Христос Воскресе
Но нисколько не смущаясь нашим вглядыванием в невидимое, здешняя природа стремится жить, а, следовательно, и двигаться! Стремится утвердить своё единственное и безусловное присутствие. И свой dance macabre готова предложить любому. Буколическая мускулатура старательным усилием раздвигает ротовую щель в невероятную улыбку. При этом щёки приподнимаются, и мясо их закрывает глаза, сначала превращая их в щёлки, а потом – и вовсе поедая их. Не надолго задумалось лицо и, забывшись, уступает кривляющейся маске. Вот она! – Во всей своей торжествующей отвратительности! Чёрные широкие отверстия ноздрей, бугристый лоб, щёки, подбородок. Губы привычно поджаты, что выдаёт человека вынужденного постоянно скрывать свои чувства; притом, что губам пришлось растянуться в улыбку, получившейся искусственной, лицемерно подобострастной.
Таким предстал передо мной этот человек. Он стоял тяжело и твёрдо. Голова крупная. Крупные сильные руки. Серое пальто, плохо подходившее к сезону (стояли рождественские морозы), казалось случайно накинутыми на голые плечи. Именно так впоследствии и оказалось – под пальто ничего не было, кроме посеревшей от времени майки.
Облик его не внушал никакого доверия, но чудное видение – то ли возникшее в моём мозгу (а я, должен вам сказать, человек весьма склонный к фантазированию) – чудное видение светлого, какого-то ангельского лика заставило меня не только остановиться и начать разговор, но и вообще принять участие в судьбе этого человека, в его удивительной, но такой короткой истории.
***
Незнакомец быстро приблизился. Я приготовился, ожидая услышать какой-нибудь вопрос, какой обычно задают люди, случайно оказавшиеся в церкви. Но человек вдруг протянул мне руку и высоким голосом сказал:
– Христос Воскресе!
– Воистину воскресе! – почти машинально ответил я и в тот же миг почувствовал, что моя вялая ладонь охвачена крепкой кистью. Её трясут, с нею здороваются, и я постепенно начинаю проникаться ощущением странности и удивительности происходящего.
По инерции я пошёл от храма к метро своим обычным маршрутом, а тот, так и не назвав своего имени и ничего не спросив, но, видимо, вполне довольный происходящим шёл рядом со мной, мягко придерживая меня за рукав пальто. Я попытался освободиться, и что же – он просто отпустил мою руку, но не оставил меня, а продолжал идти рядом, как будто я его куда-то вёл. Вот и метро.
У входа на станцию я повернулся и твердо взглянул прямо в мясистую улыбку своего странного спутника. И, о Боже, на мгновение мне почудилось, что меня окатило голубое сияние его глаз!
Небо было чистое и светлое. Морозный, серебряный воздух уничтожал всякий смрад и мрак улицы, припорошив её белым покоем, отчего всё казалось красивым и мёртвым. Мои глаза слезились от прикосновения этого вечного холодного духа... Я проморгнул слезу и спросил:
– Вам нужно что-то?
– Да, но это потом. Главное вы уже поняли.
Высокий и чуть дрожащий голос моего спутника так не гармонировал с его грубой внешностью, что впору было подумать либо он слишком перевозбуждён, либо у него такой врождённый дефект речи. Но странным показалось другое – при всей своей неестественности, почти болезненности голос этот обладал каким-то особенным завораживающим тембром. Лишь позднее, ближе познакомившись с этим человеком, я понял, что этим качеством обладал он весь. Он, т.е. весь этот человек – его голос, фигура, лицо, жесты – всё в нём располагало к сочувствию. И оно находило отклик в его чистой и простой душе и в его собственной уверенности, что он – Христос-Воскресе.
Наконец-то я понял смысл того приветствия, которым он встретил меня у храма. «Христос-Воскресе» – так он себя называл – рассказал мне о себе.
От роду ему было тридцать пять. Из них восемь лет он провёл по тюрьмам. В общем-то, я и сам это понял тогда, когда пожимал его руку, на запястье которой был синий рисунок и какие-то надписи. Но за что он сидел, мне узнать не удалось. Более того, мне не удалось узнать у него ничего о его прошлой жизни до тюрьмы, точнее, до того момента, когда он перестал быть гражданином имярек (каким – осталось неизвестным) и стал никому неведомым человеком с таким удивительным именем – «Христос-Воскресе».
– Вот именно, это моё имя, – спокойно сказал Христос-Воскресе, и в тот же момент дама, шедшая по переходу прямо перед нами, повернулась, блеснув очками, и снова спрятала лицо за чёрными извилинами каракулевого мозга опушенного мертвым скальпом чернобурки.
Рассказ моего спутника продолжался, и слово «тюрьма» зияло в нём с методичной настойчивостью. Я понял, что мне совершенно необходимо выслушать всё до конца, но не здесь, не в этом насторожившемся зверинце шуб, тем более Христос-Воскресе мимоходом упомянул, что документы у него, конечно, есть, но это не паспорт и ничего в этом роде.
Выкарабкавшись из метро, мы попали в весёлый вихрь снежинок, и, прыгая через подталые лужи, понеслись в нём, подобно двум привидениям, к жёлтому пятиэтажному дому, в котором была тёплая двухкомнатная квартира моих друзей, а ключ от неё лежал у меня в кармане.
Тёмная прихожая с нелепо и ярко разрисованными стенами заставила моего спутника остановиться в нерешительности. Я кратко пояснил ему, что в квартире живёт очень много приходящих и уходящих людей, что хозяева – люди чрезвычайно весёлые (впрочем, бояться их не стоит, т.к. их всё равно сейчас нет), общительные и без предрассудков. Кратко сказать, мы оказались в одной из тех квартир, которые в середине семидесятых звались «флетами» и которые были населены «хиппами». О хиппи Христос-Воскресе, конечно, слушал, но быт их совершенно не представлял. Когда же мы прошли на кухню, где вечно грелся чайник, где магнитофонный полумрак, где в грязном стакане гнили остатки кукнара – он успокоился, всё заметив и сразу поняв, и более уже не удивлялся бессмысленной раскраске стен, рисункам и надписям.
Когда-то белый кухонный столик любопытно протиснулся между нами, и начались наши долгие чаепития: заливающие его пластмассовую поверхность тёмным загадочным чаем, вытирающие его локтями рук, упёршихся в раскрытые лица и похлопывающие его ладонями, как точки в струйках слов.
