Что такое народ в высшем значении слова

Иоганн Готлиб Фихте по праву считается не только ярчайшим представителем немецкой классической философии, но и одним из ярчайших представителей субьективного идеализма.  Представленный отрывок из Речей к Немецкой Нации обращенной Фихте к немецкому самосознанию, на мой взгляд, более всего сегодня уместен в этом блоге.

Что такое народ в высшем значении слова и что такое любовь к Отечеству.

... Доказательство, которое мы должны провести через все ради целого нашего исследования, будет закончено, если мы еще добавим исследование вопроса: что есть народ? Отвечая на этот последний вопрос, мы ответим и на другой, равнозначный ему, который часто поднимают и на который отвечают очень различно: что такое любовь к Отечеству или, как было бы правильнее выразиться, что такое любовь единичного к своей нации?

Если мы до сих пор в ходе нашего исследования действовали правильно, то при этом должно сразу стать ясно, что только немец — изначальный и не омертвевший в произвольном укладе человек — поистине имеет народ и может по праву рассчитывать на него и что только он способен на подлинную и соразмерную разуму любовь к своей нации.

Путь к ответу на поставленный вопрос мы проложим себе посредством следующего замечания, кажущегося на первый взгляд посторонним всему предшествующему.

Религия, как мы уже отметили в нашей третьей речи, способна поднять совершенно над всем временем и над всякой современной и чувственной жизнью, не принося при этом ни малейшего ущерба законности, нравственности и святости жизни, охваченной этой верой. Даже и при полной убежденности в том, что все наши действия на этой земле не оставляют после себя ни малейшего следа и не принесут никакого плода и что божественное может быть извращено и употреблено во зло и для еще более глубокой нравственной порчи, можно продолжать действовать, просто хотя бы для того, чтобы сохранить прорывающуюся в нас божественную жизнь, будучи связанным с более высоким порядком вещей в грядущем мире, в котором ничто произошедшее в Боге не исчезает. Так, например, апостолы и вообще первые христиане посредством своей веры в небесное царство уже при жизни совершенно поднялись над землей и настолько отказались от ее дел, государства, земного Отечества и нации, что больше даже и не обращали внимания на них. Это также возможно и ныне, также легко для веры, и нужно будет с радостью покориться, если непременной волей Бога будет, чтобы мы больше не имели земного Отечества и в нем были бы изгоями и слугами; и все же это не естественное состояние и не правило движения мира, но редкое исключение. Это очень превратное применение религии, которое среди прочего очень часто имело место в христианстве, когда она сразу, не принимая во внимание существующие обстоятельства, направляется к тому, чтобы призывать к отрешенности от дел государства и нации как к истинно религиозному образу мысли. При таком положении, если он действительно и истинно таков, а не вызван лишь религиозным мечтательством, земная жизнь теряет всякую самоценность и превращается исключительно только в преддверие истинной жизни и трудное испытание, которое переносят только лишь из послушания и покорности Божьей воле. И тогда верным будет то, как это многие и представляли, что бессмертные духи только для их наказания погружены в земные тела, как в темницы. При правомерном же порядке вещей, напротив, сама земная жизнь должна быть истинно жизнью, которой можно радоваться и которой, конечно в ожидании высшей, можно благодарно наслаждаться; и хотя верно, что религия есть также и утешение противоправно попранного раба, но все же смысл религии состоит в первую очередь в том, чтобы сопротивляться рабству, не допускать его и не опускаться до голого утешения несвободных. Тирану, пожалуй, подобает проповедовать религиозную покорность и указывать на небеса тем, кому на Земле он не намерен дать местечка; нам же не должно торопиться усваивать рекомендуемое им воззрение на религию, мы должны, если только в силах, препятствовать тому, чтобы Землю превращали в ад, с целью возбудить большее стремление на небеса.

