Midnight Walker

Очерки и миниатюры, написанные в разные периоды жизни.

***

Человек кричит. Беззвучно, пронзительно, в сверхзвуковом диапазоне. В его комнату не проникает ни капли света – окна, выходящие на глухой тупик, тщательно занавешены тяжелыми шторами из черного бархата. На глаза человека наклеена полоса черной изоленты, дрожащие от напряжения руки прижаты к ушам, из-под ладоней сочатся тоненькие струйки крови. На висках взбухают и пульсируют лабиринты вен, сальные космы на голове, выстриженные неровными клоками, стоят дыбом.
Безумие расходится от него подобно липкой, густой волне.

---

Старый бомж, одиноко роющийся в мусорном баке под окнами церкви, внезапно цепенеет, а затем с диким ревом бросается крушить витражи. Голыми руками отрывая крылья мраморным ангелам, он швыряет свои окровавленные трофеи в стекла, придушенно хрипя «Все было не так, ТЫ СЛЫШИШЬ МЕНЯ, НЕ ТАК!». Заслышав шум, из переулка выбегает пара полисменов и с ходу открывают огонь. Пули с глухим чавканьем уходят в серое, студенистое тело, едва прикрытое грязной спецовкой; внезапно верхний витраж с ликом Богоматери разлетается веером осколков; они летят вниз, превращая тела в синей униформе в мясную нарезку. На асфальте остается судорожно дергающаяся рука, мертвой хваткой сжимающая пистолет, так и не снятый с предохранителя.

---

Еще одна компания бездомных спасается от ночной сырости, разведя костер в проржавевшей железной канистре. Трепетные отблески пляшут по исхудавшим лицам, изъеденным бородавками и язвами.
- Марк, сегодня твоя очередь нас кормить. Где наша еда?
- Все как договаривались. К столу, господа!
Марк распахивает рот – челюсть опускается, минуя шею, грудь, все ближе и ближе к паху. Из черной дыры градом сыплются огромные черные насекомые, скрежеща жесткими надкрыльями. Бомжи достают из-за пазух накрахмаленные салфетки и принимаются ловко подцеплять недостаточно шустрых тараканов серебряными вилками тонкой ручной работы. Трапеза в самом разгаре.

---

Тощая дворовая кошка, только что разродившаяся выводком котят и как раз доедающая третьего, замирает в напряженной позе. Выплюнув крошечный черепок, она разражается жутким, терзающим уши мявом. Женщины со всех окрестных домов отвечают ей нестройными, истеричными воплями и дружно рвут роскошные волосы на головах.

---

Тело мафиозной шестерки, второй месяц догнивающее на дне грязной городской речушки с камнем на шее, вдруг вспоминает о пакетике кокса, запрятанном в анусе на черный день. Оно запускает крошащиеся пальцы прямо в прямую кишку и надрывает черными зубами целлофан, бормоча «Наконец-то, Джек, хоть какое-то развлечение». Длинный угорь, доедающий остатки его мозга, выпускает мощный заряд и умирает, сокращаясь в предсмертных конвульсиях.

---

В маленьком цирке шапито вспыхивает свет. На арене – пятилетний мальчик, сосущий леденец. Десятки размалеванных клоунов на зрительских трибунах громко кричат и топают ногами – им не терпится увидеть шоу. Наконец мальчик нехотя открывает рот, из которого вместо леденца на арену выпрыгивает скользкий розовый язык. Дите мычит и пытается поднять его с пола, но язык проворно ускользает. Наконец, устав играть в догонялки, мальчик звонко шлепается на задницу и демонстративно разводит руками, шутливо грозя непоседливому беглецу пальцем. Публика восторженно аплодирует.

---

Человек в черной комнате испускает последний ультразвуковой крик и засыпает. Ему надо хорошенько выспаться, что бы не пропустить свой автобус. Начальство не любит, когда человек опаздывает.

