Леонид Леонов, Пирамида

Адская дыра Шатаницкого помещалась на шестом этаже засекреченного института в длинном коридоре с книжными шкафами, куда меня без пропуска, лифтом доставила молчаливая девушка с неразборчивым лицом. В ту же минуту из деканского кабинета, броском, не менее дюжины вырвалась горстка перепуганных старичков, торопившихся скорее убраться домой, что служило дурным предзнаменованием. Дверь оставалась открытой, как приглашение, и, признаться, не без трепета в подколенках переступал я порог, готовясь увидеть длинного черного мужчину в глухом до ворота казинетовом сюртуке с леденящим зиянием во взоре. Вопреки ожиданиям, сидевший за столом корифей оказался неожиданно мелковатым, уже запенсионного возраста, но еще подвижным и даже вполне домашним, только почему-то с незапоминающимся лицом, пригодным на любую уважаемую должность от архивариуса до библиотекаря, деятелем в двояковыпуклых очках, который пристально и вдобавок через лупу изучал, если мне не изменяет память, обыкновенный кусок пемзы. Не отрываясь от занятия, он дружественным жестом указал мне свободный, чуть поодаль, стул. За плечом у начальства, положив мощный кулак на спинку кресла, хмурый, со свисающей на лоб гривой, стоял увалень, в котором я тотчас и нервным чутьем опознал моего Никанора Шамина.

Не решаясь с ходу брать быка за рога, я начал нашу беседу с догадки, не тех ли самых закоренелых церковников только что спровадил он с глаз долой, то и дело досаждавших ему каверзными вопросами типа, если Бога нету, кем тогда обеспечивается устойчивая, без заметного износа, долговечность такой несусветной машинищи, как мироздание.

Выяснилось, что сортом повыше кроткие и душевные старички, сплошь заслуженные деятели разных искусств и наук, проживающие в престижных пансионатах и лишь после долгих хлопот проникшие в служебное капище Шатаницкого, приходили сюда, чтобы от имени всех старожилов земного шара пожаловаться корифею на его ближайшего ученика с кличкой Откуси, который, по столичным слухам, собирался опубликовать диссертацию на крайне скользкую тему. Года три назад сей даровитый паренек, случайно прогуливаясь в дремучих саянских предгорьях, обнаружил под навесом скалы небольшую, полтора на полтора, колонию розоватых, с просинью, на шаткой ножке высотою с палец и, как оказалось, мыслящих грибов. Неизвестно, что именно происходило в них в тот час — месса, митинг или коллективная медитация — но в бормотанье их, если зажмуриться, то ясно прослушивались характерные стридулирующие фонемы раннего санскрита. Они-то и вдохновили даровитого ученого на докторскую диссертацию с заключеньем, что дрожавшие тогда у ног его в ожидании неминуемой расправы скромные создания являются истинными предками человечества. Напрасно совестливые старцы молили Шатаницкого не смывать библейскую позолоту с молодежи, которая, оказавшись во вседозволенной срамоте, такие вертепы учредит на родных могилах, что, как говаривали в старину, упокойнички во гробах спасибо скажут, что умерли, — и в крайнем случае, если нельзя отменить приговор науке, то хотя бы малость повысить родословную людишек на уровень гриба съедобного, в пределах от боровика до рыжика. Но тут один из гостей, древней и ядовитей прочих, костяным пальцем пригрозил, что непрестанная пальба по святыням недосягаемой дальности кончится однажды соразмерным откатом той же пушки, которая расплющит главного канонира со всей его компашкой заодно.

— ... И не успел я кротко посоветовать скандалисту не шалить огнестрельными предметами во избежание вреда для собственного организма, как вся орава ринулась от меня наутек, видимо, оскорбленная кощунственным зачислением в потомство безмозглого гриба. Как видный мыслитель здешнего района скажите, милейший Шамин, ведь правильно я истолковал их досадное бегство, не так ли?

— Кротким-то голосом вы их так застращали, дорогой учитель, — солидно ухмыльнулся Никанор, — что я и сам, пожалуй, враз сообразил бы смыться куда поглубже, чтобы срочно с казенной помощью не переправиться на тот свет.

— Ценная гипотеза, — ироническим кивком похвалил Шатаницкий, — моя попроще. В идеальной утопической разверстке, на века вперед, коммунальная дележка уже теперь лимитных благ пищи и пространства обрекает человечество на неминуемое, в конце концов, измельчание вида до ста миллиардов особей на чашку Петри, и тогда, уплотняясь в бархатистую розовую плесень, оно станет гордиться пусть отдаленным родством с поганкой, которая самостоятельно, хотя и с помощью ветра, летала над землей в поисках ниши для жительств, — плавно заключил он и вопросительно взглянул на меня.

— Моя совсем иная, — отвечал я, — в том плане иная, что старость есть четвертый сезон жизни, когда вдруг внезапная Тишина, и холодеют ноги, и метельные сумерки за окном, и перед выходом в ночь — добавочная минутка для примирения с грибной эфемерностью земного существованья...

Но тут, по ходу раздумья, как половчее встроить услышанное в уже созревающий сюжет, меня точно ветром шатнуло в сторону смежных и куда более сложных затруднений.

Если шарлатанская интонация любых суждений корифея, о чем бы ни шла речь, являлась естественным акцентом презрения к нашей действительности, вследствие его затянувшегося пребывания в беспросветной тьме опалы, то чем всякий раз диктовалась его тяга искажать их смысл до абракадабры — непроизвольным свойством личности, как цветного стекла, даже солнечному лучу придавать свою окраску или сознательным сейчас намереньем затруднить мои догадки о причине слишком быстрого, в один прием, успеха при вручении заранее предназначенного для меня клада.


Рецензии