Хана

    Электричку качнуло на стрелке, и он очнулся, привычно обшаривая полусонным сознанием,  уютно светящийся теплый вагон. «Кентуля» - бывший музыкант, прозванный так за то, что всех приобщенных к своей личности окрещивал Кентами, уже завтракал, запивая водой из захваченной  бутылки, черный ломоть хлеба.
   И хотя, прежде, чем проглотить, он долго и мучительно катал его по беззубому рту: каждый кусок надолго застревал в глотке, обдирая ее острыми краями,  и так, комом, проталкиваемый водой и судорогами пищевода, наконец, проваливался в сосущую яму желудка, свинцовой неприятной тяжестью...
    Так же равнодушно он перевел взгляд на Зинку. Нет, он не содрогнулся от увиденной мерзости, или его охватило отвращение к подруге по ее величеству Судьбе? Если кого он и презирал, то, в первую очередь себя, и то, где-то, там, далеко-далеко, так далеко, что и непонятно было: отвращение ли это, или тонко дрожащее от сквозняка сочувствие?
   Вообще-то женщины, попавшие в их круговерти, опускались намного самозабвеннее и глубже, на самое дно водоворота жизни, чем мужики. Хотя и мужиком он себя давно не помнил... Глядя на Зинку, он понимал, что и от нее, как от женщины уже ничего не осталось. Они были где-то посередине: бесполые, безличностные в этой помойке под названием - жизнь, если ее можно было, еще именовать таковой.
   Устало глянув на её сползший, на худую жилистую шею, красный платок и свалявшийся узел волос, на ее подкрашенный рот (это его всегда удивляло) со стекающей на лавку вязкой слюной подумал: Видать ей вчера крепко подфартило, нагрузилась под самую завязку... Спала Зинка обычно, когда была под крепким кайфом. Рваный чулок открывал белую с синими прожилками безобразно высохшую ногу, да и другая, - пусть и в чулке, производила не лучшее впечатление...
   Правда, говорят: Два сапога - пара! Лениво подумал он о ее ногах! о себе с ней...; и заметив; на себе заинтересованный взгляд Кентули отвернулся лицом к спинке сиденья, и опять закрыв глаза, тихо прошептал: Ёшь твою мать! - и когда все это кончится? На время он уже давно не обращал внимания... Да и что ему от него? Не жарко, не холодно.., и если раньше в памяти еще что-то вспыхивало от той, ;уже потусторонней жизни, то теперь и вовсе не тревожило его. Теперь все катилось в каком-то сером вонючем вареве изо дня в день, изо дня в день, минуя ночи. Они почему-то совсем не запоминались, их просто-напросто не было, и товарищи-попутчики по этой жизни тоже не запоминались... Только голоса и руки... Даже запах у них был одинаковый: тяжелый, страшный и уже привычный самому, запах давно немытого запаршивевшего тела и про лоснившейся от грязи одежды.
    Да, - голоса и руки! Но и они, - дрожащие, искореженные беспробудной пьянкой уже были  мало на что способны... Что же до чувств? То они уже давно не щекотали его и он совершенно не испытывал в них никакой надобности. Разве только выпить? Это желание осталось: властное и дорогое, ежеминутное в любое время суток - единственное, что осталось полноценным в этом медленно-стремительном водовороте с оставшейся жизни.
    А в уши, уже назойливо лез гомон пассажиров, наполнявших электричку и все это: кашель, смех, обрывки разговоров пересыпанных сочным матом, - бесцеремонно растолкали остатки сна, и «Ёшь твою мать!», который получил такое прозвище за часто используемое это выражение, с неохотой, разом, открыл оба глаза и тут же увидел Кентулю, который с упоением заливал очередную байку двум разинувшим рот бабкам: Мне ведь, старые, как давали пятнадцать суток? Я по случаю запоя, своей драгоценной половине вместо 80 рубликов только 28 преподнес, ну она, ясное дело и давай пилить..., и до боев... Она за улькомом, ну а я, и ее и законную свою, чтоб не бегала по начальству, послал куда надо, с полной выкладкой...
