Парашютный клуб - 2 день
Просыпается в сумерках Облязев
и, спросонья, тотчас припоминает:
ведь сегодня, прыжки! Исполняется
его старая мечта... Да неужто?
Но не думать об этом, чтоб не сглазить...
Включается защита, посторонние,
будничные мысли, вроде: надо бы
для ботинок взять шнурки на базаре,
у старухи как-то видел. При этом
странно: нет ощущения, что вправду
им придётся вообще сегодня прыгать.
Не отделаться от чуть уловимого
предчувствия, что мечта не исполнится...
С койки он поднимается со скрипом,
выходит из спального помещения,
наступать стараясь как можно тише
на кривые, рассохшиеся доски,
слышит скрип кроватей.
На крыльце с упоением вдыхает
изумительно свежий запах утра,
напоённого испарениями
буйной зелени, любуется,
как с крыши крыльца срываются витые капли.
Моросит. Нет просветов в сером небе.
Это ж дождь! Какие прыжки...
Но Облязев будто втайне даже рад,
хоть и думает, лучше бы прыгнуть поскорей,
преодолеть неизвестность.
Но поскольку всё откладывается,
можно ещё сосредоточиться,
собраться с силами,
чтобы глубже прочувствовать
значимость происходящего.
А то самое существенное в жизни
вечно в каком-то тумане,
бессознательно происходит.
Лишь второстепенное – обдуманно,
при ясном рассудочном осознании.
У крыльца барака в беседке курит
мужчина примерно его возраста.
Облязев думает: может, инструктор?..
Тут встречаются гораздо моложе,
у которых не одна сотня прыжков.
Входит в курилку, тоже хочет закурить,
хлопает выразительно по карману,
но в кармане сигарет не находит.
Незнакомец охотно предлагает
пачку "Примы", протягивает руку:
– Фёдор Кошкин, Из Ольденбурга.
– Владимир Облязев, из Мельнира.
Кошкин думает то же про Облязева,
будто тот спортсмен или инструктор.
Говорит: – Ну, что, прыжки накрылись! –
и глазами выразительно показывает в небо.
– Может, распогодится... –
возражает Облязев неуверенно.
– А что толку, хотя б и распогодилось?
Всё равно прыжки уже перенесли на завтра.
– Ты думаешь? – Зачем мне думать?
Я сейчас только из штаба.
Не иначе, какой-нибудь инструктор,
думает Облязев, ведь из мельнирцев
в штаб ходит один Сидорин.
Из барака выходит стремительная женщина
в кроссовках, джинсах, со спортивной сумкой,
в непомерном свитере, который болтается
на ней, как балахон. Шагает мимо
с выражением презрения ко всему свету.
Кошкин вскакивает, кричит: – Ирэн!
И швыряет в железный чан окурок.
Она, не удостаивая Кошкина взглядом,
бросает через плечо: – Едешь?
– Еду! – поспешно пожимает руку Облязеву: –
рад был познакомиться!
Сумку в руки – и вдогонку.
Семенит рядом с этой
экстравагантной женщиной
по засыпанной гравием дорожке.
Скрываются за мокрыми кустами.
Сейчас будет автобус до Ольденбурга.
Из барака выбегают с рюкзаками, сумками
ещё многие, тоже спешат.
Хорошо им, до дома меньше часа.
В Мельнир на денёк не съездишь.
Здесь придётся погоды дожидаться.
Возвращается Облязев в помещенье,
изрядно опустевшее. Остались
мельнирцы, из других городов, кому
долго до дома добираться.
Есть также из Ольденбурга несколько
девчонок и пацанов, которым
хочется пожить без присмотра родителей.
На соседней койке из таких Женька.
У неё глаза большие, серые,
на голове две косички.
– Женя, ты что не поехала? – Скажешь!
Чтоб заставили пахать в огороде?
И так пашу всё лето...
На прыжки еле отпросилась.
Если дома покажусь,
во второй раз уже не пустят.
А... Потом пускай ругают.
На крыльцо вновь Облязев. А навстречу
переваливается Васильич,
на плече полотенце, в руке мыльница.
– Нет погоды, – говорит. – Ждать придётся.
Появляются Вероника с ребёнком,
наклонившись друг к другу и накрывшись
от дождя куском пленки. Почти сразу
вслед за ними подходят
высокая Алёна, коренастая Анжела
и маленькая худенькая Наташка,
у которой на щеке краснеет пятно
от укуса слепня.
– Почему никто нас не разбудил? –
спрашивает Анжела.
Облязев: – Зачем вас зря тревожить?
– Мы же проспали!
– Проспали? Что именно?
Анжела к нему оборачивается.
Раз ответил, она себя чувствует
вправе спрашивать, и даже таким тоном
будто требует отчёта. – Не волнуйтесь!
Всё равно прыжки перенесли на завтра.
– Почему? – подбоченилась Анжела,
как украинская тётка, которой
всё равно, на каком ухе тюбетейка.
Облязев сдерживает смех,
только взглядом, кивая вверх, показывает.
Анжела и все глядят на небо.
– И надолго это? – хмурится Анжела.
Облязев в ответ пожимает плечами.
– Извините, не от меня зависит.
Анжела внутренне раздражается.
Досадно, что есть вещи, за которые
по всей строгости ни с кого не спросишь.
Не Облязев дождь насылает на землю.
Вот выходит из-за угла Сидорин,
прикрываясь от дождичка газетой.
– Слышали? Прыжкам отбой.
Занимайтесь пока своими делами.
– Город близко? – спрашивает Лёха,
выходя на крыльцо
со счастливой улыбкой дурака
и с полотенцем на плече.
Он не гулял вчера, безмятежно спал,
и вид у него заспанный.
– Куда собрался? – хмурится Сидорин.
– В магазин...
– Ты зачем сюда приехал?
– Всё равно ведь до завтра делать нечего!
– Найдем, чем тебя занять. Пока завтракай.
– А где тут завтракают?
– А где хочешь.
– На траве, – улыбается Алёна.
– На траве прежде надо иметь,
что на ней разложить, – говорит Лёха.
– А ты, что, – хмурится Сидорин, –
ничего не привез с собой?
– Я и хотел в магазин...
– Достали меня своей беспомощностью! –
плюёт в сердцах Сидорин, швыряет в урну,
скомкав, мокрую газету, уходит.
– Пойдёмте к нам, – приглашают девушки.
Облязев, Лёха, Егор
не заставляют уговаривать себя. Идут с ними.
Девчонки в комнате
достают из сумок свёртки,
кладут на четвертой, не занятой, койке,
на которую сбрасывают всё,
что в данный момент не нужно.
Анжела спешно прячет
брошенный на виду бюстгальтер.
А Егор говорит: – Погодите, кое-что
у меня с собой тоже есть. – Уходит.
Нарезают бутерброды.
Облязев соображает кипятильник
из провода, двух спичек и двух лезвий,
перевязывает всё это ниткой.
В запылённой, надтреснутой розетке,
оказалось, есть не только таракан,
шевеливший через трещину усами,
но и, как ни странно, электрический ток.
От лезвий, помещённых в банку с водой,
начинают подниматься мельчайшие пузырьки
молочно-белым шлейфом.
Вскоре закипает вода, чай заваривают.
– Здорово! – восхищается Алёна. –
не видала такого кипятильника.
– В тюрьме такой делают, – усмехается Лёха.
Алёна: – Ты сидел в тюрьме?
– Нет. – Тогда откуда знаешь?
– Разве мы не в России живем?
У нас это все и так знают.
Лёха пожимает плечами.
– Я не знала.
– Мы так в охране чай завариваем, –
говорит Облязев. – Почему в охране?
2-2
Возвращается Егор, несёт гитару
и пакет, в нём кусок свиного сала,
полбуханки хлеба, луковица, соль.
Говорит со своей бесцветной улыбкой:
– Наш народ нигде не пропадёт, –
щурит светлые, водянистые глаза.
А Облязев Алёне отвечает:
– Просто работаю в частной охране.
Оживление у всех, одна Наташка
неподвижно сидит и на Облязева
смотрит круглыми глазами, в которых
затаённая тоска. Тот не видит,
ей чай передаёт в какой-то плошке.
– У вас есть и оружие? – спрашивает Алёна. –
Плохо представляю, как работают в охране.
Каратэ?
– Заставляют и каратэ заниматься.
Ходим будто на работу.
За прогул из зарплаты высчитывают.
Если кто в чём-нибудь провинится,
тренер орёт по-японски
и заставляет отжиматься на кулачках.
Один новенький,
миротворцем где-то был и контужен,
улыбается, хлопает глазами,
ничего по-японски не понимает.