Естественное стремление человека, от которого он должен отказываться только в действительно бедственном положении, состоит в том, чтобы найти небеса уже на этой Земле, перелить вечно пребывающее в свое земное дело; взращивать и воспитывать непреходящее в самом временном — не просто непостижимым образом, будучи связанным с вечным не только лишь непроницаемой для взгляда смертного пропастью, но зримым самим взглядом смертного образом.

Воспользуюсь общепонятным примером: кто из мыслящих благородно не стремится к тому и не желает того, чтобы его собственная жизнь возобновилась лучшим образом в его детях и далее в детях его детей, чтобы уже и на этой Земле продолжать жить в их жизни облагороженным и усовершенствованным, даже и спустя долгое время после своей смерти; как лучшее завещание своим потомкам вложить в их души дух, смысл, нрав, которые в его жизни отвращали его от порока и пагубы, укрепляли честность, взбадривали леность, поднимали униженность, вырвать их из лап смертности, чтобы также и они однажды смогли передать потомкам их улучшенными и приумноженными? Кто из мыслящих благородно не стремится деянием или мышлением сеять посев бесконечно продолжающегося совершенствования человеческого рода, вложить во время нечто новое и прежде никогда не существовавшее, которое пребудет в нем и станет неиссякающим источником нового творчества; заплатить за свое место на Земле и за дарованное ему краткое время даже и здесь вечно непреходящим, так что он, как этот единичный, если его имя и не останется в истории (ведь жажда посмертной славы — это презренное честолюбие), все же оставит в своем собственном сознании и в своей вере явные памятники того, что и он тоже существовал? Кто из мыслящих благородно не стремится к этому, говорю я; но только в соответствии с потребностями так мыслящих, как правилом, которому должны соответствовать все, мир и должен рассматриваться и обустраиваться, мир существует исключительно только ради них. Они суть его зерно, а мыслящие иначе как лишь часть преходящего мира, до тех пор пока они мыслят так, существуют также только ради них и должны подстраиваться под них до тех пор, пока не станут, как те.

На чем же основываются потребность и вера благородного в вечность и постоянство своего творения? Явным образом — только на порядке вещей, который он может признать самим по себе вечным и способным принять в себя вечное. Но такой порядок есть хотя и не постижимая никаким понятием, но все же истинно существующая, особенная духовная природа человеческого окружения, из которого он сам произошел со всем своим мышлением и действием и своей верой в их вечность, народ, к которому он принадлежит и среди которого он сформировался и стал тем, что он есть теперь. Ведь насколько несомненно верно то, что его труд, если только он по праву претендует на его вечность, никоим образом не есть лишь голое произведение духовного закона природы его нации и не растворяется полностью в этом произведении, но есть еще и нечто большее, чем это, постольку он непосредственно проистекает из изначальной и божественной жизни; но все же так же верно и то, что это большее при первом же своем формировании в зримое явление сразу же подпадает тому особенному духовному закону природы и только в связи с ним и образует себе чувственное выражение. Пока сохраняется этот народ, всякое дальнейшее откровение божественного у него будет подпадать этому же закону природы и формироваться им. Но тем, что он существовал и действовал, сам этот закон определяется дальше, и его действие становится его устойчивой составной частью. И всему последующему придется после этого исходить из него и прилаживаться к нему. И так он уверен, что свершенное им останется в его народе, пока существует сам народ, и будет неисчезающим определяющим основанием всего дальнейшего его развития.

Вот что такое народ в высшем значении слова, с точки зрения духовного мира вообще: совокупность людей, живущих вместе в обществе и непрерывно воспроизводящих себя из себя природно и духовно, находящаяся в целом под действием определенного особенного закона развития божественного из нее. В вечном мире, и именно поэтому же и во временном, эту массу связывает в естественное и пронизанное самим собой целое общность этого закона. Сам этот закон, в своем содержании, может быть, пожалуй, схвачен в целом, как мы схватили его в отношении немцев как пранарода; он, посредством обдумывания проявлений этого народа, может быть даже ближе понят в его дальнейших определениях; но он никогда не может быть целиком постигнут с помощью понятия тем, кто сам продолжает находиться под неосознаваемым им его влиянием, хотя в общем можно ясно усматривать, что такой закон есть. Этот закон есть «больше» образности, и в явлении он непосредственно сплавлен с «больше» безобразной изначальности; и в явлении, таким образом, они неразделимы. Этот закон полностью определяет и завершает то, что назвали национальным характером народа; закон развития изначального и божественного. Из последнего ясно, что люди, которые, как мы раньше говорили в описании «иностранщины», совершенно не верят в изначальное и его дальнейшее развитие, а только в вечный круговорот видимости жизни и которые посредством своей веры становятся тем, во что они верят, в высшем смысле вовсе не суть народ, и так как они на деле собственно и не существуют, то и не способны иметь национальный характер.

