ТУЧА. цикл Моя Совдепия

туча
 (цикл «Моя совдепия»)
 

   Что-то в трамвае не так, не трамвайный дух какой-то. Несмотря на выходной день, раннее время и непопулярность маршрута, людей в него набилось почти что, как в будни. При этом в вагоне      спокойствие и умиротворенность такие, что и впрямь можно подумать, будто  у всех все хорошо и никому не кортит* сбросить на ближайшего ближнего дурное с утра настроение.   Между собой   говорят тихо, так, чтобы не на весь трамвай, никто не ругается и не повышает голос.  Кондуктора - и того не слышно! Прямо таки, можно подумать, что все тут родственники или – заговор какой-то. А как дружно они все сплотятся в едином страхе, если кто-то вдруг вздумает помешать им в этом тупом и решительном движении туда, где каждый надеется воплотить маленькую, но зато только свою заветную мечту, к которой он долго и настырно шел, копя деньги, экономя на всем - вплоть до трамвайных билетов.
   Можно предположить, - что-то очень существенное и важное объединяет здесь всех:  не случайно же ни свет - ни заря собрались они в этом угрюмом,  громыхающем железном  ящике, который через весь город на самую дальнюю его окраину, скрипя и надрываясь,  тянут две старые   ржавые рельсы; там, вдали от суеты шумных городских улиц, они отдохнут немного и, лихо развернувшись крутой дугою, потянут железный ящик обратно, но в нем будут  люди с уже исполненными или разбитыми желаниями. 
                ***
  Был выходной день.  Люди ехали не на работу, как обычно они делали это в будний день, когда уже с утра нервы ни к черту: кто  просто не выспался; кто    поругался с женой; кто всегда не в духе только оттого, что опять надо идти на работу; а кто, как обычно, опаздывает на работу (самый распространенный - Ваш случай). Там, как только  пересечете границу, отделяющую от свободы,  Вас ждет неминуемая встреча с директором, который, как обычно, поджидает свои запаздующие жертвы прямо в вестибюле Вашего всесоюзного значения институте. Вы, конечно,  как всегда, сделаете вид, что его не заметили. Директор, как всегда,  поинтересуется: «А что это Вы (называет вас по имени отчеству) не здороваетесь?»  Может быть и по-другому (в другом всесоюзном закрытом институте) – вас зафиксирует на бумажку начальник  кадров, или охранник. Потом опять-таки к директору, где вы уже в который раз будете убеждать его, что виной всему транспорт, а  директор в который раз предложит Вам выходить раньше из дома. И все! На том и разошлись до следующего Вашего опоздания на работу, т.е. до завтра. Обо всех перипетиях вашего полуторачасового  пути на работу спрашивать, конечно, никто не станет и директор никогда о них не узнает (оно ему надо!). 

  А Вам обидно,- это, что ни говори, часть Вашей жизни и Вам хотелось бы, чтобы он и все знали, как много Вы сделали для того, чтобы попасть на работу ко времени. Вы выскочили из дома, бросив жалостливый взгляд на стакан парующего оранжевого чая, -  свежезаваренный он не успевал остыть. Добежав до остановки транспорта, Вы, словно генерал-стратег, выбирали диспозицию для его взятия. Ведь никто не знает, где этот трамвай-троллейбус-автобус остановится. Забитый до отказа  с сильным креном на правый бок, он выбирает место, чтобы выпустить  пассажира, но так, чтобы успеть закрыть за ним дверь, пока не набежала толпа претендентов на освободившееся место.  У Вас с транспортным средством диаметральные цели и задачи, потому  очень важно правильно выбрать место на остановке. Нельзя смешиваться с толпой ожидающих, чтобы никто не помешал рвануть в любую нужную сторону, - туда, где вздумает по своим расчетам остановиться транспорт.     Важно также угадать – не доедет он к остановке, или переедет ее. И, если стратегию  Вы выбрали  верно, и тактически   не зевнули, - трамвай-троллейбус-автобус Ваш.

