куда должен падать? Осталось тогда для меня непонятным.

Или вот еще было. У меня жил кот. Звал я его, конечно же, Люцифер, а как еще можно было назвать самовлюбленного дворнягу кота. Как и все порядочные Люциферы, этот тоже гадил только туда, куда ему вздумается. И мне казалось, что делал он это только для того, чтобы выразить мне свое презрение. Так, свое отхожее место он знал отлично. Но когда что-то было не по его, он тут же выражал  мне свой протест вот таким, чисто кошачьим способом. Я как раз тогда находился под воздействием Айзенка**, ну и решил своего кота избавить от подобного проявления ко мне презрения. Посчитав,  что током, как наркоманов, бить Люцифера будет негуманно я, после очередного кошачьего карваланса, привязал беднягу к корпусу пылесоса, подтащил его к импровизированному туалету и включил пылесос в сеть.

Это было фантастично. Надо ли говорить, как кот царапался, трепыхался и орал. Шерсть встала дыбом, глаза вывалились из орбит. Все его кошачьи инстинкты самосохранения взорвались в один миг. Но жгут держал его мертвой хваткой. Как он ни вырывался, у него ничего не получалось. Через пару минут такой терапии Люцифер просто сошел с ума. Мой бедный любимый кот. Он потом еще  побродил  денек по квартире, с абсолютно отрешенным видом, как бы прощаясь, а на другой день исчез навсегда. Я долго тогда грустил и сожалел о содеянном. И много тогда чего передумал, но для меня так и осталось непонятным, кто и кого тогда воспитал.

***

Или вот еще история. У меня был товарищ, я бы даже сказал друг, Антон. Мы вместе росли, учились в школе, взрослели. Он был в принципе такой же, как и я, максималист. Только более запредельный. Антон мог полгода собирать марки с голубями, а потом сжечь их в один день в посадке за домом  только за то, что голубь, видите ли, птица мира. Или мог в один прекрасный момент, по понятной только ему причине истребить все свои детские фото. Если его что-то захватывало, то целиком и полностью, но ненадолго. На выборах он всегда занимал активную позицию, бегал самозабвенно с флажками, и все доказывал, что его любимый кандидат самый надежный парень в мире. Меня же его позывы на социальную рвоту только смешили, и серьезно я его посылы не воспринимал никогда. А в целом он был славный малый. Несмелый, добрый и начитанный.

Ну, вот однажды, глубокой ночью в моей квартире раздался звонок. Это был мой друг Антон. Ледяной его голос спросил:

- Спишь?

- Да, черт побери.

- Знаешь, Андрей, мне в этой жизни, уже все бесконечно надоело. Я не вижу своего будущего. Я везде себя попробовал. И везде я себя исчерпал.  Я хочу уйти. Понимаешь, уйти. И я решил, что сделать это нужно именно сейчас. Так что прощай друг, не поминай лихом.

- Бли-и-и-и-н, Антон, - растянул я сонно, - из-за этого ты меня будил в два часа ночи? Слишком много бесполезного твоего Я. Скучно это все. Ложись лучше поспи.  Ты еще и жить не начинал, а уже тебе жить надоело, - сказал я ему в ответ спросонья.

- Но я никому не нужен, - талдычил он. - У меня нет девушки,  никогда не было и не будет. Меня никто не хочет. Меня все избегают. Я как изгой на этой планете (он всегда брал глобально). Близится новый год, а я снова абсолютно один. Я и кот. И это уже третий сознательный новый год я буду проводить в одиночестве, в темном пустом доме, – голос его был подавлен.

- Ну, если собрался покончить со всем, так ты хоть подергайся, попытайся что-нибудь предпринять. Уйти от одиночества очень просто. Нужно его либо любить, либо избегать. Вот подойди к любой девушке на улице и скажи ей что-нибудь приятное или соверши что-нибудь необычное. Вот увидишь, мир изменится. Просто люби. Отдай все лучшее, что есть у тебя. Принеси себя в жертву ее самым земным желаниям. Сломи из-за нее голову. Из-за любой. Вот просто наугад. Все же лучше чем одиночество и погибель. А так просто взять и уйти, фигня это все. Самоубийцы - это люди неспособные любить. Сильные волей, но неспособные. Вот и все. Делай выводы, Антон. Или подыхай  (я так и сказал), или люби. Не можешь кого-то, влюбись хоть в самого себя для начала, толково и беззаветно, - сказал я  и положил трубку. Потом были еще звонки, но я просто выдернул шнур телефона из сети и лег спокойно спать.

Я думал, что это очередной Антонов заскок, но наутро я узнал, что мой дружок Антон повесился. И все бы ничего, это его выбор: он оказался сильным и волевым, чего я не ожидал. Но он весь наш ночной телефонный диалог  запечатлел в своем дневнике. Понятно, общественность нашего захолустного поселка, во главе с Любовью Андреевной, матерью Антона, тут же против меня взбунтовалась. Любовь Андреевна чуть ли не на каждом углу говорила, какой я подонок, мол, последний звонок Антона и его последняя запись, его крик о помощи был адресован мне. А я оказался таким безучастным и бездушным. Я, выходило из ее слов, был, чуть ли не убийцей ее сына. Как бы мое безразличие убило Антона. И в моих руках было спасти его той ночью. Все в поселке враз восстали против меня, и засудили к аду  и вечному огню с мучениями. Признаюсь, мне было сначала смешно, но потом как-то стало обидно. Почему никто не вспомнил, что мать Антона  вела весьма интересный образ жизни. От нее постоянно не вылезали мужики нашего поселка, каждый, не задерживаясь больше года.  И, понятное дело, все они,  имея мать Антона по ночам, днем пытались воспитывать его самого. А так как мужики в поселке были  разнообразные и воспитательные приемы брали  из своих жизненных опытов, то и Антон в такой же мере был подвержен такому же многообразию воспитательных экзерсисов.