***

Бесполезно браться за дело, к которому не чувствуешь духовного сродства. Меня едва хватает на половину рыцарского шлема времен Столетней войны. Затем я нервно отбрасываю в сторону карандаш и тщательно затираю все результаты своего пятнадцатиминутного бдения. Рубашка, звякнувший металлическими бляхами ремень, теплые объятия пальто, надвинутая на глаза шляпа – и вот я уже размашисто шагаю по абсолютно пустым улочкам полуночного города. Уголок луны, временами пугливо озирающей окрестности из-под плотного покрывала фиолетовых облаков, на мгновение высвечивает медный циферблат на башне.
Час пятнадцать. Идеальное время для прогулок – шпана уже разбрелась по своим подвальным берлогам, воняющим алкоголем и дешевыми духами, а взводы алконавтов снялись с дежурства у круглосуточных ларьков и отправились досматривать свои сюрреалистические, вывернутые сырым мясом наружу сны.
В воздухе повисает чуть слышный шелест, крохотные лужицы под ногами пузырятся словно шампанское. Я с хрустом расправляю плечи и втягиваю чуть живым насморочным носом густую, пропитанную озоном дымку. От глазных яблок по хребту и ребрам тотчас разбегаются тысячи микроскопических электрических змеек, ноздри трепещут. Я чувствую, как моя кожа начинает жадно всасывать через поры и многочисленные ссадины малейшую каплю, упавшую на лицо. Не в силах больше удерживать в себе искрящийся комок возбуждения, я расслабляю струны нервов, натянутые до басовитого гудения, и с хриплым хэканьем выдыхаю в атмосферу нечто бесформенное, похожее на сгусток плотного тумана и вибрирующее от статических зарядов.

Я – растворенное сознание ночи.

Во мне тысяча и один запах: я чувствую их все, от резких, маслянистых ароматов бензиновых паров до солоноватого запаха спермы, сочащегося из разорванного ануса шлюхи за два квартала отсюда. Сотни обволакивающих табачных дымок, обрамленные густыми волнами прелых осенних листьев. Щекочущие струйки запахов кожи и пота, волос, содержимого портфелей клерков и крошечных дамских сумочек. Резкие, подобно скальпелям, испарения типографной краски из многочисленных газетных киосков. Сладковатая вонь гнилых фруктов и одуряющее-приторная – от разлагающейся рыбы и мяса. Выхлопные газы, резиновые подошвы, металл и дерево, одежда, духи, одеколоны, лекарства…

Я – нервные окончания ночи.

Мои ноги давно вросли в почву, я, словно старая сосна, пустил корни на десятки футов вокруг себя и уже не иду, а плыву по асфальту. Мои бесчисленные пальцы покрыты тысячами крошечных осязательных волосков, мои волосы – оголенные, встопорщенные нервы. Я чувствую малейшее шевеление, малейший перепад давления и температуры вокруг. Я чувствую довольную, сытую пульсацию сутенерского члена и сразу же – такие же томные, удовлетворенные содрогания червя с грибообразной головой-присоской, сидящего в его кишках. Я чувствую мириады покрытых хитиновым панцирем лапок, скребущих, шуршащих и переламывающихся под, над, вокруг и внутри ваших спящих тел и неподвижных голов. Множество дождевых червей, как единая огромная шевелящаяся масса, стремятся сейчас на поверхность – глотнуть хотя бы каплю насыщенного моим сознанием воздуха. В одной из полуподвальных квартир слышны сдавленные хрипы – потолочная балка надломилась, штукатурка осыпалась, и беднягу накрыло живым покрывалом из тараканов, сороконожек и муравьев. Они моментально забились во всевозможные отверстия на его лице, причиняя невыносимый зуд. В итоге он захлебывается собственной рвотой из жареной картошки, брокколи и тараканов. Невозмутимые насекомые тут же принимаются обживать новую кормушку.

Я – омут ночи.