  Но не сразу!  Две-три остановки Вы едете  еще не в нем, в нем только   ноги и руки, мертвой хваткой вцепившиеся   в кого-то  впереди, а все   тело  на улице, потому что внутри   для него пока  места нет. И только проехав несколько остановок,  под натиском новых счастливчиков, которые займут Ваше место, Вы окажетесь внутри транспортного средства и даже подниметесь  на вторую ступеньку (всего их три). И, хотя тело   наклонено слегка назад, и держаться просто  не за что, - Вы не упадете, не упадете даже, если подожмете ноги, – Вы надежно обжаты    плотной людской массой. И в который раз будете удивляться тому, как этот чудо-транспорт, неважно: трамвай, троллейбус или автобус,  может на протяжении часовой езды принимать в свое лоно пассажиров намного больше, чем выпускать при этом, - где предел человеческому сжатию.  Зажатый вашей и чьей-то еще ногами, завис портфель, но уже не обдувает спину ледяной ветер, и Вы уже точно не вывалитесь на улицу.  Совсем  немного и  можно   попасть в карман, достать трех (трамвай), четырех (троллейбус), пяти (автобус) копеечный талон и, произнеся: «Закомпостируйте, пожалуйста», - не разгибая руку в локте, потому что это совершенно невозможно, передать его на компостер изящным движением кисти.

   За более чем часовую поездку, Вы, не отрывая ног от пола, чтобы не разорвать чулки дамам, своим тощим плечом   проложите путь равный длине вагона, и к концу поездки вывалитесь из него на своей остановке, обязательно показав закомпостированный талон водителю, уже через переднюю дверь.  Отсюда до работы рукой подать.
                ***
 
  Однако сегодня воскресенье и на работу добираться не надо. День раскрывался теплый и солнечный, в этом году такой мог быть последним. Хорошо бы в лес за грибами или просто пошуршать ногами по листьям  в ближайшем парке, но  маршрут трамвая лежит на толкучку - она же туча, она же барахолка, словом, пережиток капитализма, где можно было продать и купить то, что нельзя купить и продать нигде, кроме как здесь, даже по очень большому блату.
 
  Покупатели и продавцы съезжались сюда со всего города, его области и близлежащих городов и сел. Не каждый город имел право иметь толкучку, но наш миллинник имел. Это было единственное место с рыночной экономикой, тщательно просматриваемое и контролируемое кем надо. В стране не было мест, не просматриваемых и не контролируемых, и уж, тем более, таких, где процветает не только сплошной Запад, а то и, что вдвойне опасно,  Америка.

  Место это и было как раз той целью, стремление к которой так  объединяло людей в трамвае. Тщательно спрятав деньги от вполне могущих быть на них посягательств,   они мечтали, если, конечно, повезет, снять изнуряющую головную боль целебным приобретением вещи, какую нигде, кроме как здесь, не найдешь. Мечта эта постоянно ширилась, давила на мозг и требовала удовлетворения, причем, в предмете  часто совершенно обычном и нужном, - будь то носки, сапоги, рубаха, галстук, брюки, лифчик, дрель, - да и, вообще, все что угодно. Предметы эти вполне могли быть в магазинах, но в таком исполнении, что лучше бы их не было вовсе, хотя были и такие, что кроме как на туче, нигде их не сыщешь,  - это была не малая группа предметов, которые,  по мнению властей, не нужны были советскому человеку, который о существовании большей части из них чаще всего даже не подозревал.

  Я не толковал бы  так подробно суть толкучки, если бы не понимал насколько она противоестественна любому человеческому обществу, а потому с трудом будет понимаема теми, кто не застал то время.
                ***

  Ничто не помешало трамваю в то бархатное сентябрьское   утро то ли 72, то ли 73-го доставить своих пассажиров на самую окраину еще спящего по воскресному долго города, откуда узкая асфальтовая тропа, густо инкрустированная бронзовыми листьями, впечатанными в грязный асфальт,   выводила к черте города и передавала своих путников добротно утоптанной грунтовке, слева и справа обрамленной  высокими и седыми от пыли бурьянами   с торчащими то там, то тут стволами обломанных, не понятно как сюда попавших, подсолнухов. По грунтовке, словно пилигримы, хлюпая дорожной пылью, двигались  небольшие отряды бывших трамвайных попутчиков, разделенные друг от друга расстояниями в точности  равными периоду движения трамваев.
***
               
