Бабушкина быль

Мы никогда не отмечали бабушкин день рождения. Никто не знал точной даты, даже она сама. Не регистрировали тогда в деревнях детей, и рождавшихся, и умиравших помногу. Да и календарей в крестьянских хатах не было. А когда после революции государство захотело знать о своих гражданах всё ("учёт и контроль"!), день проставили ей в документы наугад - её родня смогла припомнить лишь, что "ты родылась у жныва". Во время жатвы то есть...

Странно, она часто говорила о матери, которую, ну, никак не могла помнить. Та умерла, когда бабушке моей было всего полгода от роду: "застудилась на морози, та й вмерла"... Дрожащим голосом, сквозь ком в горле, баба, сидя на кровати с какой-то штопкой, говорила и говорила вполголоса. А я слушала вполуха - всё это казалось таким далёким, таким затерянным во времени... Она вспоминала, видимо, по чужим рассказам, как ехала с матерью в санях, закутанная в тулуп... И мне эта картина представлялась очень живо, будто открытка или книжная иллюстрация. Почему-то мне кажется, это был вечер - зимние сумерки очень морозным днём, большая похрапывающая лошадь тёмной масти с мохнатыми ногами и паром изо рта, глубокий снег по краям дороги, а в нём утопают приземистые широкие сани, в которых лежит на рогоже, кутаясь в грубый платок и тулуп, молодая женщина с младенцем... Так и чувствую запах овчины, снега и лошади... Евдокия её звали, мою прабабушку. А прадеда звали Николай. Потому что бабушка была Аграфеной Николаевной. Отец её женился во второй раз, у бабушки было несколько братьев. Ещё он держал пекарню. И погиб в 1914 году, в начале Первой Мировой.

Я бабу Груню застала уже старенькой. С редкими зубами и тоненькой косичкой, свёрнутой под гребешком в узелок на затылке, всегда в платочке, в байковом халате и кофте, шаркающей и жалующейся на больную спину. Она приезжала к нам с Украины раз в два-три года и жила, бывало, по нескольку недель, а то и месяцев. И жизнь в нашем доме сразу менялась. Я всегда радовалась её приезду, хотя ладить нам двоим было нелегко. Баба была настоящей хозяйкой, а я, привыкшая до прихода родителей с работы по полдня после школы творить, что хочу, конечно, бунтовала. Она упрямо заправляла борщ салом и луком, а я терпеть их не могла. Она вдруг начинала мыть полы, а мне хотелось попрыгать под громкую музыку. Она ругала меня, в дикой спешке орудуя утюгом: "Ах, ты ж, сатана!..", когда я, как всегда, забыла, что нам сказали прийти в белых фартуках, примчалась на перемене переодеваться и еле нашла в кладовке скомканный, заткнутый в узел парадный школьный передник... Зато она пекла такие ватрушки и пирожки, "лыпыла" такие вареники, каких я не пробовала больше нигде и никогда - ни в гостях, ни в пионерских лагерях, ни в школьных и студенческих столовых, ни в Москве, ни в Киеве, ни в Праге, ни в Стокгольме...

А главное, - она была настоящим человеком и прожила настоящую жизнь...

Какой была баба Груня в молодости, я узнала в шестнадцать лет, когда гостила у тёти в тогда ещё Ворошиловграде. На шкафу в маленькой комнате у них лежали старые школьные выпускные её и мамины фотографии вместе с двумя довоенными портретами в деревянных рамках - бабушки и её мужа. Снимки были, разумеется, чёрно-белыми, но её кокетливая улыбка и лукавый взгляд мгновенно оживили для меня образ бойкой зеленоглазой дивчины с короткими русыми волосами, по тогдашней моде причёсанными на косой пробор. До чего хороша!..