А сэнсэй выходит из себя...
– Но ведь, кажется, у них невозмутимость
в философии... – Какая там, к черту,
философия! Сэнсэй-то из наших!
Для него каратэ не философия,
только сумма выученных движений.
– А стрельба, нападения?
– В жизни все не так, как в кино.
Гораздо чаще обходится базаром.
– Это как?
– Очень просто: встречаются,
говорят и расходятся. Но из этого
вряд ли сделаешь кино.
Зритель на диване ожидает не реальности,
а привычных штампов. Их ему и делают.
– Значит, драк и стрельбы и не бывает?
– Бывает, конечно…Только проще.
Один бы такой удар, как в кино – и не встанет.
А в фильмах встают после десяти,
простреленные тремя пулями.
И опять друг на друга наседают.
Ты ребят бы послушала,
как ребята комментируют фильмы!
Мат на мате и жизнерадостный хохот!
– А стрельба?.. по телевизору
ведь не только кино, иногда и просто новости...
– Стрельба, когда сходятся тупорылые.
Так у нас между собой называют
непонятливых. Нормальные чаще сразу
выясняют, кто чего стоит,
кто по понятиям уступить должен.
И стрельба тогда – кому она нужна?
У воров закон справедливый.
Только и у них сейчас выходцы,
бывшие комсомольские работнички.
Эти особо тупорылые.
Ни понятий, ни авторитетов.
Ничего святого.
– Почему комсомольские?
– Потому что, как они уроки мира, субботники
раньше организовывали, так теперь
организуют банды.
– Совершенно для меня закрытые
области жизни, – говорит Алёна. –
Интересно, кто из нас где работает...
– А ты сама, – Лёха встревает, –
где работаешь?
Сильно нравится ему Алёна.
Он на занятиях в парашютном клубе
у Сидорина на неё посматривал.
Но он сам зато ей не интересен.
Не её тип, говорит она.
– В рекламной фирме.
Лёха: – Фотомоделью?
Алёна усмехается:
– Художником!
Ей кажется, Лёха шутит. А он вполне серьёзно
так и думает. Лёха к ней относится
не как к живой женщине,
а как к женскому божеству.
Ничего Лёха в ней не понимает.
Только чувствует её превосходство.
– Как тебя отпустили на работе?
– Ну, а как бы меня не отпустили?
– Я полгода собирал отгулы,
чтоб на пять дней уехать. И ещё кровь сдал.
– А я не должна сидеть на работе от и до.
Когда хочу, тогда прихожу.
– Здорово! – мечтательно говорит Лёха. –
Мне б такую работу... –
Она только плечами пожимает.
Ясно чувствует, художником, в любом смысле,
Лёхе не быть. Он свои пути может искать,
только те, которые ей известны,
для него закрыты.
Между ними пропасть,
проложенная не людьми,
не порядком государственного управления,
не богатством – бедностью,
не социальной несправедливостью,
которую будто устранил – и всё!
Допустим, с товарищем Маузером
можно устранить
социальную несправедливость,
хотя это только фантазии,
но даже если так –
эта пропасть всё равно останется.
Эта бездна меж людьми от рождения.
– Лёша, – говорит Анжела, – бутерброд. –
Ей не нравится, что внимание Лёхи
на Алёну направлено. Ей хочется
на себя перетянуть его внимание.
Алёна представляется придурочной.
Говорит, а о чём, сама не знает.
О каких-то чакрах, о карме, о дхарме.
А что это, объяснить не может
в двух словах, чтобы коротко и ясно.
Если б знала, наверное, могла бы!
Говорит о тонком теле, и у неё
это вовсе не значит, что ты тощая,
а что-то другое, бестелесное,
что само по себе отделяется и бродит.
И вообще… ей уже тридцать! Старуха!
Пора на покой! Молодым дорогу!
Нечего перетягивать внимание!
Анжела с досады опрокидывает
Лёхе на штаны стакан с горячим чаем.
Тот глаза выпучивает, хватается
за ошпаренное место. И никто
не смеётся.
В том кругу, где вращается Анжела,
грохнули бы с хохоту.
Куда смешней: человека ошпарила!
Эти ухом не ведут.
Она решительно Лёху за руку – и за дверь.
Тот: – Куда? – растерянно оглядываясь
и держась за ошпаренное место.
Анжела ему за дверью: – Снимай штаны.
– Прямо сейчас? – Дурак! – Она чувствует,
как невольно слезы выступают, злится,
на себя досадует. Лёха штаны
послушно снимает. Она возвращается,
даёт ему черное, выцветшее трико,
застиранное, именно то самое,
с пузырями на коленях, воспетыми
многократно в советской литературе.
– Запасные штаны вот, надевай.
Твои прополощу.
Возвращаются вместе в комнату.
Штаны Лёхе коротковаты,
да зато сухие.
– Попоём? – Егор настраивает гитару.
Но попеть не приходится. Сидорин
объявляет пятиминутную готовность.
Собраться всем в парашютном классе.
Собираются, надевают парашюты,
вдоль стены выстраиваются в шеренгу.
Васильичу не терпится провести инструктаж.
Для него парашютизм – не занятие,
образ жизни. Ему через два года
семьдесят, а он до сих пор прыгает.
– Иди сюда, – Васильич устремляет
на Наташку корявый палец.
Та выходит к нему, стоит перед строем.
На спине у неё основной парашют,
на животе запасной. Васильич вертит
руками её туда-сюда, ворчливо
оглядывает, тут подтягивает,
там ослабляет, говорит:
– Вот! Когда в самолёт войдете –
садитесь молча. Не разговаривайте!
Не шевелитесь!
Какой сигнал подается
для команды приготовиться?
– Два коротких звонка, – отвечает Лёха.
– Для кого сигнал?
– Для всех... Вообще...
– Для выпускающего! – это он не Лёхе
кричит, всему строю. – Как это – для всех?
Любая команда подаётся для конкретных лиц!
Этот сигнал – только для выпускающего!
Когда лётчик наберет высоту,
Подаст два коротких звонка. А вы сидите!
Когда выпускающий вам скажет голосом
или даст знак рукой, что вы будете делать?
– Левой ногой встаём на обрез двери.
– Обожди. Вот, представим, обрез двери... –
оборачивается к Наташке,
вертит её как манекен,
ставит в нужную позу.
– Ставь, Наташа, ногу сюда! Так.
Задняя нога, правая,
чуть согнута в колене. Вот, так. Молодец!
Где правая рука? На кольце. Вот, так.
Левая где рука? На запястье правой.
Ну-ка, покажи, как ты приготовилась?
Сейчас будет команда пошёл.
Нельзя в это время спать!
Ты вся как пружина!
Изобрази.
2-3
Наташка пытается изобразить пружину
с таким растерянным выражением на лице,
что невольно все в строю
начинают улыбаться. Она сама улыбается
виновато, будто оправдываясь.
– Дальше что! – кричит Васильич, который
терпеть не может расхлябанности. – Ну?
– Ждите команды! – передразнивает Лёха,
так похоже на Васильича, что все смеются.
И у Васильича на лице появляется гримаса,
которую можно было бы принять за улыбку.
Он кричит: – Какой команды?
– Пошёл!
– Правильно! Добрались до истины!
Облязев вдруг замечает на лице
рядом с ним стоящей в строю Алёны
ироническую усмешку:
– Какое простое определение истины!
И Облязев усмехается.
Это в самом деле, не карма, не сансара.
Ни Тибетом, ни Рерихом не пахнет.
– Как подаётся команда пошёл?
Только помолчи!
Пусть другой кто-нибудь скажет.
– Я скажу! – поднимается на цыпочки Егор,
достаёт до плеча Алёне. – Один длинный.
Для выпускающего! А тот голосом скажет.
– Так! – Васильич торжествующе
показывает пальцем в потолок класса,
и строй смотрит
на корявый палец с толстым ногтем.
– Ну, а вы?... – Мы сидим и не шевелимся, –
говорит Анжела мрачно. Васильич
её сверлит, буравит хмурым взглядом,
наконец, сообразив, что не так:
– Как сидите, когда ты уже стоишь?
Мы же дошли до открытого люка
и стоим по команде приготовиться!
– Значит, ждём, когда инструктор
скажет: пошёл.
– А дублирующая команда?..
– ...коленом под зад! – не выдерживает,
весело кричит Лёха, все хохочут.
Васильич краснеет как рак.
Сидорин, выходя в парашютах перед строем:
– Ты там, – говорит, – доиспражняешься!
Сам, смотри, как бы не получил коленом
ещё до того, как в самолёт пустят!
– А что, я, да я...
– Уедешь недопрыгав!