   Среди прочих пассажиров из трамвая вышли, ничем особым не отличающиеся от всех остальных, два приятеля. Один из них – почти блондин с правильными чертами   не по сезону бледного лица, с длинными прямыми волосами, которые он то и дело отбрасывал со лба резким взмахом головы, резким настолько, что было бы неудивительно, ели бы при одном из таких взмахов голова оторвалась бы  от шеи и отлетела в придорожные бурьяны.   Кисть его левой руки была обмотана авоськой, куда и надобно было уложить купленную вещь, пальцами правой он держал сигарету «Шипка», время от времени во все легкие затягиваясь заграничным дымом.  Что-то грациозно-изысканное было в его манере курить - как он держал сигарету между длинными указательным и средним пальцами, как подносил ее ко рту, как втягивал дым и потом выпускал его. Хотелось подражать. Он был бы хорош для рекламы сигарет, но в СССР сигареты не рекламировали, здесь вообще ничто не рекламировали, - какая  реклама в стране тотального дефицита?   Страна  обходилась   без   рекламы.

  Второй приятель был пониже ростом, с вьющимися черными волосами, в которых, несмотря на молодой возраст, уже появилась белизна. Мясистый с горбинкой нос между обвислых оладьей щек, густые черные брови над  выпученными и тоже черными глазами не оставляли сомнения в его происхождении.  Он тоже курил, только не «Шипку», а харьковскую «Приму», и не потому, что «Прима» была дешевле на две копейки, а потому что за «Шипкой» надо было ехать на Сумскую в шикарный, еще царский, магазин «Тютюн», единственный на весь город, где продавались импортные сигареты. Деревянные стены и потолок магазина были покрыты росписями «под хохлому», здесь стоял запах очень вкусного табака, а две продавщицы без ругани и грубостей довольно быстро отпускали табачный товар в две очереди. Но ездить туда ему было далеко, не с руки, и он не видел в сигаретах принципиальной разницы – дым он и есть дым. На сигареты с фильтром, которые стоили от 30 до 40 копеек, приятели не могли тратиться  – две пачки сигарет приравнивались к хорошему обеду.
  Блондин шагал широко. Шагая, он не заносил ногу вперед, как это все делают, а, отталкиваясь, бросал ее, и нога летела, пока не упиралась в землю, после чего в таком же броске улетала вторая, двигался он быстро и плавно, будто плыл. Приятель, стараясь не отставать, не частил мелкими под свой рост шашками, а широко растягивал ноги, приравниваясь к шагу блондина, со стороны казалось, что он  меряет землю.
                ***

  От трамвая до толчка ходьбы   минут на двадцать. Надо сказать,  - это были годы, когда люди передвигались только пешком или общественным транспортом, т. е. никакого личного транспорта не существовало по определению: во-первых, - по советской доктрине автомобиль   был предметом роскоши, а не   передвижения;   во-вторых, - стоил не реально много денег; и, в-третьих, - автомобилей в свободной продаже  просто не было. А те, кто все-таки умудрялись иметь автомобиль, умудрялись также иметь и все остальное и не испытывали ни малейшей нужды посещать толкучки. Наши приятели к таким «мудрецам» не относились, - они не были ни высокой партийной номенклатурой, ни блатными, ни жуликами, ни передовиками производства. Невозможно было  представить, как простой советский инженер, даже если он директор, на личном автомобиле приезжает на работу – это было совершенно противоестественно и даже аморально. В стране, где все было общее,  транспорт тоже был общий. 
                ***