    Они сразу за участковым! А он то, без ума, в гражданском припёрся. Ну, я и его послал туда, куда баб с приложением... Спасибо на суде дознались, что на нем формы не было, а то меня бы, как за оскорбление  должностного лица при исполнении и чести мундира, закатали бы на полную катушку...
   А моя сучка! - ни разу ко мне не пришла..., и тут по его пергаментному лицу неожиданной покатились крупные слезы. -Да что ты, хватит, - бросились наперебой успокаивать его бабки,- Так убиваться.!. Но он  не слышал их, внезапно захваченный уже знакомой, но всегда неожиданно нападавшей из-за угла болью. Она - подлая - выбирала именно такой момент, когда ее совсем не ждешь, а только подозреваешь о ее присутствии. Начавшись исподтишка, непонятным беспокойством: мелкими уколами кончиков пальцев, щек, перебоями сердца, расходясь нарастающими мучительными волнами, она уже захлестывала путающееся сознание необъяснимым ужасом, наполняя все тело и душу изнуряющим страхом; и все изощренней и непредсказуемее, нападая сзади, яростно обрушивалась уже со всех сторон мстительной непонятно откуда взявшейся силой.
   Тело выворачивалось наизнанку, принимая неестественное положение, как в эпилептическом припадке, перехлестывая мускулы, свивая их в единый до предела натянутый канат, и они звенели, кричали, молили о пощаде...
   С губ срывались изуродованные диким непродолжительным ужасом несвязанные слова. Но где-то далеко-далеко, уже прощупывались и подавали позывные спасения полузатопленные берега: Терпи, терпи! Это должно, должно кончиться... Ещё совсем, совсем немного и увидишь! Слышишь, как утихает эта дьявольская пляска? Все мягче и мягче изломы волн, все спокойней их перехваты и стремительней и отчетливей отступление...
   И наконец, измученное, но еще вздрагивающее от потрясения тело осторожно прислушиваясь к себе, начало медленный подъем наверх: Туда, к ясной, осязаемой всей мощью чувств силе, называемой - жизнь!
   А пока  ничего, только время,- неосязаемое и непонимаемое вливало порции свежей крови в глаза, уши, руки, - во все тело - единственной целью: Ты жив! жив! И больше ни о чем не думай... Все, все уже позади, время уже излечивает, и как самый благодатный и гениальный врач исповедует и отпускает больную муку твоих ран и снова, осторожно пробуя свои силы, начинает нежно позванивать внутри души, давая смысл жизни: Смысл горя и счастья, света и тьмы, веры и безверья в своей сопричастности к этому миру...
    И уходящий, утихающим отливом, шум в ушах слился с мелодичным хрустальным звоном старинных часов сопровождающий все его детство в старой дедушкиной квартире, тесно забитой кипами газет и журналов и книг, которые не могли найти себе места и валялись внавал повсюду: получше - в шкафах и на столе, похуже - на полу...
    И посреди всего этого, он видел себя: избалованного, изуродованного щедрой лаской матери и бабушки, маленьким жестоким эгоистом. Они понимали, что портят его, но ничего не могли поделать с этой любовью, казнящей через него уже их самих... Соединенные все вместе в единое целое не только кровью, но и самой жизнью, они несли этот крест, как подарок и как наказание...
    Дочь-инвалид, еле передвигалась по запущенной квартире, а мать после второго инфаркта то и дело прикладывалась к постели, и только он носился по ней, как ураган, совершенно не смущаясь и не прислушиваясь к словам и уговорам так любящих его женщин... И только мелодичный бой часов напоминал, что здесь живут два любящих, преданных друг другу сердца. А кто не знает, что в беде люди становятся сплоченнее, чище и богаче душой; тоньше и бережней к взаимному сопереживанию?