Рассказ моего нового друга не был плавен и строен. Он почти не говорил о своём прошлом – так, как будто его вовсе не было. Сказал только, что в тюрьме к нему пришёл Бог, дал ему новое имя и велел сказать всем православным, что скоро Бог снова защитит их от мучителей. Всё это было бы довольно скучно и отдавало обычным дурдомовским сектантством, если бы не персона самого рассказчика, не его удивительное лицо.
Оно менялось, как во сне, и я не мог бы заподозрить в этих видениях что-то чудесное или магическое, но, к сожалению, я знал за собой склонность к возбуждению собственного воображения. Сказать откровенно, внутренняя жизнь моя представлялась мне каким-то серым полусном, скучным обиходом. Ещё в юности, узнав о людях, видящих невидимое, я воспылал к ним неутихаемой завистью. Тем более что вообще вИдение было для меня проблемой и занозой моего самолюбия. Я мог пройти на улице мимо лучшего друга и не заметить его удивлённого лица. При том, что я вовсе не был задумчив или рассеян, т.е. не представлял из себя какого-то возвышенного мечтателя. Не был я погружён в омут своей души, наподобие некоего Лужина, но наоборот – казалось, расслабленно лежал на её поверхности, как вялый курортник в приторной воде, заворожённый быстрыми и цветными бликами внешнего мира: домами и лужами, синим разнообразным небом и вывесками ненужных магазинов. В этих меняющихся картинках, которые я столь же жадно рассматривал, сколь быстро и забывал, в этих пятнах и рисунках могло совершенно потеряться и лицо моего приятеля, ждущего меня по договорённости в определённом месте и уже давно, должно быть, заметившего мою бессмысленную физиономию; могло с легкостью забыться место, в котором моя жизнь получила какой-то особенный поворот, где я, может быть, долго прожил, где ходил каждое утро и знал физиономию каждого камня и каждого пятна на стенах домов, а ныне – не только не мог найти нужного подъезда, но даже дома, и вспоминал лишь совершенно отвлечённый и одинокий образ – вид на серое небо и серые коробки девятиэтажек из кухонного окна.
Ощущение этой неприятной ограниченности побудило меня с юных лет тренировать своё воображение в совершенно особом направлении. Ясно, что просто увеличить свою внимательность, быть чутким на улицах, как какой-нибудь Холмс, – задача не для моей ленивой души. Столь же мало привлекательными казались мне упражнения индийских йогов и интригующие советы Карлоса Кастанеды. Но хитрый мой ум мне подсказал ответ. Как-то, прослышав о том, что некоторые люди видят ауру других, т.е. особенное сияние вокруг головы, которое может быть того или иного цвета и свидетельствует о различных особенностях личности своего носителя, я попытался представить: как бы выглядела аура, например, у моего приятеля Николая.
Тот был довольно симпатичный молодой человек с опущенными чуть вниз уголками влажных и тоскливых восточных глаз. Внимательно вглядываясь в очертания опухшего от излишней и вечной жалости к самому себе лицо Николая, я, прищуривая глаза, искал оттенок того сияния, которое должно было отделять лицо моего товарища от внешнего мира. Но старания мои были безуспешны. Зрение моё по-прежнему не сообщало мне ничего, кроме обычной мозаики очертаний и цветных пятен, в которых бледное пятно физиономии было лишь одним из ближайших и более других подвижным предметом. Заметил моё приглядывание и Николай. В глазах его появилась маленькая жёлтая точка, как подозрительная и скрытная луна в фиолетовом небе.
«Я бы не удивился, если бы аура у него была бы именно такой – бледно-жёлтой в буро-фиолетовых точках, быстро рыскающих по плоскому жёлтому фону», – подумалось мне тогда.
Конечно, это был чистый вымысел, но отчего-то он показался мне заслуживающим внимания. С той поры я считал, что видел ауру Николая, она была именно такой – жёлтой в фиолетовую крапинку.
Возможно, этот механизм действовал во мне и в день нашего чайного разговора с Христос-Воскресе. Возможно, это так. Но тогда я должен признать, что способность такой выдуманной визуализации развилась во мне с неожиданной силой.
Он сидел передо мною и рассказывал свою глуповатую историю. Он говорил, что Бог сказал ему о том, что нельзя ковырять землю железными предметами и добывать из её чрева то, что она когда-то съела; а перед моим скользящим по пятну его лица взором явственно возникал образ девушки или молодой женщины с тяжеловатыми чертами лица, но тонкими и красивыми, умными губами. Может быть, так примитивно, по проторенным путям ассоциаций: земля – женщина, двигалось моё воображение, но в следующий момент на месте этой девушки вставал полубессознательный-полуудивлённый взгляд грудного младенца, и его, почему-то тонкие, поджатые губы всё тем же голосом говорили мне:
– Бог освободил меня от всякого начальства. Теперь я стал Его. Мне не нужны документы, на которых был бы какой-то другой знак, кроме знака Бога. Чья-либо печать, чья-либо подпись…
– Но как же вы можете существовать без документов? – спрашивал я, – А, понятно! Вы из тех, кто сжигает советские паспорта, как печать антихриста…
– Мне плевать на эти паспорта, – веско отвечал мне младенец, и на лбу его выступали резкие вертикальные морщины, как трещины землетрясения, излучая опыт и мудрость предков, разрывая лицо и выплёскивая в меня синеву старческих с паволокой глаз.
– Но образ Божий я сохраняю всегда, – заканчивал старик мягким и тихим голосом, а его рука выкладывала на неуверенную белизну стола две фотографии. Одна была вырезана из паспорта, а другая, как я предполагаю, – из военного билета. На обеих была запечатлена всё та же грубая, простая, неуверенная в собственном бытии человеческая морда, которая откуда-то тут же появлялась напротив меня и принималась жадно хлебать чёрный пахучий чефир, сваренный в железной кружке на грязной, не умолкающей, как вечный огонь, плите тёмной кухни флета.
– Ну, хорошо. С чего вы хотите начать?
– Раз я теперь Божий человек, то сначала нужно устроиться как надо. Кто у нас тут главный?
– Где тут?
– В церкви, где ж ещё.
– Ну, вообще-то патриарх. Но все дела по Москве ведёт протопресвитер.
– Ну, вот к нему и пойдём.