-  Что? Опять пятая графа? -  с иронией продолжил начатую в трамвае беседу блондин. Пожалуй, не было случая, чтобы, встречаясь, приятели так или иначе не затрагивали еврейскую тему – не то чтобы им говорить было не о чем, но уж больно она болела брюнету.
-  А почему бы ты думаешь, и за какие такие заслуги назначили замом Олькина, а не меня. Пришел как без году неделя и что он такого сделал за все время… он даже никому не родственник…
  Как  что-нибудь порешать или утрясти с начальством,  так я, а как повысить по службе, так  Олькин. Мне не столько десятка к жалованию, как принцип важен. Хотя десятка тоже не лишняя. Мало того, что каждый норовит не в глаза, так за глаза, жидом обозвать, а тут еще и на службе дискриминация…
  Тебе этого не понять, когда еще со школы живешь со всем этим, когда, стоит только отвернуться, как тут же в спину тебе не словами, так глазами – жид. Всю спину печет теми надписями, прям, как татуировки какие, так и тянет смыть их. Ну, почему бы, скажи, мне обижаться, когда меня называют по принадлежности к моей нации. Ведь жид  - это же еврей на украинском, но нет, в само слово это (ему не хотелось лишний раз его повторять) вложено такое содержание,  что иначе как оскорбление оно не может восприниматься…
   Если б не графа, так я давно уже был бы, ну, хотя бы, начальником смены. Тебе и в самом деле этого не понять, - с интонацией мученика завершил фразу брюнет.
- Мне этого не понять, потому что в школе я понятия не имел, кто в классе  есть кто по национальности. А жидами обзывали, по-моему, независимо от нации и означало это просто жадный и больше ничего, но это в детстве. Если честно, то я и сейчас не особо переймаюсь этим, - совершенно искренне заметил блондин и продолжил, подстраиваясь к начатой товарищем теме, - тебя послушать, так  можно подумать, - ты единственный еврей в конторе и потому тебя гнетут и деться тебе бедному некуда.  А   их там почти все, - завернул блондин фразу на еврейский манер, - вместе с начальником. Помню, как-то делал я халтуру для одного из ваших домов быта. То был  портрет Ленина сухой кистью...
-  Видел я этот портрет, - перебил брюнет, - ничего себе - похож. Его повесили в химчистке, чтобы, как у поэта: «Я себя под Лениным чищу…», - ухмыльнулся довольный собой брюнет. Маяковский не был его любимым поэтом.   
- Ты дальше слушай, - продолжил блондин, не замечая иронию приятеля.  - Иду я в контору договариваться, Ленин под мышкой. Контора в самом центре города и в такой  завалюхе, что входить страшно, – кажется, рухнет прямо сейчас и прямо на голову. Ну, да ты знаешь. Перед дверью ступеньки, причем, вниз, хорошо только три, осторожно спускаюсь, с опаской тяну на себя дверь и захожу, пружина захлопывает за мной дверь и - день тут же гаснет, пропав в  завалюшной утробе конторы; желтый свет двух, засиженных мухами, ламп, болтающихся на скрученных тряпочных  шнурах, да два маленьких   окошка, надежно закрытых домом напротив,   лишь незначительно разжижают ощущение темноты и мрака.   Стою не двигаюсь, жду адаптации.   И тут из густой серо-желтой тьмы  прямо на меня выплывают жирные лепестки губ, нет ничего   – только эти алые влажные губы, они плавают в воздухе, будто рыбы в аквариуме,  подплывают ближе, переливаются блесками,  хлопают друг о дружку,     я их не слышу, я растворяюсь в этом  парфюмерном мраке;   мыслей нет, есть только ощущение  омута и куда-то манящие рты. Я   сильнее прижимаю к себе Ленина,   он моя единственная связь с тем миром, что остался за дверью.    Все смешалось и потеряло очертания в серо-желтом тумане, есть только алые влажные рты… да еще, мерцающие  золотым блеском, шеи. Сюра,  и только.  Даже жутковато как-то. А когда звуки из ртов этих все-таки  стали доходить до меня, причем, они оказались с таким акцентом, что я и вовсе почувствовал себя где-то там, не в нашей реальности, в среде иноземной изысканности, до помутнения стало не по себе,   стало вдруг неловко  от своего простецкого вида,  хотелось куда-нибудь деться, куда-нибудь спрятаться, раствориться, пропасть – только-бы не видели тебя. И куда его деть, этого Ленина, - блондин взял паузу, было заметно его волнение, казалось, он и сейчас еще продолжает испытывать волнение того дня. Брюнет шел молча, он плохо понимал сюрреалистический рассказ друга. Как облупленных, знал он всех тех обладательниц и впрямь цвета во всю мощь краплака ртов, он те рты наблюдал каждый день, знал их по именам и не видел в их хозяйках ничего особенного. 
- А  с Лениным они меня все-таки обули - рассчитались не до конца, - закончил рассказ блондин, находясь еще там, в своих воспоминаниях, – перед ним вновь возникла картина с плавающими алыми ртами, то ли насмехающимися, то ли зовущими.
 - Кстати, о загранице, - подхватил тему, не замечающий прострации друга, брюнет,  - мой родственник подал документы для выезда в Израиль. Но, я думаю, что у него шансов нет. Его не выпустят, потому что он работает в «ящике»***.
-  Он что, совсем дурак, - ехать в Израиль? - удивился блондин. Несмотря на то, что перед ним такой выбор не стоял и, увы, -  не мог стоять, он знал от многих, когопроводил, что ехать надо в Штаты, а не Израиль.
- Никто и не собирается в Израиль, просто туда легче получить разрешение на  выезд. А оттуда можно и в Штаты.
- Ну, а ты, конечно, сразу в Штаты.  У тебя же там кто-то есть, - блондин знал, что товарищ никуда не собирается, но ему нравилось его задрачивать   на еврейские темы.
- Никуда я не собираюсь, ни в Штаты, ни куда еще, - запротестовал брюнет, не замечая иронии друга, уж больно на больную мозоль тот наступил. - Что мне  там делать!? Работать безработным? Сам знаешь, чего стоят там наши дипломы, - с досадой  выпалил брюнет. 