Вера благородного человека в вечное продолжение своего действия также и на этой Земле основывается поэтому на надежде на вечное продолжение народа, из которого он сам развился, и его особенности, связанной с тем сокровенным законом, без вмешательства и порчи посредством чего-либо чуждого и не относящегося к целому этого законодательства. Эта особенность есть вечное, которому он вверяет вечность себя самого и своего действия, вечный порядок вещей, в который он влагает свое вечное; он должен желать его вечности, ведь он один есть освободительное средство, посредством которого краткий промежуток его жизни здесь расширяется до жизни, здесь не прекращающейся. Его вера и стремление взрастить непреходящее, его понятие, в котором он схватывает свою собственную жизнь как вечную жизнь, есть связь, связывающая глубочайшим образом его самого сначала с его нацией, а посредством нее — со всем человеческим родом и вводящая в его выросшее сердце все потребности людей вплоть до скончания дней. Это — его любовь к своему народу, в первую очередь уважительная, доверительная, радующаяся ему, гордящаяся происхождением из него. В нем явилось божественное, и изначальное почтило его, сделав его своим покровом и своим непосредственным средством истекания в мир; поэтому и далее из него будет пробиваться божественное. И более того — деятельно, действенно и жертвуя ему. Жизнь просто как жизнь, как продолжение изменяющегося существования и без того никогда не имела для него ценности, он хотел ее только как источника продолжения; но это продолжение ему обещает только самостоятельное сохранение его нации; для ее спасения он должен даже хотеть умереть, чтобы она жила, и он бы жил в ней единственно желанной ему жизнью.

Вот как это обстоит. Любовь, которая истинно любовь, а не лишь преходящая страсть, никогда не застревает в прошлом, но пробуждает и возжигает себя и покоится только в вечном. Человек совершенно не способен любить самого себя, пусть он даже считает себя вечным; человек не способен даже уважать самого себя, даже одобрять. Еще менее он способен любить что-либо вне себя, если он только не примет это в вечность своей веры и своей души и не свяжет этого с ней. Кто в первую очередь не увидит себя вечным, у того нет вообще никакой любви и тот не может любить Отечество, да для него и не существует ничего такого. Тот же, кто хотя и видит свою незримую жизнь вечной, но свою зримую не видит таковой, тот, пожалуй, может обладать небесами, а на них — своим Отечеством; но здесь у него нет Отечества, потому что и его также усматривают только в образе вечности, и именно зримой и чувственной вечности, и поэтому он не может любить свое Отечество. Если кто-либо не унаследовал такового, то его стоит пожалеть; кто унаследовал, в чьей душе небо и Земля, незримое и зримое пронизывают друг друга и только так и создают истинное и настоящее небо, тот борется до последней капли крови за то, чтобы целиком передать драгоценное имущество грядущим временам.

И так это было с древних времен, несмотря на то, что с древних времен это не высказывалось с такой всеобщностью и ясностью. Что вдохновляло благородных людей среди римлян, умонастроение и способ мышления которых еще и по сию пору живут и дышат среди нас в их памятниках, на труды и жертвы, лишения и страдания ради Отечества? Они сами часто и ясно называют это. Они твердо верили в вечное существование своего Рима и сами надеялись продолжать жить вечно в потоке времен вместе с этой вечностью. В той мере, в какой эта вера была обоснованной, что и они сами поняли бы, если бы стали совершенно ясны себе самим, в той мере она их и не обманула. Вплоть до нынешнего дня продолжает жить то, что было действительно вечным в их вечном Риме, а с ним — и они посреди нас, и в своих следствиях будет жить вплоть до скончания времен.

