Тонкая тетрадь

Прохожий, спешащий в поздний час домой, по обыкновению идет быстро, и смотрит себе под ноги. Но если, проходя мимо, он вдруг поднимет голову и взглянет в светящиеся окна редакции, то, должно быть, немного удивится. Он замедлит шаг, чтобы повнимательнее рассмотреть. В одном окне он увидит картину весьма странную. Стройная женщина, сидя на столе, застыла в позе Лотоса. Сначала он даже спутал ее со статуэткой в восточном стиле. В другом окне мельтешит фигура мужчины. Он ходит взад-вперед, взад-вперед, разговаривает по телефону и выразительно жестикулирует. Прохожему на секунду чудится, что он слышит отдельные звуки разговора. Он переводит взгляд на следующее окно, и там, в конусе голубого света видит человека. Человек сосредоточен, брови нахмурены, он жадно затягивается сигаретой и выпускает белые клубы дыма, которые смешиваются со светом монитора и с тяжелым темным воздухом ночи и похожи на туман. Прохожий задумывается. Кто это в туманном кабинете, что занимает его, почему так серьезен? Еще некоторое время он стоит, смотрит на окна, но потом встряхивает головой, словно отбрасывая ненужные мысли, смотрит на часы и быстро уходит.
Человек из третьего окна – Иван Оганезов.  Он сидит в кабинете, отделенным от остального зала редакции стеклянными стенами, и в его пальцах, испачканных пеплом, дотлевает бычок. «Бывают ночи, когда не спится, и совсем не хочется домой. На это нет особых причин, но ты остаешься один в свете монитора. Сегодня такая ночь», - быстро стучат пальцы по клавиатуре, создавая новую запись в ЖЖ, но вдруг замирают задумчиво, как руки пианиста во время паузы. Проходит минута, и вот указательный палец неуверенно дрогнул и опустился на клавишу backspace. Взлетел и упал, и, будто отсчитывая секунды, опускался на клавишу снова и снова, удаляя букву за буквой.
Откинувшись на спинку кресла, главный редактор Оганезов выглянул из-за монитора. Войцеховская из отдела культуры медитировала на столе. Значит, работала над  статьей. Фотограф, имени которого он никак не мог запомнить, сидел в задумчивости за столом, помешивая пластиковой ложкой пластиковый чай, видно давно остывший.  Давид из рекламного разговаривал телефону, курсируя в проходе между столами. В дальнем углу зала кто-то рисовал красным маркером схемы на доске, а кто-то другой рассматривал их и качал головой.
Иван тоже покачал немного головой, потом просмотрел графики, удостоверился, что номер идет в печать уже в следующую пятницу. «Мне не успеть», - подумал он и взял со стола макет обложки. На черном фоне было выведено красным одно слово: Помним. Большей лаконичности и понятности достигнуть сложно. Только цвета какие-то затасканные. А что делать? Такие вот цвета,  - отметил он.  Мысль в это время суток  отказывалась работать в полную силу.
К выходу этого номера,  целиком посвящённого годовщине  Победы, он задумал собственную статью: собирался съездить к родным, чтобы собрать материал, но не поехал. Хотел достать фотографии, и не достал. И в целом вообще ничего не сделал. А вот теперь, за неделю до выпуска, Ивану вдруг стало мучительно стыдно, и чтобы немного загладить вину,  он истязал себя ночным бдением.
Главный редактор Оганезов покрутил перед глазами макет, рассмотрел лист под всевозможными углами, будто отыскивая скрытый изъян, подвигал бровями, а в окошке «Новая запись» появились следующие строки: «Все, у кого сохранились старые письма со времен Великой Отечественной Войны и до шестидесятых годов, фотографии, неизданные дневники и мемуары, просьба связаться со мной в кратчайшие сроки, для публикации ваших материалов на страницах нашего журнала. Мы хотим сохранить память о подвиге народа на долгие годы». С довольной гримасой Иван нажал «Опубликовать», перепостил сообщение по всем социальным сетям, хлопнул крышкой ноутбука, и ушел. И потом пил ром до утра в баре возле дома.