«Ах, вот оно что – ему, оказывается только образование не такое, как им там надо, мешает свалить отсюда, - удивился блондин, - а я-то думал…»
- Вот ты жалуешься на пятую, а ведь я чистокровный, так сказать, никаких тебе, вернее, мене, евреев, если, конечно, не считать Адама, а уехать не могу  и не то что в Штаты, а даже в Болгарию, которая, как говорит «Голос Америки», такая же заграница, как курица птица. Выходит на самом деле свобод больше у тебя, а не у меня, и графа 5-я больше по мне бьет.
- Да, какие это свободы!?— сморщился брюнет, он уже успел привыкнуть, как к самое себе разумеющееся,  своим совсем недавно открытым возможностям.
- Не скажи. Вот ты можешь, когда насточертеет все, и станет невтерпеж, послать  всю эту долбаную власть куда подальше и свалить отсюда. И там тебя примут, обогреют, накормят еще и денег дадут.
-  Ну, ты скажешь тоже. Кто это так просто за здорово живешь денег даст, где ты такое видел? – сморщился брюнет, хотя знал, что и вправду дадут.
-  Разве такая возможность не есть свобода выбора!? - не обращая внимания на реплику друга, продолжал блондин. -  Ведь ты посылаешь не тетю Маню, которая тебе остогыдла** своей простотой, а саму систему, систему, которой не то чтобы возразить, но даже подумать об этом не моги, которая все твои интеллектуальные измышления против нее в прах сотрет всего одним  незатейливым вопросом: «Ты что: против советской власти?», - вопросом, задав который, ответ   никто не ждет, потому что он есть только один и другого не может быть, если ты не сумасшедший, конечно, - блондин затянулся сигаретой и замолчал.
     Ему не однажды приходилось  слышать к себе этот вопрос, но одно дело, когда его задает ретивый комсорг на комсомольском собрании, - его послал куда подальше, на том и кончили, но совсем  другое, когда старый большевик, кто за эту самую советскую власть семь раз раненный и раз даже расстрелянный, как дед его одноклассника. Он-то и спросил его 1-го мая: « А почему ты не на демонстрации? – и тут же вслед, - Ты что, - против советской власти?» И не возможно никому объяснить, что ты можешь быть за советскую власть и одновременно не ходить на ее демонстрации, не подметать улицы, закрепленные за твоей организацией, не ездить в колхозы, не квасить капусту на овощных базах. В стране все было: или – или! Или ты за - и живи спокойно, или ты не за, а, значит,  против - и тогда тобой займутся те, кто должен. И   занимались.
-  А знаешь, что делаю я, когда становится совсем тошно? – выходя из мыслей, прервал затянувшееся молчание блондин. - Когда начальство  достало так, что уже сил нет терпеть? - Просто увольняюсь «По собственному желанию», - вот тогда я  чувствую себя свободным ... Это у нас еще можно, - блондин перевел дух, достал сигарету (уже третью за время пути) и, не останавливаясь, стал прикуривать от спички,   спрятанной от ветра   в сложенных ладонях.
-  Пока не устроишься на новую работу, - хладнокровно заметил брюнет,  несколько удивленный такой любовью своего приятеля к свободе. - Правильно начальство таких называет летунами****, а ты еще и не просто летун, - ты неправильный летун . Правильные летуны летают с места на место, чтобы денег к окладу прибавить, а ты…
 При такой любви к свободе ты ничего не будешь иметь: ни квартиры, ни приличной должности, ни, ясное дело, зарплаты. Хочешь чего-нибудь добиться, - делай,  что говорят, и заткни свое свободолюбие в зад - такие правила. Эти правила действуют везде и никуда ты от них не денешься.  Мы их не придумывали и не нам их менять. С тебя не убудет.
-  Тебя послушать, так я должен терпеть всех этих гавнюков и делать вид, что почти счастлив?
- Еще как! Или ты на хлеб хочешь свободу намазывать?   А захочешь повозмущаться, приходи ко мне – попьем кофе, можно даже с коньяком, и повозмущаемся вместе.
Я вот не комплексую. Много им чести, чтобы я еще обращал на них внимание.  Ты же знаешь, - я даже фамилию поменял, чтобы не такая жидовская. Понятное дело – бьют не по паспорту, но, по крайней мере, фамилия не будет мешать там, где лицо не видно…
И не хочу я никуда ехать. Вырваться отсюда, чтобы попасть в кабалу там, -  завершил брюнет, но в интонации последней его фразы товарищ  почувствовал больше грустных сомнений, чем твердой уверенности.
-  Хочешь - не хочешь, - все равно уедешь, а меня бросишь  здесь на съедение коммунистам. Это мне надо плакать, что я не еврей. Блондину стало  вдруг грустно от этих неожиданных, только что осенивших его, мыслей; он вдруг представил, что все его друзья евреи, кто еще здесь,  уедут, а он останется, и ему так стало тошно, что само   вырвалось: «Усынови меня!»
       ***
  Предложение усыновить вырвалось мимо воли и безо всякого предварительного осмысления, как будто мысль   лежала где-то там, на полке, где   лежат и пылятся готовые мысли и только ждут, когда их достанут. Но предложение это,  несмотря на явную его не серьезную форму, наводило на совсем  не шутейные размышления.
Надо сказать, разговоры о   притеснениях евреев приятели вели довольно часто, у брюнета тема эта была больная и он всегда был готов поделиться этой болью с другом.
  Блондину жаль было притесняемого товарища, но он никак не мог понять, что это за притеснения такие, когда евреям в стране принадлежали целые отрасли – блатные, доходные и чистые. Вся торговля, вся сфера бытового обслуживания – одни евреи. О медицине и говорить нечего – государство в государстве. А у него в институте! - только директор русский, все   начальники отделов евреи,  кроме, разве что, отдела кадров – там, конечно,  хохол отставник-полковник. Что же им так неймется эта пятая? Не в колхозы же они рвутся – поднимать сельское хозяйство, и не на заводы да шахты, смешно подумать.