Тракторист Иван,  здоровый и недоученный, говорил Антону, что лучше, чем ездить на тракторе, быть здоровым и недоученным, в жизни ничего не может быть лучше. Ведь тогда можно воровать силос тоннами, иметь за это деньги и доярок на ферме. Соответственно быть царем нашей поселковой жизни, а значит и всего мира, особенно во время посевной и уборочной. А милиционер наш, участковый Коляша, в свое время учил, как это хорошо быть настоящим мужиком. По его версии, для этого нужно носить форму с  погонами, шевронами, медалями и всяким подобным бредом. Тогда только можно раскрыть все свои таланты. Хотя Коляша, при виде наших пьяных поселковых мужиков, обходил их соседней улицей, на Антоне самоутверждался как никто другой. Однажды даже избил бедолагу в воспитательных, понятное дело, целях за то, что тот якобы не слушал мать. Конечно же, про это никто потом не вспомнил, хотя все знали. В нашем дрянном поселке кота в мешке не утаишь. Даже наша классная руководительница Марья Ивановна жалела Антона при всем классе, что он, по его словам, воспринял как еще большую пощечину. Он тогда замкнулся, и доверял только мне. Но в итоге, после его смерти, я стал изгоем и козлом отпущения. Не то чтобы со мной никто не общался, но нос воротили как от туберкулезника. Вам ни разу не приходилось здороваться с экс-туберкулезником? Вот вроде бы и знаешь, что он уже здоров, а руку протягиваешь и боишься, а вдруг. И улыбка такая мерзкая и натянутая выходит, что самому стыдно, и глаза отворачиваешь, стараешься сбежать, а то и вообще обойти стороной. Так и меня обходили стороной. Сначала  я делал вид, что мне все равно.  Что я сильный духом и всегда прав. Потом мне это все чертовски надоело, и я решил уехать из нашего поселка в столицу, где меня никто не знал как убийцу самоубийц. Конечно, в голове было еще юношество, но  я был целеустремленным малым и вопрос перед родителями тогда поставил ребром. Мать была, как и все матери, против. Отец, подумав немного, смирился.

Нужно сказать еще, что по меркам нашего поселка, я был мажором. Все у меня было, мне ни в чем не отказывали. Друзья завидовали моим бутсам, велосипедам, мопедам, конькам, японским магнитофонам, всему тому, что чего ни у кого до того не было. И если бы я  имел хоть капельку приятнее лицо, возможно, в меня бы тоже кто-нибудь влюбился. А так я безответно сох по некой Кате из старшего класса. Это сейчас она смешалась с бесконечными вариациями других кать. Но тогда она была центром Вселенной, недосягаемой и божественной. Я втайне посвящал ей все свое лучшее, что у меня было, все свои подвиги, совершенные и еще нет. Я купил в городе самый мощный бинокль, чтоб смотреть с крыши, как она пропалывает картошку, перевязав волосы платком. И я хотел быть этой картошкой, заботливо окученной Катей. Хотел быть сапой в ее нежных загорелых руках. Я сто раз проезжал перед нею на мопеде на всей скорости. Выучил все ее повадки и привычки, ее график прогулок и расписание факультативов. Стал ее тенью. Следовал за ней неотступно. Хотя ее не удивляло то, что куда она ни придет, будь то за молоком в магазин, или на школьный стадион, или в клуб я всегда ее там поджидал, как бы невзначай. Но Катя этого не замечала. Все было тщетно. Для нее я был пустым местом.  Видя это, мне не хватало смелости ей открыться. Каждый новый пережитый рядом с нею миг терзал мою  душу на куски.

Так что, решив уехать, я решил враз покончить со всем этим поселковым счастьем, как это ни больно было осознавать. Это мое для всех внезапное, а для меня вызревшее решение покинуть и семейное материальное болотце,  и привычную размеренную поселковую жизнь,   нашей соседской общественности казалось весьма странным. Но я и так был для этой общественности странным, мне ли привыкать, так что не удивился, когда меня никто не пришел провожать на станцию. Я стоял на нашем полустанке, один-одинешенек, еще смутно осознавая, что меня ждет в столице-Киеве, городе, в котором  я  бывал всего то пару раз. Но чувствовал я себя героем. Я собирался доказать всему миру что-то, чего сам еще не знал, но смутно, почти инстинктивно, предчувствовал. Думаю, моему внутреннему миру в родном поселке стало тесно до безобразия. В таких  условиях моя сущность стала деформироваться и приземляться. Еще не поднявшись до вершин своей Самости я уже стал опускаться в ее ничто. Тогда я просто осуществил  начало побега к самому себе. И вот я двадцатилетний, полный сил и энергии ринулся, как мне казалось тогда, в бесконечный океан самореализации. Но, как всегда в жизни, все оказалось гораздо прозаичнее.

***

В Киеве, понятное дело, меня вообще никто  не ждал. Остановился я у двоюродной сестры моего отца, тети Вари, которая встретила меня, как родного. Тетя Варя жила одна, детей у нее не было. Жила бедно.   У нее в квартире, из которой она фактически никуда не выходила, стояла непреодолимая вонь. Вонь залежалых вещей, затхлости и старости. На кухне царил бардак, в квартире хаос. Так запускают себя женщины, потерявшие к жизни всякий интерес. Три кота, ее единственные спутники, жили вместе с нею,  ели из ее тарелок, пили из ее чашек. Все мои усилия перевоспитать тетю были тщетными. Мне показалось, что она абсолютно сознательно так себя запустила, чтобы еще больше себя было жалко. Я плюнул и создал свой уютный уголок в отведенной мне комнате, оградившись от тетиного кавардака и смрада. Еще меня раздражал в тете ее постоянный страх, что я непременно стану алкоголиком, тунеядцем или наркоманом. Тетю Варю мог ввести в затяжную, длящуюся сутками, истерику, вид пустой пивной бутылки в моей комнате.  Она тогда неустанно талдычила:

- Вот с этого все и начинается. Сначала пиво, потом водка, друзья-тунеядцы, потом наркотики. Вот так люди и пропадают, - когда она говорила это, то принималась нервно шоркать в своих тапочках по квартире из угла в угол.

Остановить ее было невозможно. В такие моменты я был уверен что, если бы Бог дал моей тете детей, то она непременно бы их завоспитывала до смерти. Мне становилось ясно, отчего и почему пятнадцать лет назад от нее сбежал последний муж. Мир уравновешен.

А так, в целом, жизнь в Киеве была забавной. Я поступил в институт, хотя до этого два года подряд мне это не удавалось. Взялся за ум. Занялся иностранными языками. Как-то сразу полюбил сам процесс познания, хотя до этого мне плевать было на учебу. Здесь в  мою пустую голову знание хлынуло как  весенние потоки. Да и как могло быть по-другому, ведь нося очки с линзами в пол лица, я просто обязан был поглощать знания, чтобы соответствовать внешнему виду. Я записался во все возможные библиотеки, меня все начало интересовать, особенно все человеческое,  до мозга костей человеческое. Натыкаясь в библиотеке на томик, будь то Аристотеля, будь то Бэкона или еще кого, я сразу же искал главу о женщинах. Для меня эта тема была архиинтересна. Другого пути  к сердцу женщины как через мозг я найти, со своими антропометрическими данными, даже не надеялся. Я пытался понять женщин, наивно полагая, что вместе с этим познаю корень жизни, корень добра и зла, причину причин. Это позже я понял, что важен сам процесс познания, а не его конечная цель. А тогда кидался на знание как голодный зверь на агнца.

