Я видел Бога

Я видел Бога.


Бабушка.

 Комната очень маленькая, в комнате очень темно. Я очень боюсь темноты. Окно есть, но за окном темно тоже, там ранняя зимняя ночь. Мне страшно,  я сижу на кровати, прижавшись к бабушке, и почти не дыша, слушаю ее рассказы. Рядом с бабушкой мне не страшно, но бабушка рассказывает такое, что я невольно прижимаюсь к ней все теснее. Комната совсем маленькая  и в ней совсем нет свободного места: все занято кроватями, столом с двумя табуретами и швейной машинкой на красивой ажурной подставке. На обеих ногах подставки   сидит большая муха с позолоченным брюшком. Есть еще совсем маленький табуретик – это мой.

Мне только шесть лет, родился я на Алтае.   Так случилось, потому что была   война, которая вырвала с корнем: с юга - кудрявого   красавца   кубанского казака,    с севера  -  бледнокожую красавицу - девицу и забросила   в невероятно далекую для них обоих   холодную Сибирь, для того чтобы здесь они встретили друг друга. Потом появился я.   Для них Сибирь так и осталась навсегда  только вынужденной эвакуацией,  - для меня же она стала родиной.

После войны родители навсегда отрывают меня от родины и увозят  в пропитанный насквозь заводскими дымами Харьков.  Здесь жил до войны отец, отсюда его эвакуировали вместе с заводом на Алтай.   Харьков для отца тоже совсем не родина – сюда на завод ХТЗ за несколько лет до начала войны  он приехал   из далекой, теплой и вечно голодной Кубани.  Бабушка тоже едет с нами, в город так никогда и не сумевший стать ей родным, она едет со своей младшей дочерью, моей мамой, а старшая ее дочь и взрослая внучка возвращаются в Ленинград. Но всей душой и мыслями бабушка всегда будет в своем теперь уже далеком Питере, на Лиговском проспекте. Сейчас же она сидит со мной в этой крошечной комнате, куда поселилась вся наша немалая семья. Комнату эту нам дали на время очень дальние родственники. Отец строил дом, и все ждали, когда мы туда переедем.

Для меня   главным человеком моей судьбы на первых годах жизни была и остается бабушка. Лет до шести у меня в памяти нет ни отца, ни матери (да простят они мне), ни, уж, тем более, родившейся сестренки, - только бабушка и ее рассказы. Да и потом,  когда я становился взрослее, родители были как бы начальниками, командовавшими мной и наказывающие меня, а бабушка была   частью меня. Она никогда не защищала меня от родительского гнева, и я понимал, - это оттого что   она, как моя часть,  так же как и я, должна была молча внимать тому, что говорили родители, она также была наказана. Так мне тогда казалось и потому бабушка становилась все ближе.

Бабушка не рассказывала сказок, - у нее столько  накопилось были, что сказкам   не оставалось места, хотя и была она родом из мест, соседствовавших с самим Михайловским, тем самым, где Пушкину рассказывала сказки его няня Арина Родионовна. Но не рассказывала мне сказок бабушка. Она рассказывала о своей деревне, о родственниках и соседях, о городе Ленинграде, откуда она по прихоти войны прибоем эвакуации была выброшена в далекую и ставшею вдруг  нательно близкой Сибирь.

- Бабушка, а зачем ты уехала из Ленинграда, со своего любимого  Лиговского? Ты же говоришь, что это очень красивый город, и там большие круглые тумбы, на которых клеят разноцветные  картинки?


Го
лод.

- Мы не по своей воле уехали – так, наверное, Богу угодно было.

 Война была.

 В Ленинграде нечего было есть.