Иван проснулся и вызвал такси. Садиться за руль в его состоянии было  бы глупо. Таксист был свежевыбрит и угрюм, курил вонючий «Донской табак», плевался в окно. Всё это очень нравилось главному редактору Оганезову, также как нравилось ему и отсутствие ощущения собственного тела после выкуренного косячка, лучшего средства от похмелья. Он любил жизнь во всех проявлениях. Выйдя на Остоженке, он побрел по бульварам, наслаждаясь красками новорожденного дня.
В редакции было громко и душно. Иван сразу прошел в свой кабинет. Он всегда ходил по редакции быстро, ни на ком не останавливая взгляд, чтобы не смущать. Плюхнулся в кресло и прикрыл глаза. Новый день. Вырвавшись из полудремы, навалившейся тут же, попытался нашарить на столе пачку сигарет, но его рука наткнулась на что-то незнакомое, ранее здесь не обитавшее. Бандероль. На  пухлом конверте и места живого не было от разномастных штампов почтовых отделений.
Прочтя свое имя, рассмотрев штампы, среди которых были адреса его прошлых квартир и бывших работ, и не найдя имени отправителя, он разорвал конверт. Внутри  было толстенное письмо, страниц эдак в двадцать, и общая тетрадь. Что это была за тетрадь! Обложка, бывшая некогда зеленой, выцвела до грязно-белого, всю ее украшали разводы, пятна, чернильные росчерки. Тетрадь была ветхой и, казалось, могла рассыпаться в прах прямо на глазах. Иван бережно отложил ее в сторону, и взялся за письмо.
«Добрый день! Долго думал я, как начать это письмо. Оно, полагаю, будет для Вас, как привет из прошлого. Уже более полувека в вашей семье меня считают погибшим.  Может кто-то и рассказывал обо мне, хотя что им было сказать,  когда Ваша мама, моя дочь, никогда меня не видела, и наша встреча с Зоечкой, Вашей бабушкой, была так коротка. Теперь, как я узнал, нет в живых ни Зоечки, ни Тани, ни Вашего отца. Что касается меня, то мои дети выросли, а всех любимых людей и друзей я давно схоронил. В России я не был более полувека, и с этой страной меня, казалось бы, ничего не связывает. Ничего, кроме памяти и любви к этой стране. Так вышло, что один у меня остался не чужой человек на родине. Это, Иван, ты. В силу моего преклонного уже возраста, позволь уж мне на  «ты» говорить.
Всему должно прийти свое время, свой час. Вот и наше время и пришло. Я хочу быть честен, и не буду говорить, что все эти годы думал о возвращении. Сначала это было просто невозможно. Потом открылись границы, и только тогда в первый раз появилась мысль: а не навестить ли Москву? Но был работа, дела, дети, словом, была жизнь. И вот теперь, когда пришла старость, и немного уже осталось пожить на этом свете, меня со страшной силой потянуло назад. Я решил вернуться.
Иван прочел два абзаца письма, опустил руки на стол, тяжело и громко выдохнул. На лице его читалось недоумение.
«Сейчас я хлопочу об отъезде, собираю документы. Скоро, я надеюсь, мы увидимся. А пока, не в силах спокойно ждать, и справляться более с чувством вины, которое появилось у меня не так давно, но не дает теперь покоя, я должен рассказать тебе правду о моей жизни, начиная с тех самых военных лет, и заканчивая днем сегодняшним. Я отправляю тебе эту тетрадь, чтобы ты решил, сможешь ли простить меня за твою семью, прежде, чем мы посмотрим вдруг другу в глаза.