Родители систематически высылали мне скромные деньги, которые я большей частью тратил на книги. Я уже начал потихоньку забывать о своем поселке, детстве,  ранних юношеских переживаниях. О своей первой любви. Я взрослел, становился прозаичнее, но все так же хотел удивить мир.

***

Где-то через полгода у меня закрутился роман с интеллигентной женщиной. Хотя, это тогда она была для меня женщиной, а сейчас, когда мне уже далеко за пятьдесят, она вспоминается мне совсем юной девочкой и совсем уже не интеллигентной. Просто обычный бухгалтер, обычной торгашеской фирмы.

Первый раз мы встретились, когда она подымала коляску по лестнице в том самом подъезде, где я жил со своей тетей. Я конечно вызвался помочь. Лифт был сломан. Оказалось, что она живет с нами на одной площадке. Пока я тащил коляску, ребенок ее, мальчик полутора лет, все время орал, видно, испугавшись меня. Я терпеть не мог детский плач. Поэтому, едва поставив на этаже коляску, поспешил убежать за дверь теткиной квартиры.
Внешне Оля, так звали ту женщину, была привлекательна. Большой чувственный рот, узкие добрые глаза, белые крашеные в цвет пепла волосы. И еще она мило заикалась, причем видно, что безумно стеснялась этого своего дефекта. Это сразу бросилось в глаза, когда она протяжно выговорила:

- Ссс-пп-асибо, - опустила глаза и вкатила своего орущего ребенка в квартиру, прикрыв быстренько дверь.

Понятное дело, я как бы невзначай спросил у тетки, кто такая эта женщина. Тетка почти ничего не знала. Только то, что она приезжая, ей уже под тридцать, муж пьяница «загулял и съехал», вот уже с год назад, вскоре, после того как родился их ребенок. Бедняжка, труженица, - вздохнув, сказала тетка, - живет вот теперь у свекрови, мучается.
Не скажу, что она мне как-то уж особо понравилась, но с головы не шла. Мне показалось, что она тоже мною заинтересовалась, так как через пару дней заглянула к тетке одолжить денег.

Тетка моя, хоть и неряха, но натура широкая, как, в принципе, все неряхи. Никогда никого не отпускала, не угостив чаем. Слово за слово у них завязался разговор. Я тогда, как сейчас помню, штудировал «Жюльетту» де Сада. И хотя фантазия была разогрета до предела, все равно не решался выйти и вклиниться в их милую беседу. Лежал на диване и прислушивался. Оля говорила мало, видно, стесняясь своего заикания. Но голос у нее был мягкий, теплый, манящий. Посидев с часок и выслушав кавалькаду теткиных сочувствий, сожалений и наставлений, ушла. Но уже через пару дней зашла отдать долг. И снова они с теткой засели за чай, ну и меня пригласили. И с того вечера мы стали с Олей дружить.
С нею было приятно. Мы могли подолгу сидеть у меня в комнате и бурно общаться на разные темы. Точнее, рот не закрывался у меня. Она же по большому счету молчала. Кивала и всегда находила, что-то интересное вставить в мои юношеские смешные, местами откровенно бредовые, идеи. Это сейчас я понимаю, что она не все понимала из того, что я плел о высоких материях, и даже не пыталась понимать, она ходила ко мне не общаться. Думаю, ей было просто душно в том мире, в котором она оказалась на тот момент своей жизни, и жаждала элементарного тепла и банального женского счастья. А я все тараторил. Думаю, она понимала тогда уже, что я этим своим красноречием просто уходил от главного в наших отношениях. Своим языком я прикрывал свой страх. Я боялся перейти от вербального общения к телесному. Я боялся Олю. Боялся в ней опытную женщину. Боялся ее отказа. Ведь до нее у меня был не такой уж богатый опыт общения с женщинами. Да и то, если его можно назвать опытом. Однажды меня, шестнадцатилетнего, затащила к себе в постель выпившая крановщица нашего молокозавода. Мне навсегда запомнилось это жирное, местами дряблеющее, безвозвратно бесформенное тело женщины бальзаковского возраста с разгоряченной похотью. Был еще скоропостижный секс с одноклассницей во время выпускного, после моих судорог она просто ухмыльнулась надо мной, оделась и ушла. Были и еще пара-тройка абсолютно безвкусных, почти случайных заходов. Инициатором которых хоть и был я, но чаще под алкоголем, повинуясь какой то надобности самоутверждения. Но я неизменно оставался собою недоволен. Я пытливо, как щенок, заглядывал в глаза своих случайных подруг и всегда замечал, что в итоге оставался недовольным не только я. И всему виною этот мой юношеский идеализмо-максимализм, который всегда хотел меня видеть совершенством везде и сразу, и здесь, и сейчас.

Поэтому вот я и боялся сделать  с Олей что-то не так и испортить наши отношения. Оля казалась мне морально выше всех моих предыдущих совокуплений. К ней чувства мои были не такими романтично-возвышенными, как к Кате, но все равно на тот момент она представлялась идеальной. Это была не любовь, а какая то теплая волнующая интересность. И, думаю, ее заикание мне нравилось только потому, что оно давало мне фору.

Оля продолжала приходить ко мне раза два в неделю. Её свекровь относилась к этим визитам настороженно. Но Оля  находила разные предлоги: то посетить тетю Варю, то расспросить меня об институте, то отсылала куда-нибудь свою свекровь, то попросту делала вид, что уходит на работу, а сама заглядывала ко мне. Я обо всем этом женском героизме  узнал гораздо позже. Тогда от меня  все тщательно скрывалось. Женщины гораздо изощреннее мужчин в достижении своих желаний. Хитрее, циничнее и находчивее. Уж если захочет женщина совершить deeds of flesh***, она их обязательно совершит, и ее невозможно будет остановить. И каждый Олин изворотливый приход ко мне она была вынуждена терпеливо выслушивать мои тирады о гнусности и мелочности, бездуховности и тщетности всего человечества.