– Успокоились... – говорит Васильич, –
Дублирующая команда – рукой
похлопывание по парашюту.
Вот так! – он поворачивает Наташку
спиной к себе и слегка по парашюту
хлопает заскорузлой ладонью.
– Совсем тихо, просто похлопывание,
никто вас выталкивать не будет.
Для чего это? Из-за шума моторов
можете не расслышать команду голосом.
Дальше?..
– Отталкиваемся правой задней ногой, –
говорит Егор.
– Правой задней? – косится на него Васильич. –
Ну, да... левая впереди, правая сзади.
Покажи! –
Наташка изображает
что-то вроде балетного па.
– Ну да, – ворчит Васильич, – примерно так...
После отделения от самолёта в воздухе
приставите правую ногу к левой.
Ноги вместе, голова чуть опущена,
считайте про себя три секунды,
спокойно и размеренно:
двести двадцать один, двести двадцать два,
двести двадцать три – и кольцо.
– А нас, – встревает Лёха, – учили считать:
пятьсот двадцать один,
пятьсот двадцать два...
– Ты помолчишь или нет? –
подступает к Лёхе яростно Сидорин.
– Да я-то помолчу,
только мы сначала учили одно,
а теперь совсем другое! –
бурчит Лёха себе под нос обиженно.
– Всё равно, – говорит Васильич, –
можете и так считать.
Можете говорить триста двадцать один
или семьсот двадцать один… понимаете?
Главное, чтоб не было: раз-два-три!
Тут и секунды не будет.
Если купол раскроете слишком рано,
можете зацепиться за самолёт.
Отсчитали три секунды – и тогда уж
кольцо от себя, обеими руками.
Покажи Наташа! –
Та изо всей мочи от себя толкает кольцо.
Слышится слабый звук,
будто что-то мягкое лопнуло.
– Да... – с досадой произносит Васильич.
Парашют-то уложен,
и подпись в паспорте поставлена.
– Облязев, ну-ка, помоги Наташе
законтрить замок.
Наташка краснеет. Снимает парашют.
Облязев подходит,
оба склоняются над замком.
Но в эту секунду Васильичу
приходит новая мысль.
– Обождите! Коли всё равно раскрыли...
Одевайся! – Наташка глядит с недоумением.
– Что смотришь? Надевай обратно парашют!
Лишний раз посмотрим работу в воздухе.
Держи, – Васильич даёт Облязеву
камеру с вытяжным куполом,
велит тянуть камеру,
а Наташке идти с ранцем в другую сторону.
– Когда вы отделитесь от самолёта,
камера останется в кабине,
вытяжной купол сразу раскроется
и потянет вверх камеру основного.
А её удерживает замок. Выдернете кольцо,
и раскроется двухконусный замок.
Вы почувствуете провал. Будто кто-то
вас за шиворот держал и отпустил.
Начинаете падать уже свободно...
За спиной Наташки вываливается камера
из раскрытых клапанов
ранца основного купола
и тащится по натёртому деревянному полу,
тянутся, выходя из газырей, стропы,
потом из камеры вылазит и тянется
белая ткань купола, довольно длинная кишка.
– Вот! – кричит Васильич
в упоении, приплясывая. –
когда купол выйдет на две трети,
он наполнится воздухом
и сбросит с себя камеру!
– А куда она денется? – спрашивает Лёха. –
Упадёт?.. – Сидорин с негодованием
на него косится. Сил больше нет
одёргивать Лёху. Васильич, повернувшись
к Балабанову: – Никуда не денется.
Сверху ляжет на купол. Даже можете
посмотреть, когда раскроется, видно
через купол, ведь ткань просвечивает.
Появляются Альбина и Серёжа
в дверях, когда занятие в разгаре.
Васильич смотрит на них молча. И все,
кто в строю, поворачивают головы.
– Одевайтесь, – говорит им Васильич.
Это не значит, что они раздеты.
У Васильича это значит:
надевайте парашюты.
– Пойдем прыгать? – спрашивает Альбина.
– Прыгать завтра.
– А сегодня?
– Поменьше рассуждайте. Вставайте в строй!
Повторим теорию.
Пока Серёжа Альбине помогает
надеть парашюты, она думает
о том, что услышала, когда входили:
ткань просвечивает – и у нее пошёл
поток ассоциаций, потянулась
непонятно откуда цепь видений,
сны наяву, уносящие
иногда её в такую даль,
сама не знает, почему...
Просвечивает ткань платья
у принцессы египетской, и можно
ходить голой – а будто бы одетой
аж до пяток! Озорной, весёлый дух
счастливых людей. Вино, мясо, фрукты.
Эфиоп опахалом отгоняет мух.
Выходит, тогда летали мухи в этих залах
с колоннами, что в небо упираются
тёплое, звёздное,
подкопчённое снизу факелами.
В парашютном классе тоже летают.
Одна муха перед лицом Васильича
выписывает петли.
Тот только машинально рукой отмахивается,
продолжает инструктаж: – В самолёте
у вас кольцо на резинке, для чего?
Для того, чтобы в воздухе не выпало.
Приземлились – его не потеряйте,
снимите с руки, и сразу закрепите
на любом карабине.
Альбина видит египтян в цветных фартуках
и стройных, как сама, девиц, едва прикрывших
наготу прозрачной тканью. Интересно,
египтяне – как ухаживали?
И принцесса – могла ли выбрать сама?
Или только навесят украшений,
а её никто и не спрашивает,
чего она сама хочет. За неё всё решают.
Красивенькая куколка, которая
ни собой не вольна распоряжаться,
ни дарёными украшениями.
Потребуют отчёта, всё ли на месте.
Сама только может говорить, сколько стоит.
Дуры будут умирать от зависти,
как теперь, при виде дорогих вещей.
Всегда солнце в Египте, а здесь дожди
шли и раньше, когда ходили мамонты.
А там уже несколько тысячелетий
была цивилизация.
С парашютами только не прыгали.
Крепко стояли на земле,
как стоят до сих пор их пирамиды.
– Раздевайтесь! – командует Васильич. –
Отработаем сборку парашюта
после приземления.
Наташа, ты отдыхай. Шерефединова!
Пришла последней, будешь первой.
Альбина будто просыпается. Она не знает,
откуда налетают фантазии и куда уходят.
Воспринимает их как радио-, телепередачи.
Можно слушать, смотреть, а можно просто
вполуха, как фон, не обращать внимания.
– Подходи сюда, – говорит Васильич,
и она, оставив парашют у стены,
выходит к нему на середину класса.
– Вот, ты приземлилась. Что будешь делать?
– Сниму подвесную систему,
прицеплю кольцо к любому карабину
и стану заплетать стропы
в бесконечную петлю.
2-4
– Ну, показывай. – Она начинает
ловко заплетать петлю, как будто вяжет.
– Хорошо! – восхищается Васильич.
А она думает, так ли паучиха паутину плетёт,
и думает ли что-нибудь при этом.
Паучиха ест партнёра после совокупления.
А женщина не ест.
Только тянет жизненные соки
много лет, и на том лишь основании,
что когда-то с ним раз совокупилась.
У людей из-за этого трагедии.
Данте и Шекспир. А у пауков?
Васильич ставит Альбину в пример:
образцово собирает в сумку
парашют как бы после приземления.
Эдик скучает. Стоит, дожидаясь своей очереди
с кислым выражением. Ему неуютно, плохо
в непривычной обстановке,
он измучился в спальном помещении,
ворочаясь с боку на бок
на шишковатом матрасе,
не отдохнул. Хочет к маме и бабушке.
Здесь нет даже приличного туалета.
Что-то грубо сколоченное из досок,
кое-как побелённое извёсткой.
Только надписи на стенах отличают
его от других подобных заведений:
имена, даты, названия городов –
кто, откуда, когда прыгал. Для него
само по себе, что он здесь – поступок.
Но не ожидал, что всё затянется.
И поступок бы как-то побыстрее.
Представлял: приедут, прыгнут – и домой.
Не в этот же день, так на следующий.
Ему уже и так не миновать упрёков
в том, что не дорожит спокойствием бабушки.
Будто глядя на себя со стороны,
удивляется, как вообще решился
записаться в клуб и уехать с ночевой.
Не своей будто волей, а какая-то
неизвестная сила притащила.
Ему было б лучше с книжкой на диване.
Парашют – это что-то ему чуждое.
Полувоенное... Зачем вообще сюда
я приехал, думает Эдик.
А Васильич на него корявым пальцем
уже указывает: иди-ка ты сюда!