Народ и Отечество как носитель и залог земной вечности и как то самое, что здесь может быть вечным, находится намного выше государства, в обычном смысле слова — выше общественного порядка, каким его схватывает голое ясное понятие и по своему лекалу возводит и сохраняет. Понятие хочет некоторого права, внутреннего мира, того, чтобы каждый усердием находил себе пропитание и продолжение своего чувственного существования, до тех пор пока Бог ему дарует его. Все это только средство, условие и подмостки того, чего собственно хочет любовь к Отечеству — расцвета вечного и божественного в мире, все более чистого, совершенного и точного в бесконечном движении вперед. Именно поэтому любовь к Отечеству должна управлять государством, как самый высший, последний и независимый орган власти, в первую очередь потому, что она ограничит его в выборе средств для достижения его ближайшей цели, внутреннего мира. Для этой цели естественная свобода единичного должна, правда, быть различным образом ограничиваема, и если бы вовсе не имели других соображений и намерений кроме этого, то ее бы, пожалуй, ограничивали настолько плотно, насколько вообще только возможно, определяли бы все ее движения единообразными правилами и держали бы ее под постоянным надзором. Предположим, что эта строгость не необходима, но если принимать во внимание исключительно только эту цель, то ей она не может навредить. Но более высокое воззрение на человеческий род и народы расширяет этот ограниченный расчет. Свобода, также и в волнениях внешней жизни, есть почва, в которой прорастает более высокое образование; законодательство, имеющее в виду последнее, предоставит первой как можно более широкую сферу, даже рискуя тем, что будет достигнута меньшая степень тишины и покоя, и тем, что управление станет немного сложнее и утомительнее.

Поясню это с помощью примера: пришлось стать свидетелями того, как одним нациям прямо в лицо сказали, что им не нужно столько свободы, сколько некоторой другой нации. Эта речь может быть даже мягкой и щадящей, поскольку хотели собственно сказать, что она вовсе и не в состоянии вынести так много свободы, и только большая строгость может воспрепятствовать тому, чтобы они уничтожили друг друга. Но если слова воспринимать так, как они были сказаны, то они верны при предположении, что такая нация совершенно не способна к изначальной жизни и к стремлению к ней. Такая нация, если только возможна нация, в которой даже малое число благородных не составляет редкого исключения из общего правила, и в самом деле не нуждается вовсе ни в какой свободе, ведь она существует для более высокой, лежащей выше государства цели; она нуждается только в укрощении и дрессировке, чтобы индивиды мирно сосуществовали и чтобы из целого можно было делать годное средство для произвольно полагаемых, внешних ему целей. Мы можем оставить нерешенным, можно ли с полным правом сказать это какой-либо нации; во всяком случае ясно, что изначальному народу нужна свобода, что она — залог сохранности его как изначального и что в продолжение своего существования он в состоянии выносить все большую и большую ее степень. И это первое в отношении того, что любовь к Отечеству сама должна управлять государством.