Но вот однажды,  через пару месяцев нашего знакомства, я наконец-то решился. Или решились мои подпиравшие гормоны, не знаю точно. Будь что будет - думал я. В тот вечер я был неуклюж в речах, рассеян, говорил и делал все невпопад и был вообще нервозен. Это мое настроение передалось и Оле. В голову ничего тогда, помню, не лезло, один бред типа бесконечности бесконечного. Мои органы осязания были обострены до безобразия. Я слышал, как капает вода в ванной из крана, как скребется мыша на кухне, переступая через спящих теткиных  котов, слышал, как сопит сама спящая тётя, укутавшись в плед у отключенного телевизора…

Оля подошла к окну и задумчиво смотрела в темноту за окном. Одета она была в блузу с глубоким вырезом на спине, подчеркивающим ее острые лопатки и красивый изгиб шеи. Джинсы туго обтягивали ее бедра и ягодицы, формы которых чеканились облегающей блузой. У меня пересохло во рту. Я тихо подошел к ней, положил  руки на талию и, слегка прижавшись к ней всем телом, прикоснулся губами к ее теплой шее. Она вздрогнула и наклонила свою голову в бок, как бы приглашая меня целовать себя дальше. Именно это я и сделал. Моя нежность переплеталась с еле сдерживаемым неистовством. Я целовал ее шею, спину, плечи мягко, едва касаясь, обдавая своим горячим дыханием. Во мне подымался огонь. Я развернул ее к себе лицом, продолжая осыпать поцелуями шею, плечи и небольшую упругую грудь. Потом положил ей руку на ножку чуть выше колена  и медленно поднял к ее горячему лону. Взялся жестче. Она слегка подалась на руку и застонала, глаза ее призакрылись и мы утонули друг в друге.

***

Жизнь текла своим чередом. Солнце наматывало свои круги. Оля бегала от своих забот и проблем ко мне. Я старался избегать ее сына, который, как мне казалось, постоянно смотрел на меня с укором (какая глупость). Я часто слышал, как он плачет за стенкой. Меня это выводило из себя. Казалось, что он плачет из-за меня. Из-за того, что я ворую его маму.

Настораживало еще то, что у меня как-то незаметно стали появляться дополнительные обязанности. Например, Оля могла запросто, как в порядке вещей, попросить меня понянчить пару часиков ее сынишку. Я не мог отказать, но меня это раздражало. Я боялся детей и не знал, что с ними делать.

- Ну, всего пару часиков, безвыходная ситуация, пожалуйста, Андрюша, котик, – говорила она, чмокая меня в нос.

Меня аж передергивало, я с детства терпеть не мог, когда меня называют Андрюшей, и находиться даже пару часов с фактически неуправляемым, вечно чего то желающим, хныкающим Юрой, было выше моих сил. Но об этом меня никто не спрашивал. То меня звали помочь что-то починить. То брали последние деньги и не возвращали. То выводили показать своим подругам, которых я жутко боялся и ненавидел потому, что все они мне напоминали крановщиц, только помоложе. Когда я катил коляску с Юрой по  улице, Оля гордилась тем, что рядом с нею иду я. И она каждому столбу как бы говорила всем своим видом: «Вот он, какой мой теперь». Хотя я был, почему-то уверен, что будь на моем месте кто-то другой, она бы говорила каждому столбу то же самое.  Приходило стойкое ощущение того, что все это как-то приземленно и банально. Это ощущение приходит всегда, когда проникаешь за стену загадочности и многозначительности женщин.

Но я, понятное дело, терпел. Просто четко разграничил: Оля и я - это одно, а ее мир и жизнь до меня и вне меня со своим багажом – это другое. Нас я расценивал как теплое интересное приключение. Но однажды моя связь с Олей ознаменовалась событием, которое изменил всю мою дальнейшую жизнь. Она работала в этой же фирме «Феникс», куда на работу просто так, со стороны, было не устроится.  И хотя я  в импорте спиртного  ничего не понимал, зато уже сносно знал полтора иностранных языка. Вот Оля и предложила мне работать вместе с ней на этой фирме в качестве переводчика у поставщика. Я думал недолго. Нужны были банальные деньги на жизнь.

С поступлением на работу Оля обещала все устроить. Дело в том, что учредителя этой фирмы никто никогда не видел, а управляющий был чопорный незамысловатый малый себе на уме. Его хоть и отличала наносная суровость, но была у этого управляющего одна слабость (как у всех суровых управляющих), это его секретарь. Власть ее над ним была безгранична. Поговаривали, что она его просто приворожила своими флюидами, смыв их со своего пальца в его чай. Понятное дело, это были досужие вымыслы, но выглядело все, как будто так и было. Секретарша эта - перепаханное поле, из под длинных своих ресниц, всегда смотрела на всех безразлично, но, на всякий случай, немного томно.   Но как бы там ни было, Оля с нею, путем нехитрых манипуляций с управляющим, устроили меня в эту «корпорацию монстров» сначала кладовщиком, а уже через месяц я стал стажером у дилера на грузинском, как  я называл, фронте. Я сразу же перевелся на заочное отделение и стал постигать профессию торгаша-глобалиста. Финансовые дела мои пошли в гору. Фирма торговала с половиной мира, и работать в ней было настоящим удовольствием. Я отказался от родительских денег, накупил всякой полезной дряни, но от тети переезжать не стал из-за Оли. Теперь мы фактически не скрывали наши встречи, так как они всегда оправдывались нашей работой. Вообщем, жизнь сама собой как-то выровнялась. Я начинал взрослеть.

***

Прошел с год, когда я понял что ничего уже не нахожу волнующего в наших с Олей отношениях. Обычная рутина. Встряски происходили только, когда объявлялся Олин муж, вначале где-то раз в месяц, а потом все чаще и чаще. Свои визиты он знаменовал тем, что устраивал сцены отцовской заботы и мужней привязанности. Не знаю, догадывался ли он о моем существовании или нет, но ко мне не лез. Да и я всегда старался ретироваться из их жизни, чтобы дать Оле самой во всем разобраться.  Иногда она прибегала ко мне в слезах, как будто с немым укором, мол, забери меня навсегда. Я так думаю, она не решалась сама сделать конкретный шаг и ждала от меня поддержки и решительных действий. Но неужели она думала, что я заберу ее с собой? Буду жить с ней? Об этом мы не говорили напрямую, и все зависло в воздухе нелюбовного треугольника. Потом мне весь этот сериал надоел. Я решил снять отдельную квартиру. Просто побыть одному и подальше от всего и всех. Оля отнеслась к этому с пониманием. Видно, ей этого не хотелось, но муж уже жил с ними постоянно, и внешне у них все выглядело довольно-таки пристойно. На прощание она тогда сказала:

- Ты же меня не забудешь?

