Старый Петергоф. начало повести Об Улитках

СТАРЫЙ ПЕТЕРГОФ

Теперь я понимаю детство яснее, чем когда жила в нем, и оно кажется мне удивительнее, чудеснее  и страшнее.
В переливе света вдруг возникает светлое зимнее утро – прозрачное, голубое, морозное и блестящее за окном, теплое и спокойное  дома.
О, этот дом! Каменный сундучок в Герцогстве Курляндском, сложен из темного лекального кирпича, по углам скреплен рустами, стоит  на бывшей  промышленной окраине  города Петербурга – впрочем, тогда он  назывался еще иначе, недалеко от  перепутья Балтийского и Варшавского вокзалов, близ Петергофского шоссе.
Где-то за пределами наших комнат, этот дом  течет через коммунальную кухню, где кованные железом  плиты топят по-старинке дровами, где гудят краны в облупившихся мойках, где навалена железным ломом подгоревшая, кривая побитая посуда, где вечно  булькает и варится что-то  вонючее, где толпятся  сердитые чужие люди, он  тянется бесконечным  темным коридором, со странными разветвлениями, закоулками, хлопающими пыльными портьерами, скрывающими  какие-то запретные двери. И вот где-то в конце его распахивается  дверь в наши комнаты, где всегда светло и просторно, где буфет, как  замок из золотого дерева с колоннами, где  белая  изразцовая печь до потолка,  и книжные полки до потолка.
Мы живем здесь – я, папа, мама, а  еще днем приходит бабушка Аня. Меня назвали Аней,  как бабушку, как бабушка я – Аня Афанасьева.  Когда-то весь этаж, вся квартира принадлежала ее матери, а  моей прабабушке Агате – или Агафье? А может быть, это только легенда… 

В детстве  тайные знаки судьбы воспринимаются   как нечто само собой разумеющееся. А если кому и  посчастливиться донести что-то   в своей памяти до взрослой жизни, то долго будут они ломать голову, пытаясь сложить головоломку и  понять, что к чему.
Конечно, как и другие дети,  уже изначально,  я знала  и понимала много всякого, что не казалось мне удивительным. Например, что год выглядит как положенный набок овал – наверху длинная зима, внизу длинное лето, чуть-чуть по бокам весны и осени, наверху  точкой на вершине, Новый год. Длинная  зима – правда, длинное лето – ощущение. Дни недели – белый понедельник, тревожное начало недели, стоишь на пороге открытой двери в светлую  неясную пустоту, вынужденный  поневоле выйти из теплого дома «суббота-воскресение». Зеленый вторник, желтая среда, сиренево-лиловый четверг, малиновая с переходом в рябиновое, краска – английская  красная – пятница, суббота – бело- голубая, иногда даже с серебром, воскресение бело-золотое, к вечеру видно,  что это не золото, а позолота, а местами даже и  охра.
В выходные входишь через двери пятницы, и скрываешься за тремя дверями, но двери, эти, впрочем, сами открываются, независимо от твоего желания, и ты волей-неволей оказываешься на  продуваемом всеми ветрами пороге понедельника.
В ночь с воскресенья на понедельник кровать, на которой спишь, стоит то ли у распахнутой настежь двери, то ли  вообще на улице у дороги.
Джульетта из альбома Саввы Бродского, печальная  смиренная девочка  сидит на кровати под балдахином  на  самом скрещении дорог – по какой не пойдешь, всюду в конце кресты… Но  это –  уже отчаяние  юности…   
Отсчет цвета по годам  тоже начинается с юности. Еще смутно  различимы  в начале  белые десять и одиннадцать, затем лиловатое шестнадцать,  восемнадцать – уже точно желтое, от двадцати – изумрудно-зеленое, двадцать пять – с бледно-розовой пятеркой, двадцать восемь – с желтой восьмеркой, тридцать – белое, сорок – сине- сиреневое, пятьдесят – розовое, шестьдесят – лиловое, семьдесят – голубое, синее, восемьдесят - желтое, дальше – не видно, как не различим цвет и вначале.
Уж само собой разумеется, свои цвета имеют и имена, но тут надо вглядываться отдельно.