Ничего удивительного, что к моей бабушке сватались аж с пятнадцати лет. О тех отвергнутых женихах она рассказывала сквозь смех, покачивая головой. И только о некоем Ильюшке - всегда со вздохом. Я его историю помню смутно - кажется, он был в их деревне одним из первых комсомольцев. Пригрозил какой-то кулацкой дочке, что за косу запряжёт её в общественный плуг. Сказал, видимо, скорее в шутку, но семья девушки написала на него жалобу. Их "ополномочёный" ситуацию знал и такие бумаги складывал "под сукно". Но настали лихие времена, прислали новое начальство, у которого дошли руки и до старых бумаг. Ильюшку, вроде бы, расстреляли.
Бабушку выдали замуж в семнадцать - мачеха очень настаивала, а родителей принято было чтить. Первого мужа баба Груня не любила, да и, можно сказать, не знала. Но парень был, судя по всему, неплохой. Через много лет он стал председателем колхоза... Помню, моя мама однажды попеняла ей, что вот, мол, сейчас бы могли на собственной "Волге" кататься. Баба в ответ пожала плечами: "Кто ж знал?.." Но тут же поморщилась, замотала головой, бормоча: "Ай... не нужын вин мыни... и тоди був не нужын..." Тем не менее, она терпела, как сказали бы сейчас, "пыталась сохранить брак". Свекровь была ею очень довольна - старательная, работящая, умелая. И уберёт, и приготовит, и огород выполет, и печку побелит. Зная, сколько дел баба Груня успевала переделать по дому за день даже в восемьдесят лет, я представляю, каким подарком она оказалась для семьи мужа тогда. Я её спрашивала, чем он ей не понравился, всё ждала каких-то книжных драм. Но баба только отмахивалась: "Та йих пьять чоловик було... усих накорми, обстирай... та ще ж огород, та у доми..." Что это были лишь отговорки, я поняла позже. Просто ей в голову бы не пришло сказать: "Я не была с ним счастлива". Она и выражений-то таких не знала. Эти люди были иначе воспитаны, жили другими понятиями. Семья, дети, долг были для них основой жизни, не допускающей легкомысленного к себе отношения. А услышь она такое от другой женщины, осудила бы её, назвала бы вертихвосткой. Чтобы бросить мужа, с которым были венчаны и жили, нужны веские причины. Вот она и придумывала их, наверное, не столько для нас, сколько для себя самой. Но любить она и люди её закваски точно умели. И, ох, как знали цену любви!..

Баба Груня всю жизнь была верующей, ходила в церковь, носила крестик. Крестила своих детей, всех внуков и родившихся при ней правнуков. Если на Пасху она оказывалась у нас, то пекла настоящий кулич, красила яйца отваром луковой шелухи, и в воскресное утро мы, хоть и не постившись, разговлялись "посвяченым". Было ощущение праздника - раздвигали стол, расстилали белую скатерть. Правда, я не понимала, что именно мы празднуем, но мне нравилось.
При этом, бабушка всегда тщательно крахмалила и гладила мой пионерский галстук. К Первомаю и на октябрьские белила кухню, стирала шторы, отправляла всем родным открытки с поздравлениями. Это тоже, несомненно, были праздники... Такие, как она, люди, особенно женщины, сумели удивительным образом вжиться в новое время, не оторвавшись от корней. Может, потому что не позволяли себе философствовать?.. Великие практики, терпеливо и смиренно строившие жизнь день за днём...
Бабушка окончила всего три класса школы, но когда спрашивали, уверенно и гордо отвечала: "Да, грамотная!" Читала по складам, водя по строчкам пальцем и шёпотом проговаривая слова, писала очень медленно, старательно вычерчивая дрожащей рукой неровные закорючки - всё с маленькой буквы. Не знала никаких правил орфографии и пунктуации, разве что, точки иногда ставила.
Поэтому меня очень удивляла страсть бабушки к чтению. Угол нашей спальни занимала этажерка, набитая художественной литературой. Мои авторы - Дюма, Жюль Верн, Конан-Дойль - "жили" на второй полке. А внизу отдельными томиками и полными собраниями сочинений пылились русские классики от Пушкина и Некрасова до Горького и Куприна. Это была полка бабы Груни. К Шевченко и Гоголю она, как ни странно, была равнодушна. Очень любила Чехова и Толстого. Причём, и самих писателей воспринимала как живых людей, как собеседников, интересовалась их судьбами. Несколько раз перечитывала "Мою жизнь дома и в Ясной Поляне". Увидев её за чтением Лескова, я спросила, разве это не скучно. Она ответила: "Хто не понима, тому скучно". Я, желая блеснуть учёностью, повторила за нашим учителем литературы: "Но у него же такой сложный язык!" "Шо?.." - нахмурилась баба, почуяв подвох. "Ну, он так пишет, что трудно понять.." - "Дураку усе трудно..."
Любимым её поэтом был, видимо, Есенин. Она могла даже прослезиться над его строчками. Я поддразнивала: "Он был бабник и пьяница, не плачь". А она сердилась: "Вин був нешастний чоловик!.. Бедный... Як вин мучився... В ёго душа болела..." Стихи она не запоминала, но, по-моему, очень чутко улавливала самую их суть, настроение, ощущение. Я никогда не слышала, чтобы бабушка пела. Впрочем, она иногда со смехом декламировала нараспев агитки Демьяна Бедного, наверное, услышанные ещё в детстве.
Спорить с бабой Груней было всегда тяжело, почти бесполезно. Я как-то спросила, видела ли она Ворошилова. "Чого б я ёго бачила?" - "Ну, он же, наверное, приезжал в свой город, в Ворошиловград?.." - "Може, й прыизжав... вин же ни до мене прыизжав... А може, й доси там жеве..." - "Кто?!.." - "Клим Уворошилов..." - "Ба, он давным-давно умер." - "Не бреши... Чого б ёму вмираты?.." -  "Ба, ты что, совсем?.." - "Хех... а ты трохи?.."

