Парашютный клуб - 3 день

3-1
Утром дождь. Но: Подъём! – кричит Васильич.
И Сидорин в своём углу: – Мельнирцы! –
Парашютисты и парашютистки
поднимаются под скрип коек, зевая.
Трут глаза кулаками, со второго
яруса кто спрыгивает, кто лениво
вниз карабкается. Хочется страшно
спать ещё, но от мысли, что парашют
надевай – и в самолёт, нарастает
общее неявное возбуждение.
– Вова, – просит Сидорин, – сходи к девчонкам,
скажи, чтоб у медпункта собирались.

Люди с едва разлипшимися глазами,
с полотенцами и мыльницами в руках,
к умывальникам бредут. Облязев вышел
на крыльцо. Совсем светло, но ещё солнце
не всходило. В небе тучи полосами.
Налетает ветерок. Накрапывает.
Видно, на хороший прогноз надеются.
Авось, после восхода распогодится...

Подходит к бараку, где живут девчонки.
На крыльце стоит маленький сухой дед.
– Закурить нету?
Облязев угощает деда "Примой",
Идёт в глубь коридора,
стучится в комнату. За дверью шаги.
В приоткрытую дверь высовывается
сонная Анжела в ночной рубашке.
Он ей: – Доброе утро!
Анжела ему хмуро: – Чего пришёл?
– Велели собраться у медпункта.
– Соберёмся.
Закрывает дверь у него перед носом.
– Не забудьте разбудить Веронику!

Из соседней двери
высовывается лохматая голова. Денис кричит:
– Прыжки!? – и в восторге подпрыгивает.
Ясно, маме не спать. Облязев к выходу.

– Прыгать думаете? – щурится сухой дед.
– Не знаю… Велели всем на медосмотр, –
пожимает плечами Облязев.
Дед говорит с каким-то смыслом:
– Всегда так, соберутся, и будто всё готово...

Облязев на миг останавливается,
но дед только глядит вдаль, пуская дым.
Уже многие толпятся у медпункта.
Слава Богу, не проверяют зрение.
Только пульс и давление, а это
у него всегда в порядке. Подходит
его очередь, милейшая старушка
врач Тамара Васильевна считает
его пульс, измеряет давление,
в книгу пишет. Он ставит свою подпись.
Годен, думает! Зачем, в самом деле,
раньше требовали остроту зрения?
Разве мимо земли промахнёшься?
Он отходит с торжествующим сердцем.

– На весы! – говорит Сидорин
в прихожей медпункта.
По классическим правилам
первыми выходят те, кто тяжелее,
потом легче и легче. Чтоб последние
первых не догоняли и не садились
им на купола. Ведь площадь купола
для тяжёлых и лёгких одинакова.
Потому у тяжелых скорость больше.
А девчонки, про которых Васильич
говорит бараний вес, ещё долго
летают после того как из их взлета
уже все приземлились. А иные
в знойный день, случается, попадают
в восходящий поток и начинают
набирать высоту, а не снижаться.
Актуально для них нравоучение
о том, как выбираться из потока.

Двух кило не хватает у Наташки
до пятидесяти (минимальный вес
парашютиста для прыжков на Д-5).
Ей Сидорин велит в карманы камни
наложить, воровато озираясь.

– Может, лучше ей, – прыская от смеха,
предлагает Лёха, – полведра пива?
От Сидорина держится подальше,
не желая заработать по шее.

Гогенлое предлагает другое,
из багажника несёт связку гаек,
огромных, медных, на медной проволоке.
Опоясали Наташку под курткой.
– На неё бронежилет бы... – мечтательно
говорит Егор. И в тон ему, с ехидцей,
отвечает Наташка: – И в танк посадить.

Мельнирцы толпятся перед выходом.
Все притихли, помалкивает даже
Лёха, у которого, как сказал поэт,
трещали звонко кости языка,
но в другое время. А не теперь, когда,
того гляди, прикажут одеваться.
Головой вертит, глядит в небо.
Подходит Васильич:
– Кто прошёл медосмотр, идите
к парашютному классу. Как машина
подойдёт, так грузите парашюты.

Все туда. Сзади всех идет Наташка,
говорит Облязеву:
– Никто ничего не будет грузить.
– Почему? – Потому что мне плакать хочется.

Облязев едва удержался от бестактности,
не прыснул по поводу вескости оснований
для вывода. Успел заглянуть
в её огромные печальные глаза,
и язык не поворачивается
произнести весёлую шутку.
У него в душе внезапно шевельнулись
непривычные, пронзительные чувства,
как обрывок едва слышной мелодии,
после чего прислушиваешься:
вдруг прозвучит ещё раз, чтоб убедиться,
не ослышался ли.
К его изумлению,
слёзы чуть не наворачиваются,
когда на бледной щеке у неё видит
пятно от укуса слепня. Что это,
думает. От неё передаётся.

Подходят к парашютному классу.
Здесь толпятся. Но грузовика не видно,
долго ждут. Ветерок усиливается.
Небо постепенно затягивается.
Видно, думали, прогноз ещё надвое,
но, похоже, идёт не в нашу пользу.

Маленький сухой дед рядом с Облязевым.
Ему-то, казалось бы, что тут делать,
под порывами ветра, приносящего
иногда дождь, не дождь – сырую морось?
Кошкин, с сумкой на плече, говорит:
– Привет. Облязев: – Привет.

Приходят Васильич, Сидорин
и другие инструкторы,
и у всех лица как на похоронах.
– Слушайте все сюда, – говорит Васильич. –
На сегодня отбой. Прыжки на завтра
переносятся. Пока занимайтесь
своими делами. Через час собраться
в парашютном классе.
– Всем? – спрашивает Лёха.
– Желательно. Тебе не будет лишнее.
– А чего опять отбой?
– Прежде чем, – на него шипит Сидорин, –
рот открыть, ты, хоть иногда, думай!
Лёха: – А чо? Я хочу прыгать!
– Очень оригинальное желание!
У тебя одного вдруг появилось.
Остальные, не знаю, за чем стоят.
За налоговыми декларациями?
Или, может, за пивом?
Ты один такой умный!
– А чо... я да я...
– Погляди на небо!
Тут и все смотрят.

И всем ясно, что никакая партия,
никакое родное правительство,
ни железная воля выдающихся личностей,
ни энергия самых широких масс,
никакие умные учения,
выработанные человечеством
в лице его прогрессивных мыслителей –
ни монады, ни вещь в себе,
ни тем более – отнять и поделить
против воли неба
не могут ничего.
Остаётся лишь дожидаться.

– Есть вопросы? – А в город можно съездить? –
спрашивает кто-то из ольденбуржцев.
– Если надо, и есть на чём добраться...
Кошкин смотрит на Облязева, тот на Кошкина.
– Я кое-что с собой взял, – говорит Кошкин. –
Думал, отметим первый прыжок.
Да стоит ли дожидаться,
коли не судьба?
– Говорят: не откладывай на завтра... –
замечает Облязев. – Только вот пойти куда?
– В казарме неудобно.
– А на воздухе сыро.
– А к девчонкам... Намочить стаканы.
На всех по капле.

– Можете пойти ко мне, – вдруг говорит
маленький сухой дед, будто про себя,
будто вслух размышляет, мимо глядя.
Они быстро переглядываются.
– Mais, pourquois-pas ? – говорит Кошкин.
– Почему бы нет? – соглашается Облязев.
Кошкин смотрит секунду испытующе:
знает французский? Нет, пожалуй.
Но, конечно, этой фразы кто не знает?

– Заходите, – приглашает дед, и они
оказываются у него в каморке.
Койка, полочка на стене, огромный
радиоприёмник в треснувшем корпусе.
Посуда на полочке немытая.
На тарелке засох томатный соус
с прилипшим окурком "Беломора".
– Так я живу, – говорит дед. – По-простому.
Всем знакома такая простота.
Часто у художников так бывает.

3-2
За дверью шум шагов
по деревянному полу коридора,
голоса парней и девчонок. Удаляются.
– МолОдежь, – говорит дед
с удареньем на втором слоге.
Такого произношения Облязев не слыхивал.
Долго бились, чтоб народ не говорил
с ударением на первом: мОлодежь.