Первое, что я вижу -  ковер на стене. На ковре - таинственные угловатые узоры – не цветы, и не орнамент, а  загадочные знаки – я водила по ним пальцем, и про себя знала – этот, бледно зелененький атласный  квадратик внизу  – подорожник,   чуть повыше  сидит сорока-белобока.  Еще есть –  радио репродуктор - желтый квадратик и  с ним - серый в причудливую клеточку.
По всему ковру тянется  как бы абрис кирпичного дома – поздний модерн с  очертаниями пинаклей и башенок, псевдоготика. Силуэт и план одновременно, повторенный дважды как отражение.
Там, на самом  верху, есть волк, но смешной, сказочный, и  неинтересный. Он действительно похож на волка, а потому выпадает из системы знаков. А  вот по бокам   – в четырех кратном размере, на все стороны света, смотрят прищуренными  глазами вытянутые  мордочки  таинственных  лукавых и жутких  существ. Быть может, они не опасны и всего лишь  украшают водостоки невидимого дома?
Ковер я могла разглядывать часами.
Уже позже  прямо средь бела дня  со мной произошел престранный случай. День сверкал за окном солнечными блестками, комната  была вся в сиренево- -розово-лиловом,  синяя  круглая гофрированная печка  в дальнем углу дышала теплом, круглыми  зеркалами сверкали шарики на металлической кровати. И вдруг,  в этой мирной картине возник какой-то необычайный  штрих. И как это бывает, я  прежде почувствовала, а затем начала тревожно искать  и тут же увидела – или он увидел меня.  Это был большой  черный глаз в обрамлении густых ресниц. Он смотрел на меня с дальней стены,  живой, блестящий, внимательный.   
С минуту я как завороженная глядела на него и в ужасе накрылась с  головой  одеялом. Уже   в теплом гнездышке, под розовым одеяльцем, я,  слегка успокоившись, повернулась к стенке и тут же снова  увидела  этот глаз, на  какую-то секунду  он отчетливо  возник прямо передо мною, выпуклый, серьезный,  немигающий.
Думаю,  я запрыгала в свой кроватке, отгороженной веревочной сеточкой, размахивая одеялом, и  завизжала так, что  весь дом  сбежались мне на помощь, но никто ничего не обнаружил. Да я и не умела толком  ничего и рассказать.   

Однажды, на заливе, отбившись от других малышей, бегающих вдоль кромки воды, я обнаружила на прибрежном тростнике огромную рыбу.  - Щука! - смекнула я,  наученная сказкам про Емелю. Уже порядком испугавшись неожиданной находки, наклонилась я над рыбой,  и вдруг рыба, изогнувшись, открыла  рот, обнажив зубастую щучью  челюсть,  и  обратилась ко  мне  человеческим голосом!       
От звона, сразу заложившего мне уши, я не разобрала ни слова – ах, знать бы мне эти слова!  и сломя голову бросилась бежать к родителям и притащила-таки их  на то место, где видела говорящую  рыбу, которой,  конечно,  там не оказалось.

В третий раз, утром,  я вдруг увидела, что с противоположной стороны  комнаты  на меня  по полу шустро катится бурый  комочек. Умудренная горьким опытом и заранее уверенная, что мне никто не поверит, я  все же не удержалась и  рассказала взрослым по коричневую мышку. Не знаю, поверили бы мне или нет, но когда мы с бабушкой сидели в большой комнате и как всегда  читали книгу, моя утренняя гостья вдруг показалась в дверях, без страха, но с веселым любопытством глядя  на нас. По моему мнению, это была точно сказочная мышь, но куда  подевалась она потом, я так и не могла добиться от взрослых.