 Немцы бомбили все время…

 Уезжали, думали спастись от немцев, от голода. Голод был страшный, начали исчезать соседи – совсем еще справные, неизголодавшиеся вконец так, чтобы помереть где-нибудь на улице, пропадали и всё.  Пропала и наша соседка Фрося, совсем еще не худая – она в магазине работала, пайки нарезала, там с одних крошек уже не  помрешь с голоду. Мы думали так, что съели ее, - бабушка рассказывает будто бы мне, а я смотрю на нее и вижу, что она вроде как здесь, а вроде и не здесь, будто где-то там в том страшном городе голода, хочется тронуть бабушку, чтобы вернуть ее сюда, но боюсь, боюсь даже кашлянуть, чтобы не вспугнуть, потому что уже было такое: тогда я дернул бабушку за рукав – она как вздрогнет, как глянет на меня, взгляд чужой - будто это не я, а кто-то незнакомый. Мне так жутко стало, что теперь я не мешаю бабушке рассказывать. -  Меня и саму   хотел съесть один человек, или дажеть не знаю, как назвать его. Все зовет и зовет в гости, говорит, что есть у него для моей семьи  что-то съестное. Может оно, конечно, и есть, да только откуда? Так думала я, думала  и все же решилась пойти, спокусилась таки: а вдруг и есть что. Он жил в своем доме недалеко от Лиговского, вот я и пошла. К дому подхожу, стучусь, никто не выходит, стучу сильнее, все равно никто не идет. Не помер ли он, думаю. Тогда часто такое было: зайдешь в квартиру, а там одни покойники, особенно зимой. Многие людишки  понажились тогда: квартиры открыты, люди померли – заходи, бери чего хошь. Дай, думаю, зайду, посмотрю, может еще не совсем помер, подмога может нужна, а то,  как уйду,   он и вправду помрет, совесть замучит, что не помогла тогда.

Открываю дверь, а в сенях темень, ничегошеньки не видать, а еще со света, так и подавно, как в погребе. Ступнула я в сени и стала, как будто кто за подол держит, не иду дальше. А сама смотрю (глаза уже к темноте привыкать стали): передо мной яма – а это погреб открытый, глядь в погреб, а там кол сторчит ижно отблескивает на конце и прямехонько на меня глядит, как зовет к себе, я так и  охолола вся, а ноги как приросли, потом   слышу дверью кто-то скрип … так меня от того скрипа, как ветром, сдуло с тех сеней – и сила откуда взялась – бежала без остановки до самого дома.  Вот так, еще немного   - быть и мне съеденной, как той Фросе, да, видно, Бог миловал, не дал сгинуть рабе своей, - выдохнула бабушка, совсем уже вернувшись из своего путешествия в прошлое, и будто   удивленная таким счастливым для нее завершением той жуткой истории с помощью Божьей.

- А зачем Он тогда пустил тебя к тому дядьке, если Он все знал? – спросил я при открывшейся возможности общения. Я уже знал, что Бог все видит и что без Него ничего не бывает и не мог понять, зачем тогда Он допустил, чтобы моя бабушка чуть не свалилась на кол. А могла и не заметить яму, мне становилось жутко от этой мысли

- Чтобы испытать и пристыдить. Нечего было идти мне к тому мужику за дармовым угощением, нет ничего дармового, а мне захотелось. Вот Боженька и уразумел меня, век теперь не забуду того урока. И ты тоже знай: даром ничего не дается. Вот, видишь, нам жить негде, так твой отец дом строит. Сам строит, никого не дожидаясь, а другие вот ждут, когда им дадут задарма, не хотят надрываться, строить. Ленивые, в сарае жить будут, но дождутся дармовой фатеры (так бабушка называла квартиру).   И дед твой тоже никогда не дожидался милости, всегда сам все делал, руки у него золотые были, - ничего не было такого, чтобы он не мог сделать…- бабушка   вытерла ладонью глаза и опять  будто ушла куда-то.

Я тихонько трогаю бабушку за руку:
- Бабушка, а чего дедушка не приехал со всеми из эвакуации? - Я так часто слышал это слово «эвакуация», что   научился произносить его, хотя и не понимал, что оно означает, я думал, что это такая местность где-то очень далеко.