Покажи теперь ты, как вязать умеешь
бесконечную петлю! – Эдик вяжет,
да неловко. Васильич просит Альбину
помочь парню. Та подходит к Эдику,
равнодушно задевает его бедром,
это его обдаёт жаром.
Он не смеет смотреть на Альбину,
как на предмет совершенно недоступный.
Запрещает себе к ней подходить
с чем бы то ни было.
Она сильно задевает тайные глубины
его души, во тьму которых сам боится
заглянуть. А тут они вдруг рядом –
по приказу Васильича.
Альбина показывает, вяжет петлю,
за ней Эдик, и кровь в висках пульсирует
от её близости, ничего не видит
и не слышит. Она вяжет спокойно,
весело, своё думая, в её мыслях Эдика нет.
– Понял? – говорит Васильич.
– Понял. – Что ещё можно ответить?
Но когда начинает вязать,
у него снова ничего не получается.
– Ты, Шерефединова, плохая учительница, –
шутит Васильич.
– Да, – она спокойно соглашается,
улыбаясь про себя. И непонятно,
почему лицо Васильича расправляется,
перестаёт быть хмурым, приобретает
светлое выражение, и он чему-то
про себя улыбается... И снова
насупливает брови, подгоняет
нерадивых, ленивых парашютистов
ремесло понадёжнее осваивать.
Когда он наконец их отпускает,
прочь бредут, еле переставляя ноги.
Лицо Эдика не нравится Лёхе,
у которого у самого бодрости
поубавилось из-за ожидания
неизвестно, когда будущей погоды.
Пристаёт по своей привычке Лёха:
что не весел, не радуешься жизни?
Жизнь прекрасна, удивительна... и проч.
Эдик морщится, жизнерадостность Лёхи
раздражает его и утомляет,
неестественной кажется, наигранной.
Он не верит в искренность
бодренького взгляда
на такой скучный, неуютный мир.
Говорит, надоело ждать, да ещё
заставляют повторять то, что в клубе
изучили и законспектировали,
и уже зачёты сдали – только прыгай.
Ну, отделяешься от самолёта,
ну, считаешь три секунды,
раскрываешь купол...
Ну, так и нужно отделяться,
и считать и раскрывать. А не валяться
на казарменной койке. Затянуло,
и никто не знает, когда прояснится.
– Прояснится! – выкрикивает Лёха.
И не то, чтобы уверен, а просто
терпеть не может рядом унылых.
Унылый тянет жизненную силу
из других, вынуждает с собой возиться,
уговаривать, поддерживать. А силы
всем нужны. Лёха восклицает:
– Распогодится! – но Эдика это
не подбадривает. Всё ему противно,
раздражает, и тело начинает
чесаться. У мамы и у бабушки
несвобода компенсируется бытом.
Можно мыться, ходить в чистый туалет,
почитать даже, сидя там, что вовсе
немыслимо в дощатом побелённом
строении за парашютным городком.
Эдику само по себе противно
отправлять естественные надобности
на глазах у других, но что же делать,
если в дощатом полу нарублены дыры,
и никаких между ними перегородок.
Ну, конечно же, дома несвобода.
А здесь? Иди туда, иди сюда.
И не спрашивают, хочешь, не хочешь.
Делай то, на что нет и настроения.
Занимайся, занимайся... Надоело.
Он устал, куча новых впечатлений
ему давит на психику, он хочет
просто лечь и поспать. Но в помещении
даже это не очень-то возможно.
Ольденбуржцы орут, врубают магнитофон
на всю катушку, возню устраивают на койках,
пока на них не наорёт Васильич.
Какой тут сон?
А Серёжа Гогенлое скучает.
У него на сердце пасмурно, обрывки
неудовлетворенных желаний бродят
где-то в мутных глубинах подсознания.
Ночь с Альбиной проспал в неудобной позе,
не смея пошевелиться, чтоб не так
не истолковала вредная девчонка.
Она в жизни его подобна бабочке,
что летала и вдруг на руку села.
Стоит сделать малейшее движение –
улетит. Так замри же – и любуйся.
Истолкует не так – и до свиданья!
Только что здесь не так, когда и вправду
он ведь хочет её?.. разумеется!
Что себя-то обманывать? Под утро
начинает сердиться. А Альбина,
безмятежно просыпаясь, улыбается.
И Серёже иногда кажется,
Будто она просто издевается.
Но и в мыслях того нет у Альбины.
Просто следует ритму настроений.
Так она уже сделана, комфортно
себя чувствует лишь в свободном плавании
по течению жизненного потока.
Если что-то заставит задуматься,
дать отчёт, хоть кому-то, хоть себе же,
что сейчас делаешь и с какой целью,
ей становится тошно. Никакого
никому отчёта, почему так или этак
поступаешь, вот когда ей хорошо!
Никому и никаких объяснений!
Отношения – игра, каждый пол в ней –
за себя. Так назначила природа.
Мужской будто преследует,
женский делает вид, что уклоняется,
противится до последней возможности,
пока сила влечения не станет
больше силы сопротивления.
Тогда пробудится страсть.
А она без этого не согласна.
У ней уже без этого было
ради любопытства. Это больно,
стыдно, скучно и даже страшновато.
Страсть нужна, чтоб себя забыть, и не было
ни стыда, ни страха. Самозабвение!
Она это хочет испытать! А пока
игра её веселит, забавляет.
Она сама не знает, кто же она
для Серёжи. И чем уже с ним связана,
если спит с ним в одном автомобиле?
Алёна читает. Подходит Лёха.
спрашивает без лишних церемоний:
– Что читаем? – "Диагностику кармы", –
отвечает Алёна, устремляя
на него взгляд похожих на маслины
чёрных глаз. – Это не для среднего ума, –
замечает Лёха. – Не для среднего, –
соглашается Алёна. Балабанов
продолжает: – Я ничего здесь не пойму.
– И не страшно, никто с тебя не спросит, –
говорит невозмутимо Алёна.
И совсем не насмехается.
Хоть бы спорила! Но нет...
Всё от неё отскакивает. Никакого контакта.
Только ждёт, чтоб оставили в покое.
2-5
Анжела возмущена тем, что Лёха
стоит возле Алёны, говорит с ней,
а ещё больше тем, что та с ним будто
разговаривать не хочет, умную
из себя изображает, старуха!
Анжела подходит к Лёхе вплотную:
– Лёша, не проводишь меня до посёлка? –
Упирается тугими грудями
в его грудь, в глаза снизу заглядывает.
Как же может Лёша отказать?
Говорит:
– Пошли, – и, отходя, оглядывается
на Алёну с тоской. Подсуетился
тут Егор: – Я с вами! – Анжела морщится.
Но как скажешь: я хочу вдвоём с Лёшей?
Вместо этого говорит ворчливо:
– А гитару-то мог бы и оставить,
зачем тебе гитара в магазине?
Вот идут они трое вдоль дороги,
на холмы поднимаются, спускаются,
проходят огромный мост через мелкий,
неширокий ручеек. Мост рассчитан
не на этот поток, еле заметный –
на великие весенние паводки,
которые здесь редко, но бывают.
Переваливают через высокий холм,
на вершине вдруг Лёха восклицает:
– Глядите! – Анжела с Егором вертят
головами, и с недоумением
поворачиваются к Лёхе.
– Да вы в самом деле, что ли, не видите? –
Лёха даже останавливается,
и все останавливаются.
– Что мы должны видеть? –
сурово насупливает брови Анжела.
А Егор кричит: – Понял! –
улыбается бесцветной улыбкой.
– Что?
– Небо! – с восторгом восклицает Лёха.
Нет уже беспросветной пелены
от горизонта до горизонта.
Огромные тучи стремительно проплывают,
среди них просветы, сквозь которые
голубеет мировое пространство
и видны ослепительные горы
облаков с золотистыми вершинами.
Пятна солнца проходят по просторам.
Вот далёкое стадо осветилось.
– Ура! – кричит Лёха, подпрыгивает,
машет руками. Анжела на него
смотрит осуждающе. Ей кажется
неприличной такая несдержанность,
а тем более, для парня, который
ей понравился. – Что ты раскричался!
Прыгаешь как горный козёл.
– Почему если горный, обязательно
козел? Ведь бывает горный орёл.
– Конечно, – соглашается Анжела. – и осёл.
Среди гор высоких всякой живности
достаточно – Ох, ведь ты и скучный
человек, Анжелка... – У тебя зато
изо всех так и хлещет дыр веселье.
А Егор, на них глядя, развлекается.
Вот видны уже сделались детали
нескольких домов, на которые
они держат направление, многоэтажных,
стандартных, точно таких, из которых
построены большие города,
только здесь их всего несколько
посередине обширной равнины.