- Конечно нет, – ответил я. И никогда ее не забывал. Мы продолжали видеться на работе, но отношения стали совсем не те. Иногда она явно ревновала меня к моей новой жизни и возможным, неведомым ей, связям с другими девочками. Тогда, в такие моменты, она становилась ехидной и невыносимой, так что ее было даже жалко, так она была несчастна. Я отдалялся от нее подобно комете, пролетевшей мимо теплой уютной Земли и улетавшей навсегда в неизвестное.

Хотя неизвестное вскоре стало известным. Горячий комок моих чувств натолкнулся на загадочный неземной объект  и, нарушая все законы логики и гравитации, улететь от него уже не мог никуда. Я влюбился по уши. Это была уже не та физиологическая любовь подростка, так смахивающая на самоутверждение, которую я испытывал  к Кате. Это было всеохватывающее, чувственное, эстетически-мистическое влечение. Я абсолютно потерял голову. Звали ее Юля. Теперь она моя жена, а тогда это была замысловатая девочка, которую я встретил абсолютно случайно в киевском метро. Она сначала меня даже боялась, таким я выглядел безумным. Но я, ее увидев однажды, уже не мог от нее отстать. Мне было все равно, кто она, откуда и куда. Я остро почувствовал, что это именно тот человек, с которым я хочу быть, и боялся ее потерять. Ее привязанности я добивался года три. Юля была немного младше меня, завоспитанная пианинами, гимнастикой, пениями, библиотеками и прочими вещами, обеспечивающими человеку налет изысканности. За ее чопорностью, я видел это, скрывалась интересная девочка, со своими чисто женскими манящими интересностями, инстинктами, чувственностью. Юля очень долго не пускала меня за свой забор, в мир своей реальности. Очень долго развивались наши отношения, и теперь, я думаю, они и сейчас продолжают развиваться, и достигнут пика только после нашей смерти, где-то там, далеко, в жизни наших детей. Брак - это тяжелая, но интересная работа над собой. Но это было уже потом.

А на тот волнительный период моей жизни, я тщетно пытался быть Юле небезразличным или хотя бы интересным. Истерзал всю свою бедную душу. Конечно, первым человеком, с которым я   делился своими переживаниями, была Оля. Другого друга у меня не было,  и я даже не задумывался о том, как ей, наверное, было больно видеть чье-то счастье, в то время, когда ее собственная жизнь лежит перед нею, как разбитый бурей корабль на холодном пустынном берегу.

Но влюбленные в своем припадке весь окружающий мир затягивают в воронку своего чувства и смотрят на все, что  их окружает, только через призму своей любви. Все остальное прах и небытие. Вот на таком этапе моей жизни, когда душа - разверстая рана, собственно, и произошла та  история, которая и перевернула все мое отношение к жизни. Точнее, даже не история. На первый взгляд, это обычное жизненное мгновение, которых в жизни незаметно проживаешь миллион. Но у каждого, уверен, наступает такое внезапное, как любовь, событие, которое переворачивает все с ног на голову и вставляет тебя в твой, отведенный этой жизнью пазл.

***

Тогда, теплым весенним деньком, я ни с того ни с сего, решил проведать своих отца и мать, которых уже не видел больше года. Собрал нехитрые пожитки, бросил сумку на плечо, прыгнул в поезд и был таков. На тот момент мне казалось, что мы с Юлей зашли в тупик. Она как-то все путала и усложняла, заводила наши отношения на новый круг, как авиалайнер на посадку в пасмурную погоду. Тогда я даже, грешным делом, начал переживать, что ее то самой в этом авиалайнере уже нет. Так было все запущено. Так случается всегда, когда к сердцу прицепляются досужие домыслы (тогда я еще не знал, что женщину бесполезно любить головой). Я, уехав домой, взял таймаут. Мне нужно было немного встряхнуться и сменить обстановку. 

Домой я любил сваливаться, как снег на голову, никогда не предупреждал, что приеду. Мать, увидев меня, радостно засуетилась на кухне. Отец радовался своей незаметной тихой радостью. Вечером я решил побродить по нашему поселковому захолустью, по местам моей юношеской «боевой» славы. Ведь прошло, слава Богу, три года.
Видеть мне особо никого не хотелось. Первым делом зашел к Антону на могилку. Могилка была запущена, видно было, что сюда давно уже никто не наведывался, и памятник стоял на ней самый дешевый и незамысловатый. Я погрустил немного, но при этом заметил, что уже не так по детски перепуганно, отношусь к смерти, а как-то отстраненно – ну смерть, так смерть, вот и все. Видно было, что я подрос, но, думаю, Антону ответил бы сейчас так же само, как и тогда. Всегда есть, что терять и о чем жалеть. Мы умираем гораздо раньше, чем наступает физическая смерть. Мы умираем тогда, когда перестаем любить…
Лелик и Болик тоже давно умерли. Где-то сразу после моего исхода из поселка. Один замерз зимой под забором. Другой сгорел живьем в своей квартире, на том самом матрасе. Моя первая крановщица все так же затягивала к себе молодых и несмышленых, правда уже менее успешно. Катя вышла замуж, кого-то там родила и изматывалась тяжелым сельским трудом, на который себя обрекали те, кто  хотел от поселковой жизни чего-то большего. Эти новости я узнал от случайного безымянного одноклассника.

На следующий день я проснулся рано. Родная когда-то кровать стала уже неуютной и чужой. Закурив сигарету, я решил проведать своего дядюшку, брата моего отца. Человека чудаковатого, но в некотором роде гениального во многих проявлениях. С моим отцом их было в роду всего двое, но при этом они не общались друг с другом после того, как умерла их мать, а моя  бабушка. Принципы, обиды, недоразумения и все такое. Отец всегда уходил от этой темы.

Жил дядя  на другом конце нашего района, в доме, где жила когда-то моя бабушка. В том самом доме, в котором мне была известна каждая загогулинка, каждый уголочек. Я знал там все поддиванные миры и шифоньерные внутренности. Нашкафная и антресольная пыль мне была как родная. А запах горячей печки, теплый запах грубы и аромат бабушкиной родной, милой кухни и сейчас через воспоминания заставляют мою душу волноваться, пробуждая в моем сознании давно забытые детские воспоминания.

Я знал, что  мой дядюшка славился тем, что был избалован вниманием противоположного пола. Личностью он был известной далеко за пределами нашего поселка. За него женщины дрались на дуэлях, стрелялись, сживали друг друга с этой земли. За что бы он ни брался, будь то музыка, живопись, пение,  стройка, столярка, женщина - все ему давалось легко и как бы с полуоборота, играясь. Во всем он достигал вершин. Как будто над ним была рука Божья, которая вела его. Все ему удавалось и, вероятно, от скуки он безбожно запил. Сначала тогда от него отстали качественные самки, потом похуже, потом остались лишь женщины-собутыльницы. Отстало сразу же и все везение. Жизненный путь его, доселе широкий, сузился до дорожки в магазин-рюмочную и обратно.