В Ворошиловград баба Груня приехала незадолго до войны - уже со вторым мужем. А из дома первого супруга сбежала-таки, перетерпев тиф и голод, но так и не дождавшись, когда же "слюбится". В Харькове жил с семьёй её дядя - брат отца. Поселилась сначала у них, устроилась работать на тракторный завод. Как она познакомилась со вторым мужем, я не знаю. Но он, судя по всему, влюбился в неё без памяти. Очень настойчиво ухаживал и звал замуж. Она сначала отказывалась: он был городской, человек совсем другого склада, да ещё еврей. Работал на заводе, кажется, мастером. На чудом сохранившемся портрете в деревянной рамке я увидела его светлым и добрым. Открытое лицо, очень мягкий взгляд. Наконец, бабушка согласилась: "Ну, шо ж, шо еврей. Воны жён своих люблять... Такий був ласкывий... А мене як любыв!.. Тоди отрез на плаття принесе - Груня, це тебе, тоди дитьям цукерки... А дитый я похристыла..."
Он, судя по бабиным рассказам, был далёк от религии, хотя родился в семье раввина. Его старшие сёстры ещё в конце 20-х уехали в Америку, писали редко, но года за два до войны они прислали ему письмо с фотографиями. У всех уже были семьи, дети. Из родни мужа бабушка была лично знакома только с его братом - он тоже жил в Ворошиловграде, бывал у них дома.

Мне очень обидно, что самое счастливое время в жизни бабушки длилось так недолго. И что на них свалилось это страшное, неумолимое и неизбывное горе - война. 
 
Муж её, как все, получил повестку - сразу после объявления всеобщей мобилизации. Уходил, рыдая, видимо, чувствовал, что не вернётся. Без конца целовал её и детей, долго прощался. Больше они не виделись. Успел прислать всего одно письмо: "... снаряды рвутся прямо в окопах, мешают писать... береги себя и детей...". Его весточка ещё застала бабушку в городе, к которому приближался фронт, согрела ей сердце последним приветом. Когда, где и как он погиб, неизвестно. Извещение "Ваш муж... пропал без вести в 1943 году" она получила, вернувшись в Ворошиловград после его освобождения. Моя мама уже в 60-е обращалась в областной военный архив, пыталась узнать какие-нибудь подробности. Ей тактично объяснили, что такие извещения тогда разослали всем, чтобы не выплачивать семьям погибших пенсии за два года. А Ворошиловградская дивизия сражалась под Великими Луками и была практически полностью уничтожена там в 1941 году...