Пели на слова Ошанина: эту песню запевает
молодёжь, молодёжь, молодёжь...
Эту песню не задушишь, не убьёшь... и пр.

Но кто мог про второй-то слог подумать?
– Я молОдежь люблю, – в улыбке морщит
дед лицо, и без того состоящее
из одних морщин. – МолОдежи тут много!
Как приедут на прыжки... Я сам любил!
Мне, конечно, далеко до вашего... –

Кошкин, Облязев переглядываются.
– Почему далеко? – спрашивает Кошкин.
– Да прыжков-то у меня всего тридцать.
Был у нас, – говорит, – начальник клуба... –
называет фамилию, которая
им обоим ничего не говорит.
– Предложил мне... ему для команды
нужен был человек. Там все ребята
подготовленные, только надо было
определённое число. Одного не хватало.
– Так вы ас, по сравнению со мной, –
говорит Кошкин, – у меня один прыжок,
да и то уже двадцать пять лет назад.
Я служил в авиации, однажды
нас выбрасывали. Толком не понял:
было, не было, а может, приснилось?
Вот, хочу повторить.
– Не это важно.
Ты вошёл уже в круг парашютистов.

Тут Облязев говорит и удивляет
Кошкина ещё больше, чем тот его:
– По сравнению со мной даже ты ас.
Потому что в этот круг я не вошёл.
У меня вообще прыжков нуль! –
Переглядываются и смеются.
– А я думал, ты какой-нибудь инструктор!
– А я думал, ты! В штаб захаживаешь...

Дед сидит бочком, ожидая, когда же,
будет кое-что. – Какие ваши годы,
вы молОдежь! Своё наверстаете.
– Ни хрена себе молОдежь: zwei gute Vierziger!
говорит Облязев.
– Что это?
– Два парня, по-немецки,
которым от сорока до сорока девяти.
– А я про что? Я же и говорю, молОдежь!

Кошкин хлеб достаёт, бутылку водки,
луковицу, кильку в томатном соусе.
Вертит рыбные консервы:
– Классика советской жизни.
Говорят, в Америке
разбогател один из бывших наших,
своя вилла, прислуга,
но этот из России
выписывает кильку в томате,
и спецрейсом она ему обходится
дороже шампанского с устрицами.
Ну, а главное, к ужасу прислуги,
сам ножом расковыривает банку.
У прислуги глаза на лоб вылазят.
А того грызёт тоска по родине.

Облязев
Ну, а нам до него какое дело?
Пусть себе ностальгирует.
Что хотел, то нашел. Его проблемы.
Нам самим, без него, килька нравится.
Дед (мечтательно)
Да, килечка – это вещь...
Кошкин
И я о том же...
Облязев
А чего тогда сразу: как у них?
Если что-то похоже, мы и рады.
Ну, а нет, так уж нам как будто совестно,
что у нас не как у людей.
Да пошли они на хер!
Дед (мечтательно)
Килька в томате
самой вкусной едой казалась в детстве.
Кошкин
Да ведь я вам только так, как анекдот!
Облязев
Смех смехом, но я не терплю обезьян.
Разговаривать – ни на одном языке,
кроме матерного,
а пишут русские слова латиницей,
лишь бы как у людей. Подражательно.
Отчего не китайские иероглифы?
Не арабские буквы? Не еврейские?
Не индийские? Или ещё какие.

Мы живём ведь не в зоне оккупации,
где обязаны надписи дублировать
на языке господ победителей.
Отчего свой язык презираем?
Погляди, как из кожи вон лезут
и, заметь, без малейшего принуждения!
Всю кабину бесплатно улепит,
разукрасит иностранной рекламой.
От себя, от души попресмыкаться!
Вот тебе и национальная гордость!
Растопи заморскую шоколадку
и купайся, как свинья, в этой жиже!
Желаем быть провинцией Америки?
Но Америка нас не побеждала.

Кошкин
Между прочим, их доллар принимают везде,
а наш рубль?..
Не век жить в лагере!
Облязев
Будто лучше в иностранных батраках?
Кошкин
А в батраках у родимого государства?
Нашими жизнями
чтобы распоряжалось как хотело,
а мы бы у Родины вечно в долгу!
Облязев
Тебя трудно, однако, переспорить!
Кошкин
А мы разве собрались на дискуссию?..

Открывает долгожданную бутылку.
Слышен смех через дверь из коридора,
крик девчонок и Лёхин тенорок.
– У них весело, – произносит Кошкин,
открывая консервы. – У кого это? –
дед насмешливо спрашивает. – У них,
у девчонок, у кого ещё-то?
– Нет ума, тянет к женщинам. МолОдежь!
– Доживём до тебя, и не потянет.
Рассудительными станем,
высоконравственными.
Если кто с женщиной уже не может,
в том сразу просыпается моралист.
И, как правило, страшный зануда.
Что ни слово, то нравоучение.

Дед хихикает на это замечание:
– Женщина, брат ты мой, хитрая штука!

Кошкин
За знакомство!
Дед
Я – Николай Павлович.
Облязев
Я – Владимир Облязев. Из Мельнира.
Кошкин
А я Фёдор Кошкин. Из Ольденбурга.
Дед
Кое-что рассказать могу про женщин!
Ты ей только попадись! Или деньги,
или душу из тебя повытянет.

(история о М. В. Остапенко)
Я служил на Дальнем Востоке
в морской авиации.
У нас в полку была лётчица
Мария Васильевна Остапенко,
всегда ходила в галифе,
в хромовых сапогах, курила "Беломор",
стриглась коротко,
голос грубый, хриплый,
представлялась всегда: пилот Остапенко.
Вот однажды гуляла и услышала,
в кустах кто-то стонет, посмотрела:
синявка рожает. Рядом с ней
такая же сидит бабёнка пьяная,
лыко вяжет с трудом, помочь не может.
Мария Васильевна помогла,
и машину вызвала, и в больницу
приходила потом, носила продукты.
От кого? – От пилота Остапенко.
Вдруг она получает в суд повестку.
Сговорившись, решили две синявки
иск подать на пилота. Ведь не Ваня
с мыльного завода, от которого
был, наверное, ребёнок. Офицеры
при Сталине хорошо получали
и паёк... Вот они и сговорились.
Сидит бедная истица, а подруга
говорит, видела своими глазами,
как она жила вот с этим лётчиком,
от него и рёбенок. И в больнице
подтвердить могут, носил передачи.
А с чего бы их стал носить? Всё ж ясно.
Тут судья вызывает ответчика:
– Ваши фамилия, имя, отчество?
– Мария Васильевна Остапенко.
– Но позвольте... какого же вы пола?
– Женского. – Что тогда в зале поднялось!
Она, в хромовых сапогах, с короткой стрижкой
выглядела так, что и судья не поняла сразу.
Матросы из полка на баб злые,
разорвать были готовы. Зал гудит...
Кошкин
Неужели, разорвали?
Дед
Нет, конечно... Ведь там охрана...
Кошкин
А пилот оказался бы мужчиной?..
Дед
Ну, не знаю...
Кошкин
А кто просил соваться?
Обходи за километр таких тварей!
Дед
А ты что, подыхать её оставишь?
Кошкин
А ты нет, и всю жизнь плати за это?
Дед
Кто же думает в таких обстоятельствах!
Кошкин
Эти твари отлично подумали!
На одном прокололись – не мужчина...
Дед
Да у ней же ж фамилия: Остапенко.
Как узнаешь, мужчина или женщина...
Облязев
Не разорвали, и чем дело кончилось?
Кошкин
Извинением, конечно! Ошиблись...
Будем в следующий раз поумнее.
Через день на другого заявим,
только прежде проверим пол как следует.
Дед
Как не так! Судья велела арестовать
прямо в зале суда за лжесвидетельство.
Взять под стражу!..
Кошкин
Ну, взяли. Что из этого?
Замечание сделают, да отпустят.
Скажут: мать, гуманизм, размажут сопли.
Всё лучшее от молока матери.
От такой, как вот эта вот, синявки.
Непонятно только, откуда худшее.
Дед
Врёшь! До двух лет лишения свободы!
Тогда было... Сейчас не знаю...
Нынче миллион наворуй – не посадят.
А посадят за два мешка картошки.
Ведь сейчас у нас права человека!
Только, конечно, смотря какого...