Воскресе (так для краткости я стал называть его про себя) говорил так уверенно, будто почувствовал свою гипнотическую власть надо мной и не на йоту не сомневался в моей преданности. И он был прав. Хотя магия таинственных лиц уже рассеялась, но воспоминание о чудном переживании было столь живо, что сказать «нет» представлялось просто невозможным. Мне казалось, что в этом случае все виденные или придуманные мною лица (пусть, какая разница, пусть придуманные) все они поглядят на меня сразу одним невиданным взглядом и итак оглушительно крикнут, что я оглохну… Вот почему я решил закричать первым и закричал прямо в лицо Воскресе:
– Да! Да!! Конечно!!!
– Да мне, собственно, самому почти ничего не нужно. Но, всё же, ведь я теперь служу церкви! Так что по справедливости мне положена квартира из пяти комнат и пятьсот рублей в месяц.
Ещё тогда я подумал: «Почему Воскресе попросил именно пять комнат и именно пятьсот рублей?» Я пытался осторожно выяснить у него ответ на этот взволновавший меня вопрос. Может быть, здесь какая-то иррациональная любовь к цифре пять? Метафизическая загадка могла бы быть отгадана просто: пять – это человек. Уж не счастье ли человеческое он бессознательно искал в этом числе? Или, это число пальцев на руке – столько, сколько можно схватить сразу, за один хват? Но зачем ему всё это, мирское? Ведь он сам настаивал на том, что ему ничего не надо от этого мира. Когда он говорил о квартире и деньгах, он говорил так, как будто речь идёт о чём-то презренном, второстепенном, ничтожном, но о чём приходиться говорить вначале просто потому, что он человек дела и для пользы этого дела сначала должен позаботиться о ничтожном, что бы потом оно не подставило ножку главному. И вся метафизика была тут не при чём. Цифры эти он назвал не потому, что что-то ждал от мира, а наоборот – их он считал неотмирными! Ведь где живёт весь совдеп? В коммуналках, в однокомнатных, в двухкомнатных, в трёх и лишь многодетные – в четырёхкомнатных квартирах. Воскресе был искренне убеждён, что пятикомнатных квартир у совдепа просто не бывает! Это только Церковь – великая и мощная организация Бога (по мысли Воскресе), только она имеет служебную площадь исключительно из пятикомнатных квартир. И уж своим людям платят, как академикам, – ровно пятьсот и ни копейки меньше!
Обдумав всё это, я пришёл к неотвратимому выводу – мой собеседник был шизофреником. Я вовсе не боюсь шизофреников, более того, я даже люблю шизофреников. И сам я шизофреник! Я честно отлежал своё в 13-й психбольнице. Я лично знал многих её пациентов и сохранил о них самые тёплые воспоминания. Что касается Воскресе, то при всём очевидном для моего ума безумии этого пророка-лагерника, душа моя не только не колебалась, но властным вздохом лишила ум права голоса. Ум вынужден был подчиниться этому урагану душевного восторга, непонятного ему, странного. Ум стал думать об одном – как помочь Воскресе!
А помочь ему было нельзя.
– Так, постойте, постойте, дайте подумать, – начал бормотать я, чтобы выиграть время и как-то объяснить моему собеседнику, что ждёт его в Патриархии. На этот счёт я, к сожалению, не питал никаких иллюзий. Мне представилась унылая картина.
Вот кривым арбатским переулком мы подходим к особняку Патриархии. С другой стороны улицы, через сугробы, забор, серую будку милиционера, который, подобно архангелу преграждает грешникам вход в Эдем, я показываю Воскресе на жёлтые дома и объясняю шёпотом, стараясь не делать лишних жестов: где вход в приёмную протопресвитера, как надо быстро туда шмыгнуть, чтобы не завернули к секретарю, что сказать милиционеру и как смотреть, чтобы не остановил, как взять благословение у протопресвитера и как ласково называть его «батюшка», как канючить, просить, как внимательно прислушиваться к разговору, если он начнёт куда-то звонить в присутствии Воскресе и как быстро, не прощаясь, уйти из кабинета, если протопресвитер после речи просителя почему-то вышел.
Христос-Воскресе слушает мой инструктаж, а его синие глаза золотятся от мечтаний. Ему представляется вовсе не та картина, что стоит перед моим внутренним взором. Вместо бесвзглядного, с человеколюбивой улыбкой лица протопресвитера и его мягких пальцев, теребящих крест с камнями на мягкой груди, он видит доброго-доброго старичка, который так ласково, так тихо кивает, быстро приговаривая: «Да… Да… Да…», – и, сняв телефонную трубку и прижав её к тёплой щеке, серьёзным голосом раздаёт распоряжения: «Пришлите машину, у меня сидит Христос-Воскресе, его следует немедленно отвезти на новую квартиру».
Христос-Воскресе неглубоко вздыхает и идёт туда, через сугробы, на другую сторону улицы. Милиционер пропускает его (недаром он так старательно брился, недаром мы гладили его брюки, чистили пальто, недаром ботинки его сияют, как у знатного сталевара в очереди в мавзолей). Он исчезает за чугунной решёткой в двери подъезда, а мои напряжённые нервы, вдруг превратившиеся в телефонные провода кроваво-красной меди, пропускают в меня сначала набор диска, потом гудки и, наконец, короткий разговор:
– Алло, куда я попал?
– Это «Кащенко», психбольница №1.
– Да, всё правильно, это вас из Патриархии беспокоят. У нас тут сидит один человек. Его зовут Христос-Воскресе, ну, сами понимаете….
– Да? Неужели? Всё ясно…
– Ну, да. Он говорит, что он Христос… Да, да, конечно, – Христос-Воскресе… Это я ему, он говорит, что его зовут не Христос. Христос – это Сын Божий, а его зовут Христос-Воскресе. Это он меня поправляет…
– Всё понятно…
– Ну, так вы пришлите поскорее машину… Наш адрес: Чистый переулок 5.
– А он буйный?
– Да нет.
– А зачем тогда машину?
– Мы вас просим…
– Хорошо, ждите…
Гудки прорываются в мой мозг, и он решает – никогда Воскресе не пойдёт в Чистый переулок.