Что такое настоящая любовь, я, наверное, поняла, когда случайно услышала, как бабушка молилась. Мне было двенадцать лет, и я считала это пережитком. Но войти в спальню, где на шкафу стояла маленькая картонная иконка, не решилась. Я слушала, стоя за дверью, сначала вообще с трудом разбирая её полушёпот, но постепенно понимая, о чём она так настойчиво просит... И когда мне всё стало ясно, лоб у меня похолодел, а по спине побежали мурашки. Она молилась о том, чтобы её муж погиб - без мук, без боли, без страданий, чтобы только не попал в плен, чтобы его не терзали, не издевались над ним, чтобы не забили до смерти, не задушили газом, не сожгли заживо... Молилась о прошлом через сорок лет после войны. О том, чтобы тогда не случилось того, что могло. Сорок лет неизвестности, обманчивых проблесков надежды и приливов холодного отчаяния тёмными ночами. Вот так плата за короткое счастье!.. Я слушала, затаив дыхание, и тогда впервые на уровне чувств задала себе этот ещё не оформившийся в слова вопрос: "А я могла бы любить так сильно, чтобы желать любимому смерти?.." И до сих пор отвечаю: "Наверное, нет".

"Молодую Гвардию" Фадеева, я думаю, читали все. Краснодон, где разворачивается действие романа, - это городок в Ворошиловградской области. Фашисты захватили большую часть Донбасса ещё в сорок первом, но Ворошиловград советские войска оставили лишь в середине июля сорок второго. Растерянность, тревога и предчувствие страшной беды охватили тогда жителей как окрестностей, так и областного центра. Шла эвакуация, все понимали, что город сдадут, но власти, как могли, успокаивали народ, пытаясь не допустить паники. Никто толком ничего не знал, город полнился слухами. Беженцам, спасшимся свидетелям чудовищных расправ отказывались верить: в Союзе широкие массы понятия не имели о Хрустальной ночи, о Бухенвальде, о гетто, в которые уже были согнаны сотни тысяч людей по всей Европе. С Германией два предвоенные года дружили так крепко, что многие называли новорождённых сыновей Адольфами и Германами.
Бабушкин деверь тоже сначала не верил: "Та не може этого быть... Чтобы немцы, такой культурный народ, убивали евреев... За что?.. Если человек ничего не сделал, за что его убивать?.." Но беженцы всё прибывали, и всё более страшные слухи уже подтверждались даже официальными сообщениями, о расправах начали скупо говорить по радио, писать в газетах. Не знаю, где он работал и почему не был призван, помню только, что рассказ бабы Груни об этом человеке я всегда слушала со щемящим сердцем. Его было безумно жаль, хотелось защитить его, крикнуть: "Нет, нет, нет, это неправильно, так нельзя, не надо!.." Она и сама плакала, рассказывая, как он метался в поисках спасения. Уехать в тыл ему не удалось - в первую очередь эвакуировали заводы, архивы, вывозили детей, семьи партсовактива. Транспорта не хватало. Ни получить, ни купить место в эвакоэшелоне было невозможно. Бабушкин деверь достал себе за деньги поддельные документы на кавказскую фамилию, где была указана национальность, кажется, "осетин". Он понимал, что это его не спасёт, был в ужасном состоянии, переживал, что ничем не может помочь и ей. Когда они виделись в последний раз, он сказал ей, что попробует выбраться в тыл на перекладных через шахтёрские посёлки. Уговаривал её бежать из города: "У тебя и у детей наша фамилия, с этими документами ты пропадёшь. А без документов нельзя - немцы всех перепишут. Люди с работы, соседи - все же всё знают, не выдадут, так проболтаются..." Но пока шли бои, бабушка ни за что не хотела уходить из дома, боясь попасть под обстрел с детьми. Деверь оставил им деньги, продукты, они простились и больше о нём никогда не слышали...