Она должна управлять государством еще и в том отношении, что именно она ставит ему более высокую цель, чем сохранение внутреннего мира, имущества, личной свободы, жизни и благополучия всех. Только ради этой высокой цели, а не из других соображений государство должно иметь вооруженные силы. Когда речь заходит об их применении, когда речь идет о том, чтобы в полном сознании поставить на карту все цели государства: собственность, личную свободу, жизнь и благополучие, даже существование самого государства; и о том, чтобы решиться на это изначальным образом, перед лицом одного лишь Бога, не имея ясного рассудочного понятия о надежной достижимости намерений, чего в вопросах такого рода быть и не должно; только тогда у кормила государства живет истинно изначальная и первая жизнь и только здесь выступают наивысшие права правительства — подобно Богу рискнуть низшей жизнью ради высшей. В сохранении устоявшейся конституции, законов, благосостояния граждан совершенно нет истинной настоящей жизни и изначального решения. Обстоятельства и положение — уже, вероятно, давно мертвые законодатели — создали их; последующие эпохи доверчиво продолжают идти проторенной дорогой и, таким образом, не живут на самом деле собственной общественной жизнью, а лишь повторяют прежнюю. В такие времена не требуется никакого подлинного правления. Но когда это размеренное течение оказывается под угрозой и нужно принимать решения в отношении новых, никогда не бывших ситуаций, тогда нуждаются в жизни, живущей из себя самой. Какой дух в таких ситуациях должен быть поставлен у кормила, чтобы он мог самостоятельно, твердо и уверенно, без нерешительных метаний, принимать решения, чтобы он имел несомненное право повелительно призвать каждого, кого только это касается, хочет он того или нет, и принудить сопротивляющихся к тому, чтобы они подвергли опасности все, вплоть до своей жизни? Не дух спокойной гражданской любви к конституции и законам, но пожирающее пламя высшей любви к Отечеству, которое охватывает нацию как покров вечного, ради которой благородный радостно жертвует собой, а неблагородный, существующий только ради первого, обязан жертвовать собой. Не эта гражданская любовь к конституции, ведь она совершенно не способна на подобное, если она остается при рассудке. Ей всегда отыскивается властитель, как это и должно быть, ведь не случайно же что-либо управляемо. Пусть новый властитель желает даже рабства (а где рабство, если не в неуважении и подавлении свойств изначального народа, которого для этого образа мыслей и не существует?) — пусть он желает даже рабства, — поскольку можно извлекать для себя пользу из жизни рабов, их множества, даже их благополучия, при нем, если он только хотя бы в некоторой мере расчетлив, рабство будет переносимым. Они всегда найдут себе по меньшей мере жизнь и пропитание. За что же им в таком случае бороться? Согласно обеим позициям самое важное — это мир. А продолжение борьбы его только нарушает. Они станут поэтому применять все средства, чтобы она наконец-то прекратилась, они будут приспосабливаться, уступать, и почему они должны поступать иначе? Они же всегда стремились только к одному и ждали от жизни только одного — продолжения привычного существования в сносных условиях. Обетование жизни даже и в этом мире после жизни в этом мире — одно только оно может вдохновить на жертвы вплоть до смерти за Отечество.

Так и было до сих пор. Где действительно правили, где существовала серьезная борьба, где победа приходила после преодоления мощного сопротивления, там существовало обетование вечной жизни, которое и правило, и боролось, и побеждало. Упоминавшиеся ранее в этих речах немецкие протестанты боролись, веруя в это обетование. Разве они не знали о том, что народы могут быть управляемы и удерживаемы в правовом порядке и при старой вере, что и при этой вере себе вполне можно найти неплохие условия жизни? Почему же тогда их князья решились на вооруженное сопротивление и почему их с воодушевлением поддержали их народы? Они готовы были проливать свою кровь за небеса и вечное блаженство. — Но какое земное насилие могло бы проникнуть во внутреннее святилище их души и искоренить из нее веру, которая однажды раскрылась им и на которой одной они и основывали свои надежды на блаженство? Следовательно, они боролись даже и не за свое собственное блаженство, в нем они были уже уверены, они боролись за блаженство своих детей, своих еще не рожденных внуков и всех еще не рожденных потомков. Все они должны были быть взращены в том учении, которое первым казалось единственно спасительным, также и они должны были получить спасение, которое настало для первых, только этой надежде угрожал враг; они с радостью проливали свою кровь за него, за этот порядок вещей, который и после их смерти должен был цвести над их могилами. Они, признаем это, не были совершенно ясны себе самим, пытаясь обозначать то наиблагороднейшее, что в них было, они ошибались в выборе слов и своими устами лгали о своей душе, сознаемся охотно в том, что их исповедание веры не было единым и исключительным средством обрести небеса по ту сторону гроба; и все же вечно истинно то, что во всей жизни последующих времен благодаря их жертвам стало больше неба по эту сторону гроба и на Землю стали взирать с большей отвагой и радостью, дух стал более свободен в своих движениях, а потомки их противников, так же как и мы, их потомки, вплоть до сегодняшнего дня наслаждаются плодами их усилий.