Эту тетрадку, Иван,  мне приходилось прятать сначала в сапоге, туго примотав к ноге портянкой, а потом уж смастерить в вещмешке потайное дно из куска кожи, где хранил я ее до конца войны. Не то, чтобы там какие-то тайны были, просто солдатам запрещалось любые записи вести. Тем более в  первые годы войны. Так нам ротный приказ и передал, мол никаких стишков и дневников, а все письма через цензуру непременно. А объяснил он это чем? К врагу, говорит, если попадут такие дневники, то враг, не будь дураком, вычислить сможет наши будущие маневры, тактику нашу, прочитав, где и когда часть проходила. Да и просто узнает то, чего он знать не должен: что русский солдат по матери да по жене скучает, что плачет по ночам, что кашу жидкую хлебает. Ротный был не большого ума человек, из простых, из деревеньки какой-то сибирской, но дисциплину знал, устав твердо запомнил и каждому мог разъяснить, на пальцах показать, что правильно, чего нельзя и почему. Темнов, фамилия его была. Имени сейчас мне не вспомнить. Под Ржевом сгинул.
Шли в атаку. Шли – одно слово. Ползли, пробирались, как могли. Кругом лес да болота. Пули свистят на самым ухом. Так вот двоих из пулеметного расчета и скосило, насмерть обоих, а  пулемет в болото начало затягивать. Там мальчик еще остался совсем молодой и худой жутко. Он его давай вытаскивать.  Ротный увидел такое дело, кликнул парней покрепче и они побежали помогать. Полста килограмм – не шутка. На помощь им уже и другие бойцы спешат. А пехота тем временем атакует. Их только и слышно, а не видно ровным счетом ничего. Темнов пулемет оставлять не хочет, но и наступления сорвать не может. Отпустил солдат. Всем скомандовал «В бой!», сержанту Радугину приказал командование ротой на себя взять, а сам так у пулемета и остался, прикрывал, благо он стрелял, не до конца увяз. Как взяли мы эту деревню, Бяльковцы, вернулись в лесок за командиром. А там, на  сухом месте ленты пулеметные лежат – все пустые. А командира уже нет. Утянул его в топь пулемет. Товарищ мой, Лёня Рябчиков, пилотку снял и говорит, как бы на смерть командиру, война, говорит, большое болото: легко влезть, да трудно выбраться. Потом оглядел всех, и добавил, поговорка, значит, такая. От того дня в тетради осталась запись: погиб лейтенант Темнов. А поговорку я тоже записал. А что мне,  думаю, фольклор не собирать, пока суд да дело. В полку народ со всей России, ходи да записывай за ними.
А впрочем, историю эту стоило начинать многим раньше. Тетрадь, которую ты видишь сейчас перед собой, сорока восьми листов, дал мне в тот день, когда курс наш институтский призывали, историк, профессор Александр Сергеевич Соловьев. Подошел ко мне и говорит: вот это, Миша, возьмите с собой. И карандаш еще берите, и не один, а несколько. Запишите что-нибудь интересное для истории и для себя. Я, конечно, удивился, потому как был в группе один из маленького городка, остальные все из Москвы и из области, более подходящими мне казались для такого поручения. Для меня это большое значение имело, я по поводу своего происхождения тогда несколько смущался. «Почему я?» -  спрашиваю. А профессор говорит, что в тебе человеческого побольше, чем во многих. С тем и пошел. Много  думал, что именно в тетрадь записывать, какие события, какие мысли? Но потом как-то само оно пришло. И, перво-наперво, открыв тетрадь, я аккуратно вывел: 1941 год.  Началась война.
Что было потом, описать в двух словах сейчас трудно, однако я попробую. Шла война. Летели дни, тянулись ночи. Иногда, особенно после длительного боя, наваливалась такая усталость, что по много часов в голове не было ни мыслишки, одна пустота. Привычные действия доведены до автоматизма: окопаться, набрать воды, оружие смазать, поесть, закурить, расстелить шинель, лечь и уставиться в потолок. А потолок — небо. Лежишь и кажется, что заснуть в такой момент невозможно.  Не оставалось в это время ни чувств, ни желаний. Только тупая боль во всех суставах, заставлявшая в сыром полумраке окопов и  землянок поверить в то, что ты еще жив.  Но уже в следующую секунду веки тяжелеют, закрываются, боль будто бы проходит, и ты забываешься коротким, но крепким солдатским сном.
