Парашютный клуб - 5 день

5-1
Когда дождь их по полю с ветром гонит,
сутки пятого дня на аэродроме
начинаются – часы пробили полночь.
Дождь, как будто, прекращается. Они
не заметили, когда вдруг успели,
высохнуть, хотя промокли до нитки.
Ветер стих. Они бредут через поле
по траве, которая могла намокнуть
от росы, не от дождя. А в безлунной
темноте по земле туман струится.
Его видно, но плохо. В небе звёзды
чуть мерцают у них над головами.
Все трое чувствуют себя настолько
обессиленными, вымотанными,
обесточенными, что у каждого
сил до койки едва дойти хватает.
Скрип кроватных пружин во всех углах
поднимается когда они входят
среди ночи, но никто не проснулся.
И они, едва подушек коснувшись
головами, проваливаются в сон.
Ничего уж к утру не остается
в памяти от ночного приключения.

Поднимаются все и умываются
на рассвете, перед восходом солнца,
а когда оно красное восходит,
они в поле и старт уже разбили.
Самолёт ревёт, подкатывая ближе,
и не выспавшийся строй первого взлёта
уж стоит в парашютах, а Васильич
жизни радуется, машет руками
и приплясывает, сам с парашютом,
перед строем. И по его команде
все идут к самолёту. В первом взлёте
у него одни спортсмены, которые
выходят на По девятых и По шестнадцатых
и продолжают обкатывать кенгуру
перед ответственным мероприятием.

Потом идут те, кто занимается
у Васильича в клубе в Ольденбурге.
Уходят Игорёк, Ирэн, Кошкин, Женька.
А мельнирцев пока не пускают.
Говорят, может, ветер станет тише.
Подождём ещё немного.
Перворазникам положено прыгать
при ветре не более трёх метров в секунду.

– Но такого не бывает! –
говорит с возмущением Сидорин. –
Если это соблюдать, то мы
никогда не прыгнем!
– Обождите, – говорит Васильич, – прыгнете.
Сам сходил, старый хрен, уже два раза
и готовится подниматься в третий.
А ему через два года семьдесят.
– Тебя в следующий взлёт могу взять,
если хочешь.
– Но моим тоже надо!
Я, конечно, хочу... Но есть такие
у меня, кто за прошлый год недопрыгал.

Хотя мельнирцев в небо не пускают,
настроение у них бесшабашное.
Альбина с Наташкой пляшут на траве,
взявшись за руки. Васильич, проходя,
остановился, качает головой,
улыбается. Все уже перестали
о прыжке думать как о тяжком испытании,
только б поскорее! Но ветер
всё никак не утихнет. И к обеду
прекращают прыжки и переносят
их на вечер. А чтобы от безделья
не маялись, чего терпеть не может
Васильич, занимаются укладкой.
Все идут в парашютный класс и снова
для себя купола укладывают.
Кто успел уложить ещё по два,
ну, а кто и по три, и по четыре.
Теперь дело идёт у них быстрее,
чем в первый день, нет того трепетного,
полумистического отношения,
какое бывает при самом начале,
когда кажется, будто пустил складочку
чуть не так – и всё, уже разобьёшься!
Если б был парашют такой капризный,
кто бы взял его на вооружение?
Там же прыгают в массе не спортсмены.
Там такой нужен, чтобы раскрылся,
даже если мешок к нему подвесишь.
Одним словом, как ёрничает Кошкин,
парашют для особо одарённых.

Солнце клонится к лесу уж заметно.
Опять первыми после перерыва
поднимаются спортсмены. Сидорин
с ними вышел. Александр Михалыч
в этот раз пошёл прицепленным спереди
к кенгуру, чтобы получить представление
о том, как клиент будет себя чувствовать.
Сам же он себя чувствует неважно,
привык действовать инициативно,
управлять полётом, а не висеть, как груз,
полагаясь во всём на Николая,
не во всём с ним, однако, соглашаясь.
Кое-что он проделал бы иначе.
Ну, да, может, тот, кто никаким боком
с парашютами не соприкасался,
всё воспримет по-другому? От них ведь
и не требуют клиента готовить
как спортсмена,
даже по сокращённой программе.
Всё, что, в сущности, требуется от них –
прокатить без происшествий.

Потом пошли ольденбуржцы Васильича.
Раз сходили, и два, пошли и в третий.
Тут Сидорин подступает к Васильичу:
– Не пора ли?..
– Обожди...
– Но ведь ваши уже в третий раз...
– Это не одни и те же.
В одном взлёте одни, в другом другие...

С мегафоном Васильич смотрит в небо,
на поток идут его ученики.
Для его ученицы Женьки
это пятый прыжок. Она выходит последней.
За ней уже инструктор.
Две секунды продержалась на потоке,
и купол автоматически раскрылся.
Разблокировала запаску, уселась
поудобнее в главной круговой лямке,
заработала клевантами, вставая
то по ветру, то против. Опускалась
медленно, она легче всех в этом взлёте.
Бараний вес, выражается Васильич
про таких, как она. Уже остальные
приземлились, осталась в небе Женька,
метрах в ста над землёй вдруг угодила
в восходящий поток, остановилась.

Начала разворачиваться по ветру
и уже соскальзывать, когда Васильич
закричал ей: – Становись на малый снос! –

Услыхав его в небе грозный голос,
Женька, как послушная девочка, встала
против ветра, опять остановилась.
Её ветер несёт в сторону леса.
Все смотрят на неё со старта,
который уже весь в тени леса, а она наверху
освещена не видным отсюда солнцем.
Эдик, Лёха, Серёжа Гогенлое,
Заплаткин, Егор, Облязев без команды
бегут в ту сторону. Им кажется, Женька
может куполом запутаться в кронах берёз,
и ей надо будет помогать.
Но Женька проплывает над лесом
и скрывается из виду. Бегут по лесной дороге,
которая становится всё уже,
и всё глубже колеи в её глине.
А за лесом коллективные сады.
Мельнирцы спрашивают
у встреченных садоводов,
не заметил ли кто девчонку,
только что пролетала на парашюте.
– Туда полетел кто-то.
Они бегут через ворота, уже по территории,
наконец, видят на огромной яблоне
купол парашюта. Им навстречу 
толстый жизнерадостный садовод с вилами
выходит и на купол показывает
широким жестом:
– Сейчас стропы обрежем, да и всё!
– А ты знаешь, сколько стоит парашют?
– Ну, и сколько?
– Твой участок столько не стоит.
– Идите! – изумлённо, недоверчиво
качает головой садовод.

А Женьку снимать не надо,
сама выбралась из подвесной системы,
слезла с дерева и стоит смущённо.
Подъезжают спасатели в "Уазике",
успокаивают владельца участка,
говоря: ничего не надо резать,
они снимут и так, и это дерево
не пострадает. А мимо них
идёт тетка с лицом сердитым, желчным,
с печатью неудовлетворённости,
останавливается, чтобы высказаться:
-- И летают, и летают, и летают!
Когда кончится это безобразие?
В прошлый год мне петрушку потоптали.
так же вот, как вот эта!

Женька смотрит
на сердитую тётку исподлобья,
говорит своим: – Пошли скорей отсюда.
Эта тётка на бабушку похожа,
которая заставляет всё лето
в огороде полоть морковь и репу,
поливать непомерную капусту,
на прыжки со скандалом отпустила.

5-2
Прочь идут, обсуждая происшествие.
– Я уже пошла вниз, – говорит Женька, –
слышу, мне в мегафон Юрий Васильич:
становись на малый снос! Я и встала... –
Проходят лес и выходят на опушку,
слышат: – Мельнирцы, бегом одевайтесь! –

Они сами себе уже не верят,
что вообще их когда-нибудь выпустят,
переглядываются, точно ли это
их зовут на старт? – Бегом, одевайтесь!
Это вам, не вертите головами! –
В длинной тени леса бегут по кочкам к старту.
Подбегают, запыхавшись. Торопливо
ищут свои парашюты, надевают
через головы, прицепляют спереди запасные.
Лётчик прохаживается по траве
в домашних тапочках, не хочет лететь
и почёсывает пузо, что изрядно
над ремнём выпирает. – Только взлёт! –
уговаривает Васильич.
А мельнирцам, которые навострили уши,
кричит: – Одевайтесь! Чего стоите?

Облязев накидывает на себя парашют,
Наташке помогает
прицепить спереди запасной З-5.
Он стоит рядом с ней,
с закатанными рукавами рубахи.
Лёха видит, как Алёна
с трудом обращается с парашютом,
устремляется помочь, но Анжела
внезапно между ними как-то вклинивается,
оттесняет Лёху каменным бедром кариатиды,
просит его помочь поправить лямки,
а Алёне, привстав на цыпочки,
помогает Егор.
Ей становится смешно от мысли:
если б видел её Гоша в этот миг,
как она, вся в парашютах,
подготовилась к вылету... она-то!
Егор, заметив её усмешку: – Ты чего?
– Нет, я так... Про себя... Представила,
что у меня за вид.
– А что такого? – усмехается Егор: – Диверсантка!

Серёжа идёт помогать Альбине,
та ему, отвернувшись, говорит,
что не нужно помогать, всё в порядке.
Наклоняется, чересчур старательно,
и поправляет ножные обхваты.
– Ты чего такая? – недоумевает Серёжа.
– Какая?
– Ну, какая-то не такая...
– А какой я должна быть? – возражает она,
поднимает голову, смотрит холодным,
отталкивающим взглядом.
– Вы, там!.. – кричит Васильич. – Не болтайте!
Гогенлое! Быстро в строй.

Гогенлое встаёт в строй в недоумении,
настроение падает. Конечно,
сейчас не тот момент, чтобы
выяснять отношения. Но он чувствует:
что-то с ней случилось,
пока не было его. Менты, сволочи!
Фридрих Эдику расправить помогает
сбившуюся под лямками рубаху.

У Заплаткина на лице написано:
где наша не пропадала!.. Но ст;ит
приглядеться немного, и заметишь:
напускная бесшабашность прикрывает
обычный человеческий страх.
К этому здесь относятся просто,
как к чему-то само собой разумеющемуся,
потому что с незапамятных времен говорят:
не боятся только дураки.
Дело не в том, что ты чувствуешь,
а как действуешь при любых своих чувствах.

У Эдика на лице выражение:
поскорее бы всё это закончилось...
Вероника стоит с Альбиной рядом,
а сама про себя думает:
теперь знаю точно, что сделаю.
Отвечу ему тем же! При том не с кем попало...
Лучше с тем, кого он знает...
Она смотрит направо и налево,
нет, из этих никто бы ей, пожалуй,
не подошёл, здесь все другой породы.
У него с ними нет и быть не может
ничего общего. Ему бы это даже
всё равно было. Даже б усмехнулся
ей ехидно своей холёной рожей
и сказал бы: думаешь, достала?
Брось валять дурака и занимайся,
как положено, ребёнком и домом.

– Становись! Не верти головой, Багрова. –
Она вздрагивает, чувствуя себя
школьницей на уроке физкультуры.
– Всё внимание сюда! В самолёте
никаких разговоров, шевелений. –

Васильич отходит, уступая место
мужчине лет сорока
с худощавым хмурым лицом.
Тот пойдёт выпускающим.
Тот на всех поглядел и перед строем
решительно снимает с себя штаны
и натягивает чёрное трико,
обувается в белые кроссовки,
всех буравит по очереди взглядом.
Наконец, с раздражением восклицает:
– Это что за клоуна сюда привели!
– Что такое? – беспокоится Сидорин,
он готовил их всех, он отвечает.
Инструктор молча показывает рукой
на Лёхины ноги. Тот обут в кеды.
И с непонимающей улыбкой
вертит головой туда-сюда,
дескать, не знаю, в чём я нынче виноват,
но ведь в сущности я же неплохой парень!

Выпускающий нетерпелив, сердит,
грозит отставить Лёху от прыжка,
если тот немедленно не переобуется.
Нельзя в кедах!
Знающие люди согласно кивают:
не годится в кедах прыгать на Д-5.
Но бежать никуда не надо Лёхе.
Кто-то из ольденбуржцев предлагает
свои кроссовки.
Он садится на траву и переобувается.

У других обувь, вроде бы, в порядке.
Веронике – и той теперь не надо
объяснять, насколько здесь шпильки уместны.
Паспорта парашютов отбирают.
Девчонка в малиновых штанах каждого
записывает в амбарную книгу.
У всех первый прыжок, кроме Серёжи.
На вопрос, какой прыжок, он единственный
отвечает: – Второй.
– А как первый? Понравился? –
спрашивает с улыбкой девчонка,
на Серёжу глядя искоса.
Тот бурчит, отводит взгляд:
– Понравился. –
На него она смотрит уже прямо,
с недоумением, потом идёт дальше.
Его понравился звучит как отвали.
А обычно, как спросишь, улыбаются
и кивают, готовые делиться
впечатлениями, запавшими в душу.
Ну, а те, для кого впечатления
оказались слишком яркими,
просто не идут на второй прыжок.
Им хватит одного на всю оставшуюся жизнь.
Однако, милые читательницы
и дорогие читатели, в их жизни
всё же был тот единственный прыжок!