Что бежать из города всё же придётся, баба Груня поняла сразу с приходом фашистов. Евреев искали методично и истребляли безжалостно. Ужасней всего было сознание полной беспомощности - неоткуда ждать подмоги, не к кому обратиться, никому нельзя доверять. Не все, конечно, но многие вчерашние добрые друзья, сослуживцы и соседи в одночасье превращались во врагов, шантажировали евреев, семьи партийных и комсомольцев, бесстыдно забирали у них деньги и ценности, а потом, всё равно, выдавали их, чтобы урвать подачку ещё и в комендатуре.
Моя бабушка собрала в жестяную коробку все документы, фотографии, письма сестёр мужа, его собственное единственное письмо с фронта и поздно вечером закопала её недалеко от дома. После возвращения в Ворошиловград она её не нашла, документы пришлось восстанавливать, а до нас дошли только те два портрета в деревянных рамках.

Я, как ни пытаюсь, не могу и сейчас представить себе весь этот ужас. Не знаю, что бы я делала с двумя крохами на руках - одной нет ещё пяти, другой даже двух лет - совершенно беспомощная, хрупкая женщина в смертельной опасности. Терять время было нельзя. Воспользовавшись неразберихой первых дней оккупации, бабушка "выправыла" себе по поручительству знакомых документы на девичью фамилию, взяла продукты и всё, что можно было на них обменять, и в потоке женщин с детьми, устремившихся - кто на подводах, кто с тачками, а кто пешком с поклажей на спине - в близлежащие деревни к родным на прокорм, двинулась в путь.
Она шла два месяца. К мачехе в некогда родной дом, в деревню на Белгородчине. Об этом невероятном путешествии она рассказывала часто, покачивая головой, довольно монотонно и как-то буднично. Наверное, поэтому оно всегда рисовалось мне в блёклом тумане и сумеречной дымке осенних слякотных дорог. От одной деревни к другой, где пешком, где на попутной подводе, пользуясь добротой возниц или расплачиваясь вещами, деньгами, продуктами. Кое-где были дальние родственники, пускавшие отдохнуть, переночевать, согреться, помогавшие выпросить у старосты пропуск на следующий отрезок пути. Детей тащила по грязи на самодельном подобии санок. Не знаю, как они все это выдержали.

Подвиг - большое слово, громкое, какое-то гранитно-бронзовое. Но если это не подвиг, то уж, во всяком случае, поступок, совершить который под силу далеко не каждому. Думаю, я бы так не смогла.

А баба Груня смогла. Добралась до дома, и мачеха её приняла, несмотря на грозившую ей самой опасность. Семьи красноармейцев первыми брали в заложники, обирали, притесняли. Бабушкины братья тоже сражались на фронте, один из них погиб недалеко от родных мест - на Курской дуге. Прятаться в деревне им пришлось, казалось бы, недолго - около полугода. Но в постоянном страхе и ожидании беды каждый день тянулся бесконечно. И однажды беда пришла.

Эту главу бабушкиных воспоминаний я без содрогания не могла слушать тогда и не могу вспоминать до сих пор. Случилось то, что происходило тогда повсеместно и ежечасно: нашлась гнилая душонка, готовая за немецкие консервы сжить со свету ни в чём не повинных людей. Бабушка пересказывала эту страшную своей обыденностью сцену в лицах, и мне очень отчётливо навсегда запомнились образы её участников. Когда и где она разыгралась, я в точности не помню, но мне всегда казалось, что это была зима и заснеженный то ли пустырь, то ли большой двор. Жителей зачем-то собрали там, возможно, зачитывали им очередное распоряжение властей о карательных мерах в отношении укрывателей партизан, коммунистов и евреев. Односельчанка моей бабушки указала на неё фашистам и крикнула: "В йии муж - еврей!" Бабушка обмерла. А та продолжала кричать: "В йии хвамилия жидовська, а дочка - Дина!.." К бабушке, державшей одну дочь за руку, а второй рукой прижимавшей к себе другую, закутанную в несколько платков, подошёл немец. Толпа в страхе попятилась. Баба Груня рявкнула на предательницу: "Не бреши як скажена!.." Сама бросилась к немцу: "Пан! Ця сявка бреше... Вы йии не слухайте!.. Вона нычого не зна... Яка ще Дина?.. То Дуня!.. Дуня, те ж Евдокыя... Дочка в мене - Евдокыя, а мужа в мене немае..." В толпе закивали, загудели в подтверждение её слов. Немец заглянул в лицо моей тёте, зеленоглазой и русоволосой, как баба Груня, оттолкнул её, повернулся и ушёл.
Так они остались живы. Так мы все остались живы.