    Да, - мальчик! Их маленькое неугомонное солнышко, быстрое и изменчивое, как в позднее - осенний, ветреный день, затянутый низкой пеленой туч. И бабушка, глядя на любимого внука, вспоминала: Прошло сорок с лишним лет, а она все еще любила его: молодого, красивого, только что вернувшегося с войны эдаким принцем-победителем. Все ее подруги поголовно были без ума от него, а он предпочел ее, и она была на седьмом небе от счастья.
   Они легко сошлись и также легко, через год, он бросил ее, оставив на руках новоявленной матери дочку и отбыл в неизвестном направлении. Да и как было его удержать? После войны мужской пол был в большом дефиците... Сколько их осталось после этой кровавой бойни? А их жены и невесты? Молодые, здоровые, - хотели жить, любить и рожать детей, и поэтому она довольно быстро смирилась с участью матери-одиночки...
   Многие не имели и такого счастья.               
    Потом подвернулся врач, и она вышла за него замуж, сама уже к тому времени закончив заочно железнодорожный техникум. Дочь же познакомившись в двадцать два года с москвичом, родила от него сына и вернулась к ней, оставив мужа в столице, где он работал архитектором, периодически отбывая срок за различные неудачные махинации, и уже постаревший, но, еще не потеряв своеобразную привлекательность, убеленный благородными сединами и с почти юношеской фигурой все еще покорял сердца слабого пола с неотразимым мастерством опытного волокиты…; и поэтому жили они свободным браком: она в районном городке, он в столице, совершенно не интересуясь подрастающим сыном, из него выросло то, что и следовало ожидать.
    Музыкант встрепенулся, откидывая как ненужное, неприятные воспоминания и уже забыв о боли, продолжал балагурить, развлекая соболезнующих ему старушек... Сухой, среднего роста, он не сидел на месте, ерзая на лавке, как на раскаленной сковороде, словно внутри него сидел какой-то живчик, дергающий его за веревочки... Выдвинув веред левое плечо, боком, он вертолетом носился по вагону... Любящий до самозабвения выпить, быстрый на дела и язык, тараторил:
    - Я, эта..., эта... люблю выпить. Мне что? Я лично живу одним днем. Прошел и эта..., эта в смысле вина успешно, и, слава богу! Я бы диссертацию написал о целебном влиянии хмельного на организм.
   - Если б не вино! Сколько хороших мужиков передушилось бы? А то, к примеру, поскандалит с бабой, или еще какая неприятность? - и ежели не запьет, то куда ему бедному со своим горем? Ясно, - в петлю! А примет на грудь! Оно с души и отлегает, и вроде бы как везде покой и благодать.
   Я, старые, много о чем думаю. Вот, например, - имя! Оно для человека много что значит. Меня вот окрестили Виктором,- это вроде бы, как Победоносец. А кого я победил? Смешно сказать, нет, не по мне это имя, хотя если в смысле вина, может оно и правильно, а - старые! - захохотал он.
   И тут в вагон ввалилась бульдозером здоровенная баба с двумя сумками через плечо, из которых торчали банки с молоком.. Уф-ф! - тяжело отдуваясь, плюхнулась она всеми центнерами зада на сиденье, сметая, как пылинку, музыканта к окну и весело комментируя сама себя:
   - Ой, бабоньки, летела на поезд, было грудя оторвутся!
   - Вот-вот! - закатился Витька - с таким-то доилками и банок не надо, итак полвагона напоишь.
   - Ну-ну! Беззлобно огрызнулась она, поджимая румяные губы в цвет румянца по всему лицу:
   - Как я погляжу дожжа еще не было, а ты уж с утра успел, намочился.
   - Как это намочиться? - оскорбился музыкант.
   - Просто принял дозу для поправки больного организма, а значит на здоровье, и тут же хорошо поставленным голосом затянул:
   - Клен ты мой опавший, клен заледенелый... Где-то он сбивался и начинал снова, пока не закончил, и старушки, с удовольствием выслушивав бесплатный концерт бродяги, погрузились в собственный разговор.
   - Да, милая, что бога гневить, годочки наши уже немалые, свое берут...