– Направо! – командует выпускающий. –
Шагом марш в самолёт. – И друг за другом
все идут, а впереди всех Наташка.
...догуляешься, мать тогда сказала...
– Мам, отстань, спать хочу. – И мать уходит.
А Наташка уснуть не может долго.
Тогда мысль и пришла шагнуть с балкона.
Она вышла на балкон и вниз долго
смотрела, навалившись на перила.
А потом к себе в комнату вернулась,
спать легла и проспала до обеда.
Полгода спустя она почувствовала
недомогание. И результаты анализов
заставили заподозрить рак крови.
Увидев объявление, приглашающее
на занятия в парашютном клубе,
она поспешила записаться.
Не хотела умереть, не испытав
ощущения полёта.
Пролететь над землёй – и будь что будет!
А еще у неё возникла смутная
надежда, что прыжки каким-то образом
повлияют на судьбу. Может быть, даже
остановят ход болезни. Отчего
эти мысли пришли, она не знает...

Она легче всех, ей выходить последней.
Значит, первой поднимется по трапу.
Замыкает строй Облязев, поскольку
он самый массивный изо всей команды.
Входят, садятся. Как будто, всё привычно,
сколько раз входили в самолёт вот так,
рассаживались. И тяжесть парашютов
в эти дни стала каждому привычной.
Сколько раз надевали и снимали.
Но все чувствуют теперь что-то новое.
Приближается решающий момент.
И у всех сердца колотятся, в висках
кровь пульсирует, с шумом отдаётся.
Оттого и восприятие происходящего
не такое, как обычно.

Облязев занимает место у самого люка.
Напротив него расположился Эдик
с побледневшим, позеленевшим лицом.
Облязев, сам взволнованный, думает:
неужели и я такой зелёный?
Подмигивает двумя глазами сразу,
кивает, чтобы Эдика подбодрить.
Инструктор что-то коротко кричит в люк
остающимся на земле, закрывает.

5-3
Двигатель самолёта заводится
и жужжит тихо некоторое время.
А потом начинает реветь, и корпус дрожит.
Чуть сбавляет газ и снова ревёт.
Наконец, все покачнулись, самолёт поехал.
Инструктор стоит перед Облязевым
и показывает ему на руки.
Тот понять не может, в чём дело.
Инструктор наклоняется и касается
пальцами закатанных рукавов рубахи.
Облязев смотрит на инструктора,
и ему кажется, будто тот
багровеет от возмущения.
Инструктор знаками показывает,
что нельзя прыгать с голыми локтями.
Облязев рукава раскатывает,
пуговицы обшлагов застёгивает.

У Лёхи на лице дурацкая улыбка,
но само лицо бледное,
видно, взволнован не меньше других.
Вертит головой, склоняется
к рядом с ним сидящему Облязеву,
который застёгивает пуговицы,
хочет что-то сказать, но выпускающий
сразу делает нетерпеливый знак:
никаких посторонних разговоров!

У Фридриха на лице уверенное выражение
человека видавшего виды,
где наша не пропадала!
Но бледность на щеках и у него,
эта бледность не зависит от желания казаться.

Егор взволнован, он как бы съёжился,
сосредоточился на самом себе,
повторяет про себя: инстинкт и воля...
И показывает всем своим видом:
ради Бога, сейчас меня не трогайте!

А девчонки не только не пытаются
скрыть волнение и страх, но напротив –
будто хотят поярче выразить:
умоляющим взглядом, слабым вздохом,
виноватой, растерянной улыбкой.
Лишь Анжела, нахмурясь, просто ждёт,
когда настанет момент проверить
тайные предположения.

Наташка как зверёк сверкает глазами
из далёкого угла. А Серёжа
искоса поглядывает на Альбину.
Самолёт едет, его чуть потряхивает
на неровностях земли. Остановился.
Двигатель рокочет ровно. Всем кажется,
будто это продолжается долго,
очень долго, теперь они так и будут
сидеть и слушать тихий рокот мотора.
Все уже не так сильно взволнованы,
как в первый момент, когда вошли в кабину.
Даже кажется: вот умолкнет двигатель,
дверь откроют и скажут: выходите.
Будто это продолжение наземной учебы.
Очередная тренировка.

Но мотор не умолкает, напротив
взревел, и всех сильно покачнуло,
валит набок, все держатся за штанги.
Чувствуют, как самолёт помчался по кочкам.
Прекращается тряска, стало ясно:
самолёт оторвался от поляны,
набирает высоту. Чувствуется
изнутри, как скользит по воздуху,
вправо чуть, влево, будто натыкаясь
на какие-то воздушные волны.
И нет-нет, да проваливаясь в ямку.
Это вовсе не то, что на лайнерах,
на которых одних пока летали
в качестве обыкновенных пассажиров.
Вспоминает Вероника разговор с Денисом
в самый первый их вечер на этих сборах:
– Между прочим, я летала... – На таких?
– На таких, или нет, какая разница!
– Ты не понимаешь!..
А в самом деле,
устами младенца глаголет истина.
Здесь летают не как на пассажирских,
которые набирают высоту
постепенно и плавно, чтобы слабые
не страдали от странных ощущений.
Здесь нет слабых, не надо церемониться,
поскорей поднять да выбросить.

Инструктор идёт по рядам, берёт у каждого
карабин парашюта, прицепляет
через соединительное звено
к толстому тросу над головами.
Все искоса глядят
сквозь мутные стёкла иллюминаторов,
как внизу медленно проплывает земля.
Кроме Наташки
все летали уже хотя б однажды.
Для неё лишь одной это в новинку.
Самолёт, ей кажется, идёт медленно.
Очень медленно проплывают внизу
пятна леса, квадратики полей,
речки и дороги. Отсюда стало видно
красноватое с малиновым оттенком
предзакатное солнце у горизонта.
Горизонт не чёткий, как мы привыкли
его видеть с земли – размытый, в дымке.

Три коротких звонка, и все вздрагивают.
Самолёт поднялся выше уровня,
на который установлены приборы
на запасных парашютах.
Инструктор идёт по рядам,
вытаскивает шпильки из запасных парашютов.
Обычно это сами парашютисты
делают по его знаку, но сегодня
полный самолёт перворазников,
и он лично предпочитает выдернуть у каждого.

Облязев обращает внимание
на прибор, что над дверью, одна стрелка
его быстро проходит круг за кругом,
а другая весь круг проходит медленно.
Высотомер. Медленная подходит
к тому месту, где на обычных часах
цифра двенадцать. Инструктор между тем
то и дело поглядывает
на свой наручный высотомер.
Когда стрелка, та, что медленнее,
стала вертикально,
надсадный рёв двигателя
сменяется умеренным гудением.
Значит, точно:
самолёт поднялся на тысячу метров.
Сейчас начнётся, думает Облязев.
Но чего же ты хотел?

Два коротких звонка бьют по нервам.
Каждый вздрагивает.
Инструктор открывает люк.
Рёв мотора, шелест ветра
врываются в кабину.
Облязев, зная, что ему выходить первому,
порывается встать с места.
Инструктор делает свирепое лицо
и машет рукой нервно, нетерпеливо,
чтоб сидел и не вскакивал.
Из люка сам глядит вниз
на медленно ползущие сквозь дымку
дороги, речки, перелески.
Облязев садится и смотрит
прямо перед собой, а прямо лицо Эдика,
выражающее высшую степень
эмоциональной напряжённости.

Он глядит и не сразу замечает,
что инструктор опять нетерпеливо
ему машет рукой, но в этот раз
уже требуя, чтоб скорей поднимался.
Облязев со вздохом подходит к люку.
Ставит левую ногу на обрез люка,
правая нога сзади, чуть согнута.
Правая рука на вытяжном кольце.
Левая рука на запястью правой.
Перед ним в люке – будто в сумерках бездна.
Как стоять с жутковатым ощущением
у неё на краю – это по крайней мере,
для рассудка понятно.
Но как сделать шаг туда?
Ведь это шаг в неизвестность.
Если страх, то это страх неизвестности.
А сейчас на тебя смотрят остальные.
Если выйдешь решительно, другие
за тобой так же кинутся, но если
станешь мешкать, другие станут мешкать.
От первого не мало зависит.
Настроение его заразительно.
Вспоминает Облязев приятеля,
который без конца жаловался,
как неприятно, когда на первом прыжке
выталкивают из самолёта.
Вниз глядит, и мысль о том, что его силой
туда выпихнут, ему нестерпима.
Лучше вовсе не смотреть. И не думать!

Облязев отворачивается, глядит
на всех, кто сидит в самолёте.
В левое ухо ревёт двигатель.
Один длинный звонок.
– Пошёл, – говорит выпускающий
сквозь гудение мотора.
Облязев, как-то боком и разворачиваясь,
бросается из самолёта.

Он ложится на что-то очень мягкое,
серовато-розоватого цвета,
ему кажется, будто его ноги,
в разные стороны, выше головы.
Вместо ужаса чувствует блаженство.
В этом мягком так приятно! Он помнит
где-то краешком сознания: теперь
ему надо отсчитывать секунды.
Но не хочется считать! Оказалось
всё возможно, и просто, и не страшно.
Оболочка неизвестности прорвана,
стало быть, нет и страха неизвестности.

Что-то щёлкает у его затылка,
раскрывается купол, и теперь он
неподвижно сидит посреди неба
в подвесной системе. Здесь очень тихо.
Тарахтит удаляющийся самолёт.
Надо поглядеть на купол. Он глядит.
Высоко над ним купол, будто маленький,
и не круглый, а будто квадратный,
только с сильно закруглёнными углами.
Вспоминает, что надо разблокировать
запасной парашют. Кричит: – Запаску! –
Слышит: – Эй...
Осторожно двумя пальцами
вытаскивает красный фал из петельки.
Надо в стропах развернуться. Облязев
разворачивается вправо, влево.

5-4
Видит в сотне метров от себя купол,
это Лёха, который выходил за ним следом.
– Эй! Привет! – кричит он Лёхе.
Слабый голос в ответ еле доносится: – Эй...
Поудобнее садится Облязев,
наслаждается полётом.
Он слышал много лет назад
от довольно опытных парашютистов,
будто если кто скажет,
что первый прыжок запомнил – врёт.
Теперь Облязев знает,
у каждого всё по-своему, индивидуально.
Он вполне осознанно переживает
каждую секунду первого прыжка.
По крайней мере, ему так кажется.
Странно, но у него нет ощущения,
что находится на большой высоте.
Сверху небо, а внизу, недалеко,
маленькая игрушечная земля.
А он там, где всегда: посередине,
сам с собой... Вспоминает: центр мира
находится в глазу наблюдателя.
Это же первое положение
практической астрономии.
А какая тишина! Такой в жизни
не слыхал и теперь впервые слышит.
То, что на земле считается тишиной,
всегда сопровождается звуками,
чириканьем птиц, стрёкотом кузнечиков,
гудением пчёл, писком комаров,
жужжанием насекомых,
шелестом трав, деревьев,
тихим плеском или журчаньем воды,
звуком своих же шагов.

А здесь даже ветра нет,
потому что с его скоростью летишь,
куда несёт.
Абсолютная тишина.
Облязев кричит Лёхе: – Эй!
Тот в ответ тоже: – Эй!
– Ну, и как тебе прыжок?
В ответ: – Эй...
Видно, слов не слышит Лёха. Только голос.

Облязев тянет концы и чувствует,
какой воздух упругий, плотный.
А ведь в шутку кричат: держись за воздух!
Но теперь он держится – буквально.
Странно громко жужжать вдруг начинает
прибор на запасном парашюте – бац! –
и срабатывает. Это в тишине
громким кажется. Значит, незаметно
опустился уже до пятисот метров.

Через некоторое время слышит
со стороны Лёхи: – А! А!
Но ему не разглядеть, что у того случилось.
Теперь хочется лететь подольше
и разглядывать землю сверху.

Это вовсе не то, как они снизу
столько дней разглядывали парашютистов.
И это вовсе не то, что глядеть вниз
сквозь иллюминатор самолёта.
Неужели он к этому шёл так долго?
Несколько десятилетий!

Тут он замечает: земля уже недалеко.
Приближается. Ещё бы полетать,
но что делать? Земля ближе, ближе,
вот: стремительно помчалась вверх,
ему навстречу,
подскочила под ноги и ударила
так удобно сидевшего в системе
с неожиданной силой, а казалось,
как он мягко летит, так мягко сядет.

Но с такой силой ткнулся ногами в землю!
И упал. Не погасший купол тянет,
не ложится на траву, надутый ветром.
Облязев на себя нижнюю стропу тянет.
Купол медленно, медленно ложится.
Облязев внутренне ликует:
сегодня наконец его прыжок совершился!
Как бы он теперь ни жил, что б ни делал,
этого уже никто не отнимет!

Он находится в тени леса
будто в мягких сумерках.
Поднимается на ноги, замечает,
как прыгают кузнечики на его белый купол.
Что-то яркое среди тёмной травы.
Им, видно, кажется: свет.
Летом всегда, как начинают укладку,
из куполов насекомых вытряхивают.

Оглядывается Облязев и замечает,
как Лёха невдалеке приземляется
и двумя руками на животе держит
купол запасного парашюта.
Значит, позабыл разблокировать запаску.
И не слышал, что кричат ему в воздухе.

Облязев снимает запасной парашют,
берёт на плечо подвесную систему
и идёт в сторону купола,
вяжет стропы в бесконечную петлю.
Потом всё это аккуратно укладывает
в парашютную сумку, идёт к старту.