Ворошиловград освободили в середине февраля сорок третьего года. Но вернулись они домой, конечно, позже. Собственно, дома не было. Ни жилья, ни документов, ни средств к существованию. Понятно, таких скитальцев было тогда полно. Многие люди потеряли вообще всё и всех. Искали родных, наводили справки, обшаривали приюты и интернаты, надеясь найти живыми своих детей.

Бабушка восстановила документы, добилась выделения им комнаты в квартире с общей кухней, устроилась работать уборщицей. Жизнь начала налаживаться, входить в мирную колею, наполняясь ежедневными заботами, делами, домашними хлопотами. Дети пошли в садик. Их нужно было накормить, согреть, одеть - без отопления, водопровода, газа, первое время и без электричества. Жили на её скудную зарплату, получали продукты и мыло по карточкам. Выменивать на еду было уже нечего. Старшей дочери шила платьица из своей одежды, младшая их донашивала. У бабы Груни в какой-то санчасти работала хорошая знакомая, отдавала ей использованные бинты и марлю. Бабушка их кипятила, крахмалила и заплетала дочкам косы всегда с белыми бантами - все удивлялись, откуда у них ленты.
Пока шла война, она всё ждала письма или хоть какой-нибудь весточки, ведь "пропал без вести" не значит "погиб". После Победы с замиранием сердца ловила звук шагов солдатских сапог на лестнице - вдруг это он вернулся, пришёл-таки, отыскал, не забыл. Возвращались же другие, даже к тем, кто тоже получил извещения. Всё ждала, ждала... Помню ещё один её рассказ о том времени.

Недалеко от бабушкиного дома, кажется, на довоенной спортплощадке, был временный лагерь для военнопленных. Она часто ходила мимо, видела за железной сеткой измождённых, оборванных, грязных, завшивленных и голодных немцев. Многие были больны, кашляли, некоторые так ослабли, что лежали на земле, не поднимаясь. Смотреть на них, таких жалких и убогих, было больно. Они просили у прохожих еды, но мало кто решался подойти к ним, да и часовые не подпускали. Однажды баба Груня всё же подошла к сетке у стены, подальше от часового. По другую сторону сидел на корточках заморенный немецкий солдат, тоскливо глядя на волю. Бабушка поманила его рукой, но он отпрянул, видимо, испугавшись, что она хочет бросить в него камень. Бабушка позвала: "Камерад, ком, камерад!.. Брот!.." И протянула ему ломоть хлеба. Немец прильнул к сетке. Она по кусочку просовывала ему сквозь проволоку хлеб, а он хватал его дрожащими руками и плакал. "Руки мыни цилуе, а сам плаче, плаче и так ото до сердця руку прижима... каже: "Камерад... камерад". А я теж плачу... може й мий десь, теж так, а може без рук чи без ног, так може й ёму хто неть кусок хлиба дасть..."   

Кем надо быть, чтобы уметь так любить и так прощать? Женщиной, матерью? Человеком, познавшим лишения и горе, страх и боль потерь? Верующим, христианином?.. Я не знаю...

Баба Груня больше не вышла замуж, всю оставшуюся жизнь отдала детям, внукам и правнукам. Мои мама и тётя обе окончили десятилетку, потом институт. В институте мама познакомилась с моим отцом, он привёз её в Россию. Несколько лет они жили на съёмной квартире, и мою старшую сестру пришлось на четыре года отвезти к бабушке в Ворошиловград. Баба Груня с гордостью говорила: "Усих вынянчила". И у себя дома, и у нас она каждый день вставала чуть свет без будильника, чтобы приготовить всем завтрак, "вырядыть" взрослых на работу, а детей в школу.