Мне  три года, но книг мне читают много. Бабушка Аня читает  Джека Лондона – про Белое безмолвие, про суровую жизнь  людей Севера, про дружбу, верность слову, благородство, о волчонке Белом Клыке.
Мама читает  Феликса Зальтена в пересказе  Юрия Нагибина про олененка Бемби. О прекрасных  лесных полянах, на которые нельзя выходить днем оленям,  про прыгающую зеленую травинку- кузнечика,  про разумную сову, про простодушного друга-приятеля-зайца, про мудрого вожака оленей, про  олененка Гобо, которому люди пожаловали  бант на шею. Я никак не возьму в толк, отчего мудрый олень сожалеет об участи  хорошенького, с бантиком Гобо. Гобо не был злым, он был  доверчивым и мягкосердечным.  И вот этого  еще не понимаю, что значит – одинокий путник идет дальше других? Ведь одному так плохо.
Андерсен появится  позднее, так же как и Метерлинк с «Синей птицей».
Старик Время, пропуская детей из царства будущего на Землю, придирчиво спросит: - А ты что несешь? …Ничего?  С пустыми руками? … так не пройдешь…Приготовь хоть что-нибудь…мне все равно…Только что-нибудь непременно надо…
Лазоревые дети будущего подтвердят – с пустыми руками на землю не пускают.
Я прошу бабушку объяснить, что это значит, и она говорит – каждый должен исполнить то, в чем талантлив, в чем его предназначение.
 –А если его талант злой? – удивляюсь я. Про злых уж я наслышана, не проведете, один  Красавчик Смит из «Белого клыка» чего стоит!
– Каждый человек творение Божие, рожден для добра, - успокаивает бабушка.


Когда я начала  рисовать, а это случилось очень скоро, то в первую очередь научилась рисовать птиц. Стаи птиц летали по страницам альбома, с листа на лист, над полями, над лесами, над морями, городами  и я  словно летела вместе с ними. Про Питера Пэна тогда никто не слышал. Но когда много лет спустя,  мне попала в руки книга Джеймса Барри, я узнала своих птиц и  вспомнила Питера, хотя его и не было среди моих рисунков.
Но не того Питера, выдумщика и забияку, отважно сражавшегося с пиратом Капитаном Крюком, а продрогшего растерянного мальчика, приплывшего в дроздином гнезде под парусом из ночной сорочки к феям Кенсингтонского сада. Питера, который не  захотел стать взрослым – ведь он подслушал, как родители обсуждали, кем он станет в будущем! Чиновником, важным служащим, клерком в конторе…
Питера Пена, печального красивого одинокого мальчика, прощавшегося с  доброй девочкой Мэйми на берегу озера Серпентин.
Маленькая Мэйми  выбирала между долгом  и  любовью сказочного мальчика –  а ведь он даже и не мальчик вовсе, а получеловек-полуптица, как говаривал мудрый ворон Соломон, выбрала чувство долга, а вместе с ним  и взрослый мир.
Наверное, иначе и быть не могло.

Питер Пэн, тайна детства,  в глубине сердца, в  сердце сердца, если переводить дословно одну из английских поговорок. 

Но  есть в тайниках сердца и смятение, неприкаянность и отчаяние  юности –  это Пер Гюнт. Не любовь, но невольное отождествление с собою, с исканиями собственной души, совместное  странствие по горам, незримым спутником  рядом с ним – насмешником, беспутным красавцем,  повесой, дуралеем, горемыкой.

Когда  моей подруге – на наше  счастье,  прислали из какого-то дальнего далека, где  всегда было много хороших книг,  прекрасное издание Ибсена с иллюстрациями Саввы Бродского, как  весело смеялись мы, когда тролли, пожаловав парадный хвост Перу, советовали: « Вильни!», хотя и долго усваивали на слух различия  во фразе « Пребудь собой, таков закон людской, а наш девиз – довольствуйся собой». Как  потом обливалась слезами  я одна, читая, как Пер рассказывал  последнюю сказку  своей  бедной матушке Оссе, запрягая в сани вместо коня  тощую зеленоглазую кошку. 