Направляется Лёха тоже к старту,
через малое время они сходятся
на травяном поле и идут рядом.
– Это надо же! – восклицает Лёха,
не с досадой, а скорее с восторгом, –
у меня запасной парашют раскрылся!
Я как вышел за тобой, так всё забыл.
Лечу, радуюсь жизни и вдруг слышу,
зажужжало! Пока соображал,
он уж щёлкнул, зараза, вижу, купол
запасной стал вываливаться.
Взял и зажал между коленями,
так летел всю дорогу... Как прыжок?
– Хорошо, только мало.
Я ещё бы хоть сейчас...
– И мне тоже показалось,
слишком быстро всё кончилось.
И летел бы ещё, и летел бы, и летел!

Самолёт гудит у них над головами.
Смотрят вверх и понимают,
что для тех, кто в самолёте,
пройденное ими предстоит.
И вот, возле самолёта вспыхивают
один, другой, третий купол.
Интересно, кто это сейчас в воздухе?
А там Фридрих, Алёна и Серёжа.

Когда инструктор приказал подниматься,
Фридрих, хоть бледный,
к люку направился решительно,
изо всех сил стараясь изобразить
из себя такого, которому море
и воздушный океан по колено.
Только ноги его слушались хуже,
чем других, кто боялся откровенно,
не стеснялся показать своего страха.
Алёна идёт за ним, глядя под ноги,
на цыпочках, будто по скользкому льду.
А Заплаткин льда не ждал,
подошёл к люку и при длинном звонке
поскользнулся и сел.
Выпускающий побагровел от гнева,
полагая, что перед ним отказчик,
схватил его
и со всей силы вышвырнул за борт.

Кувырком полетел Заплаткин.
Следом на край люка аккуратно, с опаской
встала Алёна. – Пошёл!
Закрыв глаза,
она грациозно уходит в пространство.

За ней Серёжа встаёт, взволнованный
происшествием с Заплаткиным. – Пошёл!
И он во второй раз в жизни
выходит из самолёта, не успев подумать.
Самолёт идет на следующий круг.

Заплаткина, который был вышвырнут,
а не сам вышел в вертикальном положении,
или, как говорят, солдатиком,
стало мотать из стороны в сторону,
когда вытяжной купол
начал стабилизировать падение.
Заплаткин матерится,
не в таком он мечтал предстать образе
перед товарищами.
Подумают они совсем не то, что есть,
то есть не то, что он хотел бы,
чтобы о нём подумали!
Три секунды считать он было начал,
но закончить не успел, как раскрылся
его купол. Всё равно он потянул
вытяжное кольцо, которое вышло
без усилий. Но только, видно, тросик
погнут был, с заусенцами, по глазу
поддало этим тросиком, до крови
поцарапало кожу. Фридрих думает:
ничего себе, хорошее начало!
Остаётся болтаться на резинке
на запястье кольцо у него, а он
пытается припомнить, что же дальше.
Неожиданное поскальзывание
и усаживание на задницу
перед раскрытым люком его выбило
из колеи. Случись это с кем-нибудь...
Но ведь это случилось не с кем-нибудь!
С ним самим! А ведь он не кто-нибудь!
Он другой! Но они же не понимают!
И над ним, не над кем-то теперь будут
насмехаться! Чёрт побери! Досада!
Разворачивается в стропах.
Чуть выше, очевидно, Алёна.
Ещё выше – Серёжа.
Доносится низкий, густой голос Алёны:
– Запаску!
А вот и голос Серёжи долетает.
Фридрих тоже кричит и разблокирует
запасной парашют. Самолёт ушёл далеко,
теперь только они трое в тишине
опускаются в воздушном пространстве.

5-5
Облязев и Лёха смотрят, как друзья
приближаются к земле. Один из них
пролетает дальше и приземляется
от них метрах в пятидесяти. Другой
рядом с ними. А третьего уносит
к опушке леса. Совсем рядом с ними
приземлилась Алёна. Лёха с радостью,
к ней бросается. Она его хватает,
притягивает за шею, целует,
кричит с восторгом: – Мальчики, как здорово! –

Обалдел Лёха, круглыми глазами
только хлопает. А лицо Алёны
разрумянилось, радостью сияет.
Она быстро снимает подвесную,
будто всю жизнь только этим занималась,
вяжет стропы в бесконечную петлю.
– Давай, помогу, – предлагает Лёха,
когда к нему возвращается дар речи.
– Я сама хочу проделать всё,
чему меня в клубе учили.
Я ведь тоже подготовленная парашютистка! –
Собирает подвесную, стропы, купол
в брезентовую сумку, завязывает.
– Давай, понесу! – предлагает Лёха.
– Ну, неси...
Это не принципиально.
Это, собственно, нормально. Мужчины
для того и существуют, чтоб женщинам
помогать таскать тяжести.
И даже если знает она
отношение Лёхи к ней... Пусть!
Ведь это ни к чему её не обязывает.
И Лёха тащит как восторженный ишак
две сумки сразу, в каждой из которых
по двадцать кило, по два парашюта,
и он счастлив от сознания того,
что в одной из них – парашюты Алёны!

Та идёт налегке в восторге полном
от того, что только что испытала.
– Я не думала, что всё не так страшно.
Высоты всегда ужасно боялась.
И теперь боюсь. Но здесь какая-то
совсем другая высота! Почему-то,
здесь я вовсе не боюсь. Ещё хочу!
– И я ещё хочу! – восклицает Лёха.
– И я тоже хочу, – говорит Облязев.
Приходят на старт, кладут свои сумки.

Самолёт гудит у них над головами.
Выходит ещё группа. Это Эдик,
Анжела и Вероника. Эдик первым
подходит по команде к раскрытому люку,
он нахмурен, сосредоточен,
повторяет в мыслях: пятьсот двадцать один...
Длинный звонок. – Пошёл!
Эдик раскачивается взад-вперёд,
потом, обернувшись к выпускающему,
говорит: – Я сейчас... – И уходит.
И через три секунды
вслед за ним отправляется Анжела.
Ещё через три уходит Вероника.

Эдик летит, считает, но, наверное,
скороговоркой, потому что просчитал –
ничего не происходит.
И тогда он соображает, что ведь ничего
и не должно происходить, ему просто
надо тянуть от себя кольцо. Он тянет.
Это происходит одновременно с тем,
как срабатывает прибор.
Тросик выскакивает из гибкого шланга,
и кольцо повисает у Эдика
на резинке на запястье. Он смотрит,
разворачиваясь в стропах, вправо, влево,
видит Анжелу и удаляющийся
самолёт, в люке стоит Вероника.

Она прыгает как-то по девчачьи
и с вытяжным куполком над головой
с визгом вниз скользит. Падает недолго.
Основной над ней купол раскрывается.
Слышен голос Анжелы, она что-то
кричит, не разобрать. Эдик вспоминает,
что надо разблокировать запаску.
Он делает это и смотрит на землю,
пытаясь определить, где приземлится.
Внизу край леса, внутри которого
огромная поляна. Ему кажется,
будто его несёт прямо на край леса.
До большого поля будто бы дальше,
чем до поляны, и он повисает
на правых свободных концах, стараясь
соскользнуть на поляну, а не попасть
в деревья. Поначалу ему кажется,
будто соскользнуть не удаётся.
Полная иллюзия того,
что он висит неподвижно. Начинает думать,
будто здесь всё не так, как их учили.
Только ближе к земле ему яснее,
что ему, всё ж, удастся на поляну
сесть, а не повиснуть на кронах берёз.
Не успел он обрадоваться толком,
как земля по ступням его ударила.
Только охнул, свалился сразу Эдик
и ушиб себе седалищную кость.

Анжела сидит в подвесной системе
и чувствует разочарование.
То, чего ожидала, не случилось.
Всё проделывает механически,
не задумываясь, и всё правильно.
Видно, думает она, три секунды –
слишком мало. Быть может, если тридцать?..
Но чтобы допустили
свободно падать подольше,
надо долго заниматься.

Веронике хочется громко петь песни,
когда неподвижно остановилась
посреди неба. Для неё все на свете
перевернулось, все понятия.
С чего это взяли её близкие, будто
парашютизм – занятие для одних
сумасшедших и самоубийц?
И ей забили голову, она верила!
Да ведь это весёлый аттракцион,
удовольствие, ни с чем не сравнимое!

А её родным известно одно удовольствие:
сесть за стол и наесться, и напиться
от души, чтобы утром стало дурно.

Пусть полёт продолжается подольше!

Анжела приземлилась почти у старта,
она падает, едва земли коснувшись,
а потом поднимается и хмуро
собирает парашют. И вспоминает,
как однажды в пионерском лагере
вожатая говорила: парашютист
за прыжок теряет пять килограммов.
Она чувствует, что не потеряла
полкило, а не то что пять килограммов.
Ведь тогда ещё кто-то из мальчишек
спрашивал, куда деваются эти
пять кило? И вожатая смутилась,
говоря, что не знает. В самом деле,
ведь должно на такую что-то массу
из тела убыть... Если бы не вопрос
того мальчишки, они бы приняли
утверждение на веру. Собирая
свой парашют после приземления,
она думает: а что, если так же
обстоит и с её предположением?..
Хорошо бы сходить секунд на тридцать...
Может быть, оно всё же подтвердится?

Самолёт опять гудит над головами,
выбрасывает последнюю группу.
Трое выходят с круглыми куполами,
а один – на крыле, на По девятом.
Это последним выходит инструктор.
На этот раз вышли Альбина, Егор и Наташка.
Альбина воображает себя птицей,
которая бросилась с утёса
и летит, набирая скорость, чтобы
разом крылья расправить и подняться,
воспланировать!.. Тут раскрылся купол.

Егор весь зажат, и только думает
о своих инстинкте и воле
и о том, кем себя будет считать после этого.
А выходит достаточно свободно.

Наташка остаётся в опустелом самолёте,
в кабине которого кружит ветер,
наедине с инструктором.
Тот ждёт, чтобы она скорее вышла.
Она думает, все ушли, и она
уйдет так же. И просит: – Подтолкните.
– Что!? – возмущается выпускающий.
– Я сейчас встану, закрою глаза,
а вы меня вытолкните...
Он выполняет её просьбу.
Она раскрывает глаза,
когда её парашют уже раскрыт,
и она неподвижно среди неба
сидит в главной круговой лямке.
Думает: а, может, просить не стоило?
И без этого бы вышла?.. Но что сделано,
то сделано, первый прыжок
не вернёшь, а ей, значит, так написано.
Она видит, как плавно, едва заметно
вниз уходят вышедшие вместе с ней
Альбина и Егор.
Она же сидит совершенно неподвижно.
Самолёт уже скрылся за лесом.
Она сидит в абсолютной тишине.
Никогда в жизни не слыхала такой.
Вдруг начинает жужжать прибор на запаске.
Наташка вспоминает,
что надо разблокировать,
но, увы! слишком поздно! Прибор щёлкнул
оглушительно громко, клапана ранца
ослабевают, ткань показывается.
Если б падала свободно –
ткань бы мигом надулась ветром!
Но сейчас она просто начинает вываливаться,
надо зажать между коленями и держать
запасной купол, пока не приземлишься.
Это нынче ученье появилось,
что когда запасной раскрылся купол –
надо дать ему наполниться воздухом
и на двух куполах приземляться.
А тогда зажимали ткань коленями.

5-6
Наташка медленно опускается
в тень леса, как раз, когда солнце
скрылось в облаках у горизонта.
Впечатление, будто её прыжок
заканчивается в сумерках.
Она удивлена, что с ней рядом возникают
сразу трое мужчин: Облязев, Лёха и Серёжа.
Такое впечатление, будто сейчас
её на руки подхватят и понесут к старту,
даже не снимая с неё парашют.
И длинный купол понесут словно шлейф.
Вот это будет процессия!
Это ей не кажется чрезмерным,
это так естественно, как понесли бы ребенка.
Она падает на заросшие кочки.
Она счастлива. Она была б несчастна,
если бы ушла, не испытав этого.
Теперь счастлива.
С неё снимают парашют, собирают
его в сумку, несут, она со всеми
идёт к старту налегке. Старт совсем рядом.

Альбина удачно приземляется
посреди большого поля. Подбегает
к ней Эдик, помогает ей подняться.
Она счастлива, что прыжок удачно
заканчивается. Только слишком быстро...
Ей хотелось ещё лететь!.. Она рада
подбежавшему Эдику и смотрит
на него сияющими глазами.
Она будто впервые замечает
этого парня. А Эдик счастлив тем,
что несёт её парашютную сумку.
Только жаль, что нести совсем недолго.
Был бы старт где-нибудь за горизонтом!

Егору не повезло. Как ни тянул
свободные концы, отдельные стропы,
пытаясь уйти от леса, его купол
за вершину березы зацепился,
и Егор повис метрах в пяти над землей.
Он висит и рукой достать не может
до ствола и до веток.
Идиотское положение, думает.
Вспоминает, что делать в таких случаях.
Раскрывает запасной парашют.
Купол вываливается до самой земли,
стропы свисают вниз. Егор отцепляет
карабины подвесной и по стропам
запасного парашюта как по канату
спускается на землю.
Он глядит вверх, почёсывая в затылке,
как его на берёзу угораздило
залететь. Спасатели в "Уазике" уже тут.
Для них это стандартный случай.
Егор диву даётся, как они ловко
снимают его парашют с берёзы,
подмигивают:
– Садись к нам в машину!
Через минуту он с ними на старте.

Их построили на разбор полётов.
Выпускающий с сердитым лицом ходит
взад-вперёд перед строем.
Сидорин, сверившись со списком, кивает.
– Все, – говорит Васильич.
Тогда выпускающий останавливается,
поздравляет с первым прыжком,
но есть кое-какие ошибочки.
Припоминает Лёхе кеды, говоря,
что теперь никому не нужно объяснять,
что такое приземление на Д-5
и как можно отбить ноги, обувшись в кеды.