Потом было лёгкое ранение, шальная пуля, как говорится. Лёгкое то оно лёгкое, а двух пальцев на ноге тогда лишился. В госпиталь  ехать, правда, отказался, не хотел «покидать строй». Рана быстро затягивалась. Но расстаться со своими все-таки пришлось: отправили на ускоренные офицерские курсы. Меня? Но почему?  Чем я выделился? Ничем. И вспомнил тогда, как профессор Соловьев мне тетрадку давал. Ведь тогда я тоже недоумевал, чем ему приглянулся? Ну, чему быть, того не миновать. Тем более время такое, непростое. Хочешь, не хочешь, а приказ выполняй. Отучился два месяца. Лихо так, как всё в военное время происходило, превратился в лейтенанта. Вот пришло время на фронт возвращаться. Просился к своим, оббивал пороги всех кабинетов, да тщетно. Не положено, говорят. Усиление требуется и на других фронтах и другим частям. Потом, когда уезжал, к капитану Никифорову подошел попрощаться. А он мне тихо говорит: «Поезжай, Михаил, спокойно, куда направили. К своим ты просился, все знают, но твоих уже, к сожалению нет. Война, понимаешь». Я понимал.
Направили меня под Сталинград. Определили к разведчикам. Там, в Сталинграде, что и говорить, гибли люди. Я, признаться честно, один раз с жизнью покончить чуть было не решил. В четвертый раз с задания один возвращался. Туда шло нас то трое, то пятеро, а возвращался всё я один. Везло. И вот ползу, пробираюсь между домами, а за пазухой четыре капсюля позвякивают. И вдруг как застило глаза слезами, так стыдно перед ними стало, перед пацанами, что умирали каждый день. Я забрался в развалины какого-то дома, прижался к стене и рыдаю, рыдаю. Уже пистолет достал, хотел  пулю и себе всадить, чтоб заглушить стыд, но разум победил. Успокоился немного от мысли, что дойду вот до Берлина, а по пути отомщу за каждого из них, за каждого убью хоть одного фашиста. Как сказал один поэт: сколько раз увидишь его, столько раз его и убей! Сейчас это вроде крылатого выражения стало: дойти до Берлина… а тогда это была для человека единственная цель.
В Сталинграде нашла меня не только боль, но  и любовь. Пока в городе было спокойно, квартировали мы у родственников ленинградца Димы Башлычева, семьи Молоховых. Там я познакомился с Зоечкой, там вечерами она угощала меня чаем и вином, читала стихи, а понравившиеся мне более всего аккуратно записывала в мою походную тетрадь. В необычайной для того времени тишине этих чайных часов зародилось огромное чувство между нами. Со мной такое было впервые, и я тонул, иногда совсем забывая о страшной реальности войны. Но она от этого никуда не исчезла, не закончилась. Война продолжалась, а немецкие части приближались к городу.
Пришел день, пришел час, когда нам с Зоечкой расстаться  пришлось. Никто и не думал, что навсегда. И вот парадокс, ведь живы оба остались, но встретиться нам больше не пришлось. Я помню, как сейчас: мы сидели в саду, был конец августа, и в городе  шла эвакуация. К двадцать третьему должны были вывезти сто тысяч человек: женщин, детей, стариков. Я уговаривал Зою: поезжай сейчас, не упрямься, ведь без тебя ни мама, ни Павел Иванович не поедут. Зоя упиралась, говорила, что хочет остаться, что будут раненые, которым понадобится помощь, а вдруг я буду ранен, а вдруг…В конце концов она уступила, нехотя согласилась. Решено было, что едут завтра же, с самого утра.  Мы говорили, говорили, я держал ее теплую руку в своей, не хотел отпускать, и спать мы ушли, когда  начало светать.
Наутро я проснулся, вышел во двор и увидел чемоданы. Они стояли в ряд, одинаковые, новые чемоданы. А Зоя всё бегала, бегала по дому, что-то разыскивая, и на прощание нам оставалось несколько минут. Мы толком и не смогли попрощаться. Подбежав ко мне она остановилась, обняла, посмотрела в глаза. Я молчал. До встречи, Миша! До свиданья, Зоя.