3-3
Кошкин
Иронический ты человек, Николай Павлович!
Дед
Раньше были все равны, и министру
оторвали бы башку.
Кошкин
И колхознику
за колоски.
Дед
Ну, и что?
Кошкин
И за то, что ты труженик, двор скотины,
дом крепкий, а не сам собой разваливается.
Другим позволяешь заработать...
Дед
А ты что, за кулаков?
Ты смеёшься, потому что молод, глуп.
Ещё поймешь...
Кошкин
Постараюсь. Давайте помаленьку!
Дед
Вы ко мне, заходили бы ребята.
У меня тоже кое-что бывает!
Спирт вот если получат... Постоянно
получали раньше, сейчас не знаю...
Что-то не было давно... у нас раньше
литра два постоянно было в банке.

Начинает он новую историю,
как был бортмехаником, и полетели
куда-то, и через два часа полёта
выяснилось, что топлива не хватит...

Облязев
Не пойму, как же вы тогда летали,
если, прежде чем взлететь, не рассчитывали
сколько нужно топлива до места.
Дед
А всего никогда не рассчитаешь.
Кошкин
И авось, как-нибудь кривая вынесет!
Главное – взлететь, а там видно будет!
Дед
Что с тобой говорить? Одни насмешки.
А ко мне всё равно заходите.

От него выходят Кошкин с Облязевым,
на крыльце закуривают.
Подходит Сидорин:
– Если хотите в Ольденбург,
от ворот отходит микроавтобус.

Кошкин
Может, и вправду ко мне съездим?
Что здесь делать? Всё равно нет погоды.
Облязев
А там что? Здесь хоть можно отоспаться.
Кошкин
Да ещё бы пошли, немного взяли.
Облязев
Ладно, поехали. Хоть город посмотрю.

Фридрих предлагает Алёне и Альбине
прокатиться в город с Серёжей.
Посмотреть, может быть, кино,
какое – всё равно.
– Попросим его свозить.
– Вы хоть знаете, почём нынче бензин? –
недовольно бурчит на них Серёжа.
Но Альбина в глаза глядит лукаво,
говорит: – Хочу. – Кто же устоит?
К ним подходит, когда в "Москвич" садятся,
печальная Наташка. – Меня возьмёте?
– Садись! – кивает Гогенлое с выражением:
всё равно пропадать! Куда вас денешь?
Но когда ещё Лёха хочет с ними,
заявляет ему: – Больше нет места! –
Тут же рядом сердитая Анжела
на Лёху глядит испепеляюще.
Нет, она бы этого не пережила,
чтоб в одной он машине... со старухой!..

– Ты куда, – говорит она, – собрался? –
когда скрылся "Москвич" за поворотом.
– Так... Хотел просто в город прокатиться...
– А чего тебе в городе? – И Лёхе
не приходит в голову, что отчёта
он давать не обязан. И ей тоже
не приходит в голову, что и она
не вправе у него допытываться.

А Серёжа и с ним его компания
через полчаса уже в Ольденбурге.
Припарковали "Москвич" у кинозала.
Наташка в кино идти не хочет,
говорит, одна хочет прогуляться.
Обещает подойти к концу сеанса.
– Без меня не уезжайте. – Ладно, только
не опаздывай, долго ждать не будем!

(Кошкин и Облязев разговаривают в автобусе)
Едут Кошкин с Облязевым в автобусе.
продолжают завязавшийся разговор.

Кошкин
Надо было всем держаться за партию.
Облязев
Сам ты что-то не очень похож на идейного.
Кошкин
Я же не об идейных основаниях…
Облязев
А о чём? О практике НКВД?
О ликвидации крестьянства как класса?
Кошкин
Что касается личных убеждений,
в девяносто первом был на баррикадах.
Облязев
А тогда какого хрена?..
Кошкин
А партия
была единственной структурой,
которая охватывала всю страну.
Что литовца соединяло с узбеком?
Или чукчу с грузином? Сеть парткомов
и один ЦК на восток и запад.
Сеть порвалась – рассыпалось государство.
Пал Третий Рим без внешней агрессии.
Облязев
Да ведь и партия немного виновата!
Надо делать реформы своевременно.
А не ждать, когда всё само развалится.
А она с феноменальной упёртостью
продолжала твердить дохлые формулы,
поклоняться мумии,
когда в жизни всё давно шло по-другому.
Кошкин
Сейчас ты пишешь что-нибудь?
Облязев
Нет.
Кошкин
А почему?
Облязев
По-старому не охота, а новое пока не идёт.
Кошкин
А это потому,
что и литературу двигала партия.
Всё равно, ты за или против.
Партия так подняла слово,
что за него садили, расстреливали.
Из страны высылали. Кто был за,
получали привилегии. Кто против –
бесплатную рекламу. Ведь она же,
во всю мощь начиная прорабатывать,
создавала известность!..
Такую, что сейчас никому и не приснится.
Колоссальное рекламное агентство,
а реклама гроша ему не стоила.
Может, он и писатель-то не шибкий,
а начнут ругать – и все его узнают.
Почитают – ничего особенного.
Но раз ругают – значит, что-то есть?

Вот, сейчас: печатай всё, что захочешь,
лишь бы деньги заплатил,
поноси хоть самого президента –
голубая мечта времён Брежнева.
Издавай хоть дикую порнуху,
хоть пиши вообще открытым матом,
никому до тебя не будет дела
и, при этом, ты ничем не рискуешь,
потому что – кому ты на хер нужен?
Облязев
Солженицына так рекламировали.
Кошкин
Ну, и что ты этим хочешь сказать?
Облязев
Я его не считаю ничтожным.
Кошкин
И я не считаю. Но мы знаем, "Один день"
обсуждали не на литобъединении,
а в ЦК КПСС.
Дал Никита добро – напечатали.
А не дал бы? Да никакой Твардовский
ни в каком "Новом мире"... Политика!
Или, думаешь, пошёл бы самиздатом?
На машинке четвертым экземпляром.
Облязев
Да ведь тут одной политики мало.
Надо, чтоб был художественный образ.
Кошкин
Да ведь тут одного образа мало.
Одним образом никак не объяснишь
его дикой популярности в то время.
Вот сейчас – напечатай слово в слово,
да никто и не заметит рассказа.
Разоблачения? Сейчас куда хлеще.
Только все почему-то равнодушны.
А тогда как рассказ воспринимали!
Будто откровение свыше!
Я ведь помню, когда он появился.
Почитать дали родителям на ночь.
Отец читал за дверью вслух.
Мне всё было слышно.
Я потом Сталина ненавидел.
Но не знал, что написал Солженицын.

А потом уже в армии был случай.
Нас собрали толпу однажды в клубе.
Я служил в авиации. Согнали
кроме нас батальон, роту охраны.
И стройбат, который строил полосу.
Майор Жуков из политотдела, толстый,
с кустистыми бровями, задыхается
на сцене будто от праведного гнева.
Он когда ходил, задыхался,
когда говорил, задыхался.
Его лицо наливалось кровью.
Сперва талдычил что-то долгое и нудное,
чего никогда никто не слушает,
а после вдруг заговорил про Солженицына –
в первый раз мы услышали фамилию –
это такой гад, это такая сволочь.

Мы до этого знать о нём не знали,
не сказал бы – и дальше бы не ведали.
Но он назвал фамилию.
А потом говорит: гад и сволочь.
Есть вопросы? Вот тут меня заело.
В тот момент стало ясно, что сейчас будет.
Облязев
У матросов нет вопросов.
Кошкин
Вот именно!
Крикнет кто-то: нет и – выходи строиться.
Облязев
Ничего не будет.
Кошкин
А человека в грязь размазывают.