– Ну, а главное, – тут он обращается
не только к Лёхе, но и к Наташке:
– Чем вы в занимались свободном падении?

Наташка от изумления подаётся назад,
поднимает голову,
распахнув глаза, глядит на инструктора.
Лёха тоже в недоумении.

– Запасной парашют не разблокирован,
и у вас, и у вас раскрылся.
Вот я и спрашиваю:
чем вы занимались в свободном падении?

– Да, – подаёт голос Васильич. –
Спать не надо в свободном падении.
Лёха обиженно: – Уснёшь, пожалуй... –
Все хохочут.
– Но это не свободное... –
защищаться пытается Наташка.
– Это же стабилизированное падение.

Ей говорят: сперва послушайте,
а потом возражайте, если хотите.
– А вы? – останавливается инструктор
перед Облязевым, буравит взглядом.
– Рукава не раскатал? – Вы вскочили
без команды на два коротких звонка.
– Виноват... – Сигнал для выпускающего!

Ну, а кто-то... – он смотрит на Заплаткина
пронизывающим взглядом, в котором
видны горящие угли,
но больше ничего не говорит.
Фридрих чувствует, как уши начинают
полыхать под этим взглядом, и с досадой
говорит: – Я же просто поскользнулся...

Всех Васильич поздравил с первым прыжком,
говорит: отдыхайте, завтра, если
с утра погода будет, прыгаем.

Рассыпается строй. Подходят Кошкин,
Игорёк и Ирэн поздравить мельнирцев.
Их взлёт в этот день, как говорят, крайний.
Парашютисты не любят слова: последний.
И последнего взлёта не бывает,
даже если прыжки на нём закончились.
Всё противно тому, что в гражданской жизни.
Было время, когда в очередях
спрашивали: кто крайний.
И всех долго и упорно переучивали
правильно говорить: кто последний.
А у парашютистов всё наоборот,
нельзя говорить: кто последний,
а надо говорить: кто крайний.
Вот такие бывают выкрутасы
на нашем великом и могучем.

Старт сворачивают, грузят в машину
всё имущество и, кто поместился в кузов,
едут к парашютному классу.
Остальные пешком к нему плетутся
через поле, почти два километра.

Мельнирцы собираются в беседке
во главе с Сидориным.
С ними Ирэн, Игорёк и Кошкин, который ставит
на кривые, рассохшиеся доски стола
две бутылки водки. Сидорин
поздравляет всех, говорит краткую речь,
смысл которой в том, что теперь они
вошли в избранный круг парашютистов,
небольшой в колышущемся море
человечества. Можно совершенствоваться,
можно и на этом остановиться,
всё равно они все уже причастились,
этого у них уже никто не отнимет.
А заканчивает свою речь словами:

Сидорин
Все боимся высоты?
Мельнирцы (хором):
Все боимся!
Сидорин
Но в себе этот страх мы одолели!
Не боятся только дураки!
Мельнирцы (хором):
Правда!
Лёха
Почему? Вот я, к примеру не боюсь...

И слова его прерывает
жизнерадостный, здоровый хохот.
Он глядит, улыбается, не зная,
чем мог так рассмешить товарищей.
Анжела от досады краснеет:
– Как всегда: сперва ляпнешь, а потом уж
станешь думать... хоть вовсе не способен!

Алёна
Ах, оставь его! Он хороший парень...
Анжела
Я сама знаю, какой. Не дождёшься!
Ишь: оставь!
Алёна
Да ведь я не в этом смысле.
Анжела
Не считай, что все здесь тебя дурнее.
Алёна
Брось!
Анжела
Ага! Я брошу, а ты подберешь?
Егор
Девчонки, не ссорьтесь на ровном месте!
Алёна
А никто и не ссорится. Мы просто
недопоняли друг друга...
Анжела
Кто не понял,
а я всё поняла. И так, как надо!

Она в сторону Лёху оттесняет.
Остальные оживлённо и весело
обсуждают прыжок и приземление.
Лёха слушает с поникшей головой
её выговор, сдержанный, сердитый.
А Алёна немного огорчилась
от такой агрессивности, но знает,
с кем она имеет дело. Не стоит
слишком близко принимать это к сердцу.
За прыжки предлагает Кошкин выпить.
– Я старый ас! – говорит он. – У меня
первый прыжок был двадцать пять лет назад.
– А второй? – говорит Ирэн. – Вчера.
А сегодня, представь себе, уже третий.
– Значит, выполнил норматив
третьего спортивного разряда, –
сказал Сидорин с иронической улыбкой.

Алёна подходит к Игорьку, который
с сияющим лицом улыбается
ей издали.
– Вот теперь уже могу сказать своё мнение.
– Я очень рад!
– Это в самом деле переход в иное состояние.
У египетских жрецов
на какой-то ступени посвящения
было испытание: по коридору шёл и – тьма.
Надо было, не мешкая ни секунды,
решительно шагать во тьму.
Кто запинался, приостанавливался,
тот, считалось, не прошёл испытания.
Ну, а кто шёл решительно, внезапно
выходил на яркий свет. Мне кажется,
и у нас на прыжках что-то подобное.
Как за тьмой яркий свет там открывался,
так за тем, что вначале тихим ужасом
представлялось, вдруг для себя открываем
радость и удовольствие.
– Я согласен. И даже скажу более:
я бы ввёл парашютизм в семинарии
как обязательный предмет.
Избравшие духовное поприще, должны сами
прежде всего обладать крепостью духа.
– Крепостью духа, – презрительно фыркает
Ирэн, которая стоит с ними рядом.

5-7
Игорёк, покосившись, продолжает:
– Это было б прекрасным упражнением.
Ведь разверзается перед тобой бездна,
и, чтобы броситься в неё, нужна вера.
Как сказано у псалмопевца Давида:
ибо ангелам своим заповедает о тебе – охранять тебя на всех путях твоих:
на руках понесут тебя,
да не преткнёшься о камень ногою твоею.
– А мне, -- говорит Алёна, –
ужасно нравятся слова Лао-Цзы:
О, какая глубина! Оно начало всех вещей.
Когда стою перед люком,
а подо мной проплывает не только земля,
но даже и облака,
я и думаю с восторгом: о, какая глубина!
– Языческие мудрецы, – говорит Игорёк
со сладкой улыбкой, – много сделали,
чтобы подготовить пути истинному свету.
– Я жила у попа... – замечает Ирэн,
и Игорь снова на неё покосился
и повернулся вновь к Алёне,
чтоб продолжить беседу.

Кошкин всем раздаёт
пластмассовые стаканчики
из охотничьего набора,
наполненные водкой.
Он специально привёз стаканчики из дома,
зная, какая разношёрстная посуда
у парашютистов. Тост предлагает.
– Чтоб понятно было, прежде объясню.
У нас в институте
были прекрасные преподаватели.
Историю кино читал человек,
который сам и делал эту историю.
(Л. Трауберг читал в Литинституте историю кино)
Он начинал ещё в немом кинематографе.
Тогда фильмы шли по пятнадцать минут.
Американцы экранизировали всё подряд,
в том числе романы Толстого.
Первый кадр: юбилей полка, в котором служит
Вронский. Длинный стол, и у торца
командир полка, вдоль стола офицеры.
– За полк! – Все выпивают
по полному стакану водки и лезут под столом.
Половина под ним и остаётся.
Пролезшие наливают по стакану:
– За полк! – и опять под стол.
Выползает, шатаясь один Вронский,
сам себе наливает: – За полк! – и падает.
Титры: Лев Толстой, Анна Каренина.
Дальше пятнадцать минут
суетливых движений – весь фильм,
на последней Анна прыгает под поезд.
Нас настолько восхитило простодушие
этой древней кинематографии,
что у нас был самый частый тост: за полк!
И сейчас предлагаю всем,
совершившим сегодня прыжок: за полк!

И все хором:
– За полк! – Чокаются, пьют, веселятся.
– А под стол не лезть? – спрашивает Лёха.
– Как вам сердце велело, – говорит Кошкин, –
завещало, друзья.
Но Балабанову
его сердце лезть под стол не завещало.

– Нет, а всё-таки, – снова подступает
к Игорьку Ирэн, – ты можешь мне сказать?
Он вздыхает украдкой, отвечает:
– Что хотите? – Да я жила однажды
у попа одного, и, между прочим,
как раз в Великий пост. Приходит из церкви
раздражённый, есть требует, и матушка
ему целую курицу и графинчик.
А когда я слегка заикнулась,
можно ли в Великий пост, он говорит:
а что делать, когда мне жрать охота?
Вы ж священник. Ну и что? Я работаю
в церкви, там у меня и пост, и молитва,
а дома я снимаю спецодежду –
уж не знаю, как она правильно называется –
всё! не на работе!
Не могу сидеть на кислой капусте.
Я поняла, короче: для клиентов пост и прочее.
Если верят, пускай и спасаются
капусткой с постным маслом.
Игорёк разводит руками.
– Увы! В семье не без урода.
К сожалению, встречаются ещё...

– Ну, конечно! И в партии встречались
нетипичные... Где теперь та партия?
Ум и честь вместе с совестью, куда вы? --
Игорёк ей с улыбкой отвечает:
– Вы такие вопросы задаете,
на которые я не компетентен
отвечать... А почему вы вспомнили
вдруг о партии? Не к ночи будь помянута.
– Потому что... Любила – до безумия...
Потом вижу: идеи идеями,
только жрать-то охота! Словоблудие –
одно, а чтоб быть – совсем другое!
– Чтобы быть, не казаться, на такое,
вообще-то, немногие способны.
– Никто!
– Почему же? Я не стал бы
утверждать столь безапелляционно.
Не мы с вами, но хоть кто-нибудь,
на всей Земле... – Никто!
Когда мама меня пыталась в детстве
убедить, что волшебников быть не может,
я вот так же ей точно возражала:
здесь их нет, вот ты и не видела,
но, может быть, где-нибудь, далеко,
на всей Земле, мы не знаем... –
Игорь смеётся.

Ирэн
Я любила парня до безумия.
А теперь я плевать на всех хотела!
Игорь
Неужели вам ни один не встретился?..
Ирэн
Да встречаются не один, а сотни.
Все подонки, трусы и эгоисты.
Ты же видел, как прыгают девчонки!
А у сильного пола сколько страху?
Сильный пол – это мы. Мужчины – слабый.
Егор
А как с теми, кто воюет?
Ирэн
И что же?
Там, по-твоему, что, одни герои?
Мало среди них подонков и трусов?
Если б женщины ещё и воевали...
Кошкин
Тогда противнику крышка!
Ирэн
Отвали... Дай поговорить с человеком!

Он отходит со значащей усмешкой,
говори-де, я тебя знаю,
где твои разговоры заканчиваются!
Ему вправду интересно: сумеет,
не сумеет оболтать семинариста?
Ему хочется говорить с Облязевым.
Тот с Наташкой. От Игорька Алёна
не отходит, Ирэн она чувствует.
Эта тварь – затаившаяся кошка,
ей она что угодно б уступила.
Но не Игоря. А Ирэн бросает
на неё косые взгляды. Настолько
в своих силах уверена, что даже
не сомневается, будто бы добилась
своей цели в полчаса, не будь Алёны.

Да им всем в этот вечер представляется,
что они могут всё. И все проблемы
отпадают отныне.
– Чего ж вам надо? –
говорит Игорек.
– Мне надо смысла
хоть какого-то в нашей бестолковой жизни.
– Да ничего нет проще!
Широко распахнуты двери,
придите, трудящиеся и обремененные,
и Аз упокою вы.
– В церковь, что ли?
– Вера придаёт жизни смысл. А если веры нет,
возникает ощущение бессмыслицы.
– А без церкви нельзя верить?
– Почему?
– Я была. Старухи злые
расшипелись, что я не так одета,
и стою не так и не там.
А о чём они молятся:
накажи соседку, боженька, меня обидела.
А та ей в свою очередь желает того же.
Я увидела почти въявь,
как застряла во всех окошках нечисть!
Как у Гоголя... –
Игорь улыбается:
– Вы удивительно непосредственно
всё воспринимаете!
– А как надо?
Видеть одно, а понимать другое?
Мы все уже из этого выросли.
– Это внешнее. А вера без церкви не полна.
– Бог только через посредников?
– Нет, он открыт для всех. Но в лоне церкви
вы обретаете единение
с другими верующими...
– С этими старыми крысами?
Не хочу я обретать единения!