Сталинград мы удержали.
В годы войны побросало меня по разным частям, по разным уголкам Советского Союза. То ли везло мне, то ли наоборот – не везло. Не единожды я оставался живым после боя, и не раз еще приходилось возвращаться из разведки одному. А товарищи мои все уходили и уходили, и оставались лишь имена да ордена. Так и дошел до Берлина – судьба миловала. Не сгинул Неизвестным. Возвращались. Ехали эшелоном, пели, пили, такая радость на душе была от этого ощущения, что мы – победители! В Смоленске задержались на несколько дней, черканул открытку домой. В Москве на всех вокзалах шумные толпы, в руках цветы, на лицах улыбки. Стал пробираться на улицу, и нос к носу столкнулся с Герой Хохловым, земляком и лучшим другом юношеских лет. На руках Гера нес дочку, рядом с ним, вцепившись в гимнастерку, семенила полная, но симпатичная девушка. Софья, представил Гера, жена. Обнялись. Ну как ты? Да так же,  как и ты! Победа, одним словом, как ещё объяснишь? Поговорили с минуту. Гера замялся, потом жестом поманил меня к себе и шепчет: Миша, дело есть. Ты знаешь, я в разведке отличился неплохо, да и родственник мой в Разведуправлении, предложили, шутка ли, в Берлин переехать. С семьей. Продолжать работать по приобретенной специальности, так сказать. Сказали, напарника подобрать, они его проверят. Подойдет - утвердят. А ты, брат, помниться, с немецким языком дружишь? Твоя тётка-Шарлотка, Шарлотта Яковлевна, всё, помнится, с тобой по-своему разговаривала. Да не бойсь, про нее никто не узнает. А поехали, брат, со мной? 
Я смутился. Прямо спросил: Гера, да зачем тебе я? Надежный ты человек, отвечает. Вот дела! Я продолжал не верить ушам своим, но тут Гера мне адрес оставил жёниных родителей. Валовая, 23, как сейчас помню. Наказал: думай и звони. Я обещал.
От Белорусского шел пешком. На улицах было много народу, все улыбались солдату, и оттого на душе был праздник. Чем больше я удалялся от центра города, тем заметнее становились следы бомбежек. Издалека я глазами искал нужный дом. Моё студенческое пристанище, тётки-Надина квартира, куда в начале войны перебралось из-под Зубцова все наше семейство.
На месте дома был котлован. Ни одного кирпичика. Только потом я понял, что его разобрали, что отстроить заново, тогда же это пустое место произвело на меня страшное впечатление. Я не совладал с собой, сел на корточки прямо на тротуаре и заплакал. Не знаю, сколько прошло времени, только подняв глаза, я увидел милиционера.
- Товарищ лейтенант, - начал он, но запнулся, увидев мои красные от слез глаза, - товарищ…
- Что с домом?
- Бомба.
- Когда?
- Товарищ лейтенант, в сорок втором.  Погибли семья Филатовых и Вороновых, еще люди, не помню точно, кто не успел…
- Вороновых.... Откуда знаешь? – перебил я.
- Так Вячеслав Иванович Воронов, он же у нас работал, в отделении, ну как его комиссовали в самом начале еще он ногу потерял. Вот и деньги собирали потом…
Так я остался один. В своей тонкой тетради, частично изорванной на самокрутки, исписанной моим корявым почерком от первой и до последней страницы, хранящей в себе множество дат, событий, имен, адресов, пословиц, стихов и песен войны, я нашел небольшое свободное местечко, где сделал последнюю запись свою:
«Через несколько дней после окончания войны я узнал, что вся моя семья погибла в сорок втором году от разрыва немецкой бомбы»
Я не поехал к Зое. Не поехал и не вспомнил о ней тогда. Не поехал я  ни к медсестре Светлане в Тверь, ни к доброй девушке Маше в Брянск, ни к Владиславе в Чернигов.  Я просто не мог оставаться в России, где погибла моя семья, мои надежды, и ничего для меня здесь не осталось. В голове что-то словно заклинило. Моя война продолжалась. Тем же вечером я был у Геры. Мы пили страшно горькую настойку, ужинали, а Софья, добрая душа, всё плакала навзрыд. Как посмотрит на меня, так и в слёзы, как будто с каждым взглядом ей передавалась частичка моего горя.