3-4
Я и поднялся, стою в самой середине зала,
говорю: у меня есть вопрос.
– Давай.
– Кто такой Солженицын?
У майора лицо набрякло кровью.
На меня смотрит
не только он маленькими глазками
из-под кустистых бровей – весь зал смотрит.
Я стою и в гробовой тишине жду,
чтобы мне сказали ясно и понятно:
кто такой Солженицын?
И почему его ругают на политзанятиях?
Для меня это естественный вопрос.
Для майора, кажется, ЧП.
Задыхаясь, сказал со злобой Жуков:
– Это такой гад, это такая сволочь!
Теперь понятно?
Да, теперь мне понятно.
Он и сам не знает, кто такой Солженицын.
Приказали – ругает. А кого, за что?
У майора у самого нет вопросов.
В голове нет мыслей, кроме выслуги.
Рот закрыл – рабочее место убрано,
как выразился однажды один офицер.
Мне потом тот вопрос припоминали:
он интересовался Солженицыным!
А не называли бы!
С таким особенным подлым оттенком:
интересовался!
Облязев
А не задавай
идиотских вопросов. Тебе сказано:
гад и сволочь? Значит: есть! – и лапу к уху.
И гляди орлом, глазами пожирай начальство!
Приказы не обсуждаются!
– А, пошёл ты на хер, – говорит Кошкин.

– У нас тоже на Дальнем Востоке,
На Тихоокеанском флоте,
приехал какой-то из Москвы
и давай таскать офицеров по одному:
кто читал Солженицына?
А у нас никто ни ухом, ни рылом
знать не знал о нём. Один авиатехник
говорит: дался им этот Солженицын!
И как раз после этакой проверки
разобрало всех любопытство:
кто такой, в самом деле, Солженицын?
Почему из-за него всех таскают
в политотдел, чего он понаписал?
Почитать бы. Вот чего добились.

Автобус как раз въезжает в Ольденбург.
– По пивку? – предлагает Кошкин.
– Ничего не имею против,
если всё равно нечем заняться.
Идут на набережную реки Мельнир,
она в Ольденбурге
как в Одессе Дерибасовская
или как в Москве Арбат.
И вдруг им навстречу попадается
– О! привет! –
Наташка.
Улыбается бледно, будто в пасмурный
день проглядывает солнце сквозь тучи.
Кошкин говорит:
– От своих никуда не уедешь.
На день с аэродрома отлучаемся,
а тут прелестнейшее существо
нарисовывается, не сотрёшь!
– Это я существо? – Наташка морщится.
– Ну, а кто же ещё? Раньше говорили: тварь,
и на это никто не обижался,
а теперь стесняются. А что такого?
Тварь – творение. Люди могут опошлить
всё на свете, даже это.
Вы ещё не изменили отношения
к рождению детей?
Тут, видно, нашёл стих на Наташку,
заразилась от Кошкина иронией, говорит:
– А это смотря от кого! –
Тот смеётся:
– Вот ответ! Справедливый!
Что рожать-то от кого ни попадя?
А то будет, как рассказывал дед! –
и с Облязевым переглядывается. Тот:
– Не слушай. –
Кошкин понимает и не юродствует.

Говорит: – Не хотите ли прогуляться с нами
и пива выпить?
– Я не против, – говорит Наташка, –
но мне прежде надо в аптеку.
– Я знаю, где здесь аптека, –
говорит Кошкин. – Я местный. Недалеко! –
И действительно, в боковой улочке
есть аптека, но она закрыта,
и по какой причине, неизвестно.
Если верить вывеске, то в этот день и час
она должна работать. Но закрыта.
И никаких бумажек, поясняющих,
почему. Как всегда, у нас считают
ниже своего достоинства пускаться
в какие бы то ни было объяснения.
Закрыта – и всё, и не ваше дело!
Сами хозяева. Хотим – закрываем!

Кошкин в небо глядит. – Обычно в городе, –
говорит, – не обращаешь внимания
что там делается. Лишь бы не капало.
А закапало – под ближайший навес.
Головы всё равно не поднимаешь.
Так и смотрим всю жизнь себе под ноги.
– Небо чистое, –
говорит Наташка тоном безнадёжности,
– как позавчера!
– Закон подлости, – замечает Кошкин. –
Наиболее вероятно то,
что наименее желательно.
– Надо бы это записать, – говорит Наташка.
– Это и так всем известно.
– Всем известно, откуда люди берутся,
но как вырастет каждый, опять в новинку.
– Как она!.. – подначивает Облязев.
– Да куда там! Вы друг друга стоите.

Они идут к другой аптеке.
От неё только вывеска осталась,
а внутри всё заляпано известкой,
краски, доски, бочки, вёдра.
Рабочие что-то долбят,
из угла в угол перетаскивают.

Идут к третьей аптеке мимо бани
из вишнёво-красного кирпича,
стены поросли зелёным мхом
и бирюзовым лишайником.
– Не сходить ли нам в баню? –
говорит Кошкин.
– Сначала в аптеку, – говорит Наташка.
Аптеку, наконец, находят.
Пока Наташка заходит,
Кошкин и Облязев стоят на улице.
А Наташка, когда выходит,
глядит насмешливо на Кошкина:
– Ну?
– Что? – теряется тот.
– А кто-то, кажется, предлагал что-то...
Когда шли мимо бани...
– В самом деле! Пойдём-ка мы все в баню!
Да возьмём все втроём отдельный номер!
– Ну, пошли, – соглашается Наташка. –
Красноречивые! Уговорили. –

Облязев говорит:
– У меня нет ни мыла, ни мочалки.
Наташка: – У меня полотенца.
– Так зайдёмте ко мне, у меня дома
что-то есть, а нет – купим по дороге, –
предлагает им Кошкин.
Зашли в магазин. Глаза разбегаются
от разноцветных обёрток мыла.
– Помнишь, как при социализме и коммунизме
хозяйственное было по карточкам? –
говорит Кошкин.
– Это и я помню, –
подаёт печальный голос Наташка.
– Ты?
– А что ты удивляешься,
будто это было пятьдесят лет назад?
Я училась, хозяйственное мыло
моя мама получала по карточкам.
– Где же здесь, извините, земляничное? –
разглядывает Кошкин витрину. –
Или его уже не делают?..
Наташка выразительно морщится.
– Другое что-нибудь возьми, –
говорит Облязев.
– Нет! Возможно, среди этой пёстрой кучи
есть и лучше, но только земляничное –
это знаковый символ нашей жизни!
Словно килька в томате.
Наташка говорит брезгливо:
– Терпеть не могу...
Меня тошнит от запаха земляничного мыла.
Кошкин смеётся, будто она сказала
что-то остроумное.
– Я признаю только хозяйственное, –
говорит Облязев, – это, собственно,
то, что есть мыло. А остальное – смесь его же
с одеколоном и всякой дрянью.
– Ничего ты в мылах не понимаешь, –
говорит Наташка.
Кошкин, наконец, находит земляничное. Но это
не то, что он искал. Оно должно быть
не в такой упаковке, не с таким рисунком.
– Другого нет, – улыбается ему продавщица.
Тогда Кошкин, не желая раздражать Наташку
тем, что ей противно,
берёт, по её совету,
и все идут к нему.

В его однокомнатной квартире
в беспорядке валяются бумаги.
Книги по углам и на подоконнике.
На табуретке пишущая машинка
перед широкой и низкой лежанкой,
представляющей собой щит из досок,
поставленный углами на шлакоблоки.
На щит наброшено одеяло,
большое, стёганое, прожжённое,
заплатанное, закапанное свечкой.
На подоконнике стеклянная банка,
наполненная окурками и пеплом.
Одиноко стоит на полке книжка:
Федор Кошкин. Весеннее разнотравье.
Облязев берёт, раскрывает, листает.

В основном, стихи про грибы, про траву.
Пожелания не забывать рассветы
(варианты: закаты, перекаты).
Как всегда, пахнет сеном (хвоей, дымом) –
обязательно в стихах чем-то пахнет.
На дворе капель (иль вьюга, или ветер –
вообще, какая-нибудь погода).
И, конечно, глаза, слеза и лист,
то ли клейкий, то ли вовсе опавший.
В таких книжицах всегда что-то тает
и всегда куда-то что-то улетает.
и всегда расставанье и прощанье
с пожеланием помнить. Книжка издана
в семьдесят восьмом году в Ольденбурге.