5-8
Единение одно я понимаю:
в любви!..
– Но ведь об этом только речь!
Вы ломитесь в открытую дверь.
Святые апостолы учили любить друг друга.
– Да они не такой любви учили! –
саркастически усмехается Ирэн.
– Есть любовь агапэ...
– А я не хочу!
Мне бы крепкого мужика в постели!
Вот такого, как ты... – как будто в шутку
говорит она, обжигая взглядом. –
По вашей вере, надо любить
только хромых, слепых, больных и уродов.
А если полюбишь молодого, это – грех.
Да ведь это извращение.
Но когда христиане были в силе,
они силой же это насаждали.
Своё такое уродское мнение.
За грехи – её в подвал и на костёр!
За любовь, не за грех, её сжигают,
а уроды, калеки приплясывают
вокруг на костылях, распуская слюни.
– Да когда это было...
– Слава Богу,
не хватало б ещё, сейчас...
– К тому же не у нас,
у католиков была инквизиция.
– А католики что, не христиане?
Проповедовать любовь и жечь людей –
ни хрена себе!
– А вы чего хотите?
– А не вправе
ни одна мразь в личную жизнь соваться.
– А суются?
– А нет? Мораль читают.
А любовь по ту сторону морали.
– Без морали любовь уж слишком часто
приводит к преступлениям.
– А пускай!
Любовь всегда чистая. Вне морали.
А иначе бы нас на свете не было.
Если постоянно оглядываться
на запреты, будет слишком рассудочно.
– Но ведь вы среди людей. Не умея
обуздать себя, вы других стесняете.
– Да, согласна, так выгоднее,
когда других не шокируешь,
соблюдаешь их правила,
не выступаешь слишком откровенно
против их предрассудков.
Уважать, щадить надо чужие предрассудки.
Но разве мы родились только для этого?
Да неужто?
– Мы созданы по образу и подобию...
– Значит, и Он такой же, как и мы?
Но ведь если, на нас глядя, представить,
что и Он такой же, это ж ужас!
Волосы дыбом встанут,
как говорил наш профессор,
лысый как бильярдный шар.
– Ты не так понимаешь... Да, мы созданы
по образу и подобию, но это – в идеале.
А творим – от человеческого ума, это наше.
Творим мы, что противно первообразу,
что его искажает.
– А откуда, простите, это известно?
Ничего ведь и сделать мы не сможем,
что не в нашей природе. Ну, а если
это в нашей, то в чём мы виноваты?
Вот, мне нравится летать, но мне нужны
верёвочки и тряпочки, из которых
состоит парашют, ещё железки
соединяющие их, и самолёт,
чтобы поднял меня. По сути дела –
костыли или, может быть, протезы
для желающих летать. А я хочу
просто так, как во сне.
– Мы часто следуем
не природе, а похотям.
– А похоти
откуда взялись? Не мы же сами
их придумали – себе сделать хуже.
– Нет, конечно...
– А если не мы сами,
значит, сразу Он сделал нас такими? –

Тут Алёна говорит: – Есть апокриф.
Бог сделал человека из глины,
пошёл за душой, а пока ходил,
явился сатана и истыкал всю фигуру,
измазал нечистотами. Так в нас заложены
болезни и грехи.
– Конечно, – усмехается Ирэн, –
нашли соавтора!
– Как вы всё воспринимаете... по-детски! –
Игорёк ей с улыбкой возражает. –
Творец один. Сатана не обладает
творческой способностью.
– А всё же скажи:
если похоти с самого начала
в нас заложены, тогда в чём же наш грех?
– В том, что надо похоти обуздывать.
– Кто сказал? А, может, как раз, наоборот?
Может, это талант, который надо
развивать, а мы его только давим?
Я не верю в грех. Нет никакого греха.
Просто мы следуем своей природе.

Тут опять к Игорьку подходит Кошкин,
обращается, протягивая рюмку:
– Она тебе ещё не надоела?
– Нет, – ему отвечает, принимая
рюмку Игорь. – Не ждал найти такого
собеседника.
– Или собеседницу?
– А какая разница?
– Да небольшая.
Говорить – не мешки таскать...
– Поди-ка
куда-нибудь, развлекись, как умеешь! –
говорит Ирэн, принимая рюмку.

А как очередь дошла до Алёны,
та отказывается:
– Совсем не пью.
Облязев ушёл провожать Наташку,
та почувствовала недомогание,
и Кошкин слоняется между группками,
угощая, заговаривая, но
ни в какой себя столь близким не чувствует,
как с Облязевым и Наташкой.
– Давайте, – говорит, – ещё раз выпьем
за переход в новое состояние.
Чокается с Игорьком и с Ирэн,
с Алёной только символически
– та ногтем по стакану.

– Тебе спать пора, – говорит Вероника
Денису, который клюет носом.
– Ну, мам... – Ещё что-то бормочет,
лицом тычется в её колени и крепко засыпает.
Вероника поднимает голову,
смотрит на Кошкина, который
рядом с ней оказался, улыбается.
Разводит руками, показывает
глазами на Дениску. Кошкин молча
поднимает его на руки. Она
встаёт, идёт вперёд, он за ней следом.
Даже не спрашивает, куда нести.
Приносит к ней в комнату, кладёт на койку.
Денис приоткрывает глаза, бормочет
непонятное что-то. Вероника
ему: спи, спи... Он мёртво засыпает.
Выключает свет, с Кошкиным выходит.

Останавливается в коридоре,
привалившись к стене спиной, на Кошкина
смотрит в темноте, её почти не видно,
лишь глаза блестят. Кошкин ей на плечи
кладет руки. Она его обнимает
за шею и к себе притягивает.
Тогда Кошкин её крепко обнимает.
– Ты этого хочешь, – выдыхает он.
– Ты не представляешь, как, – шепчет она.

Всё исчезло вдруг, что их разделяло.
Между ними упали все преграды.
Их обоих внезапно захлестнула
безрассудная страсть. И руки Кошкина
на одеждах её.
– Ты с ума сошёл, –
шепчет Вероника испуганно. – Здесь?
– А где?
– Пойдём в комнату.
– А Дениска?
– Он спит и вряд ли проснется... Всё равно
здесь я не могу...
– Ну, пошли в комнату.
– Я вперёд... позову... –
Она уходит.
Кошкин ждёт в коридоре. Его сердце
колотится. Он оглядывается вправо, влево.
Темнота и тишина. Только поскрипывает
отживающий свой век барак.
Это всё напоминает настроение
двадцати с лишним летней давности,
когда, бывало, к девчонке лазил
на третий этаж по водосточной трубе.
В те времена ему казалось,
будто тридцать пять – пожилой возраст,
а в сорок пять все желания утухнут.
Судя по тому, что теперь чувствует в себе,
не похоже...
Тихий шорох за дверью Вероники,
дверь приоткрывается.
– Где же ты? – Кошкин входит бочком,
ступает на цыпочках, но половица скрипит,
у него мороз по коже, кажется,
вот: проснётся Денис – и всё пропало.

5-9
Он замирает на месте, скрючившись,
втянув голову в плечи. Но Дениска
равномерно посапывает. Кошкин
Веронику среди комнаты видит
в роскошной легчайшей ночной сорочке
в слабом отблеске далёкого фонаря.
Она берёт его за руку, к кровати
увлекает. Он всё с себя снимает,
кидает на пол, ныряет под одеяло.
Заскрипели пружины казённой койки.
Вероника прижимается, шепчет:
– Я не могу... не могу так...
никогда ничего такого у меня не было...
Ах! – выдыхает, когда, наконец, они соединяются.
И уже так ему вцепилась в спину
холёными отточенными ногтями,
что ему самому впору крикнуть ах,
а она стонет мерно, громче, громче...
Уж Денис заворочался на койке.
А она ничего не понимает.
В этот миг хоть толпа бы обступила –
уж не может она остановиться,
и тихонько, с восторгом визжит: – В меня!
Я хочу! Не бойся! – Ещё немного,
и он следует за ней. Ослабевший,
на бок скатывается, тяжело дышит.

Она на локте приподнимается,
он видит в слабом свете её лицо,
склонившееся над ним. Совсем не то лицо,
которое видел в эти дни.
Особенно глаза, сияющие от восхищения.
– Что это было... – выдыхает она. –
Со мной такого ещё никогда... –
В этот миг Кошкин вспоминает
слова своей подружки:
развлекись, как умеешь! Вот бы видела...
Но она увлеклась семинаристом.

Она всё возле Игоря с Алёной,
ей сейчас удобнее, что нет Кошкина
с его ехидными замечаньями.
– Не пора ли по комнатам? – Анжела
предлагает, когда совсем стемнело.
Наговорились, и налить некому,
поскольку Кошкин ушёл, а прочие
нарочито об этом не заботятся.
– Спать, что ли? –
демонстративно зевает Лёха.
Егор смеётся. Эдик говорит,
что и в самом деле пора бы ложиться.
Он чувствует, как сильно утомился,
давно хочет прилечь. Только Алёна
спать не хочет. Она в себе чувствует
такой прилив энергии, такой запас
накопленной за много дней нежности,
что ей боязно, прорвётся плотина
рассудочной сдержанности. А она
бывает способна на безрассудства.
Если б знали, на что она способна...
Как же низко Алёна может падать...

А Серёжа к Альбине нерешительно
приближается, та, опустив голову,
говорит ему: – Пойду спать к девочкам.
– Проводим девочек! – говорит Егор.

Вероника и Кошкин сквозь дверь слышат шаги,
звуки голосов из коридора.
Лиц не видишь, и голоса кажутся
чересчур возбуждёнными и пьяными.
Веронику переполняет радость
и смятение. Волны ликования
поднимаются из глубин существа,
взвихряются неизъяснимой тревогой.

Вероника была послушной девочкой,
прилежной, примерной, а мать у неё –
властной, своенравной. И когда
пора пришла, она влюбилась, сказала:
через труп её войдет недоносок
в их семью. Вероника разрыдалась
и неведомо что была готова
над собой сотворить от отчаяния.
Но верх взяла привычка к покорности.
Вышла за делового человека,
хозяйственного, самоуверенного,
которого мать признала, одобрила.
Без особого воодушевления,
хоть старательно, она исполняла
свои супружеские обязанности,
иногда собирая в кулак всю волю
и гражданское мужество, чтоб победить
отвращение, закрывала глаза
и терпела, сколько нужно. Она была
зажатой, испуганной, стыдливой
с первого дня, вернее, с первой ночи.
Самоуверенный, решительный муж
ещё как-то понимал, что ей могло быть
больно, но что могло быть неприятно,
что ей просто не хотелось – этого
он понять был уже не в состоянии.
Он решительно набрасывается
на неё и, сделав своё дело,
так же отваливается и почти сразу
начинает храпеть, её оставив
лежать с раскрытыми глазами. Он сильный,
может долго, себе это в заслугу
ставит, вовсе того не понимая,
что Вероника, внутренне сжавшись, только
терпеливо ждёт, скорее бы кончил.

Что касается материальных благ,
тут проблем у неё не возникало.
Что надо – сказала, муж приносит.
А где берёт и сколько это стоит,
Вероника не знает.
Сколько баб поменялись бы охотно
с ней, но вопрос не ставится: или – или.
Не лишиться этих благ ради чувства
и трудом отрабатывать свободу,
а чтобы было и то, и это:
материальные блага и истинное чувство.

Муж возил её в Париж. От поездки
у неё остались: моросящий дождь,
уличное кафе, беднее нашего,
Эйфелева башня, на которую
не было ни малейшего желания
подниматься, и потом – магазины,
они и в Дагомее магазины.
Только вывески на них не по-нашему.
И парижской моды не увидела.
Ходят женщины в брюках и футболках.
Ни одной идиотки не увидишь,
чтобы шла на каблуках средь бела дня
просто так, по мостовой. Все в кроссовках.
Каблуки – лишь для залов и приёмов.
Они с мужем ходили, как самоеды,
которых злой дух перенёс в столицу,
языка не знали.
А карман не таков, чтобы прислуга
пресмыкалась перед ними. Прислуга
во всём мире одна и та же.
Сунешь в лапу – улыбка и услуги.
А не сунешь – и стой как перед сфинксом.

И гостиница чужая, холодная,
и, как ей показалось, неуютная,
не простое жильё, а декорация,
будто спишь в каком-то музее.
На второй день захотелось домой.

Если б знала язык или поехала
со знающим, знакомым, хотя бы по книгам,
с нравами и культурой Франции,
который бы её сводил в музеи, на выставки,
помог бы просто пообщаться с людьми...
Увы! Получилась обыкновенная
поездка за барахлом. Лишь название,
что была в Париже. Она думала:
отметилась Дунька в Европе.
Стыдно вспоминать, потому что поначалу,
когда засыпали оживлёнными вопросами
о впечатлениях, она ни на что
не могла ответить толком, только дождь,
как у нас, да магазины, да смутный
силуэт Эйфелевой башни.

Приятно было вернуться домой,
к налаженному быту, почти смирилась
с этой жизнью. Но тут вдруг обнаружилось,
что супруг изменил с её подружкой.
Это сильно возмутило, расстроило.
Ведь она при всей нелюбви к супругу
никогда всё ж ему не изменяла.
У неё было понятие: ты мне –
я тебе. Я же вот тебя не люблю,
тем не менее терплю твою нелюбовь
и медвежью силу – и ты должен так же.

Она впала в растерянность. Однажды
наткнулась на объявление в газете:
желающие прыгнуть с парашютом...
Её мать, и родные все и близкие
считали парашютизм чем-то для себя
неприемлемым, первой мыслью о прыжке
было: убиться, что автоматически
отменяло все дальнейшие мысли.
И сама Вероника так же думала.
А тут заявила мужу, что пойдёт
в парашютный клуб. Тот ей: – С ума сошла!
– Не сошла, а хочу. –
И он впервые
в её голосе почувствовал решимость
до конца идти, даже и на ссору,
на разрыв в случае противодействия.
Она будто его провоцировала
и вопросом, и этим непонятным,
испытующим выражением взгляда,
который до сих пор был нерешительным
и послушным, и с ней не стал он спорить.
Пусть дура прыгает с самолёта.
Уплатил и велел своему шофёру
её в клуб возить на автомобиле.
И сегодня она совершила прыжок,
и не только, но ещё и такое,
чего сама от себя не ожидала.