В этой вере наши самые древние общие предки, исходный народ новой формации, немцы, прозванные римлянами германцами, смело воспротивились навязчивому стремлению римлян к мировому господству. Разве их глазам не открывался флер римских провинций рядом с ними, более тонкие наслаждения в них и, кроме того, в избытке — законы, суды, фасции и секиры? Разве римляне не в достаточной мере были готовы к тому, чтобы допустить их до всех этих даров? Разве на примере многих своих князей, которые лишь показали, что война против этих благодетелей человечества есть бунт, они не получили доказательства прославленной римской «милости», когда покорных награждали королевскими титулами, ставили военачальниками в римских войсках, украшали венками, а если их земляки изгоняли их, предоставляли им убежище и пропитание в своих колониях? Разве они не понимали превосходства римского образования, например лучшее устройство их войска, в котором даже Арминий37 не постыдился изучать военную науку? Все это невежество и невнимание не продвигало их вперед. Их потомки усвоили себе это образование, как только для этого появилась возможность без ущерба для их свободы и для их своеобразия. Зачем же они в течение нескольких поколений вели кровавую, все время с новой силой разгоравшуюся войну? Один римский писатель вложил в уста их предводителей следующие слова: «Вам не остается ничего иного, как либо отстоять свободу, либо умереть до того, как вы станете рабами».38 Для того чтобы оставаться немцами, им нужна была свобода, им необходимо было продолжать самим и изначально вершить свои дела согласно своему собственному духу, а также согласно ему двигаться вперед в своем развитии и передать эту самостоятельность своим потомкам. Для них все те плоды, которые им предлагали римляне, были рабством, потому что тогда они должны были бы стать чем-то иным, чем немцы, наполовину римлянами.

Само собой ясно, что они предполагали, что каждый скорее умрет, чем станет этим, и что истинный немец может хотеть жить только для того, чтобы быть и оставаться немцем, и своих земляков делать такими же.

Они погибли не все, они не видели рабства, они передали свободу своим детям. Благодаря их упорному сопротивлению весь мир таков, каков он есть. Если бы римлянам удалось надеть ярмо также и на них и, как это римляне делали повсюду, искоренить их как нацию, то все дальнейшее развитие человечества пошло бы в другом, по всей вероятности менее благоприятном направлении. Мы, ближайшие наследники их земли, их языка и их умонастроения, благодарны им за то, что мы — немцы, что нас еще несет поток изначальной и самостоятельной жизни, им благодарны мы за все то, чем с тех пор мы были как нация, и, если с нами теперь не покончено и в наших жилах не иссякла последняя происходящая от них капля крови, им мы будем благодарны за все то, чем мы еще станем. Благодаря им существуют даже остальные, ставшие теперь для нас зарубежьем племена, а в них — наши братья; когда они победили вечный Рим, не было еще ни одного из этих народов, возможность возникновения которых и была добыта в этой борьбе.