  Обкомы им нужны. Власть им нужна настоящая, такая, чтобы они ее, а не она их. Не любят ходить под кем-то. Не для  того делали   революцию. Вот и бегут теперь отсюда, потому что не туда завернула эта самая их революция, жди теперь, когда повернет в правильную  сторону. Не удержали бразды правления у себя в руках и, как только попустило после жуткого грузина (сами виноваты – не досмотрели), –  выстроилась очередь из страны, которую они не могли считать своей, потому что она им не принадлежала. И не только не принадлежала, но и не давала возможность жить, как хотелось и как могли бы.
***
  Шутки шутками, но он почему-то был уверен, что друг рано или поздно покинет Союз, и ему уже сейчас было грустно от такой мысли. Их соединялала не то чтобы любовь, а какая-то потребность общения, казалось бы, на самые незатейливые темы, а можно было весь вечер молча проиграть в шахматы. И не имело значение – находили они взаимопонимание  или нет - главное составлял сам процесс общения. Они оба были кровь от крови этой страны: отцы их воевали на Отечественной, сами они служили в Советской армии, были пионерами и комсомольцами, посещали бесконечные собрания и демонстрации, всю свою жизнь они дышали этим совдеповским воздухом.  Корни их уходили в одну и ту же глубь веков, и  они оба хотели жить по-другому. А статься может это лишь в другой стране, они оба понимали это, но такая возможность открывалась только брюнету.