   - Я вот, наизнанку не сажуся, а всегда по ходу, иначе как будто французского скипидара напилась - мужики дюже хвалят, а по-нашенски просто денатур... Мне вот восемьдесят, а в душе я все как молодая... Нас шесть девок было, а последний парень (он в младенчестве помер)... Вот родители уйдут на работу, а мы все с бабкой, да с бабкой...
Утром с молитвой и вечером, - и ничего не боялись, - считали, что господь бог нас хранит.
Вставали раненько... Бабушка нас всех по очереди причесывает и причитывает: Чтоб умерли своей смертью, а ни от какой-либо напасти... Вот и живу, семерых деток подняла,  и от внучат отбою нет...
   - Да, это правильно! - поддакнула соседка.
   - Но все же главное – покой!  А то мой сынок уехал на Амуру и четырнадцать годков ничего... Что с ним? Душа болит... Ходила у начальства справлялась, а что они, со мной, неграмотной старухой будут разговаривать... Да, ты, адресок-то свой оставь..., я попользую твои рецептики...
   - А зачем? Коли понадоблюсь, в Стаеве спросишь. Тебе любой мою избу укажет...
   И тут электричка качнулась и встала, объявив металлическим голосом: 408 километр, следующая станция город Мичуринск. День же в это утро начался весело, поглядывая голубым искрящимся глазом безоблачного неба на залитую пушистым золотом солнца землю и соскользнув, прохладным ветерком с мягкой перины зашелестевших берез, ласково приобнял высыпавших  из дверей вагонов шумных пассажиров...
   «Ешь твою мать» или короче Боцман, высадил свой экипаж именно здесь, подальше от милиции, рядом с заброшенной путейской будкой, в которой они и ночевали...
   Оставив команду около нее, он направился к знакомому дому. Александру Ивановну, а в простонародье «Сычиху» он застал за утренним моционом в подъезде. Аккуратно и сосредоточенно она выполняла фигуру буквой «Г», а вернее стояла раком.
   Ее соседка, многоуважаемая Любовь Филипповна или проще Любаха, что-то подозрительно долго не показывалась из своей комнаты, что глубоко заинтересовало Сычиху и она, пристроившись к замочной скважине, как к подзорной трубе, терпеливо высматривала появление на горизонте неприятеля, чтобы провести совместную разминку или, точнее разведку боем, перед так прекрасно начавшимся днём.
   Боцман осторожно постучал грязным пальцем по внушительным окорокам хозяйки и хохотнув, шепнул на ухо: - Что, Александра, какой крейсерок намечается зайти в вашу гавань? Лично я, кроме солнышка ничего не вижу... Ну да ладно, счастливого дрейфа, мне надо спешить...
   Уже на углу дома, его остановили пенсионеры, поливавшие это благословленное утро такими чудодейственными эпитетами в свой и материнский адрес, что вороны, сидящие на огромных ветлах онемели,  и почтительно поглядывали на этих убеленных сединами заслуженных ветеранов труда и фронта.
   Перекинувшись со старшим поколением парой забористых слов, Боцман направил свои клешни к небольшой кафешке с кипящей у дверей, несмотря на ранние часы, недовольной публикой.
   Не успел он пробиться к буфетной стойке, как выхваченный из дружно напиравшей толпы за воротник, чьей-то бесцеремонной рукой, оказался с глазу на глаз с ее обладателем.
   - Нарушаешь! - въедливо спросил его, одетый в потертую куртку, разрумянившийся от собственного достоинства здоровяк, продемонстрировав великолепный жевательный аппарат прокуренных крепко спаянных зубов. Боцман вздумал было оскорбиться, указав, на бешено работающую локтями и ногами очередь..., но он не обратил на это ни малейшего внимания.
   - Нарушаете! - опять весело осведомился здоровяк, вкусно дохнув в лицо чистейшей сорокоградусной и хорошей закуской.
   - Да, я, что один? - гражданин начальник - сразу поняв, кто перед ним завопил Боцман.
