Стояние на водах

Нет ничего печальнее сельского кладбища. И даже праздничные пасхальные наряды родственников упокоенных здесь не разгоняют общего настроения печали. А каждое имя с крестов, словно маленькое стеклышко калейдоскопа, от легкого касания взглядом сразу меняет всю картину былого. Вот написано - Иван Емельянович Коняев... Ах, это лихой и удачливый дядя Поняй - и воспоминания о нем сразу раскрашивают картину детства памятью бензинового дымка, стуком дверки деревянной кабины полуторки и красным язычком пламени льняного платья его жены Акулины Матвеевны на гребле колхозного пруда. Странная была пара - эти дядя Поняй и Акулина Матвеевна. И почему-то до сего дня их образы связаны у меня с воспоминаниями о тихом затоне, откуда бывалый шофер на зависть пацанве дюжинами таскал красноперых карасей.
А рядом могила старого Афанасия Михайловича, которого на селе, иначе как Чудаком и не звали. Он был нашим соседом, редким говоруном и настоящим поэтом. Прочел имя - и сразу калейдоскоп воспоминаний сложился в картинку раннего июньского утра. Еще туманится луг у речки, капли росы на траве крупные, как слезы. Дед Чудак с прищуром оглядывает прямо с крыльца это изумрудное великолепие и направляется к сараю. Он выносит на солнце косу острого жала и прилаживает ее к язычку коваленьки. В руках у Чудака маленький, словно игрушечный, молоток. Дед приподнимает его и осторожно тюкает по лезвию косы.
- Ди-и-инь! - вспыхивает первый звук и тут же разносится в утреннем воздухе на все село. А уже вдогонку ему второй звук, поувереннее, потом третий, пятый, седьмой... А мужики каждый у своего сарая и со своими косами с улыбками слушают, как эти перестуки превращаются в настоящую музыку. Да вот уже и частушка точнёхонько ложится на этот звенящий мотив:

Я копал, копал колодец,
Докопался до воды.
А кто Нюрочку полюбит,
Тому наделаю беды!

А тут, кстати, и сама Нюрочка - Анна Анисимовна, жена Чудака, подхватывала в лад старику:

Ой, земля моя землицы,
Ты корява и суха.
Ни к черту не годится
Моя старая соха!

С этими частушками обычно начиналась сенокосная пора. Дед Чудак первым на селе определял день ее начала, и эту традицию десятилетиями никто не нарушал. Как теперь высчитывают тут вычисляют начало сенокоса - я не знаю, но только знаю, что хоронить их рядом - Чудака и дядю Поняя - не следовало бы. Недолюбливал дед шофера и я даже знаю, за что.
За церковь. До войны Афанасий Михайлович был церковным старостой, а Иван Емельянович - комсомольским активистом. Он-то, комсомолец Коняев, и скинул наземь крест с золоченого купола И утопил его в омуте, в самом бучиле - черном, вокруг серединки заверченном. Уже незадолго до кончины дед Чудак мне рассказывал, угощая по случаю Рождества заглянувшего в гости соседа: «Я, кричал тогда с купола Ванька Поняй, - самого господа и всех святых в омуте утоплю, а сам буду стоять на водах неутопимо. Потому что в моряки пойду!»... Вот спорют люди: есть жизнь на том свете, ай нет?.. И я не знаю, хоча почему бы не пожить там по-людски моей Нюре? Тут всю жизнь билась, как рыба об лед, ведь четверых наших детей война отняла! А тут я ишшо - и на слово и на кулак быстрый... Выпьем моего дурману за помин души... Я ей, поверишь ли, гроб гусиным пухом выстелил, выстрадала... А вот Ванька Поняй? Моряком он не стал, всю жизнь шоферует. Собирают нас, фронтовиков, в школе, так у него орденов поболе моего будет. Он же по Ладожскому озеру, по льду, машины в Ленинград водил. Так, поверишь, внук, двенадцать полуторок под им потопло! Двенадцать машин антихрист утопил, а с самого, как с гуся вода! Где ж божья справедливость-то?
Я поддакивал Чудаку, а сам думал, что и впрямь - странно все это. Вот и после войны Иван Емельянович шоферил до самой пенсии, керосин в цистерне возил по магазинам сельпо. До сих пор стоит у меня в ушах голос его жены, что каждое утро на всю улицу кричала с крыльца:
- Ванька, поняй у город, да гасу привези ведро! (Гасом у нас тогда керосин называли, а слово «поняй» до сих пор тут заменяет слово «поезжай»),
Иван Емельянович уезжал нормальным, но каждый день возвращался в дымину пьяным. Уж точно раз в неделю он заваливал полуторку в пруд, и она торчала там, как поплавок из пустой бочки, а Иван Емельянович выплывал, фыркая в моржовые усы и трезвея с каждой саженкой, приближаясь к берегу.
И впрямь - нипочем человеку водная стихия!
Но дед Чудак грозил пальцем в пространство и уверенно твердил, что давнее богохульство дяди Поняя выйдет ему боком. Не может быть, дескать, одинаково безмятежным пребывание на том свете у его Нюры и у таких, как Иван Коняев.
Тогда я уехал, и до города меня подвез на новеньком «Запорожце» дядя Поняй. «Вот, - похлопал он по сизому боку горбатой легковушки, - помог райсобес, как ветерану войны. Каждый день обмываю!» Я предупредил, что это не бензовоз, и потонет он в пруду в два счета, если не урулит водитель по пьяному делу.
- Урулю! - рассмеялся дядя Поняй. - Мне само море по колено!
...Да, времечко. Вот и он лежит под деревянным крестом. И я
тоже теперь думаю - неужели дядя Поняй пребывает в райских кущах рядом с бабой Нюрой и дедом Чудаком?
«Пьяному море по колено, лужа по ноздри», - говорят в народе.
Дядя Поняй погиб, перевернувшись в легковушке в осенней луже. Он захлебнулся, придавленный дверкой.


Рецензии