5-10
Ведь ей крепко была вбита идея
верности мужу несмотря ни на что,
даже вопреки всему. А сегодня
развалилась, рассыпалась идея.
Это даже гораздо значительнее,
чем утрата девственности, то, что с ней
происходит сегодня. Она в жизни
не была никогда ни с кем, кроме мужа.
Десять лет прожила, родила ребенка,
но сегодня лишь впервые испытала
то, что уже начала было считать
выдумкой сексологов. А испытав,
уже не сможет жить, как жила прежде.
Идут первые минуты новой жизни.
Смутно чувствует, не миновать перемен.
Но об этом пока лучше не думать.
Она переживает яркость момента
будто точку, без которой, как теперь
ей кажется, и прыжок бы был неполным.
Была бы какая-то незаконченность.
Это словно завершающий аккорд –
и такой потрясающий и мощный!
Вероника всегда себя чувствовала
подчинённой, приниженной, кому-то
вечно что-то обязанной – матери,
школе, мужу, ребёнку, государству.
Лишь сегодня впервые пробудилось
ощущение собственной значимости,
своей воли... Пронзительное чувство:
и она сама по себе человек!
О как ей хорошо... А ведь не знает
даже имени того, с кем в постели
лежит рядом, но это безразлично.
Прежде сама бы первая сказала,
как это безнравственно!
Ни в какие ворота это не лезет!
Но сейчас, торжествуя и блаженствуя,
думает: ах, насколько это всё безразлично
по сравнению с тем, что совершилось!

Вообще, ведь она впервые в жизни
с этим клубом сделала, как сама хочет –
не из упрямства, лишь бы в пику кому-то,
а всё сама от замысла до воплощения.
От объявления в газете до прыжка.
Высказала желание и сделала.

А о низком не хочется ей думать,
что за всё кто-то платит, и за это
её муж заплатил. Не это главное.
Всё равно она сама всё сделала.

Ей не хочется возвращаться в сытую,
обеспеченную, привычную жизнь,
удобную – но такую постылую.
Мысль о возвращении нестерпима,
особенно после того, что сегодня
испытала. Она не может воспринять
это как отместку мужу. Это что-то
качественно иное, большее,
чем простое наказание за неверность.

А может быть, случай с подругой – просто
замечательный повод изменить жизнь,
которая её не устраивает?
Не причина для расстройства,
напротив – счастливый случай,
которому надо радоваться?
Какой благовидный предлог –
всем понятный, признаваемый всеми –
к чёрту бросить всё и начать сначала!

– У тебя есть подруга? –
спрашивает Вероника.
– Есть, – отвечает Кошкин.
– А где она?
– В настоящее время увлечена
идеей соблазнить попа.
– Какого ещё попа? –
приподнимается на локте Вероника,
изумлённо сверкает глазами в темноте.
А он видит в слабом света фонаря,
у неё грудь удивительно красивой формы.
– С косичкой, Игорька, худого парня,
который с нами прыгал.
– И ты спокойно говоришь так об этом?
– А как надо? Застрелиться, что ли?
Она без этого жить не может.
– И с ней живёшь!
– Не то, чтобы...
Встречаемся, так, пожалуй, точнее.
Она сама по себе, я сам по себе.
Каждый сохраняет независимость.
– А если бы я пришла к тебе?
– Ты?!..
– А что? У меня как сейчас никогда не было.

Стучатся в дверь, кричат: вы спите?
– Спим, спим, – усмехается Кошкин.
Вероника ему рот слегка зажимает
тонкой, горячей ладонью.
Толпа проходит дальше,
глухо шумит за стеной в соседней комнате
у девчонок.
Наташка лежит,
Облязев сидит на краю кровати.
Он опять ей высказывал сомнение,
как им быть. – Что тебя не устраивает?
– Меня бы всё устроило, но только
мне уже сорок пять, а тебе ещё нет двадцати!
– Меня это не смущает. А тебя?
– Сейчас-то ничего... Пока у обоих
у нас силы через край. А будет мне
шестьдесят? А тебе только тридцать.
Твои желания только прорвутся
по-настоящему... Что тогда делать?
– Ты ещё подумай, когда будет двести.
И охота рассудком ковыряться
без конца... Так не живут! В этой жизни.
Или только живут наполовину...
Что за польза в рассудочных суждениях?..
– Ошибок было бы меньше…
– Скажешь тоже! От рассудка все ошибки.
Лучше жить и вовсе не строить планов...
– Почему?
– От них одна досада,
что выходит не так, как рассчитывала...
До отчаяния... Надо просто жить.
– И страдать никто не будет?..
– Ну, будут.
А ты хочешь прожить безболезненно?
– Да я только о тебе беспокоюсь…
– Я сама о себе побеспокоюсь.
А потом, неизвестно ведь, кто старше.
– Это как? – удивляется Облязев,
полагая, что это-то уж точно
известно. Достаточно взглянуть в паспорт,
чтобы точно узнать, кто и на сколько
даже дней кого старше. Но Наташка
говорит ему, что истинный возраст –
это сколько осталось, а не сколько
от рождения прошло. Поэтому
никто не знает истинного возраста.
Разговаривают на разных языках.

Вот тут развесёлая компания
и вламывается к ним в комнату.
Сразу стало тесно и шумно.
Хочет Лёха быть поближе к Алёне,
та держится с Игорьком.
Анжела Лёху оттирает от Алёны.
Эдик хочет быть подле Альбины.
Серёжа тоже хочет быть подле Альбины.
Она сама никого не хочет,
и лучше всего легла бы теперь спать.

И Фридрих с ними, который
всё не может забыть, как поскользнулся
и плюхнулся на задницу перед люком.
Какой удар по создаваемому образу
видавшего виды! Ему хотелось бы
выглядеть этаким парнем,
который в километре над землёй
в люк выходит равнодушно.
А тут ещё этот желчный инструктор!
Все вышли люди как люди,
одного его вышвырнули за борт!
Он мог сам... А кому теперь докажешь?
Как раз всё наоборот
должно было быть по его понятиям:
он один отделяется от самолёта смело,
остальные колеблются и мнутся,
удивляясь его равнодушной смелости.
И в пример бы его инструктор ставит!
А не смотрит прищурено и хмуро.
А самое ужасное, всё как вышло,
так вышло. Нарисовалось, не сотрёшь.
Теперь сто совершить прыжков он может,
образец хладнокровия на каждом
показать и решительности, но все
вспоминать будут его первый прыжок.
И с особенным даже удовольствием,
если он себя особенно проявит,
тут ему-де ничего уж не повредит,
но умрёте с хохоту, как выходил
в первый раз... он плюхнулся на задницу!
Его вышвырнули... Вот не повезло!
И Заплаткин вздыхает. Ведь и сам он
рад забыть бы теперь, воспоминание
против воли попрёт... И ему кажется,
будто все только об этом и думают,
в то время как каждому
хватает своих впечатлений.

Егор не сомневается в том, что Фридрих
сильнее и смелее, но вот нате,
он оступился, а зато я,
который сомневался, как себя
поведу в самолёте, вышел сам!
И теперь с моральным правом
могу говорить про инстинкт и волю!
И не будут мои слова пустыми!
Бодрость духа важнее интеллекта,
который лишь вспомогательный инструмент,
пусть подвинутся интеллектуалы!

5-11
Наташка морщится, когда вся эта компания
вваливается в комнату, но что поделаешь?
Следом за всеми входит Кошкин,
такой умиротворённый,
что у него заметно поубавилось
желания покричать и поёрничать.
Вероника не пошла с ним, говоря,
что уж это было б слишком заметно,
заявиться сейчас в компанию вместе,
по их лицам все правду прочитают.
Да ведь ничего плохого... Вот именно!

Плохое люди принимают охотно,
прощают, сочувствуют, хотят помочь.
Только счастья никогда не прощают.
Все хорошее возбуждает зависть.
Идея равенства, несправедливость которой
смутно чувствуют все, однако крепко
сидит во всех и требует, чтобы
было всем одинаково. Поскольку
одинаково хорошо быть не может –
пусть всем будет одинаково плохо.
Берегите, счастливые,
счастье вашей минуты от идеи равенства!
Вы – избранные, аристократы
среди океана неудовлетворённых.
Раз вы счастливы – значит, вы правы!
Добытые вами минуты счастья
добыты для всего человечества.
А оно ими сильно ли богато?
Чтоб разбрасываться ими или топить
их в море житейской пошлости?

– Иди, – говорит Вероника, –
и скорее возвращайся. Я так тебя желаю!
До утра у нас ещё целая вечность. –
Кошкин стопку со всеми выпивает,
убеждается, что с ними нет Ирэн,
потому что от бешеной подружки
можно ждать чего угодно где угодно.
Смущает только, что Игорёк с ними.
Если б не было его, можно было
быть совсем спокойным. Одна Наташка
замечает счастливое выраженье
на лице Кошкина и понимает
правильно его значение. Тихонько
обращает внимание Облязева.
Тот глядит с интересом. Кошкин уходит,
возвращается к Веронике. А та,
мать семейства, сыну которой уже
десять лет, себя чувствует девчонкой,
ждущей тайком от мамы любовника.
Будто ничего у неё не было
в жизни. Да и в самом деле не было,
потому что не своей жила жизнью –
той, которую для неё придумали
и спланировали другие люди.
Первый день она живёт сегодня сама.

В них во всех бродит жизненная сила,
разбуженная прыжками. У Алёны
нестерпимое желание нежности
проснулось. Смутная мечта: остаться
с Игорьком. Как она к нему прильнула бы!..
А тот взгляд отводит, будто смущаясь,
улыбается сладко. А ей хочется
чтобы ей одной сейчас улыбался!

Игорёк же смущённо размышляет,
как сильны ещё плотские желания
у него. Им поддаться, это значит –
поступить человечно. Но вопрос-то,
что Ирэн задала: быть или казаться?
Он слова её не воспринимает
как пустую болтовню пьяной бабы.
На больную мозоль ему наступила.
И вообще, зачем она вдруг об этом?

На Алёну с тоской глубокой Лёха
смотрит искоса, тайком, чтоб Анжела
случайно взгляда не перехватила.
Рядом с ним она сидит, и на лице
выражение: моё! Она его
присвоила и самого уже почти
в том уверила, что он – её. У Лёхи
столько нет, как у неё, внутренней силы
да ему и привычно себя чувствовать
рядом с женщиной отчасти ребёнком,
это в каждом почти живёт мужчине.
Вот с дурацкой улыбкой и сидит он
рядом с мрачной, нахмуренной Анжелой.

Альбина чувствует усталость, поскольку
Серёжа рядом с ней будто ждёт чего-то,
тут же Фридрих. Но ведь и он ей не нужен!
Если что-то и было, было только
выражением настроения минуты.
Оказался бы Серёжа в ту минуту
рядом с ней, может быть, его желание
и исполнилось. Только что же делать?
В ту минуту другой с ней оказался.
Они все не понимают, что значит
мимолётное настроение минуты.
Все требуют, чтобы твёрдо держала
себя в рамках рассудка и конкретно
одному кому-то принадлежала.
Разве сами способны на такое?
А ответ один: ведь мы же мужчины.
Ну и что? А для них вполне довольно
такого объяснения: что, дескать,
нам позволено, то женщинам никогда.
Она ясно ощущает, что ни тот,
ни другой ей не нужен, непонятно
ей самой, отчего она так долго
с ними время проводила, будто ей
не хватает уже своих ровесников.
От того лишь неловко ей, что стала
между ними. Хоть вовсе не хотела...
Видит, бесится в душе Гогенлое
от того, что понять никак не может,
что случилось у них в его отсутствие.
Только ей-то что? Должна она разве
тратить жизнь лишь на то, чтобы кого-то
уверять в своей невинности. С другой стороны,
заявить Серёже прямо, что случилось –
это значит, их с Фридрихом поссорить.
Но она никого не хочет ссорить!
Оставайтесь, пожалуйста, друзьями...
Только меня оставьте в покое все!

Анжела замечает, как устала Альбина.
– Не пора ли, – говорит: – Всем бай-бай? –
с тоской Серёжа оглядывается на Альбину.
Фридрих ему руку на плечо: – Пошли, что ли? Следом Эдик за ними, а Анжела
Лёху в спину толкает: – Ступай к себе! –

Кошкин с Вероникой в соседней комнате
слышат, как, скрипя досками, расходится
от девчонок народ. Одни остались
Наташка, Алёна, Альбина, Анжела.
Девчонки раздеваются, выключают
свет, ложатся. Парни идут по ночному
городку к спальному помещению,
один Серёжа к своему "Москвичу".

Алёна ворочается и не может уснуть.
Пробудившееся желание,
которое она ненавидит, зная его силу,
не даёт уснуть. Она бы была счастлива,
не зная желаний вовсе,
занимаясь развитием интеллекта
и духовными практиками. Но... тело
тяготит его, как великое бремя.
Если б знали, на что она способна.
Как же низко Алёна может падать.