   - Что-о? - и воротник Боцмана затрещал в кулаке незнакомца, свернувшись удавкой на сморщенной, в густом загаре и грязи  шее...
   - Три пятерки захотел? Это я тебе мигом устрою, а оттуда на Зеленую в бомжатник...
   -  Раскукарекался фраерок! И веселость в голосе незваного собеседника испарилась нежным туманом в жаркое утро... И Боцман безмолвно обмяк в руке непредвиденного вершителя его сегодняшней судьбы.
   Но здесь в очереди произошло какое-то замешательство, и здоровяк мигом бросился на новое поле деятельности; и Боцман стал потихоньку подвигаться к двери, и уже на выходе облегченно вздохнув, увидел своего мучителя за служебным столиком.
   Он о чем-то увлеченно рассказывал, дирижируя вилкой с наколотой на нее золотистой шпротиной... Румянец уже не горел, а полыхал, хоть прикуривай от его лица, говоря о недюжинных способностях его обладателя: в смысле выпить и закусить...
   За разговором челюсти его успевали наносить сокрушительное опустошение на столе, перед которым бледнело поражение Наполеона при Ватерлоо. А Боцман, направляясь обратно к будке, еще издалека увидел около неё путейских рабочих в желтых жилетках (в основном женщин), которые, хихикая и улыбаясь, слушали Митрия.
   К пятидесяти годам его тело не накопило и грамма жира, скорее наоборот - экономно натянутая на костяк кожа рельефно выдавала наружу каждый мускул, каждое сухожилие, хоть анатомию изучай: причем не тяжелоатлета, а простого русского работяги...
   Уже где-то крепко хлебнувший, он заливал бабам очередную повесть из своей богатой на приключения жизни:
   - Девки, красавицы, я здесь с вами песен наиграюсь,  а посля просплюсь, ох как жалею!
   - Думаю, ну какой я дурак,  пьяный! И тут же заорал:
   - Мы пол-Европы прошагали...
   Какой хер из тебя вояка, ты и до фронта, поди, не доехал, а глотку дерешь! - покатились со смеха два молодых путейца.
    - Кто, я! Мать твою за ногу! Пол-Европы прошагал, а вы, щеглы меня учить? - размахивая руками, рассвирепел Митрий, но Музыкант, обхватив его сзади, повис на нем всем телом и не отпускал, пока с него не спал пыл драки.
И уже смирившись, он хрипел: По диким горам Забайкалья, где з-з- золото р-р-роют в гор-рах! И Витек, зная характер друга, уже отпустил его, и тот, в благодарность, сразу выдал ему положительную характеристику, смеющимся бабам:
   -  Лариск, Гальк! - Вы знаете, он - Витек, настоящий феномен, он, зараза, человека насквозь видит... А честный! - страшно. С женой разошелся из-за чего? Она, падла, колбасу с мясокомбината таскала... Экспедитором там работала... Ну, он ей и выдал: Жри!  - говорит - сама сука! Так и свинтил от нее, никакое богачество ей не помогло.
   Когда Боцман приблизился к ним, и они быстро обшарив его взглядом, поняли, что он пустой, разом потеряв к командиру интерес, и рассчитывая на подношение путейцев, продолжили представление.
   - Эх, девки, если бы вы знали, как я вино люблю? Сильней любой бабы! От вас что? - одна головная боль... А вино завсегда помощь окажет... В любую минуту примешь, и никакая тоска и хвороба тебя не берет.
   Музыкант, пробуя вмешаться, ухватил его за рукав, но Митрий резко отбросив руку, завизжал: Ах ты, грач противный! Ты еще прикасаться ко мне? Или ослеп, не видишь, что люди слушают меня?
   - Ну вот, бабоньки, я ведь в старые времена тоже на железке вкалывал, на горке электриком - это, где операторы поезда распускают...
   - И-и-их и работа была - мед один!