Они и все другие в мировой истории, кто имел подобный образ мыслей, победили, потому что их воодушевляло вечное, и это воодушевление всегда и необходимо побеждает того, кто не воодушевлен. Ни мощь рук, ни военное искусство, но сила духа, вот что приносит победу. Тот, кто своей готовности жертвовать ставит ограниченные цели и не может отважиться зайти дальше определенной черты, прекращает сопротивление, как только опасность доходит до этой непреодолимой и непременной черты. Тот же, кто не ставит себе цели, но ставит на карту все, в том числе и высшее, что здесь можно потерять, — жизнь, тот никогда не сдастся и без сомнения победит, так как его противник имеет ограниченную цель. Народ, который способен, пусть даже только в лице своих высших представителей и предводителей, держаться точки зрения духовного мира, самостоятельности, и быть охваченным любовью к ней, как и наши древнейшие предки, непременно победит такой, который используют только как орудие чужой жажды власти и для порабощения самостоятельных народов, как это было с римским войском; ведь первые могут потерять все, последние же могут только кое-что приобрести. Даже каприз победит образ мыслей, согласно которому война — это азартная игра за земные блага, при котором еще до того, как игра начнется, заранее решают, какую сумму готовы поставить на карту. Вспомните, например, о Магомете, не действительном историческом лице, в отношении которого я признаюсь, что не могу о нем судить, а о Магомете известного французского поэта,39 который сначала вбил себе в голову, что он принадлежит к возвышенным натурам, призванным к тому, чтобы руководить темным и подлым народом, и которому, вследствие этого первого предположения, все его соображения, какими бы скудными и ограниченными они ни были на самом деле, необходимо, так как они — его, должны были казаться великими, возвышенными и упоительными идеями, а все, что им противится, — темным и подлым народом, врагами своего собственного блага и злопыхателями, достойными презрения. И он теперь, чтобы перед самим собой выставить это свое самомнение в виде божественного призвания, всю свою жизнь целиком растворив в этой мысли, вынужден все поставить на карту и не успокоится до тех пор, пока не растопчет все, что о нем не такого высокого мнения, как он сам, и пока все его современники не преисполнятся его собственной верой в его божественное предназначение. Я не буду говорить о том, что случилось бы, если бы с ним действительно вступило в борьбу духовное воззрение, истинное и ясное в себе самом, но уже существующих противников, ограниченных азартных игроков, он победит наверняка, ведь в этой борьбе для него на карту поставлено все, а для них — нет; их не понуждает дух, его же во всяком случае гонит мечтательный дух — дух его мощного и сильного самомнения.

Из всего вышесказанного выходит, что государство как лишь управление человеческой жизнью, пребывающей в обычном мирном прогрессе, есть не первое и сущее из себя самого, а только лишь средство вечно равномерно идущего развития чисто человеческого в этой нации; что также и в спокойные времена высший контроль над государственным управлением должны иметь вйденье и любовь этого вечного развития, которая может стать единственным спасением находящейся под угрозой самостоятельности народа. У немцев, среди которых, как среди изначального народа, эта любовь к Отечеству возможна и, как мы твердо уверены, до сих пор действительно существовала, до сих пор могла с высокой степенью уверенности рассчитывать на свою защищенность в важных отношениях. У них, как еще и у греков в древности, государство и нация были разделены, и каждое представляло себя, первое — в особенных немецких королевствах и княжествах, последнее зримым образом — в имперском союзе, незримым — в множестве обычаев и уложений, в своих последствиях, бросающихся в глаза повсюду, действительных не в силу писанного, а в силу живущего во всех душах права. Там, куда добрался немецкий язык, каждый, кто увидел свет в его области, мог рассматривать себя гражданином вдвойне, отчасти — своего родного города, попечению которого он сначала был вверен, отчасти — всего общего Отечества немецкой нации. Каждый мог искать себе по всему простору этого Отечества то образование, которое больше всего было родственно его духу, или наиболее подходящую ему область деятельности, и талант не врастал в уже имеющееся свое место, как дерево, но имел право его искать. Тот, кто из-за того направления, которое приняло его образование, разошелся со своим ближайшим окружением, легко находил в другом месте радушный прием, находил вместо потерянных друзей новых, находил время и покой, чтобы лучше объясниться, может быть, даже убедить разгневанных и примириться с ними, а таким образом — и с целым. Ни один из урожденных немецких князей никогда не был в состоянии ограничить для своих подданных Отечество горами и реками, в которых он правил, и рассматривать их в качестве привязанных к земле. Истину, которую нельзя было провозглашать в одном месте, дозволялось провозглашать в другом, в котором, возможно, в противоположность первому были запрещены те, которые там были разрешены. И таким образом, в Германии, при односторонности и мелочности особенных государств, в целом все же имела место высшая степень свободы исследования и распространения, какой когда-либо обладали народы; и высшая степень образования была и оставалась повсюду результатом взаимного влияния граждан всех немецких государств, и это высшее образование постепенно спускалось таким же образом и до широких слоев народа, который тем самым никогда не переставал в общем и целом воспитывать себя самого посредством себя самого. Этого существенного залога сохранения немецкой нации не урезала, как было сказано, ни одна немецкая душа, стоявшая у кормила власти; и даже если в отношении других изначальных решений не всегда происходило то, что было желанием высшей немецкой любви к Отечеству, то по меньшей мере дела его велись не наперекор ей, эту любовь не пытались похоронить, искоренить и заменить противоположной любовью.