– Ну, что ж, я думаю нам надо поступить так, – я говорил, продолжая, вернее, вновь и вновь повторяя бесконечную и бессмысленную фразу, цель которой была в том, что бы заглушить сирену психоперевозки, крики милиционера и голос самого Воскресе, какой-то высокий, чуть ли не с детскими обертонами, с такой неуместной важностью проговаривающий свои скромные, но необходимые требования, чтобы быстрее, быстрее перейти к главному, крикнуть, возгласить, оповестить всю вселенную заветными словами:
– Христос-Воскресе, – проговорил, наконец, я более решительно, – я думаю нам надо поступить так…
«По-видимому, встречи с протопресвитером ему не избежать, – лихорадочно соображал я в это время, – ну что ж, эту встречу нужно подготовить. Главное – лишить отца протопресвитера его страшного оружия – телефона! Ни в коем случае нельзя идти в Чистый переулок – эту сахарную западню. Воскресе должен встретиться с его высокопреподобием на нейтральной территории. Лучше всего – на улице. Конечно, рассуждая трезво, кабинет – место если не более безопасное, то куда более удобное для свободы поведения. Ведь это место лишённое свидетелей. Свидетели – это нелепое устроение человеческой общности, состоящее из людей, не верящих самим себе, не принимающих очевидного и ищущих опору своему больному духу в таких же калеках, как и они сами. По правде сказать, в нашей жизни свидетели скорее дань традиции, нежели необходимость правосознания. То ли дух человеческий стал столь крепок, что не нуждается в доказательствах собственного опыта, то ли такой проблемы уж и вовсе не стоит?… Не знаю… Но, вообще говоря, отсутствие свидетелей – это прекрасно. Главное тут – поймать момент: если станет ясно, чего ждать от гладкого очкастого лица абсолютно нечего, а мягкая младенческая рука с пальцами-сосисочками потянется к телефонной трубке и, наконец, тихий-тихий голос начнет ласково дышать в дырочки в тёмной пластмассе: «Алло, алло, пожалуйста, пришлите машину, это вас из Патриархии беспокоят…» Вот тут-то, если конечно нет свидетелей, нужно немедленно встать, скромно поклониться и, плюнув в выпуклые очки собеседника, как можно быстрее выйти, стараясь стремительным деловым шагом миновать будку милиционера и нырнуть в ближайшую подворотню.
Ах! Как хорошо быть мифом, как хорошо быть только в сознании, в памяти лишь одного человека, уютно устроиться в его мягком мозгу, под сенью его крепкого круглого черепа, за толстыми линзами очков, в которых собираются тени, за тёплыми щеками, которые ещё продолжают возмущённо жевать и вот-вот закричат: «А!!! Держите его!!! Хулиган!...» Но, нет свидетелей! Нет преступника! Нет никого! Есть только миф! Миф в мечтательном мозгу протопресвитера.
«Или моём!» – это я осознал вдруг и мерзкое присутствие внутри меня бесёнка, почему-то называющего себя «мифом» ударило меня разительным контрастом с тем, кто рядом – с Воскресе.
Христос-Воскресе собирался идти к протопресвитеру не затем, чтобы плевать ему в очки. Да и странно было бы идти с этой целью к столь уважаемому человеку. Следовательно, проблемы свидетелей для Воскресе не существовало, зато проблема телефона… Да, выбираем улицу. На улице не вызовешь психоперевозку (может меня заклинило?)… и милиционера пока дозовёшься… неудобно протопресвитеру при православном народе (например, при входе в собор) травит милицией такое невинное и трогательно существо как Христос-Воскресе.
Тут я посмотрел на плоское лицо моего собеседника, глаза которого были мечтательно полузакрыты, а тяжелый подбородок отрезала от остальной части физиономии широкая улыбка.
«Итак, скоро Прощёное Воскресенье – это самое удобное время».
Я назвал эту довольно далеко отстоящую дату не потому, что желал что-то приготовить к предстоящей встрече (так я объяснил это Воскресе), да и что собственно мог приготовить я – ничтожный пономарь? Сам-то я робел перед неуловимым стеклянным глазом настоятеля патриаршего собора, и когда отец протопресвитер начинал что-то загадочно шептать своим бесцветным голосом, мне становилось не по себе, а душу проникало какое-то зябкое уныние. Но я назвал Прощёное Воскресенье потому, что мне ещё хотелось пообщаться с Христос-Воскресе, попить с ним чаю в тёмной кухне, послушать его простые и безумные рассказы о Земле, в которой нельзя ковырять дырки и сосать её чёрную кровь, о том, что нельзя ездить в метро, потому что там живут мертвецы, и они могут подышать вам в толпе могильным запахом прямо в лицо или даже укусить. Они чмокают жадными губами, но за грохотом вагонов ничего не слышно. А ещё он говорил, что нужно дождаться Пасхи, и тогда Бог освободит нас. Все чёрные машины на улицах в один миг провалятся под землю, и метро обрушится. Все, кто в этот момент не успеет перекреститься, мгновенно будут схвачены ангелами и унесены на Луну, где им будет организован коммунизм. Там они будут рыть свои любимые каналы, пахать свою любимую целину и всё время предъявлять друг другу свои большие красные паспорта.
Наш разговор был почти бесконечен. Сначала на кухне мы долго-долго сидели. Приходили и уходили какие-то люди, и некоторые из них даже присаживались к нашему столу и смотрели на нас кто горящими, кто стеклянными глазами. Воскресе, кажется, не замечал их, а они, послушав немного его странные речи, начинали скучать, зевать, тускло оглядываться, наконец, – растворялись в собственном сигаретном дыме в тёмных уголках закопченной кухни.
Когда мы вышли на улицу, зимняя, снежная ночь охватила нас, и её светящиеся тёплым огнём уличных фонарей вихри снежинок не хотели выпускать нас из своего интимного уединения, а так и провели в затихшую сретенскую коммуналку, где у Воскресе почему-то комната.
По дороге у меня сложился план на ближайшее время, и я сразу поведал его моему спутнику. Для начала, нужно было просто походить в собор, с той целью, как я объяснил ему, чтобы примелькаться, притереться к взорам отца настоятеля и других соборян. Тогда не получиться то, что можно было бы ожидать – отец протопресвитер не шарахнется при приближении к нему человека в майке, поверх которой надето демисезонное пальто (как будто он увидел эту не первой свежести майку и у него возникли сомнения в благонадёжности её носителя); не схватит за рукав и не вывернет профессиональным жестом руки задержанного церковный сторож Воадимир Иванович с выпученными от тяжёлого прошлого и разрывающих его сознание яростных идей глазами, потому что он уже знает этого прихожанина и принюхался к нему; не улыбнутся всё понимающие интеллигенты; не нагадят на голову серые голуби, которые почему-то символизируют мир или даже Святого Духа – в общем, не произойдёт ничего, что могло бы помешать Воскресе достичь его заветной цели – припасть просительно, но с достоинством, к тёплой руке его высокопреподобия и быстро-быстро, пока его рот будет беззвучно открываться и закрываться сказать всё, что необходимо.