С тех пор, как я узнала книги, вернее даже будет сказать, сколько я себя помню, мне всегда хотелось разделить радость прочитанного.
В особнячок близ Театральной площади, в  котором размещался детский садик, меня привели  с половины сезона и я оказалось самой младшей в группе. Впервые попав в столь большой и авторитетный коллектив, я всячески старалась понравиться новым друзьям и угодить им, но ничего не получалось. Тогда я вздумала знакомить  своих товарищей  с шедеврами мировой литературы и ежедневно, с позволения не препятствовавших мне, но слегка растерявшихся  родителей, являлась в детский сад с новой книжкой, которую  торжественно вручала воспитательнице для совместного прочтения в дружеском кругу. Надо полагать, что скоро я надоела воспитательницам хуже горькой редьки, и они не чаяли, как избавиться от моих литературных вечеров. Не меньший протест вызвала моя просветительская деятельность и в кругах сотоварищей. Наконец,  один из  пылких сторонников освобождения от литературного ярма выхватил у меня очередной томик и уже готовился  вырвать из него страницу- другую, как встретил неожиданный отпор. Книга  была и остается  для меня дорогим созданием, делать в ней пометки, слюнявить уголки, рисовать рожи  и вырезать картинки  всегда казалось мне недопустимым  святотатством, что, однако, на тот момент не помешало мне треснуть обидчика вырванной книжкой по  глупой ушастой башке. Ошеломленный таким  натиском, он заревел густым басом и кинулся искать защиту у воспитательницы. Встревоженная воспитательница тут же сочла меня весьма опасной маленькой особой и в качестве наказания выставила босиком на мраморную лестничную площадку.
Книжку я спасла и мужественно выстояла с ней в обнимку весь тихий час на мраморной лестнице.
Родителям об этом злоключении я ничего не рассказала, воспитатели, по понятным причинам, тоже.
Книжка называлась « Мотылек, который топнул», сказки Редьярда Киплинга.      


Детство мое, вне города, летом  проходило близ старого парка,  в Петергофе. Прямо оттуда однажды, из самого лета вернулись мы не в коммуналку на улице Курляндской, а в настоящую отдельную квартиру в новостройках Купчино. Быть может, от того, что я переехала сюда в детстве, то ни минуты не грустила о покинутом старом городе, весело открывая для себя с такими же малышами  невинные радости прогулок по капустным полям и яблоневым садам. 
Курляндская исчезла из нашей жизни, изменила русло, потекла к другим и с другими людьми, а  дачный Петергоф оставался. 
Парк, некогда ухоженный,  был полон таинственными руинами. То там,  то здесь звенящие ручейки и речушки, скрытые в зарослях молодого ельника и малиновой вербы, перекрывали каменные водопады, на берегах  весенние талые воды вымывали то  белую мраморную вазу, то статую. Можно было наткнуться на  заброшенный обелиск, свидетельство тщетности былой славы, одинокую каменную скамью  или неожиданно выйти к огромной каменной голове, вырастающей словно из земли – про голову эту ходили легенды … Через  пруды, затянутые ряской, пролегали почти обрушившиеся  каменные мосты  без перил. Парк, покинутый былыми  хозяевами и их многочисленной челядью, зажил своей жизнью, в нем вырастали грибы,  разгуливали лосихи с лосятами, а  на сухих склонах, ближе к железной дороге к июню непременно появлялась земляника. Однажды, к устрашению праздных дачников, в парк пришло и обосновалось до самой  поздней осени  стадо кабанов с полосатыми поросятами.
Парк хранил тайны, тайны хранило все вокруг,  все говорило о живших когда-то здесь людях – и даже не о владельцах поместья, а о  немецких колонистах, населявших его окрестности. От них остался в поселке   двухэтажный  дом  с каменной аркой, кирпичные погреба и  кирпичная  водокачка – когда-то здесь располагалась водозаборная машина. Долгое время возвышалась она одиноко, отдаленно напоминая своим силуэтом  таинственную незнакомку в широкополой шляпе, вселяя мысли о тайных подземных ходах, пока, наконец,  ретивые хозяева соседнего дома не охватили ее своим забором, заложили ниши рифлеными  мутноватыми кубами  стеклопакетов, на манер тех, что украшают  общественные сортиры семидесятых и превратили башню  в кладовку, а загадочную незнакомку в  смиренную прислугу.
Кирпичные  сводчатые  погреба,  поросшие мхом и травою,  исправно служили для торговли керосином.
Но печальнее всех судьба обошлась с немецким кладбищем на берегу Финского  залива. 
Наверное, колонисты мечтали  найти последний приют именно  здесь, над желтым  береговым  песком,  над  синим  широким простором, где на самом горизонте   -  золотые купола и шпили Петербурга,  среди  цветущей черемухи и сирени, среди   белых цветов  жесткого горького тысячелистника и маленьких  лесных колокольчиков.
Но то ли старые  камни немецких могил  были не похожи на наше  убогое и страшное серебряное  великолепие,  то ли  скромная древность их внушала мысль, что все уже списано временем,  но  на месте старого кладбища раскинулся настоящий пляж. Вокруг надгробных плит  раскидывали  пляжные  подстилки, на них бросали платья, полотенца  и тапочки, прежде чем пойти купаться в заливе. Все это было бы и ничего – кто знает, быть может, им и лучше было  быть вместе с веселыми и живыми, без скорби,  но и без страха, но неистребимое варварское любопытство искателей кладов  сдвинуло надгробия, и  в поисках сокровищ всюду  изрыло  берег ямами – по счастию, они были пусты.