Ещё долго идут Анжела, Лёха,
Егор к этим домам, и всё кажется,
дома стоят, не приближаясь.
Но рано или поздно всё кончается.
Они входят в посёлок, к магазину
подходят. В это время из него
появляются два пьяных мужика
средних лет. Один гнусавит:
– О! Иди сюда, моя дорогая! –
и к Анжеле тянет руки.
– Отвали, я не твоя дорогая, – говорит Анжела,
– убери, сказала, лапы.
Тот пытается взять её в охапку.
Вперёд выходит Лёха,
хочет заступиться, но не успевает.
Анжела бьёт в пах,
мужик скрючивается,
она его берёт за уши и в нос коленом.
Мужик валится на сырую землю,
кровь из носу... Товарищ вполовину
протрезвел и стоит, тупо выкатив
водянистые глаза. – Вызывай скорую, –
говорит Анжела. – А то этот козёл
ещё сдохнет. – И заходит в магазин.
– Ты оглох? – говорит Лёха,
проходя мимо мужика. Тот стоит, моргает.
Кряхтит, пытаясь поднять пострадавшего.
Анжела называет продавщице,
что ей нужно. Егор на неё смотрит
сияющими от восхищения глазами.
В то время как продавщица вешает печенье,
Анжела бормочет: – Козлы... –
Продавщица, сосредоточенно
глядя на стрелку весов, спрашивает:
– ещё что-то? – Нет. – А мне показалось,
будто вы сказали что-то?
– Это я так, про себя. –
Лёха покупает хлеб
и палку полукопчёной колбасы.
Егору хочется конфет, ирис "Школьный",
квадратиками, в мелкую полоску,
без обёрток, как ел когда-то в детстве.
Нет такого. Глаза разбегаются
от всякой иностранной белиберды.
Одна штучка, замотанная в фантики,
стоит столько, сколько прежде стоило
полкило незатейливых ирисок.
Берёт плавленый сырок и бутылку
газировки, и они идут назад.
Подхватив пострадавшего под мышки,
мужик его оттаскивает медленно
от магазина, волочатся пятки
по земле, и на землю кровь капает.
– Убила мужика, – говорит Лёха.
– Будут знать, скоты, – говорит Анжела, –
как вести себя с женщинами.
Женщина – существо нежное.
Ищи, скотина, подход,
и жди, пока на тебя, скота,
не обратят внимания.
И нечего лапы тянуть!
– Нежное! – смеётся Лёха. –
От таких-то от нежностей копыта
и откинуть недолго...
– Допросишься.
– Я уж понял, с тобой какие шутки!
– Ну, спасибо! Допёр хоть до этого. –
На Анжелу Егор влюблённо косится.
– Я уж сам хотел его успокоить, –
говорит Лёха. – Я не ожидал,
что у тебя такая реакция...
– Да и он, – Егор смеётся, – не ожидал.
– Я сама не ожидала, –
Анжела говорит. – Машинально... Извините,
не дала заступиться. Не всегда же
кто-то рядом... Приходится... Привыкла... –
Наташка и Облязев, оставшиеся
после всех одни в парашютном классе,
укладывают распущенный парашют.
Сам Васильич проверяет этапы.
Облязев невольно любуется,
как Наташка аккуратно и ловко
укладывает складки купола.
У девчонок это лучше получается.
Может, потому, что купол – это ткань,
хотя и огромная,
а они к обращению с тканями привычны?
Когда натянули камеру,
края складок образуют ровный обрез.
Васильича это приводит в восхищение:
– Молодец, Наташа!
На лице нет той деланной суровости,
с какой он обращается ко многим.
– Ну-ка, сядь на камеру, а ты, Облязев,
бери стропы. Разведи вправо-влево!
Вверх-вниз! Контрольную! Делайте дальше.
Наташка и Облязев берут пучки строп,
заталкивают в резиновые соты,
зачековывают фартук в нижней части камеры,
потом в камеру запихивают купол.
Облязев затягивает шнур,
предлагает Наташке: – Прыгай! –
Это самое весёлое в укладке –
придавать форму камере с куполом.
Обычно при этом придавливают
камеру коленями, плюхаются
на неё с размаху задом, кулаками
по ней лупят, иной раз со смехом, с визгом,
если много собирается юных.
Но Наташку это не веселит.
Она отворачивает печальное лицо.
...тут и вспомнила про Мусика... Решила:
буду спать с ним и всё, что хочет, сделаю,
только этим идиотам не сойдёт с рук
их идиотская выходка просто так.
Мусик с крепкими ребятами и с ней
пришёл в подъезд и спросил Наташку: кто?
Она кивнула на Беру и на Воню.
У них лица не как у развесёлых придурков
были теперь, побелели, позеленели,
они говорят: – А чё?..
– А ничё. Сейчас узнаете.
Их привели в подвал с тусклой лампочкой.
Мусик говорит: – Что, любите трусы снимать?
Покажите. А мы посмотрим.
Те стали расстёгивать штаны.
– А что не весело?
Почему теперь-то не смеётесь?..
Облязев сам быстро придаёт
Форму камере с куполом,
и укладочными вилками с крючком
начинают толкать пучки строп в газыри.
Вдруг Наташка откладывает вилку,
неподвижно садится, глядит куда-то
в дальний угол парашютного класса,
и в огромных глазах сверкают слёзы.
Облязев энергично заталкивает
пучки строп и не сразу замечает
происшедшую в Наташке перемену.
Спрашивает: – Что с тобой?
Она: – Отстань!
Через секунду более мягким тоном:
– Не обращай внимания, сейчас пройдёт. –
Облязев начинает снова толкать
пучки строп в газыри, но на душе теперь
у него уже не так безмятежно,
как было ещё несколько секунд назад.
2-6
Наташка изо всей Мельнирской команды,
занимавшейся несколько месяцев
в парашютном клубе у Сидорина,
представлялась ему серенькой мышкой.
Она моложе Лёхи, а и Лёха
для него из поколения детей.
Он смотрел на неё, не замечая,
а теперь заметил с удивлением.
– Помогай, – говорит, – подержи вот здесь, –
сам стягивает двухконусный замок,
завязывает контровку.
Васильичу докладывает: укладка закончена.
– Ну, давай, посмотрим... – Васильич вертит
уложенный парашют и так и сяк,
замечает вдруг, что шланг вытяжного кольца
оказался под силовой лентой.
– Н-да... – бормочет Васильич,
– это, конечно, не существенно...
Но! – поднимает палец, – не положено...
– Выходит, распускать?
– Раскрывай замок и снова стягивай.
– А прибором можно?.. – Можешь прибором. –
Облязеву хочется посмотреть,
как работает прибор.
Вытаскивает гибкую шпильку.
Прибор жужжит. Щелчок, будто
сработала мышеловка!
От контровки остались только клочья.
– Давай, ленту под шланг и снова стягивай.
Наташа, помогай!
Для Васильича Наташка
даже правнучка, не внучка. То, что ей
кажется неразрешимой проблемой,
для него – непорядок в её кукольном домике.
Говорит: – Ну-ка, просыпайся! –
Она втягивает голову в плечи
и с обиженным видом, отвернувшись,
держит там, где просил Облязев.
А того интересует практический вопрос.
Говорит: – Я так понимаю, вытягивать кольцо
не обязательно?..
Васильич на него внимательно смотрит,
прикидывает, сказать не сказать?
То, что не по программе перворазников.
А не будет ли непедагогично?
Решил: не пацан.
С глазу на глаз что не сказать?
– Правильно понимаешь.
Я сам всегда так делаю.
Выхожу и лечу, пока не раскроется.
Так и мы, про себя решил Облязев.
Парашют уложен, паспорт оформлен.
Облязев с Наташкой
выходят из парашютного класса.
– Тебя не проводить?
– Нет, – говорит она резко, вздрагивает,
будто он предложил что-то обидное.
Поворачивает к своему бараку.
Облязев к своему. Идёт в свой угол,
видит Эдика, который на койке
лежит с руками за головой, с глазами,
устремлёнными в потолок, и в глазах
такая тоска, какую он видел
только в книжке на картинке "Печорин
накануне дуэли". Весь вид Эдика
выражает собой единственный вопрос:
как меня сюда попасть угораздило?
Наташка приходит в свою комнату.
Там уже и Анжела, и Алёна.
Алёна медитирует на кровати,
сидит, завязав ноги таким узлом,
что Анжела, придя из магазина,
молча встала и вывернула голову,
рискуя вывихнуть шею, а потом,
демонстративно вздохнув, с таким видом
отошла, какой на себя напускают,
когда встречаются с чем-то непонятным,
но при этом про себя хотят сказать:
а и мы не лыком шиты, тоже знаем
себе цену! Тут Наташка и приходит.