Поднимается, скрипя пружинами,
говорит девчонкам, сейчас вернется.
Куда это она вдруг собралась,
мрачно спрашивает Анжела. Так, в туалет.
– Да зайди вон за ближайший куст, –
брюзжит Анжела. Она практична:
если хочешь помочиться – зайди за куст.
Но как ей объяснить: то, что тебя переполняет,
не конечная цель, а всего лишь повод
выйти из комнаты? Алёна
ничего не отвечает, выходит из барака,
останавливается. Свежий ветер
шелестит в кронах деревьев.
У неё сил нет справиться с тем,
что разгорелось.
Она думает, хочу Игоря.
И он тоже хочет, её чувство не обманешь!
Уклоняется только из рассудочных
соображений, следуя учению, воспринятому
умом... Не может быть правильным учение,
которое заставляет людей так себя мучить,
приговаривая: любите друг друга.
Уж какая тут любовь! Она не может
признать это учение учением Того,
чьим именем его называют.
Тот был добрый, пил вино, ел мясо,
любил женщин, их за Ним толпа ходила.
А женщины просто так ходить не станут
ни за кем: соловья баснями не кормят.
После смерти Его апостол Павел
написал не Его – своё
учение раввина из раввинов,
который всю жизнь постился
и за которым не ходили женщины,
но учение назвал Его именем. Все поверили...
Самого Его Павел и не видел.
Он, выходит, тринадцатый апостол.
Алёна смутно надеется на то,
что Игорек ещё всё же не ушёл,
ждёт её где-нибудь в аллее.
 
5-12
Игорек же в это время у Ирэн,
но Алёна пока того не знает...
Она вдыхает ночной воздух, ветер
овевает её, над ней колышет
кроны деревьев. Что делать с тем, что в ней
разгорелось. Бредёт по пустынному
ночному городку в сторону белого,
извёсткой вымазанного, дощатого
туалета мимо автостоянки,
на которой стоит один-единственный
Серёжин "Москвич". Серёжа стоит, курит
у "Москвича". – Привет, – говорит она,
останавливается.
– Привет. Далеко собралась?
– Нет.
– Спать?
– Пока нет. Не спится.
– Заходи тогда в гости, – приглашает,
показывает на заднее сиденье.
В интонации звучит против воли:
ты одна и я один – в чём же дело?
Соединим два наших одиночества.
Только с этим ведь как и в математике:
нуль да нуль – будет нуль.
Две бесконечности
составляют одну, точно такую же.
Ничего тут по сути не добавится.
Не убавится, впрочем – и это тоже.

– А что, – говорит она низким голосом. –
Пожалуй.
– Так заходи!
– Но сначала мне нужно зайти в одно место.

Идёт мимо парашютного городка
к смутно белеющему туалету.
Серёжа остается наедине
с сомнениями. У него холодеет спина,
когда вспоминает, как пришла
к нему сюда та худая женщина,
у которой перед самой посадкой в самолёт
нечаянно раскрылся запасной парашют,
и вместо которой он
пошёл на свой первый прыжок.
Это было наваждение какое-то, гипноз.
Он же думал всё время об Альбине!
Да и не забывал о ней! Но ничего
он не мог поделать против напора
фантастической энергии женщины.
Она как паучиха пойманного
жука обмотала невидимыми
энергетическими нитями. Как он
ни брыкался, она впилась в него... Если
буквально, физически, то он в неё,
конечно, вошёл, но на самом деле
она в него жадно впилась.
У него осталось такое ощущение.
Всё могло быть даже прекрасно, если бы
не Альбина. Он с ужасом думает:
а вдруг, что-то узнала? Из-за этого
и не хочет больше к нему в машину,
а осталась ночевать у девчонок?
Только... она ведь у них осталась – прежде?..
И как раз потому, что её не было,
пришла эта женщина... Слышит хруст шагов
по гравию дорожки. Возвращается Алёна.
Он освобождает ей место.

Она заходит и садится с ним рядом
на заднем сидении автомобиля.
Думала, жажда нежности и сила
затаённой страсти сведут её с ума.
И уже всё равно, встретит или нет Игорька.
Он хочет, но подавляет в себе желание,
тем хуже для него.
Мог бы с ней. А теперь пусть остаётся
со своей праведностью. Она готова
первому встречному отдать свою нежность.
Сидит рядом с Серёжей, и вдруг в себе
чувствует холодок, отчуждение,
нарастание сопротивления.
Обними же, скорее! думает она.
Ну! Пока горячо, пока рассудок
не включился... Сейчас он всё испортит!..

Если б тотчас её схватил Серёжа,
грубо, молча, она бы и для виду,
может быть, не стала сопротивляться.
Но у всех почему-то в отношениях с ней
стоит невидимая преграда.
Образ у неё такой, что ли?
Словно все заведомо убеждены, будто
с ней нельзя того, что, не задумываясь,
они легко проделывают с другими.
Если б знали, на что она способна...

У неё всё внутри горит, трепещет.
Наверное, из-за прыжка.
Энергия проснулась. Кипит жизненная сила.
Все каналы прочистились, раскрылись.
А они думают, перед ней можно
только благоговеть, с ней можно только
говорить о высоких материях.
– Ты не можешь, – заводит речь Серёжа,
который занят своими сомненьями, –
объяснить, как девчонки относятся
к тому, чтобы...
– Извини, я устала.
Мне сегодня совсем не до разговоров.
– Останься у меня.
– Нет. – Она мягко отодвигает его рукой: –
Не надо. Отдыхай, я пойду.
– А я не пущу. –
Он её будто в шутку обнимает,
с силой притягивает. Пытается
поцеловать. Она отворачивает лицо,
Серёжа её целует в шею.
– Останься у меня, – шепчет он.
– Не надо. Отпусти.
– Останься.
– Ни к чему это. –
Она чувствует, силы оставляют.
Ещё немного, и, пожалуй,
перестанет противиться. Но это
совсем не то, чего она хотела!
Не за тем пришла! Она вырывается
из последних сил, выходит из машины
и отряхивается. – Спокойной ночи. –
Поворачивается и идёт прочь.
На него она вовсе не сердита.
На себя. И вот так всегда, думает.
Желание переполняет через край,
а поддаться всегда мешает что-то.
И не внешнее – внутри меня самой.
А ведь надо-то – чуть пониже планку.
И не требовать от них того, чего в них,
может быть, даже нет и быть не может.
А в какой-то момент и притвориться –
говорят же: сам обманываться рад.
И иметь хоть какую-то разрядку.
Но как вспомнишь... Волна стыда нахлынет.
И всегда у неё вот так вот: тормоз
вдруг включается – будто помимо воли...

А Ирэн, что в аллее оставалась
до тех пор, пока не вышли от девчонок
те, кто к ним заходил, вдруг видит: Игорь
отстаёт от остальных. А он отстал,
чтобы сосредоточиться, помолиться.
Се бо в беззакониих зачат есмь,
и во гресех роди мя мати моя.
Много сомнений разбередила в нём
непосредственная пьяная женщина.
Вопросы простые, а ответов нет
испокон века. Одни посредственности
могут ответить на все вопросы.
У них всё аккуратненько в тетрадку
списано и разложено по полочкам.
Но такая, простите, гениальность
годится лишь для самых широких масс,
которые верят кровавым негодяям,
что ведут их под флагами на бойню.

Чуть поднявшийся знает, как всё смутно,
бренно, зыбко, текуче и к каким
ужасающим последствиям
может привести вера в таких
интеллектуальных гениев.
Идеальный художественный образ
самоуверенной посредственности,
достигающей своего предела.
Настоящий гений не нуждается
в истуканах из гипса и бетона,
в бесконечных повторениях имени.
А судить свою мать, родила она
его в грехах или в праведности, Игорь
не может. Почитай отца твоего и мать твою.
Это не просто мнение частного лица –
на скрижалях, данных Господом
Моисею на горе Синай.
А как его мать родила его?
Кто-то зовёт родившую вне брака шлюхой,
а другой впадает в другую крайность –
рассиропливается от умиления.
Материнство – святое дело, значит,
родила – так она уже святая.
А истина, как всегда, посередине.
Нет, она не святая и не шлюха –
просто самка человеческого рода.
Какой-то знаменитый заявил,
будто всё лучшее от молока матери.
А худшее откуда?
Знаменитые
любят припечатать крепкое слово,
не заботясь, что оно однобоко.
А широкие массы это слово
разрисуют на плакатах от моря до моря
и сдавать на оценку станут в школах.
Многогранно слово только в Писаниях.

5-13
Не отвержи мене от лица твоего,
и духа твоего святаго не отыми от мене...
– Ой, – слышит Игорь совсем рядом.
Настораживается, перестаёт
бормотать вслух слова псалма. Делает
два шага вперед, в темноту, и женщина,
склонившаяся к земле, его хватает
за руку. – Подвернула ногу, – говорит.
Поднимается, как будто ей трудно,
повисая всей тяжестью на Игоре
И тут, будто удивляясь: – А, это ты! –
Будто в самом деле только что узнала.

Радость в голосе и даже торжество,
что не может на него не подействовать
помимо его воли. Он чувствует,
как сильно она влияет на него,
и потому старается
внутренне сосредоточиться.
Это совсем не то
мягкое, кроткое притяжение
исходящее от Алёны, с которым
совладать было трудно, но не очень.
Это какое-то сатанинское влияние,
будто пронзающее плоть электричеством,
и становится страшно, что возбуждение
может выйти из-под контроля рассудка.
Ирэн, словно только для того, чтобы
крепче стать на ноги,
повисает у Игорька на шее.
Прижимается к нему, не торопится
отпустить его шею, хотя, кажется,
уже крепко стоит. Игорь чувствует
пронизывающий жар во всём теле.

Она вдруг дурашливо взвизгивает,
сгибает колени и на нём виснет,
он отклоняется, чтобы удержать равновесие.
Тогда она встаёт на ноги.
– Ты меня, студент, не бойся.
Про меня могут рассказывать ужасы.
Небылицы...
– Никто и не рассказывал...
Да с чего бы тебя мне вдруг бояться.
– Меня Ира зовут.
– А меня Игорь.
– Спать пойдем? – Она так это сказала,
что он вздрагивает, шарахается
от неё отклоняясь, чуть не крестится.
– Я имела в виду, ты к себе, я к себе.
А ты что подумал? Признавайся. –
Он вздыхает, расслабляется.
– Я тебе
наговорила сегодня с три короба.
– Ничего. Естественные вопросы.

Женщина блестит глазами из темноты.
Послал Господь испытание, думает Игорёк.
От одной только что ушёл,
которую хотелось приласкать, обнять
и забыть обо всём, даже о дороге,
которую избрал и которая
предполагает самоотречение.
И вот на тебе: другая выходит
из кустов, когда он пытался тщетно
смирить себя молитвой. Что за вечер?
Она будто нарочно дожидалась...

– Проводи меня, – просит она. – Ладно.
Только ты не прельщай.
– Тебя?.. –
с таким-то
она деланным глядит пренебреженьем,
что у него поневоле возмущаться
начинает что-то внутри:
почему бы не меня?
Я, конечно, не поддамся, противиться буду.
И однако, почему бы не меня?..
Он не хочет, так, казалось бы,
какое ему дело до её
хоть бы даже и презрения?
– Я будущий священнослужитель....
– И что?
Если рясу наденешь, то ведь крылышки
не вырастут и член не отвалится. –
Игорь вздрагивает от её такой
очаровательной непосредственности.
– Женщина есть женщина,
а мужчина есть мужчина,
природу не изменишь.
Как назваться или во что одеться,
ничего ведь по сути не меняет.
Хоть ты поп – а природные желания
никуда не пропадут. Остаётся
либо тайно грешить, либо себя же
своей волей давить до безобразия,
что, по-моему, хуже извращения.
А скорее всего, делают и то, и другое.
И давят себя, и грешат,
когда сил уже нет давить.
Потом чувствуют себя гадкими и виноватыми,
начинают каяться... А в чём, собственно?
В том, что – люди? Что такими созданы?
Ведь другими-то люди быть не могут!
– Ты о них плохо думаешь. Куда тебя
проводить? – Недалеко. Совсем рядом. –

Она берёт его под локоть, даже
на руке его как бы повисает
и к нему осторожно прижимается.
– Вот сюда, по этой дорожке. Ты женат?
– Нет.
– И не был? Так возьми меня в матушки!
– У тебя есть человек.
– Откуда знаешь?
– Видел вместе.
– Да мало ли с кем вместе
меня можно увидеть? Ты возьмёшь,
с тобой будут видеть.
– Этот шаг столь серьёзен...
– Я хочу исповедаться.
– Написано: исповедуйтесь друг другу.
– Я любила. Не смейся. Скажешь, больше
удивился бы, если б заявила,
что пока не любила ни единого
и мужчину ни разу не познала.
На руках и ногах не хватит пальцев
сосчитать всех, которые со мной спали.
Нет... Не это... Любила... до безумия...
Для него чего только не делала...
Не могу сказать даже на исповеди.
Может быть, когда-нибудь, если будет
ещё случай... Кормила и поила.
Я его обеспечивала. Был он
нищетой, но с талантом, и в него я
поверила, обувала, одевала,
чтобы мог заниматься одной наукой...
– Значит, ты была богата?
– Смеёшься!
Если бы!..
– Ну, а чем тогда кормила, и на что одевала?
– В том и дело...
Вот всё моё богатство! – и разводит
она руками, как бы показывая:
вот она, вся я тут, и ничего нет
у меня кроме этого. И сразу
Игорька прошибает от догадки
холодный пот.
– А на последнем курсе
на него положила глаз старуха,
профессорша, не знаю, как она-то
что пронюхала, только привела его,
показала, как я под руку с кем-то...
Украина, гостиница, не знаешь?..
Из него самолюбие попёрло.
Я, выходит, пять лет его обманывала.
Мог пять лет жрать мою еду,
мог пять лет ходить в моих штанах,
мог пять лет спать со мной бесплатно,
а тут... надо же! А я – где могла ещё
взять денег на его же содержание?
Поломойкой? На хлеб бы не хватило...
Говорю: я любила до безумия.
По-твоему, это грех. Но тебя так
никогда не полюблю. И никого. –

И когда она сказала, в Игорьке
шевельнулась мучительная тоска,
возникло томительное желание,
чтоб его любили так же...
– Что попёрло из него, так ведь это, –
продолжает Ирэн, – не мораль вовсе.
У них было учение:
нет морали вообще, для богатых
есть одна мораль, для бедных – другая,
это-де классовое понятие,
что сейчас нашим выгодно – морально.
То есть, прямо сейчас, сию минуту.
А в другую минуту уже может быть
выгодно что-то противоположное.
Почитай основателей... Когда он
у гостиницы меня увидел, в нём
не моральные взыграли страдания,
а рассудочный расчёт воспользоваться
поводом от меня отделаться, чтобы
со старухой связаться. С той профессоршей.
Она, конечно, шикарна, знаменита,
но его чуть не на двадцать лет старше.
Зато с ней мог остаться в столице.
И карьеру делать, пользуясь её же
связями, наработанными за те же
двадцать лет. Что и делал успешно.
А я верила, что из него может
получиться ещё...
– Не получилось?
– Нет.
– А кем он стал теперь?
– Депутатом какой-то там думы.
Не самой верхней, но и не сельсовета.
– И по-твоему, ничего не получилось!?
– Нет, конечно. Гляди, какие клоуны
в депутатах. Торчат на всех каналах.
Позволяют себе выходить на сцену
на эстрадных концертах. Капли вкуса
нет, чтоб самому понять, без подсказок,
до какой степени это пошло.
Всё – плебейство... во всём одно плебейство...
А потом... И сказать-то как, не знаю...
Чтобы женщину ударить по лицу...
Перед камерами... Для меня б мужчина
умер и не воскрес. А этим господам
ссы в глаза – божья роса.
И такие же выбирают их.