– Но, для начала нужно походить на службы! Помолиться! Поставить свечи и приложиться к чудотворной иконе! – настойчиво убеждал я Воскресе, думая лишь об одном: как было бы хорошо, если бы он привык к храму, увидел проникающие в душу взоры икон, почувствовал аромат плотной небесной атмосферы, по которой можно ходить, как небожитель, и, может быть, попросил у так любящего его Господа другого поручения, чтобы ни с протопресвитером, ни с церковным сторожем, ни с психоперевозкой, ни с серой будкой милиционера у ворот Патриархии он бы никогда не встретился и даже забыл бы о них, и чтобы для его выполнения ему не нужно было бы пятикомнатной квартиры и пятисот рублей в месяц.
Конечно, я его убедил. На следующий день, когда я подходил к собору без пятнадцати шесть, прямо к вечерней службе, Христос-Воскресе уже ждал на паперти. Он стоял очень чинно, очень спокойно – ведь он пришёл не просто поглазеть, а для важной цели – «воцерковляться» (так я ему объяснил накануне).
До этого, со свойственной мне простотой и ясностью (в чём я всегда был уверен) я описал Воскресе порядок церковных служб.
– Вечернее богослужение состоит из вечерни и утрени, – наставлял я его, а он понимающе кимвал головой:
– Оно имеет своей целью подготовить верующего к последующей литургии, напомнить ему священную историю Ветхого Завета, древнего домостроительства Божьего, раскрыть перед ним догматические истины Откровения и описать славные подвиги «святых Божиих человеков…»
Мои пояснения, казалось, вызывали в загадочной душе Воскресе какое-то невидимое движение: его глаза то неотрывно вглядывались в меня, то мечтательно и задумчиво погружались в пространство, скрытое от обыденного внимания. Губы его иногда что-то шептали – может быть, он молился? Но притом, что странно, он не задал ни одного вопроса, ничего не переспросил, ничем особенно не заинтересовался. Всё это не ускользнуло от моего внимания, и я, грешным делом, даже позволил себе немного поэкспериментировать. Рассказав о шестопсалмии, которым начинается утреня, я, через некоторое время своего повествования, когда речь шла уже о конце утрени, вновь нарочно упомянул о шестопсалмии. Воскресе просто не слышал, что я ему говорил! Неужели он настолько погружен в свои бредовые мечтания, что мне не удастся ничем его отвлечь? Но я решил продолжать, несмотря ни на что! И что же вы думаете? Когда речи зашла о литургии, Воскресе неожиданно заинтересовался. Я ожидал, что ему будет трудно объяснить, что под видом хлеба и вина верующие принимают истинное Тело и Кровь Христову, но оказалось, что он совершенно не удивлён, а понимающе кивает. Наоборот, его вдруг поразил, казалось бы, очевидный и даже тривиальный момент моих рассуждений – я имею ввиду символическое значение таинства Евхаристии. Когда он услышал, что Евхаристия – это бескровная жертва, что агнец, вырезанный из просфоры и полагаемый на дискосе символизирует крестную смерть Самого Христа, а после причащения читается молитва «Воскресение Христово видевшее…», – он весь затрепетал.
– Что это? Что? – как-то отрывисто заговорил Воскресе, – сразу и умер и сразу воскресает?
– Ну, да, – удивившись, ответил я, – что же здесь странного? Ведь тот, кто не умер, не может и воскреснуть!
Мне показалось в этот момент, что шаровая молния, доселе блуждавшая под поверхностью кожи, во мгновение, взорвав эту преграду неровной и болезненной человечности, охватила нас своим пламенем. Глаза Воскресе сияли херувимским пониманием, и я тоже был охвачен его восторгом!
– Да! Ведь Христос умер и воскрес! Умер и воскрес! – непрерывно повторял он, вдыхая и выдыхая огненный воздух.
Совершенно смешавшись, я продолжал говорить и говорить. Я говорил о причащении, о том, что в крещении мы умираем, а в причащении – воскресаем со Христом, о таинствах Церкви… Но сияющие глаза Воскресе пели мне в ответ торжествующую херувимскую песнь, и мои слова звучали всё тише и тише, пока не смолкли совсем.
И вот сегодня, я, прислуживая в алтаре и читая на клиросе, исподволь наблюдал за моим товарищем. Он стоял строго и спокойно. Не крестился, хотя накануне я тщательно показал ему как это делается и объяснил, когда следует осенять себя крестным знамением. Но всё же было видно, что, несмотря на несколько частивший хор, на механические и, пожалуй, мало вдохновляющие возгласы батюшки, на рык дьякона, который, по образному выражению святых отцов, изображает собой небесного животного – ангела, несмотря на всё это, служба производила на Христос-Воскресе глубокое впечатление.
Когда мы вдвоём вышли из церкви, его глаза были полны загадочных огоньков свечей, и он что-то тихо напевал себе под нос.
На следующий день (вновь была моя череда) Христос-Воскресе, как часовой, стоял у соборных дверей. Так он зачастил в храм, и это меня радовало. Я надеялся, что он забыл о своих навязчивых желаниях, о пятикомнатной квартире и пятистах в месяц. Но более всего я надеялся, что он забыл само это слово, застрявшее между нами в наш первый разговор, – «протопресвитер».
И я ошибся.
Накануне Великого Поста Врскресе важно заявил мне, что он вполне освоился с церковной обстановкой, научился креститься, знает молитвы, научился брать благословение (при этих словах он старательно сложил свои тяжёлые лапы лодочкой). Итак, он готов подойти к протопресвитеру (о! вот оно! это слово!) и объяснить ему всё. Сопротивляться было бесполезно.
На следующий день, в Прощёное Воскресенье, я подошёл после службы к отцу настоятелю и тихо сказал:
– Батюшка, тут вас спрашивают.
– Кто спрашивает? – так же тихо ответил отец настоятель. При звуке его речи я почувствовал, как холодный белёсый туман обволакивает мне горло, приглушая и без того тихий мой голос.
– Там... – вздохнул я холодную плоть тумана.
– Кто? – холод проник мне прямо в грудь
– Не знаю... – уже дрожа, прошептал я и, превозмогая окоченение, поклонившись, чтобы спрятать глаза от гипнотизирующих бликов очковых стёкол, почти упал куда-то в сторону.
Лишь через несколько мгновений я смог отыскать взглядом теряющуюся в сумраке вечернего храма пару – чёрное пятно фигуры протопресвитера и белое пятно лица Христос-Воскресе.