Бросается на кровать лицом в подушку.
...почему теперь-то не смеётесь? –
Они стояли в подвале без трусов,
и у Наташки, которая жаждала мести,
ничего теперь не вызывали,
кроме жалости и презрения.
Ей их теперешнего унижения хватило бы.
Но всё лишь начиналось.
Мордовороты Мусика ещё только
предвкушали развлечение. Потом
то, что было, её повергло в ужас.
Не могла вспоминать без содрогания.
Если когда-то вдруг всплывали эти картины
в памяти, даже в самые весёлые минуты,
она мрачнела, ей становилось тошно,
и никто не мог понять, что с ней такое...
Анжела роется в сумках,
разбирая имущество. Слышит,
будто Наташка плачет.
Алёна, сосредоточенная на чакрах,
силящаяся душой устремиться ввысь,
чувствует, что пока прочно сидит на кровати.
И тоже слышит плач,
не может сосредоточиться.
– Что с тобой? – говорит Анжела. – Отвали...
– Что случилось? – беспокоится Алёна.
Наташка начинает трястись в рыданиях.
– Девочки, ну, так же нельзя, ты хотя бы, –
говорит Алёна, – объясни, что с тобой.
– Ничего, – отвечает ей Наташка,
хотя чувствует, что-то происходит.
Но что именно, не им, себе даже
объяснить не может. Если бы могла,
то, наверное, так бы не давило.
– Я умру, – говорит, – а вы останетесь.
Они обе, присев на край кровати,
за Наташку теперь переживают,
такие разные, чуждые друг другу.
В это время стучится Вероника,
входит: – Девочки, пойдёмте пить кофе. –
Обе сидят и смотрят на Веронику,
каждая по-своему. Та замечает,
что Наташка лежит лицом в подушку.
– Что случилось? – спрашивает с тревогой
Вероника. Они лишь пожимают плечами.
Наташка приподнимает голову,
говорит: – Идите, пейте кофе...
– А и в самом деле! – Анжела встаёт.
А Алёна: – С чего такие мысли?
Наташка: – Это не мысли.
Я так чувствую, знаю, что так будет...
– Выбрось из головы, – говорит Алёна.
– И ты выбрось, – говорит Наташка. –
Иди, пей кофе.
Алёна идет за Анжелой к Веронике.
Кипятильничек у той не из двух лезвий –
настоящий, маленький, блестящий,
хоть не так быстро, но всё же
кипятит банку воды.
– Что с ней? – говорит Вероника,
доставая упаковку дорогого кофе.
– Сами не знаем.
Анжела (брюзгливо)
Есть такие, которым непременно
притянуть на себя внимание надо
чем угодно: талантами, скандалом,
жалобами, требовательностью
или свадьбой, но чтоб в Иерусалиме –
лишь бы все на тебя глядели, лишь бы
все с тобой возились как с писаной торбой.
А наедине с собой пусто, тошно.
Нестерпимо ощущение пустоты,
своего ничтожества. И что толку,
если все тебя знают? Но при этом
без чужого внимания ты – никто.
Вероника
А может быть, у неё вправду что-то?..
Алёна
Что-то есть у нас у всех. Никого ведь
без чего-то нет.
Анжела
Теперь со мной возитесь,
Кто ж из нас без проблем? Такие вряд ли
вообще бывают.
Алёна
А в самом деле...
Только мы про одних совсем не знаем.
Сами со всем справляются молча.
А у других все оказываются втянутыми
в решение их проблем.
И не просят помощи, а требуют.
Все должны стали им: друзья, родные,
производство, государство, даже Бог.
Ведь о чём их молитвы? – Только: дай!
Дай да дай!.. Никогда не скажут: Господи!
На, возьми. От меня, от моей души.
А с какой стати за них должны решать?
Всем свобода воли от рождения
одинаково дана – вот и пользуйся!
Но когда кто-то за тебя всё делает,
это ж легче – сиди и возмущённо
требуй.
Вероника
Значит, по-твоему, помогать плохо?
Алёна
Вообще, нет.
Но когда за тебя решают то,
что ты сама за себя должна решать,
что же в этом хорошего?
Вероника
Я привыкла, что за меня всегда
муж решает. Вот кофе, сахар. Печенье.
Алёна
Где твой мальчик?
Вероника
В ангаре. Познакомился со сторожем,
тот ему показывает самолёты.
Анжела
Все поломанные и разобранные,
Как и планеры...
Алёна
Ты откуда знаешь?
Анжела
В том году была.
Алёна (изумленно)
Так ты уже прыгала?
Анжела
Нет. Но сторожа видела, пьяницу,
в нашем бараке во второй комнате.
На прыжках второй раз... Но я не прыгала.
В том году был тоже дождь, не дождались.
2-7
Алёна
Что ты хочешь сказать этим своим тоже?
Что и мы не прыгнем? Вот уж не думала,
что всё это так сложно. Мы учили,
как устроен парашют, как работает,
без учёта погоды...
Анжела
А на практике
сиди и дожидайся.
Алёна (задумчиво)
И так во всём,
какие-то обстоятельства,
от тебя не зависящие... Жди своего часа...
Анжела
Только вот про обстоятельства не надо.
Слабый валит всегда на обстоятельства.
А сильный, вопреки всему, делает.
Алёна (с иронической усмешкой)
Слабый ждёт, когда будут прыжки, а сильный
не ждёт – выходит под дождь и прыгает!
Сам, один, без самолёта и лётчиков.
Жизнерадостно подскакивает в луже!
Анжела (хмурясь)
Я ж имею в виду не этот случай.
Алёна
И я не этот.
Вероника на них смотрит,
на ту, на другую, недоумевает.
Спит Облязев до вечера. Приходит
Сидорин, видит, он уже проснулся:
– Не хочешь прокатиться за вениками?
– Можно, – пожимает плечами Облязев,
поднимается со скрипучей койки.
– Погода замечательная, – говорит Сидорин. – Продержалась бы до завтра... –
Выходят на крыльцо.
Облязев поражён переменой:
на небе ни облачка, ни ветерка,
на деревьях ни один лист не шелохнётся.
Мягкий ранний вечер, земля умыта дождём.
Никакой дымки:
тени чёткие, резкие, контрастные.
Подходят к машине, видят Наташку,
рвёт цветы на краю лётного поля.
– Наташа, – приглашает Сидорин, –
хочешь прокатиться?
Он такого же роста, как Наташка,
только она будто бледный стебелёк,
а Сидорин – накачанный квадрат:
что в длину, что в ширину,
с мясистым простонародным лицом.
– Куда едете?
– За вениками.
Наташка впервые за весь день улыбается,
Садится в машину.
Сидорин выезжает за ворота
и гонит машину по не просохшей бетонке.
Когда взъезжают на вершину холма,
во все стороны открывается
великолепный вид.
Низкое солнце, чёткие светотени
на промытых дождями лесах и лугах.
И воздух на редкость прозрачный,
сквозь него видно удивительно далеко.
Облязев чувствует
близость воплощения мечты.
Чувство это сложное, тревожное,
в нём радость, беспокойство, сомнение,
как себя поведет там.
От этого для него зависит дальнейшая жизнь,
кем он будет в своих глазах?
Неважно, что другие подумают.
Важно – сам что будет о себе думать?
Если не одолеть страх перед новым,
тем, чего не испытал,
неожиданный поворот не откроет перспектив.
И останется повторение пройденного
в плоскости земного диска,
не появится в жизни вертикали,
перпендикуляра к обыденности.
И тогда, он чувствует, станет понимать тех,
которые уходят добровольно.
– Идеальная погодка! – замечает Сидорин,
оборачиваясь к Наташке. – Я уж Вове говорил,
продержалась бы до завтра, отпрыгаем!
– А почему не сегодня, – говорит Наташка, –
если идеальная? – Да все уже ушли!
– Кто ушли? – Как: кто! Летчики, инструкторы.
– Куда? – Домой. – А без них нельзя?
Облязев улыбается,
Сидорин насмешливо косится на Наташку.
– А с чего ты собираешься прыгать?
С самолёта? А как он полетит,
если летчик дома? И должен быть инструктор,
и с земли кто-то всем руководить.
Это же система, а не только наше желание.
– Я думала, они всегда тут...
– Конечно, – усмехается Сидорин, –
есть одна у лётчика мечта – высота, высота...
– Разве нет? – Они такие же люди,
как и ты, и я. У них рабочий день,
и семья, и, может, даже огород.
Это мы для своего удовольствия...
-- Нас мало избранных,
счастливцев праздных... –
цитирует Облязев.