Но если бы теперь изначальное руководство как тем высшим образованием, так и национальной мощью, которую можно использовать только для первого и для его сохранения как цели, и использование немецкого имущества и немецкой крови перешло от немецкой души к другой, что тогда необходимым образом должно было бы последовать?

Здесь преимущественно и потребуется упомянутое в нашей первой речи нежелание обманываться в отношении собственных обстоятельств, мужество взглянуть

котором человеческий род рассматривают как находящийся в вечном движении вперед и все его движения во времени связывают с этим движением; требовал ли кто-нибудь из них, даже в тот момент, когда они самым смелым образом воспарили до политического творчества, от государства чего-нибудь сверх равенства, внутреннего мира, национальной славы вовне и, взмывая выше всего, семейственного счастья? Если, как приходится заключать на основе всех этих свидетельств, это самое высшее для них, то они и нам не припишут никаких более высоких потребностей и требований от жизни, и, если предположить, что они всегда будут иметь благонамеренное умонастроение в отношении нас и не будут стремиться к собственной выгоде и тому, чтобы превосходить нас, они станут считать, что хорошо заботятся о нас, когда мы будем иметь все, что они считают желанным. Но то, ради чего живут наши благородные люди, в таком случае будет искоренено из общественной жизни, а народ, который постоянно демонстрировал восприимчивость к инициативам благородных людей и который даже можно было надеяться поднять в его большинстве до их знати, если с ним станут обращаться так, как они намерены обращаться, будет унижен в своем достоинстве, обесчещен, искоренен из порядка вещей, поскольку он будет слит с другим, более низкого рода.

У кого все же остаются живыми и сильными те высшие потребности в жизни, а также чувство божественности их права, тот с глубоким неудовольствием чувствует себя отброшенным назад в то начальное время христианства, о котором сказано: «Не сопротивляйтесь злу, но, если кто ударит тебя по правой щеке, подставь левую, а, если кто хочет взять твое платье, тому отдай и накидку»; последнее совершенно справедливо, так как пока кто-то видит на тебе накидку, то будет пытаться отнять ее у тебя, и ты не избавишься от его внимания к тебе и не обретешь покоя до тех пор, пока не останешься совершенно голым. Именно облагораживающий такого человека более высокий образ мысли превращает для него Землю в ад и мерзость; он предпочел бы не рождаться, мечтает как можно скорее избавиться от вида этого мира, бесконечная печаль сопровождает его дни вплоть до могилы; тому, кто ему дорог, он желает как лучшего дара неяркого и скромного чувства, чтобы дожить до вечной жизни по ту сторону гроба, испытав поменьше боли.

Эти речи предлагают Вам предотвратить это уничтожение всякого прорывающегося в будущее благородного движения среди нас и это унижение всей нашей нации с помощью единственного средства, которое остается после того, как все остальные не помогли. Они предлагают Вам по настоящему глубоко и неискоренимо основать с помощью воспитания во всех душах истинную и всесильную любовь к Отечеству в постижении нашего народа как вечного и как гаранта нашей собственной вечности...
Иоганн Готлиб Фихте - Речи к Немецкой Нации


Рецензии