Я напрягал слух изо всех сил, чтобы услышать хоть слово их разговора. Моя душа страстно пыталась уловить эти слова, хотя голова моя знала их наперёд, и потому меня охватило тягостное смущение. Я готов был провалиться сквозь землю то стыда и, подобно несчастному апостолу, готов был тысячу раз крикнуть: «Нет! Нет! НЕТ!» – в ответ персту, бросающему моё лицо в тёмную фигуру настоятеля, и жестокому голосу, молотом стучащему изнутри моего черепа: «Знаешь ли ты этого человека?!» И лишь жадный слух сковал горячими тисками моё стыдливое тело, и только голова вращалась вправо и влево, пыталась то одним, то другим ухом достичь недосягаемого.
Но лишь шелест шагов серых, как мыши, старушонок долетал до моего возбуждённого мозга, совершенно закрывая собой тихий шелест их слов.
Когда Христос-Воскресе подошёл ко мне, моя душа уже была полна этого пустого шелеста, и я грустно смотрел ему в глаза, полные какого-то мусора, обиды и потери.
– Пойдём, Христос-Воскресе, я тебе сейчас всё объясню, – бодрясь, сказал я ему, и мы вышли на заснеженную улицу.
Воздух, светящийся вокруг фонарей, пустел и оседал, как будто он вместе с нами только что в светящемся полумраке собора выдохнул тысячами устами:
Прости меня... Бог простит, меня прости... Прости...». Тогда мне показалось, что боль души Воскресе улеглась в тихом холоде улицы, и мы уже не говорили более. Я вполне понял, что сказал ему протопресвитер и не решился спрашивать своего молчаливого спутника.
В ту ночь мы долго гуляли по Москве, такой тихой, что было слышно, как шуршат, падая с неба, снежинки. Когда мы расставались, Воскресе спросил меня – есть ли какая-нибудь церковь недалеко от Сретенки.
– Есть, Антиохийское подворье, а зачем тебе?
– Я решил не ходить в собор больше.
– Понимаю...
– Спасибо вам.
– Да...
– Простите меня.
– Бог простит, меня прости...
Мы расстались.
Но на этом история Христос-Воскресе не кончилась. Хотя в тот вечер я думал, что мы расстаёмся если не навсегда, то, по крайней мере, надолго. На следующее утро, взглянув через невидимое стекло окна на серо-серебристый первый день Великого Поста, я вдруг почувствовал, что кто-то во мне умер и недвижно лежит, а я сижу над ним, молча, и мысли мои тоже молчат, не говоря ни хорошего, ни плохого о неведомом мне умершем, а уже почти забывая его. Мне всегда казалось, что первый день Великого Поста – это первый день весны, когда чистая и белая снежность становится грязной, старой и не холодной, а новая чистота – прохладная и влажная – наполняет воздух, вызывая к свету первозданную черноту камней, земли и мокрых деревьев. В тот день я был молчалив и чист. Конечно, день ото дня это первое ощущение притуплялось, всё начинало как-то смазываться, терять прозрачность очертаний той умершей зимы и буквально превращаться в весну, полную печали и смутных стремлений.
И тогда, вдруг, имя умершего всплыло в моей памяти, и почти перед Страстной я, сам не зная почему, пошёл в Антиохийское подворье.
Мой взгляд сразу поймал знакомую фигуру. Христос-Воскресе стоял на том же месте, где и в соборе – у левого клироса. Со спины он мне показался будто ниже ростом, суше, грустнее. Я подождал его у выхода, и когда он появился в дверях, я вновь, как и в первую встречу, испытал необыкновенное волнение. Прямо ко мне шёл грустный, умирающий ангел. Крылья его серым пальто падали с плеч и, казалось, под их совсем не греющими перьями, на почти нематериальную плоть надета убогая серая майка. Мы дошли с ним до его комнаты. Он разделся – майки под пальто не было, но линялый коричневый свитер был ещё более жалок. Моё сердце обливалось кровью. Я видел, что моим другом овладело гнетущее уныние и отчаяние. И вдруг, мне в голову пришла спасительная мысль. «Как же я раньше не додумался до этого», – проклинал я себя. Мне открылось, что нужно Христос-Воскресе! Он должен съездить к отцу Серафиму.
Теперь необходимо предпослать дальнейшему рассказу небольшое предисловие.
Здесь не совсем уместно распространяться об отце Серафиме, описывать его трудную жизнь, и т.п., то есть пытаться написать житие этого чудного старца. Надеюсь, Господь изберёт ему более достойных биографов, по крайней мере, я уверен, что этот светильник Божий не будет под спудом по успении своём, как он не был сокрыт от народа Божия в телесном своём бытии. Не удивляетесь, что говорю о старце, как о почившем, – не позднее чем через год после того памятного Великого Поста (а тому уже несколько лет) блаженный старец отошёл ко Господу. Но и сейчас его удивительное лицо стоит перед моим внутренним взором.
Отец Серафим (фамилия, которую он носил, была смешная – Тяпочкин) был маленького росточка, необычайно худ, чуть сгорблен (от болезни и лет, а не от природы) и наружности немного грузинской. Его тонкое благородное лицо с огромными, сияющими добротой глазами, было столь удивительным, что даже впечатление от взгляда на одну только фотографию старца потрясало душу. На первый взгляд старец мог показаться необычайно строгим, почти суровым – так, будто он из породы того самого огненного меченосца, что стережёт двери рая, но в следующее мгновение такая ласковая и сияющая улыбкой любовь проникала сквозь ангельскую броню, что впору было заплакать от счастья. Отец Серафим обладал великим даром молитвы и духовной помощи. Даже самая мятущаяся душа успокаивалась и умилялась от теплоты старческой руки, которую он любил класть на голову во время исповеди. Он был прозорлив.
Я не буду повествовать здесь о бесчисленных благодеяниях Божиих, совершившихся по молитвам отца Серафима, о множестве заблудших душ, возвращенных им к жизни, о его трудах и подвигах. Ещё раз скажу – это дело избранных от Бога жизнеописателей старца. Та поездка, которую мы предприняли к отцу Серафиму вместе с Христос-Воскресе, не была украшена никакими чудесными событиями и может показаться вообще малозначительным фактом не только в житии отца Серафима, но в жизни как моей, так и самого Христос-Воскресе. Конечно, не мне судить о значимости тех или иных событий в жизни таких людей, как отец Серафим, но я убеждён, и думаю, вряд ли кто-то будет с этим спорить, что поистине оценить значимость тех или иных обстоятельств – не только в жизни людей других, но и жизни собственной – дано нам будет лишь на Страшном Суде Господнем.