Мои глаза – каменный колодец, украшенный аркой из анорексичных плачущих дев. В нем неподвижно застыла густая, как патока, вода, похожая на угольно-свинцовые сливки. Как и положено черной дыре, она не дает отражений – только поглощает все, до чего сможет дотянуться: свет, звук, мысль и действие. Можно проводить века, глядя в этот омут и потихоньку покрываясь плесенью и мхами, пока наконец давление ваших собственных размышлений не переломит подгнивший хребет и не утянет на самое дно. Сколько раз мне приходилось видеть, как люди жаждали окунуться, приобщиться к жидкому Ничто – но раз за разом отдергивались, побуждаемые обжигающими касаниями бытовых мелочей. Пустыни сигаретного пепла, океаны алкоголя, циклоны наркотических припадков и музыкальных испарений саксофона – все это лежит по ту сторону матовой глади.

На часах – без пяти минут пять. Я поплотнее запахиваюсь
в гостеприимные полы пальто, пытаясь сохранить остатки тепла, и медленно бреду домой сквозь облетевшую аллею, оскальзываясь на мокром булыжнике
Я – последняя надежда ночи…

***

Поэт рисует картину. Медленно, неумело, его рука выводит на бумаге неверные контуры привычных рифм, обращенных в линии.
Это – лица. Искривленные носы, непомерно раздутые губы, изломанные под невероятным углом рты… Черные провалы глазниц, сочащиеся бессильной яростью. Однако бес уже толкнул несчастного автора на скользкую дорожку вдохновения, и останавливаться было уже поздно. Его рисунки все более гротескны, деформированы. Тонкие, костлявые руки с невероятно длинными пальцами впиваются ногтями в бессчетные ноздри, уши, рвут кожу и выдирают зубы – произведение, створяемое с каждым движением карандаша, изо всех сил стремиться себя уничтожить, не-быть, затереть. Грифель словно прирастает к холсту, сплошной неделимой линией выводя на нем все новых уродцев. Творец бледнеет, на его лбу выступают капли крупного, холодного пота. Сосуды в глазах лопаются, глазные яблоки взбухают сетью кровавых прожилок с фиолетовыми подтеками. Его трясет, но остановиться он уже не в состоянии. С кончика его карандаша в полуночный мир холода и сырости рвется бесформенная, неистово ревущая масса лиц и конечностей. Голое, истекающее черной кровью мясо дымиться в стылом подвале; гной, сочащийся из ноздрей, застывает на полу сморщенными желто-бурыми ошметками. Темп нарастает – окостеневшие руки поэта, вышедшие из-под контроля изувеченного рассудка, стремятся добавить картине еще сотню-другую извращений. Языки оборачиваются шеями, мочки ушей – лысинами, зубы становятся черепами. Организм, со взбухающими тут и там головами, обвивает автора липкими канатами кишок, пуповинами тянущихся от натянутой грани холста.
Поэт кричит и бьется в конвульсиях на ледяном бетонном полу. Он продал душу за право взглянуть на свои стихи со стороны – и теперь безостановочно кричит, не в силах вынести всю мерзость и бесконечную, жалкую ущербность творений. Каждое слово, написанное за пачку заляпанных жирным соусом банкнот, становится ртом и впивается в его шею; каждый слог пошлых дифирамбов или пресных эпитафий – еще один клык в разверстой пасти.
Последний взгляд огромных, помутневших зрачков выхватывает из общего хаоса две четкие грани – огромные белоснежные крылья, растущие прямо из обезображенной головы. Он вспомнил, как десять лет назад посвящал свои неуклюжие вирши одной молоденькой барышне с волосами цвета спелого каштана – и все-таки сумел улыбнуться уголком губ.

***

«Delirium tremens» - размашистым почерком дописал фельдшер и закрыл блокнот. Его непреодолимо тянуло выйти и этого мрачного склепа и выкурить пару-тройку крепких сигарет на промозглом осеннем ветру. В первый раз он видел художника, окоченевшего в луже собственных испражнений рядом с совершенно чистым холстом.


Рецензии