Где-то на этом жизненном пути  у него появилась пара-тройка детей от разных дам, но с одинаковыми психическими отклонениями, но мой отец и наша семья в то время уже не интересовались ни дядей, ни его личной жизнью.

***

Я подошел к добротным воротам и невольно заглянул в щель забора. Не оттого, что я любил заглядывать в щели заборов, а оттого что я боялся всплеска и дальнейшего выливания своих эмоций. На залитом солнцем ухоженном дворе бродило бесформенное тело мальчика лет двенадцати. На круглое, с обвисшими щеками, лицо, свисали  сосульки грязных немытых волос. Глаза его разъехались в разные стороны и зыркали попеременно из-за прикрытых век. Довершал это зрелище маленький рот с заячьей губой. Но на таком огромном лице его почти не было видно. Жир бесформенными кусками громоздился на теле в абсолютно неожиданных местах. В руках у него был обрывок целлофана, верзила хаотично махал им в разные стороны, издавая нечленораздельные звуки. Я не знаю, каким образом, то ли он меня нюхом учуял, то ли случайно, но он вдруг весь насторожился, как-то подобрался и направился к моему укрытию. На нем не было никакой одежды, кроме обвисших почти до колен мужских семейных трусов. Остановившись, он принялся обнюхивать забор как хищный зверь и косить своим правым глазом, пытаясь заглянуть  как раз в ту щель забора, откуда я выглядывал. Это, выходит, был мой двоюродный брат. Забавно. Жутко забавно. Честно говоря, я боялся входить во двор больше, чем, если бы там было написано злая собака.

- Рярясик, иди сюда, где ты есть, паскудный хлопчик? -  с этими словами на крыльцо выкатилась здоровенная бабища неопределенного возраста и с лицом как у натуральной свиньи. Вся в грязных обвисших кофтах и юбках, в галошах на босу ногу. Мне стало жутко и противно одновременно, но я все же пересилил себя и вошел во двор. Детина отбежал на зов матери. Он схватил у нее миску с кашей и побежал с нею в летнюю беседку, издавая рычащие звуки, вероятно означающие счастье.

- От чертов ребенок, - бросила ему вслед эта Матрона и, переведя взгляд на меня входящего, тем же тоном бросила: - А тебе чего надо?

- Можно Демьяна Митрофановича? - сказал я, нисколько не смутившись, даже с какой-то долей презрения.

- Демьян, к тебе какой-то парень. Залез прямо во двор, – ей явно было на меня плевать. Стряхнув калоши с грязных босых ног и закинув кухонное полотенце за плечо, она скрылась в глубине коридора, откуда тотчас же появился мой дядька Демьян.
Следы былой славы остались на нем лишь местами, а в общем это был лысый дед с помочами на голом теле. На месте живота был жуткий бугор, напоминавший горб, только выросший на животе. Этот горб пересекала толстая и длинная полоса шрама. На помочах висели короткие парусиновые штаны в жирных масляных пятнах. Он тоже был обут в калоши на босу ногу.
Дядя спустился до половины лестницы крыльца и этот его живот стал как раз вровень с моим лицом, так, что казалось, это живот смотрит на меня и говорит со мной.

- Здравствуй парень, кого ищешь? - спросил меня живот и засунул пальцы рук за полоски помочей.

- Демьяна Митрофановича…

- Букингемского? Это я, – вставил он, не дав мне договорить, - И что нужно тебе  от моей скромной, никому давно уже не нужной персоны? - Хлопнул он себе помочами по животу…

- Я ваш племянник… - пробурчал я в недоумении.

- А, Костя, - опять придушил он мою речь. И хотя меня звали совсем не Костя, я все равно сказал, – Да, Костя.

Дядя Демьян нисколько не удивился моему присутствию и вел себя так, как будто мы не виделись с неделю. Вообще он держал речь ровно и непринужденно. Было видно, что мой визит никак его не задел,  никаких его эмоций не всколыхнул и вообще не произвел на него никакого впечатления. Я же волновался безмерно. В этом дворе я не был с тех пор, как умерла моя любимая бабушка, моя юнгианская Сверх-мать. И хотя дядя существенно изменил в лучшую сторону двор, как бы его осовременнив, все равно я узнавал те, известные только детской памяти детали и детальки. Те важные мелочи, из которых формируется родные на век образы, то, с чего и начинается родина.

Лавочка в тени ореха возле беседки, на которую меня пригласил Демьян, остро напомнила мне те времена, когда я сидел вот так же с бабушкой и слушал в запой ее истории о ее жизни, о войне, немцах, работе, детях. Она была великолепной рассказчицей. Мы сидели на этой лавочке, и я мог часами ее слушать.

Вот тайный ход под крыльцо, где можно было спрятаться и наблюдать за взрослыми, для которых этот ход был всего лишь местом хранения пустых баков и канистр. Вот густые виноградные кусты, которые летом накрывали собой двор и по которым можно было лазить незамеченным по крышам и деревьям двора. Вот будка под  сараем, где раньше жил любимый добрый бабушкин пес Мухтар, и которого я однажды нашел мертвым в этой конуре. Я как сейчас помню, что заплакал от жалости к бедному псу, потом от жалости к себе, к бабушке, ко всем людям, растениям и животным потому, что все тоже, вот так вот, должны рано или поздно умереть. Именно тогда, когда я нечаянно наткнулся и потрогал безмолвное холодное тело Мухтара рукой, ко мне пришло понимание смерти как черной страшной холодной пустоты. Это сейчас, с годами, понимаешь уже, что смерть это так, как и должно быть. И если ты себя нашел и прожил, то ничего страшного в ней нет.

- Так что же тебя привело? – спросил дядя, проходя мимо меня и усаживаясь на лавочке во дворе под орехом. Меня еще как то покоробило оттого, что он никак не стеснялся ни своего затасканного вида, ни вида своей жены, ни тем более, этого страшного большого невменяемого сына, который стал над нами и, дико улыбаясь мне, махал своим пакетом, издавая незамысловатые звуки.

- Сашик, иди отсюда. Анфиса, дай ему еще кашки. Сынок, иди еще поешь. Как там батя? -  неожиданно вставил он свой безразличный пластмассовый вопрос, адресованный мне.