Мы подошли к небольшой белой церковке с голубыми куполами, в которой служил отец Серафим, тогда, когда служба уже кончалась. Довольно долгая поездка на автобусе по бескрайним, бесснежным, грязям Белгородской губернии так утомила наш взор, что мы были счастливы увидеть эту долгожданную, чистую, бело-голубую церковь. Внутри храма был полумрак. Электричества в церкви не было, и она освещалась только свечами и бесчисленными разноцветными лампадами.
Войдя в храм, мы увидели, что впереди, у самого амвона толпится народ. В храме стояла совершенная тишина, и, прислушавшись, я понял, что отец Серафим проповедует, и все люди, затаив дыхание, слушают старца. Я понял это, узнав знакомый слабый голос батюшки, тихий, как вечерний воздух, заставлял лёгкие не дышать, замереть от его чуть прохладной и почти нематериальной сути, доносившей до каждого свечение дали, похожей на огненную реку, отделяющую нас от небес, но ещё не пожигающую нас, а лишь смотрящую в наши глаза сквозь бесконечные прозрачные и прохладные воздушные бездны.
Отец Серафим говорил о пришествии Христа в Иерусалим, о ликующем народе, постилающем под ноги Спасителя пальмовые ветви и кричащем – «Осанна!». Он говорил о счастливых апостолах, ведущих под уздцы белого осла, на котором восседал Царь Израилев. Он говорил об их сияющих глазах, в которых отражалось золото весеннего неба, и кровь заката еще не заставила их померкнуть.
А у самого отца Серафима глаза были похожи на Галилейское море, потому что были полны прозрачных слёз, по которым сам отец Серафим шёл спокойно, не утопая, будто тихо улыбался невидимому восходу.
Христос-Воскресе смотрел на старца, как завороженный.
– Он шёл умирать, потому что знал – чтобы воскреснуть и воскресить человека для бесконечной жизни Он, Сын Божий, должен принять смерть человеческую, должен умереть. Тогда Он был один. Так же, как и потом – в Гефсиманском борении, как потом – в смертной муке Креста, как потом – в одиночестве Гроба и, наконец, Он был один в момент Своего Божественного Воскресения. Все вокруг увлекались внешним, сначала – торжеством иерусалимской встречи, потом – безысходностью своего отчаяния. И лишь немногие сказали: «Вот я, Господи, я здесь, с Тобой!». Но этих немногих знает весь мир: Божию Матерь и любимого ученика – Иоанна, распятого разбойника – первого райского жителя и Марию Магдалину – благовестницу Воскресения».
Отец Серафим говорил медленно, с трудом. Видно было, что старец тяжело болен. Но голос его обладал некой особенной силой, не зависящей от громкости или от стройности изложения.
Проповедь кончилась. Старец ушёл в алтарь, а народ отхлынул от амвона и выстроился в два ряда от солеи до самого выхода из храма. Ждали батюшку. Вот, наконец, он вышел... Его хрупкую согбенную фигурку почти по воздуху несли два приезжих монашка. Впереди шла грозная Иоасафа, разгоняя почитателей, стремящихся слишком близко подойти к отцу Серафиму. Он уже почти миновал нас, мы стояли возле самого выхода, когда вдруг остановился и, немного помедлив, будто отдыхая, всем корпусом повернулся прямо к побелевшему лицу Христос-Воскресе.
Лёгкая и почти прозрачная рука старца легла на лоб моего спутника, а его голова в ореоле воздушного серебра склонилась почти к уху неожиданно и нелепо присевшего Воскресе.
– Радость моя, Христос воскресе! – различил я тёплый шёпот старца.
И тут я увидел, как из бесцветных маленьких глаз Воскресе текут чистые, светящиеся слёзы, и всё лицо его, охваченное неожиданным светом, сияет так, что смотреть на него просто невозможно. И вот уже две фигуры: маленькая чёрная фигурка старца и большая серо-бурая масса Воскресе – вместе, как родные, идут в маленькую церковную сторожку, где живёт отец Серафим, а вокруг шевелятся люди, заглядывают в лицо старцу, трогают его, о чём-то с ним заговаривают и остаются сзади, смотря в его худую согбенную спину, крестясь и что-то шепча.
Старец не слишком долго беседовал с Христос-Воскресе, и в тот же вечер мы уехали в Москву. По дороге спутник мой был молчалив, а на его вдруг ставшим очень детским лице блуждала тихая улыбка. Мне было очень интересно – что же сказал ему батюшка, но заговорить я не решался. Всё в том же молчании мы сели в поезд. Ничего не сказал Христос-Воскресе и на следующее утро, а только спросил, расставаясь у метро и пожимая мне руку, можно ли попасть в собор на пасхальное богослужение? Я ответил ему, чтобы он обязательно пришёл в четверг – у меня будут пропуска. На том и разошлись.
Так я никогда и не узнал, что же сказал отец Серафим моему другу во время их короткой беседы в церковной сторожке. И сколько бы я не старался удовлетворить своё любопытство, теперь это невозможно, т.к. оба участника разговора умерли, и не мне жадным и кощунственным желанием беспокоить их души, отвлекая от небесной молитвы. Пусть и поныне существуют и даже широко распространились в нашем странном городе любители вертеть блюдечко, я никогда не сяду за их дьявольский стол. Душа моя знает, что это и не нужно, так как в ней живут светлыми ликами отец Серафим и Христос-Воскресе, а хрустальная, неслышная простым ухом мелодия их беседы включает в себя и третий, такой знакомый, но так никогда неузнанный и непонятый голос, иногда звучащий во мне.
***
Христос-Воскресе пришёл в Великий Четверг. Но до этого он приходил и в понедельник, и во вторник, и в среду. Он снова стал ходить в собор, и это одновременно радовало меня и тревожило. Мне приятно было видеть его лицо, уже давно не пугающее меня своей дикостью, но я с тревогой улавливал в нём черты какого-то неведомого для меня лика, какого-то непонятного грядущего. Нет, не подумайте только, что я увидел на нём печать смерти. В моей недолгой жизни мне удалось помирать умирающих людей, не только тех, которые страдали от смертельных недугов, пожирающих их плоть, но и людей, лишь душевно впитавших в себя смертельный флюид, а внешне сохраняющих свежесть кожи, шелковистость волос и мягкую музыку голоса. Нет, я не скажу, что всегда мог определить приближение смерти того или иного человека, но когда мне это открывалось, я безошибочно узнавал тень этой жадной невесты, и почти явственно видел лунный блеск её обручального кольца ан правой руке жертвы.