  Брюнета ошеломила шутка с усыновлением. Он, как никогда, отчетливо понял настоящее свое превосходство, которое у него есть и которого никогда не будет у его великорусского товарища.

  Почему-то  вспомнилось, как года два назад устроил прощальный сабантуй, уезжающий в Штаты, Люсик Гольдман. Работал он в проектном институте союзного значения, где, как и во всех других институтах, было принято отмечать все советские праздники и дни рождения всех своих сотрудников.

  Сдвинутые столы застилались синькой (специальная светокопировальная бумага для печатания чертежей) и заставлялись едой и выпивкой. Пили только водку - доступно и сердито. От дешевых вин становилось плохо, а дорогие вина для инженера были дорогие. Часа за два до конца рабочего дня женщины начинали готовить еду. Мужчины продолжали работать за себя и за женщин. Комната наполнялась запахами зеленого горошка и майонеза – готовилось оливье. Оливье было национальным блюдом советского инженера. Без оливье не состоялся ни один праздник. Доставались банки с консервированными огурцами и помидорами и, конечно же, картошка. Прямо с печки, прямо с жару приносила ее, живущая рядом, старший инженер Мара Самойловна. Картошка была великолепна – рассыпчата и издавала, вызывающий слюну и желудочный сок, запах. Нарезалась варенка по два десять за кило и сыр – все, что мог дать советский гастроном.  Стол был домашний, как по еде, так и по собравшимся за ним. Чужих здесь не бывает. И, несмотря на то, что Мара с Симой уже лет семь не разговаривают, все были, как родные. Люсик ходил в умных и не приминал отпустить в чей либо женский адрес колюче-пошловатую шутку. Женщины на шутки переглядывались и усмехались - им льстило внимание, а молоденькие девочки иногда даже плакали: то ли от не понимания шуток, то ли от слишком буквального их восприятия. Женщины любили Люсика и от всей души готовили прощальный банкет своему кумиру. Ровно со звонком сели за стол.

  И, когда все выпили и закусили, Люсик встал, чтобы, как все думали, сказать  что-то трогательное и приятное на прощание. Доведется ли еще увидеться - где Америка, а где они. Люсик  поднял стакан и произнес: « Теперь, когда я уже никогда не буду здесь, и никогда никого из вас не увижу, наконец-то,   могу сказать все, что я о вас думаю на самом деле и всегда думал.» И сказал он каждому столько гадостей, сколько тот мог унести. Ох, уж эта еврейская способность говорить гадости, любя и не обижая при этом.  Никто на него и не обиделся, а только завидовали. Да, прав мой друг: этим ребятам, у которых с пятой графой все в порядке, никогда не видать такой свободы.   Вслух он как бы про себя повторил, давно мучавший его вопрос:
-  Что я там буду делать? Я ничего не умею.
-  Даже, если ты ничего не будешь делать, твоя община не даст пропасть и, ничего не делая, ты будешь жить лучше, чем здесь, парясь на работе с утра   до вечера, но только без меня. Но тебя замучает ностальгия по твоему вонючему микрорайону и тоска по мне. И тебе всегда будет совестно, что бросил меня здесь. 
-  Вот интересно, я могу уехать, но даже не думаю об этом, а ты такой возможности не имеешь, но только об этом и говоришь. Это что – закон запретного плода?         
-  Дурак ты, хотя и еврей. Я не уезжать хочу. Я просто хочу иметь такую возможность, как степень свободы, надоел феодализм, – сказал блондин вслух,   про себя же подумал: «Имей я такую возможность, - давно бы не рассюсюкивая   свалил отсюда».
-   Ну, да ладно, свобода, графа 5-я, - треп все это, а вот  толкучка - наша реальность. Смотри, сколько людей, весь Харьков здесь.
***