   Зимой холодрыга, морозяка с ветром... Вино - лед... Бутылку в три присеста еле-еле уговоришь, час ждешь, пока разойдется по всей телесной периферии..., а тут оператор: Мол, лампочка на пульте погасла, перегорела, заменить надо. Я ему черту толстопузому Лычагину толкую: Или не видишь, руки-то трясутся, сейчас трону и проводку оборву, еще хуже будет...
   И тут по громкоговорящей связи раздался голос дежурного: Клишин..., Митрий! - ты чего там ворочаешь, иль нажрался опять?
   - Да ты чего! А-а, поил меня что ли? Иди и смотри, нажрался или нет!.. И в конец, обнаглев, выдал: Поди, сам глаза налил, вот и орешь!
   Не прошло и получаса, как дежурный оказался на вышке. Митрий после двух бутылок красного чувствовал себя отлично, и появление начальника его совсем не расстроило.
Дежурный, наступая на него, осведомился: * Ты чего пил? Если спирт,- отстраню, а если красное, через полтора часа мигом ко мне. и* и, обращаясь к операторам попросил:
   - А вы здесь присмотрите за ним!
    Но тут Митрий вмешался:
   - Не-е, Семеныч - я спирт употреблял, так что до утра навряд пройдет.
   Дежурный ничего, не сказав, громко хлопнул дверью и выскочил из операторской...
   - Ну, вот теперь можно и поправиться! - довольно выдохнул Митрий, доставая из-за тумбочки третью бутылку красного и, обращаясь к Лычагину, спросил: Володька, слышь, ты чо, оглох, ... будешь?
   - Нет, не могу, ты уж один... - с сожалением протянул Лычагин, тяжело вздохнув раздутым как мяч животом.
   - Неудачный я в этом деле... Два раза принимал, и два раза снимали в разнорабочие... Не-ет я лучше до конца смены потерплю, а там аванс, и кружится вся планета!..
Через два часа действие вина стало проходить, и Митрий враз закрутился на стуле: Слышь, девчонки, говорят на седьмой путь армяна спустили... Вы уж поглядите здесь, а я мигом, сами понимаете, поправиться надо, и еще не получив согласия, шустро загремел сапогами вниз по лестнице.
   Примерно через час появился башмачник Топтун, по профессиональному - регулировщик скорости вагонов - худенький небольшой мужичонка в фуфайке и ватных штанах, и огромных валенках с галошами... С трудом зайдя в операторскую и опустившись на свободный табурет, он без подготовки, шмыгая носом, зарыдал:
   - Девки, а девки, ведь помру, помру я скоро! Они, улыбаясь, поинтересовались: Чтой ты, дядь Лешь, поминки по себе устраивать собрался, иль выпил лишнего?
   - Не, девки, там только полведра на всех и было! И он хотел поправить сползшую на глаза вытертую каракулевую шапку... При этом из-под нее выскочили пряди черных засаленных волос, чуть ли не до подбородка...
   Девчонки захохотали: Дядь Лешь, ты что в хипари записался, гриву-то такую отпустил?
- Не..., нет девчонки! - всхлипнул Топтун - Это я после смерти, своей старухе оставлю, вроде наследства, на память, а то больше, вроде бы ничего и нет.
   Девчонки чуть не упали со стула, закатившись до изнеможения... Но их смех оборвал визгливый голос Митрия, кричавшего снизу:
   - Лешка, давай сюды! - десять бутылок есть, он тряхнул сумкой, которая отозвалась, выглянувшему форточку Топтуну, весёлым мелодичным звоном.
   Лицо башмачника разгладилось,  и даже чуть порозовело, отбив похмельную морозную синеву с заросшего седой щетиной лица, и уже в следующую минуту он степенно откланиваясь, неспешно и с достоинством направляясь к дверям, многозначительно глянув на Лычагина, обронил:
   - Вован, после смены ждем, сам знаешь где! И Лычагин, прозванный Адвокатом за то, что окончил юридический институт, и слетевший с должности за неумеренный прием горячительных напитков, и как результат буйное поведение, воодушевленно отрапортовал:
   - Заметано, ровно в восемь, как штык у вас!


Рецензии