Здесь было всё по иному. Признаюсь, будучи склонным к мрачным фантазиям, я порой почти желал различить за спиной моего друга тот определённый силуэт, который, в отличие от многообразия теней отбрасываемых нашими, столь непохожими друг на друга телами, всегда так постоянен, так правилен, что кажется, будто не мы сами заслонили свет, а какое-то постороннее существо приблизилось и стоит сзади. Но каждый раз, когда я с преступным любопытством искал эту тень, мои глаза наполнялись не мраком, а серебряным сиянием, из которого вот-вот (это чувство было на удивление определённым) хлынет поток золотых лучей. Тогда мне казалось, что я не должен смотреть на этот золотой свет, и я прятал глаза в тусклое золото иконостаса или в жёлтую бумагу Псалтири, которую я читал на службе. И всё же, не в силах превозмочь себя, через несколько мгновений я вновь поднимал глаза к напряжённому и светлому лицу Христос-Воскресе. И снова отводил взгляд...
Так продолжалось всю Страстную неделю. Каждый день, в определённом месте, в полутьме собора мои ищущие глаза ловили белое пятно его лица, и потом всю службу я уже не мог отвести от него взгляда.
Наконец, канун Пасхи. В предпраздничной суете, я забыл о своём наваждении, и лицо Воскресе уже не попадало в поле моего зрения. По правде сказать, давала себя чувствовать и постная усталость. Но всё же предпасхальное возбуждение побеждало. Казалось, весь храм очистился и помолодел. Помолодели и проснулись бабки, сменив свои тёмные платки на белые косынки. Такими же косынками белели и свёртки с куличами, которые они держали в руках, красные, голубые, жёлтые яйца, красные свечки на блестящих подсвечниках, белые творожные пасхи – всё это закружилось в одном вихре, скрыв белое пятно лица, стоящего передо мной всю Страстную. На белое сменилось облачение. Весь храм замер в ожидании.
Пасха всегда происходит неожиданно, несмотря на заранее испечённый кулич и покрашенные яйца. Вдруг включили паникадила. Весь собор засиял золотом.
Сейчас произойдёт главное!.. Вот уже вышел из отрытых царских врат Патриарх с кадилом и трёхсвечником. Вот он взмахивает кадилом, и благоуханный прозрачный дым летит вверх, в купол храма...
И тут я как будто очнулся: где же Христос-Воскресе?
Я повернулся лицом к народу и стал искать его взглядом. На обычном месте его не было.
«Неужели не пришёл? – подумал я, – Нет, не может быть, не может быть!»
Откуда эта уверенность, я сам не знал, но чутьё меня не подвело. Вот они – его широко открытые глаза и чуть раскрасневшееся в жаре храма лицо.
И в это время какой-то удивительный звук всколыхнул воздух собора.
Мне казалось, что вся моя душа сразу воспринимает всё, что происходит в церкви, сразу всё видит, всё слышит, всё чувствует. Но только как-то медленно, будто время совершенно изменилось: обычный его торопливый бег остался где-то там, за стенами, а здесь – оно тянулось долго, долго. Вот Патриарх взмахивает кадилом, и летят сизоватые клубы дыма, строя и сразу же разрушая странные воздушные силуэты. Вот он снова пускает вверх золотую чашечку и поднимает трёхсвечник. Его рот слегка приоткрывается, чуть кривовато, как будто он хочет усмехнуться, а кадило падает вниз, вновь освобождая своих благовонных и непостоянных духов. Воздух вокруг Патриарха сгущается и, вдруг, лопается звонкими словами:
– Христос Воскресе!
И следом, всё покрывая (или мне это лишь кажется):
– Это я! Я! Я здесь! Это я!
Но сияющий голос мгновенно тонет в широком, как волна, выдохе:
– Воистину воскресе!
Мои воспалённые глаза ищут знакомое лицо в море человеческой радости. Вот он! Но, Боже, что это?! какой он маленький и несчастный. Что-то кричит, но ничего не слышно. Неужели это он? Огненноликий ангел?! А вокруг... Что это? Чем так заинтересованы эти незнакомые мне люди? Да нет, не незнакомые, я ведь их всех знаю... Вот круглолицый, с круглой нескончаемой улыбкой юноша, глаза которого плавают в стёклах его очков, а рядом с ним ещё несколько улыбающихся, как он, картонных людей. Они держатся за руки и что-то важно вскрикивают. Вот длинный грустный человек, неумеющий улыбаться как его сосед, но старающийся изо всех сил. Ведь я знаю их всех по именам! Знаю я и того, чёрненького с бородкой. Мне знаком его грустный и голодный взгляд. Знаком мне и этот, рыженький. Кадык его ходит вверх и вниз, а глаза вспыхивают и гаснут. И эта девушка с лунным лицом и земляной душой. И эта, маленькая, круглоголовая, которой так хочется жить и верить... Всех, всех я знаю! И они знают меня. Мы все знаем друг друга.... Не знает нас только один человек – тот, кто только что кричал...
Но где он?..
Христос-Воскресе исчез.
Вот уже служба подходит к концу. Его Святейшество разоблачился и уходит в дверь в алтаре. Коврик расстелен от порога до открытой дверцы машины.
Я вышел на улицу и глубоко вдохнул утренний невидимый воздух. Радостная и светлая тишь окутывала город. Все люди ещё в храме, и на улицах никого.
Я прошёл через скверик возле собора и пошёл по узкому чёрному тротуару к центру. Просто, чтобы прогуляться. Неожиданно сзади раздался гул, шорох, и прямо у меня из-за спины слева выскочил тяжёлый чёрный лимузин с номером 0007ММЕ. В его скрытных и настороженных окнах я увидел что-то белое. Чёрная лакированная тень летела прямо посреди улицы. Я проводил её взглядом и... Впереди, метрах в двухстах виднелся знакомый силуэт. Он остановился, обернулся и вдруг, подняв руки, бросился прямо к летящей над землёй чёрной машине, как будто кого-то узнал в ней.
– Это я! Я! – услышал я отдалённый слабый звук.
– Христос-Воскресе! Христос-Воскресе! – закричал я.
– Воистину Воскресе! – ответил мне старческий тихий голос, показавшийся мне почему-то знакомым.
Улица была пуста.
Москва. 7493 год.
Свидетельство о публикации №211120901343