  Людей и вправду было много. Толкучка, прижатая к озеру  с одной стороны и к забору с другой, была заполнена людьми, как троллейбус в час пик, людская масса колыхалась и непрерывно двигалась, словно река в устье, разделяясь на многочисленные рукава. Притягательными центрами толкучки были отчаянные, чуждые соцэкономике люди, называемые всеми, спекулянты, на каждого из которых приходилось несколько десятков жаждущих найти у них удовлетворение  своей мечте. Пройти здесь, куда хочешь, просто так, нечего было и думать.  Надо было повиноваться движению толпы, стремясь  только вовремя   влиться в нужный рукав, который принес бы Вас к желанному товару. Товары были разложены на, подстеленные прямо на земле, газеты. Надо было знать расположение интересующих товаров, чтобы во время вырулить в, ведущий к ним, рукав. Иначе приходилось плавать потоками толкучки, пока не наткнешься на нужную вещь случайно. Предмет  интереса приятелей в силу своей идеологической опасности (он был американского производства)   размещался не только в незаметном месте, но по той же причине был еще и подпольным, т. е. прятался под полой продавца. Однако брюнет уверенно смог отыскать нужного субъекта  и так же уверенно законтактировать с ним. Свой свояка видит издалека. Надо сказать, блондину с его внешностью никогда не удалось бы войти в контакт с полуподпольным продавцом  заграничного барахла (отсюда – барахолка одно из названий этого места). Вернее, они с ним никогда не вошли бы в контакт.
Теперь надо было примерить вещь и, если она была по размеру, вернуть  в упаковку, рассчитаться и счастливым отправиться домой. Все это надо было творить, боязливо прячась в кустах, и постоянно оглядываться – не идут ли менты. Продавцы  знали, что никакие менты не придут, потому что они в доле, но опасения своих клиентов не развеивали. При примерке надо было держать глаз остро: смотреть – не носил ли кто эти джинсы до тебя, и нет ли на них закрашенных или не закрашенных пятен и, тем более, дыр. Надо было очень внимательно следить, чтобы тебе упаковали джинсы, которые мерил, и целиком, а не одну штанину тебе, другую другу. Такие случаи были не редкостью. Потому наши друзья и поехали в этот мир надежд и обмана вдвоем, где по очереди, придерживая друг друга, снимали и надевали джинсы, обнажая загорелые до черноты в Крыму ноги.
 Брюки сидели, как влитые, делясь с обретенными чужеземными    хозяевами каким-то необычным заокеанским теплом.  Америка становилась ближе.   Может быть, именно этого боялись власти.
Вечером друзья обмывали американские  джинсы фирмы «Ли» русской водкой  «Московская».
Дрянь водка.

* - не терпится (укр)
** - надоела, насточертела (укр.)
***- здесь закрытое, секретное учреждение.
****- летунами называли тех, кто часто менял место работы.

19.11.2009                WalRad

P.S.

  Пошел 2010год. Вот уже 13 лет живет брюнет в Америке, хотя сейчас здесь ему было бы много лучше, потому что должность, с которой он уехал, сделала бы его миллионщиком, а тем, у кого есть миллион  везде лучше. Шатен, понятное дело, продолжает жить, где жил, где была его Родина – Советский Союз. Родину отняли. Отсутствие Родины объединяет. Образовалась смердючая среда, из которой то и дело вылупляются нувориши–богатеи, и все время плодятся чиновники –  большие и не очень, но в очень больших количествах, они тоже становятся богатеями.
Высокообразованная советская толпа тихонько деградировала, выросло поколение уже не совдеповское, но и не понятно какое. Понятно только, что невежд и хамов стало много больше.
И все-таки, когда присмотришься к молодым поближе, - увидишь в них разноцветья совдепа, но все меньше уважения к женщине, тяги к творчеству, к чтению книг и желанию что-то делать. Невежество постепенно, но надежно заволакивает толпу. Все ценности сведены к одной – деньгам. Не видно личностей. Евреи или уехали или ушли в бизнес. Поговорить не с кем.

                Валрад.


Рецензии