Эва
ку
ация.
         Прошедшее время бабушка разделяла на: мирное время  и эвакуацию. Она не говорила «до революции – после революции», «до войны – после войны», позже я понял, что революция на бабушку не произвела впечатления и, хотя тогда она жила в Петрограде,  и почти что в самом его центре, ничего о восстании и штурме Зимнего она не могла сказать, а когда я спрашивал о попе Гапоне и революции пятого года, бабушка всегда отвечала только: «В пятом я замуж выходила и было мне 22 года». На этом событии содержание 5-го в ее памяти   заканчивалось – какой Гапон? Какая революция? - Замуж выходила.   Я думал, что «мирное время» - это время до войны и после,  но оказалось (и понял я это  гораздо позже), что мирное время – это время до первой мировой войны, а все, что происходило после, объединилось в бабушкином восприятии, как время не мирное. Эвакуация вспоминалась часто, потому что  это было совсем недавнее  время, и был это очень емкий и больной, хотя и короткий отрезок жизни. 

- Эвакуация – она кому как: кого  спасла, а кого и  загубила, - начала бабушка.  Нам-то (теперь видно уже) не стоило ехать из Ленинграда - самую страшную голодовку (бабушка всегда говорила именно: голодовку) мы сдюжили: дед твой мастер был на все руки – не было такого, чтобы он не мог сделать, так и зарабатывал, деньги не брал – нашто они деньги, брал чем-нибудь съестным:   кто макухи даст, кто невесть откуда чечевицы насыплет, правда, в шелухе, но, все ж, еда. А то было раз, не знаю уж как, но нашел он погреб, а там картошка, правда, мерзлая. Но, как довесть?* Ежели пойти по городу с мешком картошки, так и убить могут, а то, что отнимут, так и думать нечего. И знаешь, что дед удумал, как довесть картошку до дома? Он положил мешок на санки, накрыл дерюгой, какая подвернулась, и  так  повез через весь город:   люди думали, что он везет покойника –  это  было привычно: покойников возили на санках все время, и люди к этому привыкли, возили все больше на Пискаревку, там бросали. Сил схоронить не было ни у кого, а еще зимой – попробуй могилу отрыть. Да и зачем? Это когда помер кто при нормальной жизни, тогда и хорони, а когда - куда ни глянь – везде покойники, вроде как живешь   с ними. А тут еще власти – как вредители какие: держат пайку хлебную несколько дней, а потом всю и выдадут, - человек с радости, что получил хлеб, съест его весь, всю недельную пайку, - и тут же в магазине заворот кишок – и готов, нет человека. Нельзя с голоду много сразу есть, но кто ж удержится – вредительство было самое настоящее.  А смерть так за тобой и ходит, ижно затылок сверлит, и   нету сил уже ей противиться, но все ж таки противишься – не охота помирать,  вот и противишься. Много народу умерло, наперво ученые  – они в начале блокады выменяли все, что можно было: серебряные ложки, вилки, даже цельные блюда из серебра выносили на базар, потом снесли на базар золото, каменья всякие,  а потом только книжки у них и остались – да кому нужны были их книжки. Так и помирали: ляжет она в постель и уже не встает оттуда. Бывало цельная семья  так заснет, слабые они были ученые, ничего не умели руками делать, только головой, а кому она нужна голова ихняя в голод. Все соседи у нас померли, прямо на глазах помирают, а помочь никак не можешь. Это самое страшное было.

Мы еще держались, да и попустило к лету 43 го, - пайку немного увеличили, видать, за счет тех, что умерли, да и мама твоя работу нашла - бухгалтером в домкоме. Мы бы не уезжали, кабы не боялись, что немцы возьмут город, да и соседка наша Роза Соломоновна все уговаривала нас, говорила, не удержать нашим город, а у ней знакомства были в самом Смольном. Вот мы и решили от греха подальше, стали собираться. А что там собирать, на себе много не увезешь, да и не разрешали много брать.

На поезде доехали до Ладоги, а там… кабы знали, что такая тьма народу будет, - так лучше б немцы. На корабль и близко не подпускают, надо ставать в очередь и невесть сколько стоять в ней.  А нас все-таки пять человек да вещей сколько,- это одному еще можно проскочить как-нибудь, а не семье цельной. Но твой дед умел с людьми договариваться: пошел он  к капитану, тиснул ему кисет махорки, тот нас и пропустил на корабль. Как поплыли, страшно было: немец бомбит, бомбы кругом рвутся, ну, думаю, заместо того, чтобы спастись от смерти, в самую ее пасть плывем. Но, Бог миловал! Приплыли на другой берег, а там народу и конца-краю не видать – кто не потонул, все тут   собрались. Час от часу не легче, хоть назад плыви. Ежели  б не дед твой, так и не знаю, что и было бы, но умудрился он втиснуть в вагон нас всех со всеми вещами и даже швейную машинку не бросили. Машинка нужна, без нее, как без рук, - ни пошить ничего, ни перешить, готового не накупишься,  вот и таскаем за собой  машинку, а сколько можно было вместо нее нужных вещей взять.