– Это кто сказал?..
– Пушкин. – Хорошо сказал...
Сворачивают на лесную дорогу,
проезжают большую лужу,
останавливаются на холме
с камнями и берёзами.
– Вот, здесь можно и веников нарезать...
– Для кого? – интересуется Наташка.
– Для меня, не поймите меня правильно,
будто я вас эксплуатирую.
– У вас есть баня?
– Зачем? Люблю и в общую
со своим ходить, – говорит Сидорин.
Наташка веники не режет,
гуляет на лугу. Через некоторое время
подходит к Облязеву, смотрит на него
круглыми глазами, протягивает
ему несколько ягодок на ладони.
У меня могла бы быть такая дочь,
ни с того, ни с сего
приходит в голову Облязеву.
Он говорит спасибо, ест ягоды.
Наташка отвернулась,
чтобы скрыть навернувшиеся слёзы.
Уходит рвать цветы. Он в задумчивости
режет дальше березовые ветки.
Когда возвращаются на аэродром,
у ворот автобус из Ольденбурга,
из него выходит целая толпа
с сумками и рюкзаками. Сидорин
обгоняет идущих по гравию.
Облязев замечает того Кошкина,
с которым они утром познакомились.
Наташка и Облязев по дорожке идут,
Наташка уткнулась носом в букет,
нюхает цветы, говорит: – Не хочется
в такой вечер идти в комнату... – И мне.
– Пригласи куда-нибудь! – в цветы Наташка
смотрит, а сквозь интонацию слышится:
что же вы такие непонятливые,
неуклюжие? Утекает время,
а вы тянете, всё чего-то ждете...
– Может быть, поглядим на самолёты?..
– Поглядим. Никогда я их не видела,
чтоб не в небе. – И даже пассажирские?..
– Даже их. – Шутишь! Быть не может! –
– Не шучу.
Он много летал. Думал, что другие так же.
А таких, кто ни разу не летал – не бывает.
И всплывает вдруг по ассоциации
слово супергетеродин из глубины памяти.
Связано с самолётами... Только как?..
Очень просто. Вспоминает,
как тридцать лет назад летал впервые
с родителями в Москву из Ольденбурга.
Это к Мельниру ближайший аэропорт.
С ними школьный приятель Дюпа с матерью.
Вот тогда-то он впервые увидел
самолёты вблизи. – И моим первым
открытием было то, что самолёт
не серебристый, а какой-то бурый,
зеленовато-болотного цвета.
«ИЛ-14м». Винтовой.
Я подумал, может, только в небе
издали кажется серебристым?
На таком от Ольденбурга до Москвы
летали с тремя посадками,
каждый перелёт часа по три,
да во время посадок гуляли по часу,
пока самолёт заправят бензином.
Теперь этот путь любой лайнер
проделывает за два часа одним махом.
Но теперь не интересно...
– Почему?
– А тогда летали так низко,
что я белые фарфоровые чашечки
разглядывал на телеграфных столбах.
Повезло, сидел у иллюминатора...
– И тебя за уши не оторвать.
– Разумеется! Неужели, тебя бы
можно было оторвать, когда впервые?..
– Да, того, что впервые, ожидаем
всегда с любопытством. А получается?
– Что?
– Разочарование.
– Не всегда.
– А почти. У тебя, кстати, сколько прыжков?
– Нисколько! Я же говорил.
– Я не слышала, думала...
– Все так думали. Но нет...
Я впервые буду прыгать, как и ты.
– Значит, тогда в полёте не разочаровался? –
Наташка смотрит на него с любопытством.
– У меня был полный восторг.
Хотя, впрочем... Может, ты и права...
В отношении разочарования.
Не у меня, так у приятеля... –
До полёта тот бредил авиацией,
заявлял, что работать будет лётчиком.
Читал про лётчиков, крутил пластинку,
подпевал фальшиво: если б ты знала,
как тоскуют руки по штурвалу.
Когда в воздух поднялись, Облязев
не мог понять, что с Дюпой происходит.
Тот побледнел, позеленел
и не выпускал из рук пакета
из плотной зелёной бумаги,
какой тогда всем давали, зная,
что наверняка кому-то станет тошно.
Такова уж была специфика
гражданской авиации в то время.
Поначалу казалось, будто Дюпа,
как они на уроках, дурачится,
получив смешной пакет от стюардессы.
Облязев даже подмигнул с улыбкой,
дескать, ну! давай, давай!
Но тот не в шутку
в пакет изверг содержимое желудка.
Нет, его рвало всерьёз, особенно,
когда самолёт проваливался
в воздушные ямы. И не мог же в шутку,
произвольно сделать лицо зелёным?
И зачем? Если б мог. Вот так встреча
с авиацией у того, кто о ней бредил
столько времени!
2-8
Облязев не мечтал
быть лётчиком, но для него полёт
был тогда полный восторг.
Ему нравились болтанка и ямы.
Он тем более недоумевал,
что кому-то от них может стать плохо.
Разве стареньким и больным старушкам...
Невосприимчивость к качке, видно,
была наследственной.
Болтанка не действовала
также на его родителей.
Отец рассказывал, как во время войны часть,
в которой он служил, переправляли
морем, и он нарочно выходил на бак,
чтоб его укачало, чтоб прочувствовать море,
и волнение было приличным,
баллов пять, и ребята на палубе
лежали в лёжку, их рвало, а ему хоть бы что.
Даже обидно, говорил он,
морем шёл и моря не прочувствовал.
Мать летала впервые, и в полёте
говорила, будто ей страшновато.
Но физически она не понимала,
что такого неприятного в болтанке.
Это не от привычки – от природы.
Бывает, настоящие морские волки,
командиры кораблей, когда выходят в море,
всё равно страдают сутки, а то и двое
от морской болезни.
Едят калёные сухари с крепким чаем.
А у Дюпы
самая высокая мечта высота, высота
рассеялась навсегда.
После полёта в Москву
он ни разу не заикнулся,
что хочет стать лётчиком.
Стал шофёром. Потом... Но это, впрочем,
к их прыжкам не относится.
– Для него был полёт куда важнее,
чем, к примеру, для меня.
– А что с ним стало?
– В школе мы ещё с ним дружили,
пока он не заинтересовался радиотехникой
и не предпочёл общение с радиолюбителем.
Вот тогда-то впервые прозвучало
слово: супергетеродин...
Так связаны ассоциациями
школьный приятель, самолёт,
полёт в Москву впервые в жизни
и радио, ставшее причиной размолвки.
– В то время не было таких, как теперь,
приёмников, магнитофонов, а про плееры
никто и не слыхивал.
Наши родные партия и правительство
следовали принципам
геббельсовской пропаганды:
пусть разных приёмников будет много
по цене, и по виду, и по цвету,
но чтобы ни единый не мог принимать
того, что не велено. – Геббельсовской?..
– Он был враг, но при этом гениальный
манипулятор общественным сознанием.
Его принципы пригодны для любого
социализма, а не только национал-.
И не думай, что ими не воспользуются
там, где надо манипулировать массами,
разумеется, без ссылок на источник.
Да ещё на словах ему проклятия
посылая, на деле ж ему следуя.
– Я привыкла думать, что гениальность –
Это что-то хорошее...
– А это не обязательно. Что такое гений?
Обывательское сознание
представляет себе шкалу:
способный – талантливый – гениальный.
Но гений – это дух, которым одержим человек,
это не степень способности индивида,
а энергоинформационная сила извне.
Дух может быть дьявольским, сатанинским.
Демон, как раньше говорили.
Овладеет демон человеком,
и человек для него – только пешка.
Дух им вертит, как хочет, а все: ах!
Великий гений!
А добрый или злой – различать разучились.
Не могло нас устроить то, что в мире
есть такое, чего мы не слышали.
Хотели слушать голос Америки, Свободу
и любые голоса, чтобы лучше
ориентироваться в мировом пространстве.
Я, к примеру, любил слушать говорит Пекин.
Вот у них были приколы
с их любимым председателем Мао!
Прозревали слепые, у безногих
едва им портрет председателя
приносили в больницу и читали
цитаты из его сочинений –
ноги вырастали.
Знаменитая спортсменка, конспектировала
статью "Как Юй-гун передвинул горы" –
и побеждала. И уверяла, что только поэтому.
И всё на таком полном серьёзе,
что мы хохотали до слёз, согнувшись.
А приёмники принимали лишь кое-что
сквозь помехи,
вот и возникло увлечение радиотехникой.
Схемы друг у друга срисовывали, паяли.
Тогда появились новые танцы:
твист, шейк... Битлы только начинались.
Представляешь? Битлов ещё не было!