5-14
Хамоватых много.
Аристократов всегда гораздо меньше.
А господам демократам всё по плечу.
Лишь бы в кресле усидеть. Любая мразь
туда лезет, включая уголовников.
Адвокаты шакалы доказывают,
за хороший гонорар, естественно:
никаких нет законных оснований
загораживать туда дорогу мрази.
Вообще, нет юридического термина мразь,
есть термин: гражданин.
Он имеет право баллотироваться.
И не нужно ни ума, ни культуры.
Лишь деньги, да и то чужие.
Как же – вышло?..
А он мог бы и вправду что-то сделать
серьёзное в науке...
– А ты как сама?
– Если бы все силы, которые
на него положила, положила бы
на себя... У меня ведь тоже что-то
в голове!
– Я заметил, ты начитана.
То из Пушкина, то из Достоевского...

– В детстве много читала. Теперь вовсе
перестала, мне умники противны.
После этого безумия... А я ведь
наизусть "Евгения Онегина"
знала прежде... Могу и по-немецки
разговаривать. Бывали... клиенты...
Так что, spreche und lese frei. По-английски
два-три слова. В любой, во всяком случае,
англоязычной стране сама одна
обойдусь без переводчика.
– Чего ж ты не осталась в столице?
– Не хочу!
Разыгрывать роли...
Всё время к кому-то подлаживаться,
чем-то поступаться... Это не моё.
Говорят: даром блага не даются,
и смирились. Я бы тоже рада.
Я те блага не вовсе отрицаю,
только есть ещё другие,
которые для меня значат больше.

Слышал что-нибудь о древних монголах?
– Татаро-монгольское иго...
– Да не иго... Какие были монголы?
Были белые, чёрные и дикие.
Белые служили китайскому императору,
жалование получали. А чёрные
говорили, продались, и презирали
белых, сами гордились, что не служат.
Но они своему служили хану.
А дикие даже хану не служили.
Эти были совсем бедные, у них
лишь одна была ценность – свобода.
Не жалкая западная – делать всё
под присмотром полиции в пределах закона –
а настоящая воля
среди диких степей верхом на лошади.

Для девушки из диких монголов
это было высшей мерой наказания:
её выдать за белого с окладом
от великого богдыхана Поднебесной.
Вот и я такая.
– В твоём лице нет ничего монгольского.
– В душе есть.
Я из диких. Кто хочет, тот пусть служит
китайскому императору. Или московскому.
Или американскому президенту.
Пусть каждый служит, кому хочет!
Мой принцип один: свобода и воля.

– А что с тем парнем?
– Я на него плюнула,
как на полное ничтожество. Кстати,
старуха, которая всё испортила,
просчиталась – не много же выгадала!
Он едва сумел встать на свои ножки,
её бросил, подцепил фотомодель.
Та как пробка глупа, но внешне смотрится
рядом с ним на презентациях... У них ведь
всё лишь одно внешнее. Снаружи блеск,
а внутри тоска и страх. –
В это время
вновь проходят мимо вагончика
наподобие строительного.
– Хочешь,
я ещё расскажу? Была я замужем.
А он был старше меня лет на тридцать.
За профессора вышла… А ещё был
один и талантливый, и влюблённый,
только снова нищета… А мне хватит
на орбиту выводить недоносков,
оставаясь... как правильнее? – в дурах!
Этих бедных, да честных... Неспособность
к откровенному злу ещё не значит
доброты и действительной честности.
Посмотреть ещё надо, что он станет
делать, если окажется у власти,
совершать позволяющей поступки
безнаказанно жестокие, злые,
да ещё их оправдывая целью,
идеалом каким-то, светлым будущим.
Хоть социализмом и коммунизмом.
Хоть Аллахом. Хоть царством демократии.
Пропади они пропадом, идеалы!
Ради светлого будущего можно
в настоящем пытать, стрелять и вешать,
и взрывать невиновных и виновных.
В этом – их настоящее призвание.
А что будет? Того никто не знает.
Написано: не знаешь, что завтра будет.
Лишь бы фразу найти, ради которой
ты пытаешь, стреляешь и сжигаешь,
но при том не считаешься убийцей.
Пошло, знаете... А тут ты не палач –
ты борец! Ты пытаешь за идею.
Ты пытал, убивал бы и без цели.
Но тебя покарают как маньяка.
А политик – он сам других карает.
Если ты убиваешь и пытаешь,
да ещё в ужасающих масштабах –
не накажут, а памятник поставят.
Как в Москве на Лубянской площади.
А снесут, так захотят восстановить.
– Ты зачем мне об этом?
– А... Не знаю.
Говорю, что Бог на душу положит. –

Снова мимо вагончика проходят.
Игорю кажется, будто они уже
проходили здесь. Но в темноте трудно
сориентироваться, особенно
в этой части городка, в лабиринтах
дорожек среди кустов, вдоль которых
стоят летние домики лётчиков
и обслуживающего персонала аэродрома.
Он и не очень-то смотрит,
где они идут, куда сворачивают,
где она его водит. Она его
обвораживает своей речью.
Ему хочется слушать и слушать.
Пусть бы она говорила что угодно.
Пусть несла бы полную ахинею.
От неё идет с речью тёмная, тяжёлая волна,
пробуждая в нём дремлющие бездны.

– А ты всё-таки про грех пояснил бы.
– Первородный грех Адама и Евы
на всех людях.
– Да в чём? Творец их сделал,
мужчину и женщину, поселил вместе,
и – на тебе! – запретил любить друг друга...
Издевательство это. Я не вижу,
в чём их грех! Разве не знал, когда делал,
чем кончится? По мне: или не делай,
или сделал, тогда уже не спрашивай.
А тем более, не наказывай...
Что ещё-то могло выйти, когда мужчина
и женщина живут вместе? Нормальные,
здоровые, сильные?.. Да в чём их грех?
Так и будет он всегда на всех людях?
– Спаситель искупил его на кресте.
– И этого не понимаю. Мне жалко распятого.
Но каким образом он нас избавил,
и от чего именно,
до меня не доходит. Получается,
чтобы все себя чувствовали нормально,
обязательно нужно приколотить
кого-то гвоздями к кресту? Без этого
уже люди и людьми быть не могут?
– Это вопрос не понимания – веры.
– Да и верить тоже хотелось бы
не в совсем откровенную нелепость.
– Один из отцов церкви как раз вот так
сказал: credo, quia absurdum.
Я верю, потому, что это нелепо.
Если бы всё было
совершенно правдоподобным,
согласным здравому смыслу,
житейскому опыту,
тогда бы и вера ни к чему.
– А может, она и не нужна?
– Нельзя жить без веры.
– Ведь живут.
– И что, счастливы?
– А ты счастлив? Ну, вот, мы с тобой пришли.

Они стоят около вагончика
наподобие строительного. Игорь
смотрит и думает: ведь точно, здесь были!
Она два раза водила кругами,
чтобы только на третий раз подойти?
– Ты-то сам счастлив?
Или только умом живёшь, тоскуешь
и от женщин шарахаешься в страхе?

5-15
Она ключ достаёт и открывает.
Игорёк говорит, что показалось
ему будто они уже два раза
мимо этого места проходили.
– Хочешь сказать, что давно уже могла
уйти к себе, не вешать лапши на уши?
– Не лапша. Побеседовать было приятно...
– А приятно бывает с теми,
кто и сам тебе приятен. Разве с той,
которая тебе противна, ты стал бы
беседовать долго?
– Ты мне не противна.
Ему трудно определить, что она
для него. Это вовсе не похоже
на его ощущения, которые
вызывает Алёна. Игорь чувствует,
как Ирэн его будто затягивает
в свою сферу, как сильны в нём желания.
Да, он может поддаться, но ведь это
она сказала: быть или казаться?
Нет, решает он. Нельзя так. Разве если
только чувство настольно будет сильным...
Хоть какое-то было б оправдание...
Понимает он краешком рассудка,
что заранее ищет, чем себя бы
мог оправдать. А чувство поднимается
у него в душе, тёмное, сильное.

– Не зайдёшь?
– А зачем?
– Меня боишься?
– Я между прочим был на войне.
– Там ты мог быть смелым. Не сомневаюсь.
А меня, – говорит она насмешливо, –
боишься. Не оправдывайся!
У него появляется желание
доказать, что её он не боится.
– Зайду. Но ненадолго. –
А она говорит:
– Нога... Помог бы... –
Ах, нога. Про неё уже забыли!
Ведь не может себя корить за то, что
помогает. Несчастной... По её просьбе...
Обнимает она его за шею.
Повисает на нём и обтекаемо
прижимается к нему обжигающим
существом. Поверхность кожи у неё
холодная. Это какой-то внутренний,
пронизывающий, излучаемый
ею жар. Я пропал, подумал Игорь.

До кровати Ирэн довёл. Включает
она слабую лампочку, садится
и при нём начинает раздеваться.
– Ну, спасибо. Довёл.
Но не сказала
до свиданья. Он с ужасом чувствует,
будто ноги стали ватными, и он
ими к полу прирос. Ирэн снимает
свой огромный, болтающийся свитер
и бросает его на стул с одеждой.
– Жарко!
Видит Игорёк, что под свитером
ничего у ней больше не надето.
Про себя бормочет: помилуй мя, Боже,
по велицей милости твоей... на первом
у него прыжке сердце так не билось,
как колотится теперь. Она ложится
в джинсах, голая до пояса, и смотрит
на него, чуть прищурившись. И груди
не пытается прикрыть. Хоть не самые
у неё они красивые на свете
и совсем небольшие, не стесняется
она этого, знает свою силу,
и с неё довольно сего сознания.

Сколько тёток с прекрасными грудями
в одинокую подушку плачут. Разве
дело в форме груди или в размерах?
Не об этом бы надо им заботиться.
А они в косметическую клинику
всё готовы отдать, что заработали
за всю жизнь, да ещё в долгах погрязнуть.
Бесполезна силиконовая грудь,
когда нет того огня, что исходит
от Ирэн... Та говорит слабым голосом:
– Помоги! – а сама, раздвинув ноги,
поднимает их в воздух и бросает
на постель. Вагончик вздрагивает. Игорь
чувствует, сил почти не остаётся
её зову противиться. Немного,
и – падёт. И не в чьём-то постороннем
мнении, а в своих собственных глазах.
Ему это одно только важно,
остальное он как-то пережил бы:
в своём мнении остаться самим собой.
– Чем могу я помочь?
– Нога мешает
джинсы снять. Без тебя сама не справлюсь.
Расстегни ремень. – Он расстёгивает.
Кровь в висках уже слышно. – Теперь молнию... –
У него трясутся руки, когда он
ей ширинку расстёгивает. Молнию
заедает. В нём всё дрожит. – Стяни джинсы, –
говорит она. Он стягивает штаны
за штанины, отворачивается,
чтоб не видеть её ног. Красивее
у одной Альбины. – Прости, я должен
уходить, – говорит он. – Не останешься? –
удивляется она. – Я не могу!
– Если так, я могла бы тебе помочь, –
говорит она с лукавым состраданьем.
Игорёк же чувствует, как у него
чуть не лопается от напряжения.
– Нет! – Он может сейчас, конечно, сделать
как она просит... но – быть или казаться?
Он последние силы напрягает,
чтоб уйти. Едва в обморок не падает
на аллее. Через несколько шагов
едва дух перевёл. Порывы ветра
овевают его. Как я слаб, Боже!
как я близок был к падению! Дрожит
Игорь. Только что он мог всё утратить,
что старательно строил, и остался бы
переход в новое состояние: в лицемерие.
Говорить точно то же, только делать
другое. Это многих устраивает.
Но он хочет быть, а не казаться.

А Ирэн никогда такого чувства
облома не испытывала... Била
кулаками по постели и грызла
подушку. И подушка стала мокрая...


Рецензии