Улитки тоже были отсюда, с Финского залива. Здесь, на заливе,  мелкое,   ручное,   ненастоящее море все-таки подчинялось таинственным лунным законам – приходило и уходило далеко к горизонту, обнажая   розовые и лиловые  пирамиды камней в  золотых блестках кварца.   
Улитки, вернее опустевшие домики их,  оставались  на сером сыром песке, холодном  и гладком. Детьми, мы собирали их – пустые  маленькие витые ракушки, пахнущие  зеленой тиной, смолистым тростником, такие хрупкие и невзрачные в сравнении с мраморным и перламутровым великолепием морских раковин.  В большинстве своем  ракушки были зеленовато-бурые, но иногда попадались и сиреневые, и белые с розоватыми и лиловыми полосочками – омытые водою, они сияли нежной пастелью.


Рецензии
Хорошая женская проза . Женская - на воспринимайте как упрек

Коваденко   20.02.2012 12:20     Заявить о нарушении
Спасибо!
Трудно отрицать,что женская)))!

Ермилова Нонна   20.02.2012 22:08   Заявить о нарушении
Но этот фрагмент еще и не только женская проза, но и проза синестетика) Это я синестетик), не Бог весть какой,но чувствую цвета слов и цифр.Правда, все синестетики, как правило, все равно видят их по разному.

Ермилова Нонна   20.02.2012 22:14   Заявить о нарушении
Но здесь правильный ход, потому что от братства уже брать нечего. Небополитика.
Сестёрство-вот истина земли, воскрешение души в живом теле, что и хотело СССР.
Февраль-фестиваль того в прощённом воскресенье, что август даёт и медведь не ревёт, так как безгрешность начинает от чистого сердца. В феврале должно быть 29 дней с переходом на 30, от чего стопор без чередования: декабрь-январь и июль-август. Ёлки не рубили до 1936 года, лёд превратился в мёд и в августе 30 дней, пол года плохой погоды говорило о змее-зиме, так как спасение было в одежде той надежды. 28 февраля и 28й-твёрдый знак, который убрали с конца слов. Загадка природы, когда свет превратился в цвет и душа цветёт-вот суть Ё.

Даша Новая   19.06.2022 08:37   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.