В конце августа Гера получил документы на имя Германа Хиля, я – Микаэля Граурабе. Про нашу работу в Берлине рассказывать смысла нет, да и нет у меня такого права. Как я уже говорил, возвращаться мне было не к кому и не за чем. В Германии у меня была другая жизнь. Но если бы я  и захотел вернуться, то всё равно не смог бы до начала девяностых.  Потом  были дела у меня самого: женил сына, выходил на пенсию, хоронил жену, Геру, Софью.
О том, что у меня есть дочь, я узнал случайно. Не важно как и от кого. Было уже слишком поздно. Я также узнал, что Зоечка никогда не вышла замуж, и всегда хранила в кошельке затертую черно-белую фотографию молодого офицера.
Такая жизнь, такая судьба. Я сделал попытку быть наконец честным. Поверь, это трудно для такого человека, как я. Надеюсь, ты поймешь меня, Иван, и примешь в стране, где я родился, которую защищал, и где всё потерял,  не как чужого человека.
P.S.: Билеты взял на тридцатое число. Если ты намерен встретиться со мной, прилетаю одиннадцатичасовым рейсом в Домодедово»
Иван отложил письмо в сторону и размял затекшую шею. Поразительно! Что ему теперь делать? Он взглянул на дату в конце письма и спохватился – тридцатое число было вчера.
- Смолина, - позвал он по интеркому ассистентку, - позвоните в Домодедово и соедините меня.
Через несколько минут на телефоне загорелся зелёный огонёк.
- Здравтвуйте, аэропорт?
- Аэропорт Домодедово, Светлана, слушаю Вас.
- Могу ли я узнать какую-либо информацию об одном из пассажиров рейса Берлин-Москва, прибывшего вчера?
- Извините, информация о пассажирах конфиденциальна.
- Светлана, это крайне важно, должен прилететь один человек, ветеран, гражданин Германии, он не был в России  больше пятидесяти лет, понимаете… Я должен был его встретить, но не смог…
- Назовите имя, - смягчилась девушка в телефоне.
-Микаэль Граурабе.
На некоторое время в трубке повисла тишина, но вскоре Иван услышал шаги, шорох и неуверенное покашливание его невольной собеседницы.
- Спасибо за ожидание… Извините, но прежде чем предоставить информацию, я должна спросить, кем вы приходитесь господину Граурабе?
- Внук. Я его внук.
- Господин Граурабе умер вчера утром. Он получал багаж, стоял возле транспортера, и у него случился обширный инфаркт, извините. Его вещи находятся в отделе безопасности аэропорта. При наличии документов, подтверждающих родство, вы сможете…. , - говорила она, но Иван уже повесил трубку.
Долго сидел за столом молча главный редактор Оганезов, смотря на птиц, клюющих подоконник, потом открыл ноутбук и написал не то чтобы статью, но короткий рассказ, который и был напечатан в номере журнала «Б***», от девятого мая этого года, и который читатель теперь видит перед собой.
 2011


Рецензии
Маш, знаешь, что я думаю, что ты поэт, а не прозаик. Прозу твою я люблю читать, стявя по ритмике паузы.
...Так я остался один.
В своей тонкой тетради,
Частично изорванной на самокрутки,
Исписанной моим корявым почерком
От первой и до последней страницы,
Хранящей в себе множество
Дат, событий, имен,
Адресов, пословиц, стихов
И песен войны,
Я нашел
Небольшое свободное местечко,
Где сделал последнюю запись свою...

Посмотри сама. Ты умница. Безусловный талант.

Екатерина Игоревна Жданова   27.08.2012 09:30     Заявить о нарушении