3-5
– Я давно вырос из этих штанов, –
говорит Кошкин.
– Ты сам это написал? –
изумлённо таращится Наташка.
– Сам, – смеётся, – да что здесь такого?
– Не видала в жизни живого автора.
– Ну, и что, наконец, увидела?
– И сейчас пишешь? Показал бы!
– Ладно. Только после бани.
И после трёх рюмок. –

Открывает кладовку, включает свет, роется.
Вытаскивает чистую простыню,
хоть и с дыркой, показывает Наташке.
Та кивает. Находится полотенце для Облязева
и пара резиновых шлёпанцев.
Складывают это всё в пакеты и идут в баню.

По дороге берут
два пластмассовых пузыря пива
и пакетик орешков.
К зданью бани замшелому приходят.
Внутри пахнет остывшим банным паром
и одеколоном из парикмахерской.
– "Шипр", – брезгливо морщится Наташка.
Кошкин спрашивает,
есть ли отдельные номера.
Ему, не глядя на него,
равнодушно называют цену.
Он, отозвав в сторонку Облязева,
с ним шушукается. Денег у них в обрез.
Надо ещё на прыжки. Уж и не рады,
что затеяли это, уж не знают,
куда деть Наташку, зачем она им.

Номер оказывается не бог весть чем,
небольшая раздевалка с топчанами,
как в больнице, обитыми дерматином.
Может быть, из больницы их и взяли.
Столик с гладкой
пластмассовой поверхностью.
Несколько чайных чашек в крупный горошек,
и одна из них – с отколотой ручкой.
– Превосходно,– говорит Облязев. –
Пиво пить не из горла.

Раздеваются
и в парилку. Наташка обернулась
в простынь как римлянка времен упадка.
Жарко. Доски накалились, невозможно
сесть на них, чтоб не обжечься, приходится
полотенца под себя подкладывать.
Шлёпанцы одни, их отдали Наташке,
чтоб не жгло ей ни пятки, ни подошвы.
– Поддавать не будем? – говорит Кошкин.
– Да куда ещё? – говорит Наташка.

Кошкин
Некоторых послушать, они парятся
полчаса, а другие так и больше.
А у меня были часы, от воды
защищенные, я решил проверить.
Редко кто пять минут высиживает.
По часам, так обычно три, четыре.
По рассказам – полчаса просидели.
Облязев
Когда задницу поджаривает, время
неприметно как-то растягивается.
Секунда за минуту покажется.
Кошкин
Это пиво по полчаса пьют.
А потом на три минуты в парилку.
Облязев
Может, нам последовать их примеру?

После бани Наташка вспоминает,
что ей надо быть у кинотеатра.
– Ну, пошли. – Но машины не находят.
И тогда все отправляются к Кошкину.
– Ничего, – говорит он, – доберёмся
до аэродрома, не проблема.

Разморило их после бани, клонит в сон.
Под мелким моросящим дождем подходят
к его дому, поднимаются в квартиру.
Кошкин приглашает располагаться.
Приносит запотевшую бутылку водки
из холодильника, копчёную скумбрию,
буханку хлеба, луковицу.
Разливает, нарезает хлеб и рыбу.

Кошкин
За успех нашего безнадёжного дела!
Наташка
Как это?
Кошкин
А что, уже забыли, ради чего мы здесь?
Должны же отпрыгаться!
Облязев
За прыжки!

И все дружно выпивают.
Закусывают, вытирают руки
обрывками газеты вместо салфеток.

Наташка
Кто-то обещал показать, что пишет...
Кошкин
Условие забыла? После трёх рюмок!
Наташка
Я читать не смогу после трёх рюмок.
Кошкин
А мне прежде показывать неловко.
Наташка
А зачем так пишешь, что самому стыдно?
Кошкин
Ладно! Читай. Это концы.
Граф Толстой, как вы помните, сказал,
что романы обычно заканчиваются свадьбой.
А на самом деле, они должны начинаться
с этого. Свадьба – лишь завязка,
а не счастливый конец.
Меня романы, где на свадьбе
ко всеобщему восторгу всё закончилось,
развлекают.
Наташка
Например?
Кошкин
"Алые паруса".
Наташка
в них-то что тебе не нравится?
Кошкин
А помнишь, чем дело кончается?
Забирает её к себе в каюту
на глазах у опупевшей деревни,
выставляет на палубу матросам
вековую бочку, перепиваются,
и на этом будто счастье началось
и теперь никогда уже не кончится.
Наташка
Ну, и что? Без тебя никто не знает,
что мы живём не вечно?
Кошкин
Конечно, знают...
Облязев
А чем у тебя заканчивается?
Кошкин
А как бы вы думали?

Он оставит её в фамильном замке
за хозяйством приглядывать, прислугой
сам, конечно, пойдёт обратно в море.
А поскольку всё делал из желания
удивить, доказать кому-то что-то,
вновь захочет повторить удивление,
чтобы свою подпитывать гордыню,
ай да я, мол, ай да паря, ну и квас!
То могу, чего другие не могут!
И захочет ещё одну осчастливить.

Наташка
Ты из сказки делаешь обыденность.
А ведь это в душе у всех девчонок:
Грэй на алых парусах, а не плешивый
новый русский, хамло на "Мерседесе".
Кошкин
И ты хочешь сказать, что не поедет
ни одна на "Мерседесе"?..
Наташка
Да поедут...
Сколько хочешь. И больше. Но в жизни
обыденности хватает. А душа хочет сказки.
Кошкин
Хорошо, давайте выпьем за женщин!
Облязев
Безупречная логика!
Кошкин
За женщин можно пить и без логики.
Женщины – цветы жизни!
Наташка
Это дети цветы жизни.
Кошкин
С чего взяла?
Наташка
На детской вилке так написано.
Кошкин
Неправильно. Дети – уже плоды.
А цветы – женщины!
Наташка
А тогда, получается, вы трутни.
Кошкин
Ну, а если про вас сказать по правде?..
Наташка
Существа мелочные, сварливые...
Если хочешь, ревнивые и жадные...
А ещё я про нас такое знаю,
у тебя уши в трубку скатаются.
И глаза на лоб вылезут.
Кошкин
В самом деле?
Наташка
Не думала, что ты женоненавистник.

Тут звонит телефон, и Кошкин трубку
жадно хватает. – Ирэн! – и его голос
вмиг меняется: – Да, лечу на крыльях! –
будто с ума сошёл, бросает трубку.

У Кошкина лицо немолодое, с морщинами,
а в него будто вставлены молодые глаза.
– Извините, я должен вас покинуть, –
говорит он. – Я вас одних оставлю.
Как-нибудь без меня тут разберётесь.
– И надолго? – спрашивает Наташка.
– Сам не знаю... Может, даже до утра.
Располагайтесь, что найдёте, берите.
Утром вместе на аэродром поедем.
Я за вами зайду в любом случае.
Вот ключи.
– Что же, у тебя ночевать?
– А неужели хуже, чем в аэроклубе?
Или казённая койка уютнее?

У них есть ещё полбутылки водки,
хлеб и немного копчёной скумбрии.
– Очень хочется спать, – говорит Наташка.
– Так ложись. – Облязев находит в кладовке
одеяльце, её им прикрывает.
После бани очень сильно клонит в сон.
Для себя пальто Облязев находит,
пристраивается с краю на топчане,
накрывается как шинелью и спит.
Просыпается первым, наливает
себе стаканчик водки, подправляется.

Когда Наташка проснулась,
до ночи ещё далеко. – Придёт он? Не придёт?
– А тебе-то что? – Ночевать здесь будем?
– Если хочешь, поехали обратно.
– Не хочу никуда сейчас ехать.
– А по городу побродить?
– По городу ещё можно.

3-6
В лёгких сумерках выходят к цирку.
Он закрыт. Представление закончилось.
Пахнет дымом, они туда подходят.
Там кучерявые люди с крючковатыми носами
жарят шашлык. Пусть бы дорого,
но не из жирной же свинины,
чуть ли не из нарезанных кубиками
розовых кусочков сала.
Наташку тошнит при виде этого,
она прочь тащит Облязева.
Приходят на набережную, где под зонтиками
стоит несколько пластмассовых стульев.
Здесь подают пиво. – Не откажешься? –
говорит Облязев.
На закуску подают солёные орешки,
жареные картофельные стружки.
Пиво пьют из пластмассовых стаканов
и глядят, как мимо них катит Мельнир
свои мутные воды через Ольденбург,
а потом, через сотню километров,
эти струи дойдут до их города,
что по имени реки называется.