- Да нормально. Приболел, правда. Уже на пенсии, шьет обувь, занятие нашел для души. Не может без работы.

- А я вот тоже для души. Построил гараж, купил мотоцикл, флигель снес, построил новый колодец, двор заасфальтировал, забор поставил, – дядька явно собой гордился. Изменения были действительно на лицо. Двор преобразился. Чувствовалась рука хозяина. Но его гордость была единственной его эмоцией. Здесь он был Богом, и я тогда понял, что эти его строительства были единственной отдушиной, куда он прятался от своей убогой удручающей реальности. Он огрубел,  очерствел и держался только на своих идеях, как бы компенсируя ими свое ужасное положение.

- Да, дядя Дима, видно руку хозяина. А где же дети ваши? Как они? – спросил я.

- А дети, - он запнулся. Видно стало, что ему не совсем приятно обсуждать это, но я решил быть беспощадным и не останавливал его. Он продолжил, – Старшую Алесю однажды выпустили за ворота, и ее сбила машина, уже как пару лет прошло. Сашика потом у нас власти забрали, но мы через суд вернули. Все-таки сын. Да и деньги за него платят инвалидные, а ест он мало, так что доход в семью. А вот Анжеле, средней, уже четырнадцать почти. Невеста скоро. Пытается быть самостоятельной, но куда ей. У нее рука правая скрюченная, усыхает. Не растет лет с пяти. А так она ничего, - закончил безэмоционально, без тени оптимизма мой дядька Демьян Митрофанович.

Тут вышла его Анфиса и, спустившись к нам с крыльца, словно с небес, стала напротив лавочки и принялась бесцеремонно, своими маленькими заплывшими глазками, разглядывать меня, словно кусок мяса. Лицо ее было сплошь грязно-сине-красным (тут я ее тоже окинул взглядом, поборов страх, смешанный с брезгливостью).  Огромный нос, полураскрытый рот, огромные торчащие уши по бокам. Копна огненно рыжих крашеных волос громоздилась на ее голове.

- Демьян, кто это? - спросила она, тыкнув в меня пальцем, как в приговоренного. От нее несло кислым давнишним запахом устоявшегося перегара.

- Ты что совсем рехнулась, это мой племянник, - сказал раздраженно дядька.

- Костенька, это ты? Какими судьбами? Как там мама? Отец? Не болеют? – спросила она так, как будто это ей действительно было интересно. И  при этом Анфиса (тетей я ее назвать не смог) изобразила любовь так, как только могла изобразить женщина со свинячьим лицом. И с такой же неподражаемой мимикой любви и сочувствия, продолжила:

- Демьян же не хочет общаться со своим братом, дурак старый, - сказала она и махнула на Демьяна Митрофановича рукой.

- Иди ты, чтоб ты понимала, - ответил тот и, рассмеявшись, сказал мне, – Завтра и тебя не вспомнит, недавно только с принудительного лечения забрал, из дурдома.
«Вот так да, - думал я, - интересно, кто в этом доме самый вменяемый?»

- Иди давай в дом, и Сашика забери, - сказал он и добавил, обращаясь ко мне, – Вот так я и живу. Так, а ты может, что конкретно хотел, или так?

- Да, хотел. Вот бы глянуть, может, фото какое осталось от бабушки, или памятная вещь.  А то у отца пару фото хороших, старый рассохшийся бубен,  аккордеон и проигрыватель грампластинок. Семейная реликвия. Вот и думаю – может, чего у вас есть вам абсолютно ненужное, а мне бы в память. Понимаете, каждая мелочь важна. Время уходит. Воспоминания стираются.

- Анфиса, тяни альбом, там, с шифоньера, – крикнул он в сторону дома.
Та вышла, ворча. Господи, хоть бы она меня вспомнила, иначе я с нею третьего знакомства за один день не вынесу. Но она меня на этот раз не забыла. Мы долго листали фотоальбомы, которые еще начинал мой дед в незапамятные времена. Большие, с клееными черно-белыми нечеткими фотографиями. Я волновался беспредельно. Дядьку видно тоже начало потихоньку пронимать. Он принялся комментировать каждое фото, пытаясь припомнить даты, лица, места, города. Потом разошелся, бросил альбомы, начал водить меня по двору, завел в покосившийся флигель, где на стенах под слоем пыли висели его картины, писанные акварелью и маслом. В углу валялись музыкальные инструменты, сброшенные в кучу и накрытые покрывалом. Дядя Демьян извлек гитару, сдул вековую пыль, попытался настроить и без одной струны даже заиграл и запел. Видно было, что это талантище. Там еще валялись скрипка с порванными струнами, остатки трубы, баян и аккордеон в футлярах. И даже самодельная электрогитара, на которую Демьян указал  и произнес:

- А это твой батя своими руками сделал, хочешь, можешь забирать..
Я конечно же согласился. Дальше дядя пытался завести меня в свое жилище, и как мне ни хотелось,  я отказался по причине того, что из открытых дверей, когда-то бабушкиного милого дома, несло как из утробы разлагающейся рыбы. Но Демьян не унимался, стоя посреди двора, он принялся махать своими руками и рассказывать свои далеко идущие планы – новый гараж, новые ворота, машина и т.д. Вокруг нас при этом бегал Сашик, периодически заглядывая в глаза и все теребя обрывок целлофана. Венцом этого действа стало то, как вышла Анфиса, и, как ни в чем не бывало, спросила меня:

- Кто это тут у нас, -  я опешил. Демьян сконфузился и как-то сразу сник. Стал такой же беземоциональный, как и в начале. Никакой. Прилив его позитива безвозвратно откатил. Он вмиг охладел ко мне. Я еле выпросил у него пару важных для меня фото из дедовского альбома и, забрав гитару отца, засобирался.
Они процессией пошли провожать меня к воротам. Анфиса, увидев, что дядя откровенно не хочет давать мне фото, дохнула мне украдкой перегаром в ухо:

- Заходи, когда Демьяна не будет, возьмешь бутылочку и забирай фото, какие хочешь. Все равно они ему уже никогда не понадобятся, – она пыталась мне подмигнуть, но вышла гримаса ужаса. Меня передернуло.

Я про себя подумал, что ему здесь вообще ничего не пригодится. Проклятое место какое-то - поскорее пошел домой. Когда отошел уже метров на сто, я оглянулся и в последний раз в жизни увидел своего падшего дядьку Демьяна, спорившего о чем-то горячо и бессмысленно со своей спутницей жизни, а Рярясик жалостливо махал мне вслед  обрывком пакета, сожалея о моем уходе, так что мне показалось, что он плачет.