Я как-то спросила моих двоюродных украинских сестёр, почему бабушкина речь отличается от той, что звучит на их республиканском телеканале. Они объяснили мне, что баба Груня говорит не на литературном украинском языке, а на деревенском малороссийском диалекте - смешанном русско-украинском наречии приграничных областей. Слово "хохлы" бабушка не любила и считала обидным. Когда я говорила "у вас в Хохляндии", она сердилась: "Мы уси русски люди!" - "Какие ж вы русские, если вы украинцы?" - "Вукраинци - теж русски люди." - "Как это?" - "А хто мы, турци?" - "Ну, при чём тут турки? Папа говорит, что неправильно называть русскими всех, кто живёт в нашей стране". - "Папа твий - нать, сам лях". - "Ага, поляки, значит, - не русские?" - "Польякы - не!"
Способность бабы Груни побеждать в любом споре меня удивляла. Впрочем, не только эта её способность.
Моя старшая сестра уже училась в университете в Белоруссии, приезжала довольно часто и регулярно звонила домой за "пятнашки" по автомату. Письма от неё были большой редкостью. Видимо, она писала, когда нужно было очень подробно о чём-то рассказать маме, что по телефону в коридоре общежития было сделать трудно, да и вышло бы дорого. Однажды бабушка, как раз гостившая у нас, спросила, выбирала ли я почту из ящика. Я ответила, что нет, и сегодня никакие газеты не приносят, так что, незачем. Бабушка сказала, что, может, Татьяна прислала письмо, очень настойчиво просила сходить вниз, посмотреть. Я нехотя пошла почти в полной уверенности, что зря. А когда, открыв ящик, увидела там письмо от сестры, не могла не удивиться. Родителям я это совпадение преподнесла тогда, как курьёз. Но всего через несколько дней бабушка вновь спросила, нет ли письма от Татьяны. Я сказала, что сегодня его точно нет и быть не может, потому что она буквально на днях звонила, да и два письма подряд не прислала бы. Первое-то было странным совпадением, и они, конечно, не повторяются. Баба Груня со вздохом поднялась на ноги и заявила, что пойдёт посмотрит сама. Раздосадованная её непонятным упрямством, я поплелась вниз по лестнице, исключительно для очистки совести открыла почтовый ящик и застыла, как вкопанная. Там лежало письмо от моей сестры. Вернувшись с ним домой, я спросила бабушку, откуда она узнала. Она сказала, что просто подумала, вдруг есть письмо. "Но почему ты именно сегодня о нём подумала, не вчера, не в другой день?" - допытывалась я. "Та може, воно ще вчора й було" - ушла от ответа баба Груня. С тех пор я стала её побаиваться.

Когда умер, не дожив до шестидесяти лет, мой отец, бабушка плакала и причитала, мол, лучше бы она, такая старая. Она пережила одного из своих правнуков. Последние годы путала имена, с трудом нас узнавала, почти потеряла зрение и память. Что Россия и Украина - теперь разные страны, она так и не поняла, объяснять ей, как трудно переоформлять туда-обратно пенсию с учётом валютных курсов и межгосударственных банковских переводов, было бесполезно. А говорить об инфляции и покупательной способности рубля с гривной - тем более. Двоюродная сестра рассказывала мне, что бабушка думала, будто ей каждый месяц повышают пенсию, ведь бумажек, обесценивавшихся практически на глазах, действительно становилось раз от раза всё больше. Не понимая, что цены растут ещё быстрее её пенсии, баба Груня спешила с ними в магазин и набирала там горы продуктов, за которые, конечно, не могла расплатиться. Благо, заведующая была давней знакомой, просто звонила тёте, та приходила, возвращала все покупки и забирала бабушку домой.

Бабушка умерла в пасхальное воскресенье 1997 года. Ей было почти девяносто, и ни один день этих прожитых лет, я думаю, не был потрачен впустую. Она жила для других, видя в этом свои долг и предназначение, не щадя себя, не жалея.

Говорят, те, кто умирает на Пасху, попадают прямо в рай. Если он существует, то бабушка, я уверена, там...


Рецензии
Очень интересные воспоминания. В судьбе Вашей бабушки - судьба России.

С уважением, Людмила.

Людмила Каутова   19.04.2012 03:15     Заявить о нарушении
Большое спасибо за отзыв!
Вам удачи и всего наилучшего.
С уважением,
Елена

Елена Романова1   19.04.2012 14:20   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.