Небо чистое, но порывы ветра,
разукрасившие реку барашками,
налетая, чуть стулья не сдувают.
Вон катится кастрюля,
полетели бумаги с набережной.
Они держат стаканы, и Облязев
едва успевает схватить бутылку.
А пакет со стружками сдуло в реку.

Облязев
С таким ветром никто не пустит прыгать.
А какая погода будет утром
разве можно угадать?
Наташка
И не надо.
Облязев
Почему?
Наташка
Вообще гадать не надо.
Никогда. Это только кажется,
будто хорошо знать будущее –
ничего нет в этом хорошего.
Всего лучше ничего не знать заранее,
не видеть дальше этого момента,
не думать, что произойдёт хотя бы через миг.
Иначе не жизнь – одно мучение.
Иногда я вижу, лучше б не видела...
Облязев
Ну, и что же ты... видишь?
Наташка
Тебе-то что?

Она смотрит с тоской на воды Мельнира.
...и никто не мог понять, что с ней такое...
Над обидчиками долго издевались,
наконец, мордовороты Мусика
попросили: дай, мы из них девочек сделаем.
Тот махнул рукой: делайте что хотите,
и повёл Наташку прочь,
говоря, ей не видеть лучше этого.
Уходя, она краем уха слышала
крик и стон и довольное кряхтение.
Её Мусик на свежий воздух вывел
под весенние звезды. – Всё, – сказал он, –
никогда тебя больше не обидят.
– Пошли к тебе, – сказала она. –
Не люблю оставаться в долгу.
– Ты с ума сошла.
– Пошли скорее! –
Она была на грани истерики.
Он это почувствовал, привёл к себе.
Налил ей рюмку водки.
Она сразу закосела и стала
с себя срывать одежду, швырять в стороны,
закричала: – Бери меня скорее!..

Облязев думает: встречал особ,
которые пытались из себя изобразить
больше, чем были.

А она видит в самом деле, но ей не хочется.
Просто жить и не знать, что дальше будет.
Она считает своё свойство болезнью,
от которой не знает, как избавиться.
Она видит, как врут по телевизору
экстрасенсы, ясновидцы фальшивые,
но зато оборотистые эстрадники,
бойкие телепредприниматели,
артисты эзотерического жанра.
Тоже хлеб! Да когда исправно платят.
Ведь это не шахтёры. Мошенники!
Она видит так ясно, что ей кажется,
будто все теле-ложь прекрасно видят.
И её поражает легковерие
нашей публики, падкой на сенсации.
Принимают за чистую монету:
откровенного клоуна – за пророка,
сатану – за духовного наставника,
пока тот в метро не пустит отравы.
Лишь тогда начинают удивляться:
кто же мог знать заранее? Как будто
не видели с самого начала
с кем, в сущности, имеют дело.
Сатана остроумен, логичен, обаятелен
и большими ворочает деньгами.

Облязев за свою жизнь насмотрелся
таких, кто говорили о духовности,
а на поверку оказывались
эгоистками, материалистками
самого приземлённого пошиба,
считающими каждый кусок во рту.
Он к словам о духовности относится
иронически. Если ей так нравится,
пусть и кажется себе ясновидицей.
Как говорят, чем бы дитя ни тешилось...
Он Наташку не воспринимает всерьез.
Но того не замечает Облязев,
что Наташка не ищет превосходства.

Возвращаются в квартиру Кошкина.
Наташка залезает в дальний угол лежанки.
Берёт рукопись, которую дал Кошкин.
Облязев думает, ему не почитать ли
что-нибудь из сочинений Кошкина.
– Какая гадость, – Наташка морщится.
– Это ты о чём?
– Тьфу, мерзость, что он пишет!
Сам посмотри, если хочешь.

Спать ложатся на широком топчане,
Наташка у стены, Облязев с краю.
– Спишь? – Наташка его спрашивает. – Сплю.
– А мне страшно... – Меня боишься, что ли?
– Нужен ты! – А что тогда? – Если б знала...
Говорят, когда знаешь, страх проходит.
Ой! – Наташка придвигается вплотную,
обнимает его худенькой рукой.
Ему кажется она совсем ребёнком,
доверчиво прижимается.
Если ей кажется, будто так уже не страшно...
Хорошо ему, и он уже думает:
была б тётка теперь на её месте
постарше, матёрая, прожжённая,
тогда, может, и он бы по-другому
отнёсся. Не святой ведь он. Но это ж ребёнок,
существо из поколения детей,
серенькое, которое глядит на мир
огромными печальными глазами,
а в его словах грусть и безнадёжность.
Но он ошибается, полагая,
будто и Наташка того же мнения.
Он уже уплывает в сновидениях,
как вдруг, то ли снится, то ли наяву,
чувствует, как она его ласкает.
Свою плоть чувствует отвердевшей,
будто лопнет сейчас от давления.
– Ты... чего?.. – она брюки расстёгивает.
– Я же старый! – Ну и что? Или боишься
изменить жене?.. – У меня нет жены.
– Ну и вовсе странно… Чего вам-то бояться?
Вы ж не женщины... – За тебя беспокоюсь...
– Я сама за себя побеспокоюсь. –
Она стягивает с него одежды.
Вот и – серенькая мышка… Кто бы мог
на печальную Наташку подумать
с ее неиссякаемым пессимизмом?
– Наташка, обещать ничего не могу... ой...
– А кто от тебя чего-то требует?
Она забирается на него верхом.
Будто всем существом обволакивает.
Между ними возникает, нарастает
мощный ток жизненной энергии,
которой существа разного пола
обмениваются, поддерживая друг друга
в зыбком океане жизни.
Ведь отнюдь не только ради потомства
женщины общаются с мужчинами.
Забывает он себя. И пространство
будто перестаёт существовать.
Время останавливается.
Растёт энергия. И будто прорыв в вечность.
Разрядка, наконец.
Будто молния заставляет обоих содрогнуться.
Будто ливень...
Наташка на Облязева ложится мокрая
в изнеможении.
Ведь при ливне это так естественно...

Облязев
Ты с ума сошла…
Наташка
И что?
Облязев
Удивляюсь...
Наташка
Что я тоже человек, а не мышка?

Неужели она слышит его мысли?
Он её обнимает, прижимает.
До чего же худенькая, тонкая…
Сердце у него щемит от жалости.
К нему жмётся Наташка и трепещет.

3-7
А "Москвич" Гогенлое не случайно
не нашла Наташка у кинотеатра
в условленное время. Алёна, Фридрих,
Альбина, Серёжа выходят из кино,
видят: возле "Москвича" двое ментов
стоят с автоматами Калашникова,
"Москвич" озабоченно разглядывают,
будто в жизни не видывали такого
чуда техники. Серёжа к ним подходит:
– Ну, и что? – говорит. Они внимательно
смотрят на него. Видно, им не очень
нравится его калмыцкое лицо,
его длинные чёрные волосы,
перехваченные на лбу ремешком.
– Ваша машина? – Моя. – А документы?
– Документы есть. А всё-таки, в чём дело?
– Разберёмся. – Очень долго читают
документы. Спрашивают: – Пил сегодня?
– Нет. – А тормоза в порядке? – В порядке.
– Ну, проверим. – А что за основание
для проверки? Я ведь, кажется,
ничего не совершил…
– Тормоза должны всегда быть исправны.
Какие ещё нужны основания?
Если они в порядке,
значит, дальше поедете спокойно.

Тормоз работает, но стояночный
держит плохо. Менты торжествующе
переглядываются, они-то знают,
где искать, они рады, что находят!
Говорят: – На штрафную стоянку.

