Паутина

«Твой дедушка - настоящий кабардинец».

Они бежали из Византии в Крым.

«Урым» - адыгское название византийских греков.

Мне казалось, что я сейчас закричу, но это будут не слезы, это будет рев медведя в каменной берлоге. Я буду реветь, а потом царапать когтями до крови стеклянный вольер, на котором нарисованы кавказские горы, сосны, море.
 
Мне хотелось пить кофе под завывание норд-оста, спрятавшись за мамину спину подсматривать утренник в детском саду, развешивать на елке меренги, красить ногти и глаза перед зеркалом, одевать белье, лежать в горячей ванне с пузырями, готовить и ждать гостей. Но я была жалким  железным медведем, который кричал, но его никто не слышал. Который ненавидел этот дом, вид за окном, ветер.
 
У меня не было сегодня, у меня не было глаз, кожи, елки, мамы, города, земли. У меня не было настоящего и меня в нем не было. Вернее то, что было, было огромным грустным чудовищем. Суицид был бы слишком легким решением, и я убегала туда, где мне было легче, туда, где мне казалось, что не одна.

В воздух.

Я год учила себя летать и не плакать. Я проиграла.

Я долго не могла выговорить букву «г» перебравшись из Краснодара в Санкт-Петербург. То, что мы считаем общекубанским «гхэ» на самом деле адыгское «хъэ», основной звук черкесского мира. «Хъэ», которое у черноморских адыгов заменялось на «джъэ».
 
Я – медведь, который ненавидит. Которому дарят медвежьи подарки, который тонет и кричит.

Уйдите все, оставьте меня одну в этой пустыне, мне надоело убеждать себя жить. У меня нет сил разворачивать эту гору. Можно я просто разобью стекло, открою рот хлынувшей с неба воде и буду тихо и счастливо погружаться на дно.

Восхищавшая Толстого в казачках славянская статность при четких, словно нарисованных, черкесских лицах.

Пцэ мэузы фэдэу шхэ, уинэ мэузы фэдэу плъэ, плъакъо мэуз фэдэу кIо – «Кушай так, словно у тебя болят зубы, смотри так, словно у тебя болят глаза, ходи так, словно у тебя болят ноги».

Мои прабабушки по маминой линии были белорусскими целительницами, а бабушка - врачом, признававшем только антибиотики. Когда ее хоронили, говорили, что «ушла святая».  Моя мама, как и многие из них, родилась в Черноручье. Это наше место на карте. Черная вода. Многие по этой линии умирали от рака. Мы все ждали эту метку. 

Мне казалось, что она всегда со мной: черная вода.

У меня часто в голове вертелись какие-то слова, похожие на заговор. Так я начала писать стихи. В детстве я не могла спать. Мама меня водила к бабке, которая лила воск. В воске были лица, лица, лица. Я помню этот запах.

Пока я не встретилась с синим дьяволом лицом к лицу, я его боялась. Теперь не боюсь. Я привыкла к этой фантасмагории. Мне не верят, пока не живут рядом.
 
Ад – это ежедневное желание смерти, но только в аду можно вспомнить рай. Я выползала, но не потому, что была сильной. Наше лекарство, заговор и антибиотик – теплое состояние сердца.

Мне нужно продлиться. У меня может не хватить сил. Вернее, у меня их просто нет.

“Геленджик”. Документальный фильм семьдесят седьмого года. Рыбаки, которые ловят рыбу. Лесники, которые засадили пустующие горы сосной. Ученые, которые помогли провести расчет и сделали в центре бухты песчаный пляж. Искусственные причалы, которые построили возле пансионатов для купания, дабы миновать неприступные скалы. Виноделы, которые разбили на камнях виноградники и стали выращивать Мускат и производить знаменитое десертное вино. Я смотрела фильм, в котором жили люди.

Я выла. Я выла как какой-нибудь русский, оказавшийся в Геленджике после окончания Кавказской войны, видящий лишь запустение и трупы.

«Что мы наделали, что мы наделали».

Что мы наделали.

«Жила-была одна баба». Свои бьют своих. А потом крестятся и стукаются головами о землю. А потом бьют своих.  А он, на небе, все помнит. И помнит гъыбзэ, песни-плачи, которые напевали во время застолий джегуако: «Пусть же сойдут наши враги с ума,  пусть перебьют они друг друга».

«Какой ужасный темный народ»,- провозгласили великие русские писатели. И Мариенгоф добавил: «Я ненавижу свою кровь». Потому что боимся признаться себе, что мы - нация полукровок. И никто не хочет отвечать за свое прошлое, потому что всегда найдется какой-нибудь полунемец или полуеврей, который был во всем виноват.

Что мы сделали с собой.

Во мне тонкими нитками мерцают звездочки от белорусского Полесья до Осетии, от Константинополя до Украины. У меня уже не будет другой системы. Я плачу от того, что вижу. Мне больно. Но я сильнее.