Музыку писали с плохих приёмников
на большие неуклюжие магнитофоны.
Что за тяжесть, тебе и не представить.
А качество звука – скрип со свистом,
волнообразное нарастание
и снижение громкости...
Ты бы стала плеваться, но под это
мы тогда танцевали! – Ну, а что же
твой приятель? – Я его стал ревновать,
когда он увлёкся радиотехникой,
стал с другим общаться парнем. Казалось бы,
если дружба, то нам какая разница,
хоть бы третий с нами дружит? Так нет ведь!
Будто это не дружба, а какая-то
любовная связь.
Если с ним, не со мной – уже измена.
– У девчонок бывает точно так же.
Вот дружила со мной и начинает
ещё с кем-то – и слёзы, ревность, письма,
объяснения... Я всегда страдала
ужасно в таких случаях... Как глупо! –
Они бредут вдоль края лётного поля
куда глаза глядят, позабыв вовсе
про самолёты. Их одолевают
комары, которых днём не так много.
Сильно громко стрекочут насекомые.
Распелись какие-то птицы, которых
днём не слышно. На сумеречном небе
проступают самые яркие звёзды.
Наташка
Да, теперь это смешно... какая чушь!
Если это не любовь...
Облязев
В том и дело,
что любовь.
Наташка
Так девчонки ведь с девчонками!
Облязев
Ну и что? И пацаны с пацанами.
Наташка
Так это извращение!
Облязев
Нисколько.
Наташка
Но любовь предполагает...
Облязев
Ты хочешь сказать, физическую близость?
Наташка
Ну, да...
Облязев
Нет её, но нет и извращения.
Нормальный этап развития.
Я и сам недоумевал, однако,
почитав доктора Фрейда, понял:
то, что в это время, в пубертатном возрасте,
называют дружбой, на самом деле
гомосексуальная влюблённость.
И, как следствие: ревность, слёзы, письма,
объяснения, гамма переживаний,
душевный опыт, который пригодится позже,
когда влюблённость станет нормальной,
гетеросексуальной. Это как раз именно
настоящая любовная связь!
Наташка (усмехается)
Никогда не думала...
На востоке уже звезды не видно,
яркой, только что была... Они подходят
к беседке на краю лётного поля.
Там кто-то сидит. – Я вас приветствую, –
говорит из глубокой тени Кошкин.
Огонёк сигареты его светится.
– Привет. – Не желаете сигарету?
– Если есть, не откажусь.
– И мне, – Наташка просит.
Кошкин протягивает пачку, но замечает:
– Вам бы не желательно.
– Почему? – Нарожаете уродов.
– Я рожать не собираюсь. – А кто же?
– А кто хочет. – Так нельзя.
– А вас-то что так волнует?
– Нация. Какое место
будем занимать на планете.
– Ну, а мне какое дело до планеты?
О себе бы подумать.
– Надо шире.
– Вот и думайте с женой, если хотите.
– У меня нет жены...
– Тогда чего же беспокоитесь?
– Я же с философской точки зрения...
– А мне под философию
подставлять своё тело? Ну, допустим,
соглашусь. А что с этого буду иметь?
– Надо жить не только для себя.
– Да живите! Для себя, не для себя...
для дяди Вани, тёти Сони.
Вообще, как вам нравится!
– Если я был бы женщиной...
– То что же?
– Я б рожал.
Тут насмешливо Облязев говорит:
– А куда б ты, на хер, делся?
Наташка
Если вашей земле так это надо,
пусть придумает что-нибудь такое,
чтоб и мне стало интересно.
Кошкин
А в природе? Животные?
Наташка
Так я ведь не животное.
Облязев
Вон она тебя как!
Кошкин
Да чего там... Вы – два сапога пара!
2-9
Не поймёшь его, то ли он серьёзно
говорит, то ли сам иронизирует
над своими же словами.
– Раз включил радио, и одна тётенька
стала доказывать, что рожать – право,
а не обязанность женщины.
И с таким пафосом, с каким во времена
социализма и коммунизма
тётки в красных галстучках,
локотками к трибунам протолкавшись,
самозабвенно несли чушь.
Облязев
А тебе-то что не понравилось?
У неё воспитание такое:
если что-то не обязанность,
значит – право. Третьего не дано.
Кошкин
Пока жизни через край, будет с вызовом
талдычить о правах, карьеру делать.
И какую! В журналах с голым задом
во всех позах фигурировать и выкатывать
титьки на всеобщий обзор...
Извините меня, барышня, за грубость.
И оказывать интимные услуги
спонсорам. Иначе не пробьёшься
по этой специальности.
В сорок лет наконец-то выйдет замуж
за какого-нибудь потасканного артиста.
Вдруг выяснится, зачать уже не может.
Она в панике, готова миллионы,
заработанные этакой карьерой,
отдать, чтобы только ей вернули –
право? обязанность? –
Способность рожать!
И на то лишь уходят кучи денег,
что когда-то, с любовью, в своё время
можно было сделать даром.
А теперь – рассудочно, надсадно.
Привлекая достижения медицины.
А какая будет мамаша!
На эстраде скачут,
могут в пятьдесят из себя корчить девочек,
но здесь-то ведь не корчить – рожать!
Косметолог морщины не исправит.
А ребёнку каково будет?
Ведь это не естественно. Не семнадцать,
сорок лет, когда нормальные тётки
уже бабушки. Каково ребёнку
с этакой закомплексованной мамашей?
С экрана привыкла заявлять,
будто она без комплексов,
а на самом деле у ней нет
только моральных тормозов.
Не принимай одно за другое!
Устоев у ней нет, а не комплексов.
О себе лишь она привыкла думать.
Доказала всему миру: смогла родить.
Очередной информационный повод
поговорить о её персоне.
А задницу мыть ребёнку – уже лишнее.
Ветер веет. Они выглядывают
из беседки и видят, что всё небо
не сапфирное, а тёмно-серое,
и не видно звёзд. По жестяной крыше
мелкий дождичек тихо барабанит.
– Вы меня, барышня извините, –
говорит Кошкин, –
не придавайте значения болтовне.
Наташка отвечает:
– Мне всё равно.
Держит Облязева в темноте за рукав
и добавляет с насмешкой:
– А поболтать некоторые горазды...
– Спасибо за комплимент.
– Да не за что!
– Я тебя провожу, – говорит Облязев.
– Проводи.
Пришли. Девчонки ещё не спят.
Анжела сидит на койке, вытянув ноги, вяжет.
Алёна с Вероникой разговаривают.
При появлении Наташки замолкают.
Облязев всем желает спокойной ночи, уходит.
Алёна с Вероникой продолжают.
Алёна
Сильное животное, которое
пользуется своей силой. Не нужны
ему ни твои чувства, ни интеллект –
лишь влагалище. Получив своё, тут же
про тебя забывает, отвернувшись.
Чувствуешь себя резиновой куклой.
Но претензии!.. Ты вся, без остатка,
должна принадлежать ему одному!
И сама ни своей душой, ни телом
не вольна без него распорядиться...
Да и ладно б ещё, на самом деле,
хоть бы сильное... – слабое туда же!
Вероника
Я привыкла, за меня всё решали.
Раньше родители, а теперь муж...
Когда замуж звал,
говорил, что всем обеспечит.
Так и было, и я была довольна.
И была бы, наверное, и дальше,
если б только не этот случай...
Анжела
Вот беда: переспал с твоей подругой!
Разве перестал обеспечивать?
Вероника
Это так тяжело...
Анжела
Ну, да, ещё бы!
А взяла бы да сама переспала –
и в расчёте.
Алёна
У вас была любовь?
Вероника
Никакой! За кого хотела в юности,
мне не дали родители... А впрочем,
с моей стороны – никакой.
А с его, говорит, была... И до сих пор...
Всё разбили! Всю жизнь за меня решают.
Алёна
Так чего же ты хочешь?
Вероника
Сама не знаю...
Если бы не этот случай...
Алёна
То ты жила бы словно куколка
в кукольном домике?
И тебя бы устраивало?
Вероника
Может быть...
Алёна внешне спокойна, но внутри
вся кипит от возмущения. Сама
всю жизнь бунтует, уйдя в шестнадцать лет
из родительского дома, утверждает
свою свободу и независимость.
Дико видеть существо, не способное
в тридцать лет на самостоятельный шаг.
– Ах... – говорит Вероника. – что же делать...
– Думай, чего хочешь на самом деле.
Или я теперь должна за тебя решать?
– Ах, не знаю... Я и жить-то не хочу...
– Приехали! Спать пора.
Утром прыжки, надо выспаться.
Свидетельство о публикации №212011200885