Вся компания возмущается.
Им нужно на аэродром!
Они в городе никого не знают.
Но стражи порядка неумолимы.
Это не их проблемы.
– Произвол! – кипятится Гогенлое.
– Нет, – ему поясняют, – инструкция.
Чтоб поставить машину на штрафную,
существует три основания:
пьян, без документов
или транспортное средство
с неисправными тормозами.
Вот когда б ничего этого не было,
а мы всё-таки вас поставили бы на штрафную,
это был бы произвол.
– Никуда я не поеду, –
Серёжа лезет в бутылку.
– Вы собираетесь оказывать
сопротивление работникам милиции?
Это может вам обойтись дороже.

Серёжа смотрит с отчаянием на товарищей:
– Дурдом!
Два мента с автоматами садятся
вместе с ним в его машину.
– А мы как же?
– Это ваши проблемы, – говорит один,
белобрысый, захлопывает дверцу.
– Встретимся на аэродроме, –
говорит Серёжа. И "Москвич" отъезжает.

Алёна, Альбина, Фридрих остаются
на мостовой среди чужого города.
А Серёжа ведет "Москвич",
по подсказкам ментов туда-сюда поворачивая.
Наконец, подруливает к воротам,
за которыми с хриплым лаем рвётся
с цепи огромный кобель.
Охранник в камуфляже, с резиновой дубинкой,
болтающейся у него на запястье,
неторопливо открывает ворота.
Серёжа въезжает на территорию
охраняемой стоянки. Едет между
двумя рядами машин, две овчарки
меньше, чем цепной кобель, радостно лают,
бегут рядом с машиной. Серёжа смотрит,
ищет место, где приткнуться. Есть машины,
перекорёженные неимоверно,
до безобразия, привезённые
на стоянку после дорожных катастроф.
Есть совсем новенькие, блестящие.
Вот охранник впереди показывает
дубиной, куда сворачивать. Серёжа
из машины со вздохом выбирается,
про себя проклиная приключение.
Две овчарки его обнюхивают,
виляют хвостами. А кругом люди,
причиняющие неприятности,
лица у них не злые, дружелюбные.
Один номер машины записывает,
последние цифры на спидометре.
Другой мирно с товарищем беседует.
Они вежливы, корректны. Но они
безнадёжно испоганили вечер,
может, завтрашний день ещё, а, может,
и прыжки. Эти люди – не мыслители,
деятели. Приказано – исполняют.

Чья вина, что в начале девяностых
беспредел воцарился на дорогах?
И тогда началась война ночная.
Обнаглевших бандитов тормозили,
по колесам стреляли и не только.
Отводили на штрафные стоянки
их машины. Бандиты присмирели.
А таким, как Серёжа, доставалось
рикошетом. Война – куда деваться.
К девяносто пятому году стало
на дорогах значительно спокойнее...

Алёна, Альбина, Фридрих меж собой
переглядываются: что теперь делать?
Фридрих: – До аэродрома добираться
надо как-то... – А как? – ему Алёна
возражает. – А чёрт его знает...
Будем у прохожих расспрашивать... –
Прохожие будто слыхом не слыхивали
о самом существовании аэродрома
РОСТО у деревни Хитрово и клуба.
– Это здесь же ж, у вас, под Ольденбургом!
– Извините, – пожимают плечами.
– Вам бы только на базар за картошкой, –
вслед ворчит им Заплаткин недовольный.

Они бредут по городу, спрашивая
у всех встречных и поперечных, как им
добраться до Хитрово. Чуть не на пальцах
поясняют, что собираются
прыгать с парашютами.
Некоторые от них просто шарахаются.
Некоторые мечтательно
в затылках почёсывают, смотрят в небо.
Помочь никто не может.

Вращаясь в своём кругу, они думают,
будто все интересуются тем же,
чем они, в том числе и парашютами.
Или, по крайней мере, втайне мечтают
когда-нибудь прыгнуть.
В разговорах между своими часто
бывают общие темы.
В их кругу говорят, если бы не то-то
и не то-то, они тогда бы тоже...
Вот и складывается впечатление,
будто все.
Между тем, ведь существуют другие круги.
Их вообще не интересует то,
что волнует ваш круг.
И с другими кругами редко сталкиваются
в обычной жизни,
чаще в необычных обстоятельствах.

Наконец, один водитель такси знает.
Он оценивающе на них глядит,
говорит, довезёт, если заплатят...
Называет сумму, которой хватит
два прыжка оплатить! Они задумались.
– Что, девчонки, будем делать? – Дорого...
– Не хотите, как хотите.
Таксист захлопывает дверцу и уезжает.

– Может, в гостинице переночуем? –
говорит Алёна.
– Погоди, ещё далеко до ночи, –
говорит Фридрих. – И боюсь, туда тоже
пускают не бесплатно.
Заломят, как этот таксист,
если не больше. Менты поганые!
– А чего они вообще прицепились? –
говорит Альбина. – Я не поняла,
что плохого мы сделали?
– Ничего, – говорит Фридрих. –
На заводе сделали плохие тормоза.
То и дело стояночный разрегулируется.
– Ну, а мы почему должны страдать?

Вот выходят они на набережную
реки Мельнир, берут большую бутылку пива,
одноразовые стаканчики,
и садятся за столик
на красные пластмассовые стулья.
Дует ветер, и приходится придерживать
бутылку, чтоб её не унесло.
Они пьют пиво,
смотрят на белые барашки на реке.
Начинаются ранние сумерки.

Алёна
Неожиданный поворот открывает
перспективы не очень-то приятные,
но от нас ничего не зависит.
Где наш Серёжа...
Фридрих
Ничего с ним не случится.
Алёна
Хорошо бы... Но ведь уже случилось!

Альбина смотрит на Фридриха.
Фридрих на Альбину.
Ей стаёт не по себе.
Не от взгляда. Взгляд спокоен. От того, что
она чувствует в себе самой. В ней будто
что-то сдвинулось. Становится тревожно.
Будто тихо и солнце ещё светит,
но набухли наворочанные тучи
и всё больше, темнее нависают.
В мировом пространстве электричество...
Она отводит глаза от Фридриха.
Товарищ в беде, а у ней пространство...
Ей не нравится это. Она не хочет!

Фридрих
Не волнуйся за Серёжу.
Алёна
Ты уверен?
Фридрих
Что с ним сделается? Упал – отжался.

Он смеётся. Алёна усмехается.
Лишь Альбина сидит, внутренне сжавшись,
смотрит на волны с барашками на реке.

3-8
– Прорвёмся, – говорит Фридрих.
– Надеюсь, – говорит Алёна низким голосом.
– Эй, ребята, а я вас где-то видел!
К ним подходит худощавый человек,
старое лицо, в которое вставлены
молодые глаза.
– И мы вас видели в Хитрово, – говорит Алёна. –
С нашим Вовой, – уточняет Альбина. –
К деду-сторожу вы с ним заходили.
– О-хо-хо! Значит, вы – парашютисты!
– Если можно так выразиться, –
говорит Алёна.
– А меня зовут Фёдор Кошкин.
– Пива? – спрашивает Заплаткин, и тут же
наливает и протягивает. – Как нам
добраться на аэродром?
– Проще некуда.
Утром пойдёт автобус, все успеем.
– Утром?.. – говорит Альбина.
– А что?
– Так ведь до утра... – ...никаких проблем!
Идёмте все ко мне. Переночуете, и утром
вместе все уедем. А откуда вы,
простите за нескромность, сюда свалились?
Они рассказывают ему
в двух словах свою историю. Он сочувствует,
ругает поганых ментов. Он в мрачном
возбуждении, успел поругаться
со своей Ирэн и где-то уже выпить.

Кошкин
Ну, как? Принимаете предложение?
Алёна
А удобно?
Кошкин
Неудобно штаны надевать через голову.
Всё остальное удобно.
Заплаткин
Тогда какие вопросы?

Наташка с Облязевым спросонья слышат
шум в прихожей. Она его в бок толкает.
Из прихожей свет в комнату. Успевают
двое тонким прикрыться одеяльцем.
И сидят, прижавшись друг к другу, в дальнем
углу топчана. Кошкин заглядывает в комнату.
– А, вы уже отдыхаете, – говорит он. –
Извините, помешал.
А со мной кое-кто ещё из наших.
– Минутку, – говорит Наташка.
Они торопливо одеваются, садятся
на краю топчана. – Можете заходить!