Я люблю Византию за то, что она успела передать себя России. Я люблю генерала Раевского, который убеждал императора Александра изменить тактику на Кавказе, ибо «выжженная земля» никогда не станет «землей». Я люблю Горького, Луначарского, Богданова, Григория Асеева – у них не было выбора. Мы должны были утонуть. Я люблю Ленина за всеобщую грамотность и даже Сталина, за то, что мы победили в войне. Я люблю ГУЛАГ, потому что знание изнанки было дано только нам и Шаламова за то, что он смог это вспомнить. Я люблю Хрущева за веселый нрав и Брежнева за прекрасный ад мечтателей, которые не ведали, что живут свое лучшее время.  Я люблю свою страну не так, как ее завещали любить. Я уже больше не буду плакать при звуках гимна, но знаю – я не должна отрекаться. Потому что мы знали ад. А значит – видели все.

Я хочу любить себя.

Живые мертвецы – это те, для которых грезы  и воспоминания становятся все ближе, а жизнь все больше меркнет в тумане. Живые мертвецы – это те, которым для соприкосновения с реальностью нужны все новые и новые потрясения: любовь, война, болезнь, театр. Живые мертвецы – это те, кто приносят в жертву воздуху все теплое и ароматное, те, для которых жизнь другого человека заменила свою собственную, те, которым одиночество дороже живых людей и которые предпочитают умереть, будучи «Здесь», не понимая, что этим  предают себя и Бога, в которого не верят. На Кавказе человека со старым сердцем и бессильным смехом называли «недостойным», православие «ад» помещало в небо и просило оградить от «духов воздуха», а буддизм считал, что живые мертвецы – это одержимые. Это те, кто плодят грезы, в сети которых попадаются живые люди,  начиная грезить им в такт.

Я летала по своему стеклянному кубу, все больше растворяясь и уменьшаясь. Мне доставляло боль любое движение мира – от подарка до поцелуя.

Признайся же, что тебя почти не существует.
 
«Это ошибка. Это путь в никуда. Ты  исчезнешь!»

Человек вырвался вперед не потому, что у него ум или интуиция, а потому что ему дана сила подниматься. Это как взмахи крыльями, которые несут словно невидимые двигатели над землей. Каждый день создавать из хаоса гармонию, каждый день вытаскивать себя из пропасти, ползти, даже зная, что все безрезультатно.

Потому что остановки становятся все короче и короче. 

Обрела ли я корни? Я их не теряла. Но они меня не видели. Каждое утро, я начала вспоминать имена, лица этих людей. Скорбные, скорбные лица, как все, что произрастало на этой  земле. Я их собираю за столом, расставляю стаканы, хлеб и картошку. «Здравствуйте. Вы из разных мест, стран, наций, может религий. Я раньше вас не видела, и вы меня тоже. Но я пришла, чтобы соединиться. Я парю над землей, я люблю ее. Я иногда даже на ней стою. Но мне нужно прорасти так глубоко, чтобы не осталось сомнений. Мне нужна стойкость. Чтобы не осталось сомнений в настоящем. Дайте мне себя, как я отдаю себя вам».

Они открывают глаза. Они поднимают стаканы. Они как запаутиненные статуи, покрытые снегом. В меня ввинчиваются взгляды голубых и черных глаз, с каждым из них я задыхаюсь.

Почему мы никогда не могли жить в настоящем? Почему нужно было разрушать и начинать с нуля? Почему мы никогда не думаем, что будущее  - это наказание? Что оно может мстить?
Почему я не могу? Зачем мне это, Господи?

Я застряла в нем, в этом фильме семьдесят седьмого года. В глазах тех людей. Других глазах других людей. Я застряла там, где меня нет. А там, где есть – пустота, которая становится все больше и больше.

Прометей был прикован к кавказской скале за то, что принес людям знания. Знания привели их в города. В городах они придумали письменность и стали писать. Им понравилось смотреть гладиаторов, а потом телевизор. Знания принесли скорбь, но еще страшнее - они принесли конец.

Человечек, который приходил ко мне в детстве  – могли ли они быть одним и тем же призраком?

«Я нужна вам, а вы нужны мне».

Они жили тем же укладом, что и Нарты. Говорили на их языке. Они были как законсервированный образец человечества. У них не было письменности, театров, дорог, пароходов, пушек. Это все им было не нужно. Они не устремлялись в другие земли. Они сажали плодовые деревья посередине леса, а поля никогда не превышали размера небольшой поляны. Они жили тысячелетия в гармоничном балансе человека и природы, турлучные дома строились из глины и навоза, путешественники поражались скромности и идеальной чистоте жилья. Древний этикет  регламентировал все – от места за столом до поведения с животными, именно поэтому христианство и ислам столкнулись со странным равнодушием тех, для кого в этих истинах не было ничего нового. Их костюм совершенен. Их тела совершенны. Их женщины покидали корсет в день первой брачной ночи - его маленьким ножиком разрезал муж.

Любовь – это соединение.

Мы жили в настоящем, которое было будущем, но не узнали его. Но ведь для чего-то нам дали это - Время.

Конец нартов связывается с их первой встречей с людьми.

«Грудная клетка человека представляет свернутые крылья».

Человечек, который сидел на люстре.

Ее съели ее собственные воспоминания.


Рецензии