Мне стало тяжело на душе. Как можно было вот так вот? И дело не в морали и прочих социальных бреднях. Как можно было вот так прогореть? Опуститься. Плюнуть на жизнь. На род. Мне было обидно за поруганные гены, за то, что могло бы быть, но чего так никогда и не стало.  Ведь мы украшаем собою свое же бытие. Расширяем его границы, наполняем содержанием.

Вот такая вот история. Даже так, не история, а мгновение. Такое мгновение, которое сдвигает пласты сознания и оставляет новый ландшафт внутреннего мира навсегда, на всю жизнь. Тогда во мне юном что-то переродилось. Много чего я потом передумал. Я был потрясен. И посетила меня тогда одна простая мысль, но колоссально мощная. Уж если дано быть в это время, в этом месте, в этой конфигурации, то почему же мне действительно не быть. Все возможно. Ведь если можно кончить так отвратительно как Демьян, значит можно прожить так же противоположно интереснее.

И кто знает, может, мой дядя и был счастлив, может, он именно так и хотел прожить самого себя. Может, и Рярясик тоже. И Анфиса. Но я оттолкнулся от их бессознательного, животного счастья. Жизнь осозналась как самоцель. Появился ее вкус. Я перестал выплевывать из нее мелочи.  Она стала гораздо насыщеннее, полнее, слаще. Как будто открыл манящее неизведанное. И что-бы мне там ни встретилось, я принимал все как должное. Каким бы горьким ни был опыт, он все равно был интересным и необходимым. Все что давала мне жизнь, я впитывал как губка и наливался жизненностью, как спеющий, избалованный солнцем плод. Следствия поменялись местами с причинами. Теперь я не мог себе позволить, чтобы в  жизни появились пробелы и пустота. Каждый глоток воздуха, каждый миг, каждое слово, каждая мысль, каждая странность – все теперь было наполнено смыслом. Моим смыслом. И как только  пустота пробивалась в жизнь, я сразу же придумывал себе новые  приключения и развлечения. Все свои авантюры, опасности, безумства я затевал не ради обогащения или славы, а исключительно ради самопреодоления. И никогда ни перед кем не оправдывался. Ведь я высекал из небытия свое собственное, понятное только мне и нужное только мне, мое родное бытие.

***

Я пришел домой. Расцеловал родителей. Просто за то, что они такие есть, за то, что дали жизнь. Тот вечер был насыщенным и семейным. Отец при виде гитары обрадовался, принялся рассказывать о своем детстве. Мать о своем. А я слушал и радовался тому, что я вот такой живу.

На следующий день я подарил огромный неожиданный букет цветов Кате, признался ей в прошлой любви, рассказал, как мне было без нее плохо, и все что я передумал тогда, перемечтал. Поблагодарил ее за те душевные страдания, что она мне причинила, ведь только страдания делают нас людьми. Открывают нам безбрежность самих себя. Она была ошарашена моим признанием. Потом, когда поняла что к чему, глуповато всплакнула. Мы посмеялись с того, какими мы были глупыми. Она предложила войти и остаться, но мне это уже было неинтересно. Меня ждала новая жизнь. Новая зрелая любовь.

Потом я зашел на огонек к крановщице. Она была рада. Мы беспечно болтали. Пили чай, общались на самые разные темы. Я просто задал ей один единственный вопрос, который давно меня мучил:

 - Любят ли порноактрисы пересматривать фильмы со своим участием?
Она рассмеялась так, как умеют смеяться только крановщицы, чисто и беззаботно, и ответила:

- Вряд ли. Но если они это и делают, то только в такие моменты как люди они представляют собой настоящий интерес.

Я ее понял. Так оно, наверное, и было. Когда я уходил, крановщица взгрустнула. Обняла меня на прощание, немножко нелепо, но чувственно. Больше я ее никогда не видел.
Зашел я и к Антоновой матери. Дверь открыл какой то совсем взрослый здоровый мужик. Ревниво осмотрел меня с ног до головы.

- Любовь Андреевну позовите, - сказал я ему безразлично, что его, видно, оскорбило.

- Любка, тебя, - рявкнул он, не оборачиваясь.
Любовь Андреевна вышла в черных колготках и в широкой мужской рубашке на голое тело. Во рту у нее была сигарета, дым которой мешал ей открыть свой левый глаз. Поэтому смотрела она на меня прищуриваясь, как смотрят на ценники.

- Что тебе надо, Андрей? - спросила она вместо здравствуй.

- Да так зашел, - я, честно говоря, не знал что ей и сказать. - Хотел вас повидать, спросить как вы, как живете…

- А нечего меня видать, – перебила она меня, - Ничего со мной не сталось и не станется. Уходи.

Резиновая подумал я. Но только произнес:

- Ну, извините, наверное, не нужно было заходить и будоражить прошлое.

- А прошлого нет, парень. Ты разве не знал? – сказала она с издевкой. Она апеллировала к моему чувству вины, которое у меня было уже на завершающей стадии атрофации. Я стоял спокойный.

- Уходи, Андрей! – бросила она и захлопнула дверь перед самым моим носом. Она явно играла роль для очередного своего зрителя, но так рьяно, что даже переигрывала. Думаю, если бы она была дома одна, то обязательно говорила бы со мной по-другому. И, наверняка пустила бы в дом, и размягчила бы свое сердце, может, даже заплакала бы. Ведь по настоящему-то у нее никого и не было. Зачем было себя придумывать? Думаю, жизнь убивают именно эти люди, играющие свои бездумные, бездушные, комфортные на первый взгляд, роли.

Я развернулся и ушел. Плевать теперь. Мне было легко. На следующий день, попрощавшись с отцом и матерью, я снова уезжал из своего поселка. Не помню уже, что я испытывал, но я точно знал, что впереди меня ждала интересная насыщенная жизнь. Уже через год в стране сменилась власть, и фирма наша пришла в упадок. Я рискнул и, используя приобретенные связи, организовал свое собственное дело. Оля стала моей правой рукой и по совместительству главным бухгалтером. Все пошло по накатанной. Потом я женился на своей Юле. Появились дети. Но это была уже другая история. Но я уже никогда не позволял себе стоять на месте в своем познании и развитии. Я был многоликим как Легион. Ведь я уже знал, что Ничто не существует.



Август 2011 г.                В. Миновский
 


* Bleeding (англ.) – кровотечение.
** Айзенк Ганс Юрген - британский учёный-психолог, один из лидеров биологического направления в психологии, создатель факторной теории личности.
*** Deeds of flesh (англ.) – подвиги плоти.


Рецензии