Компания вваливается в комнату,
и кажется, будто та делается тесной.
– Ба! Знакомые лица! – говорит Фридрих.
Знакомые лица выглядят сонными
и такими умиротворёнными,
что пришедшим и без слов всё понятно.

Альбина опять чувствует в себе
что-то тёмное, предгрозовое, и опять ей
становится не по себе.
Алёна на Облязева и Наташку смотрит
с одобрительным сочувствием:
все мы-де в подобных положениях бывали.
Кошкин: – Что, дорогие гости, может,
за бутылкой по такому случаю?
Кажется, подошло бы шампанское, –
он кивает на Облязева с Наташкой,
которым в их умиротворённости
всё на свете глубоко безразлично.

Заплаткин
Лучше водки. Уснём скорей и лучше
выспимся. Как, девчонки?
Альбина
Я не люблю водку, она мне кажется невкусной.
Заплаткин (хохочет)
Какой своеобразный взгляд на водку!
Кто ещё, кроме девчонок, мог придумать?
Вкус у водки! В жизни б не догадался!
Ну, а ты что скажешь?
Алёна
Мне всё равно.
Что хотите... Я ничего пить не буду.
Альбина
Лучше взяли бы десертного вина.
Или джин-тоник...
Кошкин
Понятно. Я схожу.
Всё равно ничего вы здесь не знаете.
Дольше будете искать. И вообще,
все вы здесь у меня в гостях сегодня!

Алёна рассматривает комнату.
Она бывала в похожих
в последние годы социализма и коммунизма,
когда никто ни во что уже не верил.
Настоящие поэты в кочегарках,
а в союзе писателей какой-нибудь
азиатский бай с лоснящейся рожей.
Столько важности на этом пузыре!
Он и двух падежей не свяжет вместе.
Он сидит, за него другие пишут.
Кто же станет уважать такой союз?
Уходили от официальной жизни,
устраивались кто кочегарами,
кто дворниками, только бы времени
свободного побольше, да партия
меньше лезла с советами. Все поняли:
кто платит, тот заказывает музыку.
Больше платят – значит, меньше свободы.
И смешно, когда некий теледиктор,
на глазах у страны цепляясь за кресло,
так ведёт себя, будто он деятель,
а не просто озвучивает тексты.
Подрядился – отрабатывай.
Только свободного из себя не корчи!
Никто не станет платить за то,
что, как кошка, ходишь, где хочешь,
и гуляешь сам по себе.
А тем более, большие деньги.
Одно из двух. Не все мечтают продаться.
Вот и жили, примерно, как хозяин
этой богемной квартирки.
Её можно ещё б считать роскошной:
с телефоном!.. Отдельная!
Телефон как раз звонит.
Алёна машинально снимает трубку:
– Алло! – А в ответ одно дыхание.
Короткие гудки. Возвращается Кошкин
с полным пакетом. – Вам звонили,
только трубку бросили... Извините, –
говорит Алёна, – взяла машинально...
– А, пошла она!.. Будем веселиться!

Убирает машинку с табуретки,
стелет газету, ставит бутылку водки,
жестянку с джин-тоником для Альбины.
– Кому надо, тот ещё позвонит.
Это мои проблемы. Давайте, лучше выпьем
за успех нашего безнадёжного дела... –
Видно, Кошкин захмелел немного больше,
чем казалось поначалу. Выпивают.

Кошкин
Может, сходим ещё? Как вы думаете?
Наташка
Лучше б ты нам почитал свои стихи!
Кошкин
Ах, стихи... Ну что же... Будут вам стихи!
Королеву играет окружение...
Алёна
Это что, тема или название?
Кошкин
Что хотите... Хоть то, а хоть другое!
Или оба вместе... Ну, поехали...
Вы же знаете, как некоторые,
чтобы с ними как с цацами возились,
вспоминают об этом законе сцены.

Королеву играет окружение.
Это точно, но только до тех пор,
пока эта королева не вздумает,
будто может не только милостиво разрешать,
но и запрещать всерьёз.
Приближённые, глядишь, скоро найдут
и станут играть другую королеву.

Алёна
Значит... Ты не веришь, будто женщины
могут что-то значить сами по себе?
Безотносительно к их окружению?
Кошкин
Я не верю, не не верю... Просили
почитать стихи, вот и прочитал!
Могут сами собой чего-то значить.
Только я ж – если кто-то претендует
занимать королевскую нишу...
Ну, а ежели кто не претендует –
туши избы, лошадей останавливай.
И пущай восхищаются... короче...
Непочатый край работы в деревне.

У него уже язык заплетается.
Поднимает бутылку с остатками.
Облязев и Фридрих отказываются.
Наливает он себе полстакана.

Наташка
А ещё что-нибудь нам почитал бы...
Кошкин
Неужели тебе так понравилось?
Ну, так слушайте ещё одну виршу:

Я бы тоже стоял за правду-матку,
только матки у правды я не вижу.
Если б у правды была ещё и матка,
я бы первым стал её поклонником!

Алёна (с усмешкой)
Ну, приехали... Спать пора ложиться!

Начинают располагаться на ночлег.
Облязев с Наташкой, Альбина, Алёна
помещаются на топчане, Фридрих
на полу ложится, а сам Кошкин идёт
на кухню и на крохотном диване
располагается. Выключают свет.
Всё равно и в кухоньке, и в комнате
много света от уличных фонарей.
Кошкин выпил, и ему ещё хочется.
Думает, не удастся ли с Заплаткиным
договориться да на кухне выпить.
Раздается в дверь звонок. Идёт Кошкин
босиком в прихожую, включает свет.
Слышен звук оплеухи, женский голос:
– Скотина! Познакомь со своей шлюхой!
– Тише, – говорит он. – У меня гости...
– Знаю я твоих гостей, мразь, подонок!
Где она? Дай на неё хоть посмотреть!
– Тише! У меня квартира полна гостей...
Парашютисты из Мельнира. Спать легли.
– Что ты рот затыкаешь? Перед вами
я вовсе не собираюсь пресмыкаться!
Не хватало под вас подделываться!
Как хочу, так говорю! – Пошли, пошли... –
Обувается, проходит в комнату,
Фридриха толкает: иди, ляг на кухне.
Свет в прихожей выключается, замок
щёлкает. Заплаткин перебирается
на кухню, засыпает на диванчике
в полной уверенности, что это верх
человеческого благополучия.
Спал ведь он и на камнях, и на снегу,
ночевал и в дождь, и в зной без палатки.

Альбина лежит на топчане с краю.
Хочется уснуть, однако не спится.
Что-то тёмное, смутное тревожит.
Не такое, с чем она играть привыкла.
Будто лёд разошелся под ногами
с глухим грохотом товарного состава.
И опять тишина, но нет уж больше
прежнего спокойствия, уверенности...
Лишь желание и слабая надежда,
чтоб стихия прошла стороной, и всё
потекло бы, как и текло, по-прежнему.

Её маленький сексуальный опыт
разочаровал: было стыдно, больно,
даже как-то унизительно... Потом
она боялась последствий. Этот страх
был особенно унизительным. Она
избегала парня, который будто
сумасшедший, сам не свой, хотел ещё
как-нибудь встретиться. Наверное,
как все мужчины, думал, раз получилось,
так теперь уже всё. Как бы не так!
Он ей сделался противен. Она видеть
его больше не хотела. А с другими
после того случая только играла,
уклонялась, уворачивалась, смеясь
над их пустыми надеждами, простотой.
Так с Серёжей играла. Не понимала,
почему же не нашла в своём опыте
ничего из того, о чём мечтала.
А всё просто: ведь это не было
выражением любви!
Одно только любопытство.
А теперь предчувствие,
ни на что прежнее не похожее.
Ничего общего не имеющее
с любопытством, игривостью... тревога...
Выходящее что-то за пределы индивида,
и она ничего своей волей
поделать с этим не может...
Поднимается, шлёпает босыми
ногами в туалет. А потом на кухню.
Присаживается на край дивана,
на котором почти уснул Заплаткин.
Говорит первое, что ей приходит в голову:
– Что с Серёжей?.. – будто сама верит,
что пришлёпала сюда лишь за этим.
– Что ты вспомнила вдруг среди ночи?..


Рецензии