На радостях никто  и не спросил, куда идет поезд, да и какая нам была разница, куда он шел. Правда, все думали, что свезут недалече, там и будем дожидаться конца войны.  Все хотели быстрее назад, потому как там остались фатеры (квартиры) ихнии, а в фатерах добро разное. Ежели б не голод, никто б не уехал, немец людей не пугал, как голод.
Думали, приедем скоро, а поезд все везет и везет, на вокзалах везде людей тьма, за кипятком очереди ни конца, ни края, но нам ленинградцам везде без очереди.   В вагоне только мы русские и были, все остальные евреи. Нам в этом смысле повезло, они люди культурные, спокойные такие, вежливые, не то что наши охламоны. Они деда твово как-то сразу заприметили и избрали старостой, он и ходил за кипятком, ну, и когда вопросы какие надо было порешать, то сразу к деду твому, так всю дорогу до самого Барнаула и пробыл он старостой.

Бабушка замолчала: воспоминания нахлынули с такой силой, что перехватило в горле, да когда б воспоминания добрые, так нет, - течет слеза по щеке, другую мне не видно, и только когда слеза докатилась до рта, бабушка заметила ее и растерла рукой по лицу.

Много из сказанного было мне непонятно по причине возраста, но я не вмешивался в рассказ вопросами, а вбирал все, что мог понять умом шестилетнего мальчишки: я представлял город с улицами-тоннелями в снегу, как у нас в Харькове, с краев улиц лежали люди – они были не живые, я видел деда как он тащит санки с мешком картошки, видел магазин ( он был точь в точь, как наш),   к магазину тянулась длинная очередь, в ней люди очень худые от голода. Когда подходила   очередь, некоторые сразу съедали полученный хлеб и  умирали от заворота кишок (я все думал – они умирали прямо в магазине или успевали выйти на улицу). Мне рисовались картины эвакуации, везде в них было много людей и очереди, даже за водой. Я видел деда среди вежливых людей – евреев. Потом бабушка по моей просьбе показала настоящего еврея, это был дядя Сеня, он чинил обувь в маленьком деревянном сарайчике. Я вначале совсем другим представлял еврея, а дядя Сеня был такой же, как все.

- Вот ты спрашиваешь, пошто дед твой не приехал с нами…- сказала бабушка, глядя вперед себя на давно не беленую стену, хотя на самом деле она смотрела сквозь ту стену далеко назад. – А вот ты знаешь, каким он был…твой дед?…- и вдруг, как вырвалось: «Больно языкат был», - она встрепенулась, выпрямилась, посмотрела на меня и я почувствовал, что она опять здесь, рядом со мной, что она  вернулась из своего далекого  путешествия. – Помер твой дед, заболел и помер. Видно богу было так угодно, Богу тоже нужны хорошие люди, да и мастера тоже нужны, небось, вот он деда твово и взял к себе. Ему хорошо там, наверное, - бабушка опять замолчала, я почувствовал, что она снова готова уйти в воспоминания, как вдруг… я увидел Бога. Он стоял под моей маленькой  табуреточкой точно такой, как на бабушкиной иконе и над его головой был нимб. Нимб светился золотом. Он был настолько взаправдашний, что у меня совсем не было сомнения, в том что это   Бог.

– Бабушка, бабушка, я вижу Бога, - закричал я, вот смотри Он стоит под моим стульчиком, - и я показал в том направлении рукой. Бабушка посмотрела вслед моей руки, и сказала:

-  Да, Бог везде, только Он для всех невидимый, а вот тебе открылся, это хороший знак.


*довезти

07.01.2012 Walrad


Рецензии
- Да, Бог везде, только Он для всех невидимый, а вот тебе открылся, это хороший знак.

Аллеф Лей   10.09.2014 23:28     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.