Маманя

               

        Развиднелось. Пора управляться. Стельная Жаклина уж кой раз подаёт голос, просит сена. Да и гуси, заслышав, как я хлопаю дверьми, загоготали громко, надсадно.
Маманя буровит о чём – то своём, не переставая. Надоело – то всё, господи. Изо дня в день, из года в год одно и тоже: застёгиваю молнию на сапогах «прощай молодость», накидываю грязно – серую хламиду из плащёвки, повязываю полушалок, подобрав концы на казачий манер и, накрепко прижав здоровенную кастрюляку с запаренной пшеницей к правому боку, сцепив зубы, захожу на скотный двор.
Постепенно, не сразу, шум – гам стихает. Куры, утки, гуси с полными зобами разбредаются стайками по разным углам. Поглаживая жующую Жаклинину морду, начинаю потихоньку оттаивать.
       Вспомнилось, как года два назад везли мы её в садовой тележке, махонькую, через весь хутор. Купили по случаю у бывшей жены Юрки Синоптика, получившего прозвище за огромные, оттопыренные, похожие на локаторы, уши.   
Сама Зинаида – баба работящая, добрая, хотя с виду – чистая яга. Подбородок вперёд, от беззубья, худущая – ни спереди, ни сзади, один срам для казачки, но жилистая. Глядя, как мы не можем ни с какого боку к тёлочке подступиться, сама ловко стреножила и бросила малышку на тележку. Жалость одолевала хозяйку и она спешно замахала руками, выпроваживая. Слышно было, как тётка Зинаида чихвостила своих дочь и зятя – паразита за то, что в довесок к этой тёлочке, а у неё своя коровка отелилась, припёрли двух внуков – погодков, дошколят.  Наконец - то озорники решились выйти из коридора, где всё это время громыхали щеколдой.  Вцепившись в штакетник, дожидались, когда чужие скроются  из  виду и они поволокут бабаньку в магазин, а  она  накупит им  всякого – разного и, может,  даст деньгами.
«Зовуть Жданкой», - прокричала Зинаида вслед, выбросив вперёд правую руку, как Гитлер в приветствии.  Любит сосать ладошку, догадалась я. Что ж, побаловать малышку на первых порах можно, но Жданкой моя первая коровка точно не будет.
Вот так, в одночасье, Жданка поменяла не только место жительства, но и имя, а значит – судьбу.
Остановились с Саньком отдохнуть возле тёти Полиного дома. Сама хозяйка, сухонькая подслеповатая старушенция, восседала на лавочке, опершись на клюку обеими руками и, подавшись вперёд, пыталась угадать, кто же такие. Чтобы не напрягать девяностолетнюю соседку, я, как можно любезнее, поздоровалась. «Приобряли што ля?» - не ответила она на поклон. Немного погодя, видя, что я не отрицаю очевидного, добавила: « Богатеитя, значица», - и такая прошла по её лицу злоба – зависть, что я ткнула Санька в бок, мол, попёрли, а шёпотом добавила: « Ато сглазит». Санёк, он хоть и городской, а за три года жизни в Придонье,  куда он увязался за мной, будучи пять лет приходящим ухажёром в городе, успел убедиться, что дыма без огня не бывает. Подхватил тележку и дёру, еле поспеваю придерживать драгоценную ношу.
« Я их всех порешу, покакошу», - возмущался он. « Не дадуть ведьмы чёртовы сваво молока попить. Люди приличные умирают», - это он о своих друганах-алканавтах со
Шпалопропитки, - « а эти падлы живут по сто лет, окопались». «Если ты имеешь ввиду мою маманю, то не забывай, чьи щи хлебаешь» - осадила его по привычке. Почитать стариков – у меня в крови и хотя я сама далеко не ангел, чужаку – кацапу не дозволю обзывать наших вреднющих старушек.      
Знатные трактористки, телятницы, доярки, свинарки, птичницы – все они заслужили звание героинь России. Искалеченные непосильным трудом, находясь денно и нощно на работе, они не забывали о главных заветах Тихого Дона и сумели сохранить и передать уникальную и самобытную культуру детям, внукам, правнукам, воспитав их в непомерной любви к родному краю и великой России.
Накануне июньского казачьего форума сам Владимир Путин отметил, что повышается роль казачества в жизни государства Российского, и, самое главное, растёт чувство патриотизма, которое всегда было присуще казачеству.
Повышается ли роль казачества в управлении государством – этого мне с хутора не видно, но то, что глава государства подметил, откуда растёт так необходимый новому поколению России патриотизм – низкий ему за это поклон.
         « Эк, куда меня занесло», - подумала я, высыпая оставшиеся полмешка экспарцету в телушкины ясли.
          Когда пришла пора выгонять Жаклину на пастбище, сразу пресекла всяческие подковырки хуторянок, вроде этой: « Чёжа за имю такуя придумала, язык поломаишь».
С наивным видом поясняла: « Жак по – французски, что Иван, Жаклина, что Марья», - и, нарочно, подковырнула скандальную и ехидную бабу Киржаиху: « Гляди, гляди! Не твоя ли это Маркиза в сад по яблоки к Тарасовым попёрлась?».   
Поначалу в надвигавшемся трёхсотголовом, в основном красной масти, стаде мне трудно было по причине близорукости, а точнее, с перепугу, ведь я большую часть жизни прожила в городе, распознать Жаклину.  Помогали хуторские ребятишки: « Тётя Рима, да вот же она, ваша Жаклиня».
И если чалая корова Петра Григорьевича шла домой всегда впереди стада, а за нею две Борисовых Мани, то моя телушка предпоследней подходила ко мне за своей порцией ласк и поцелуев, а затем, по проулку, ведущему в наш куток, мы шествовали до базу.
                Закончив с воспоминаниями, заговорила с Жаклиной. Она пряла ушами – слушала: «Жуй, милая, твоему телёночку нужно, а потом папуля водички принесёт».  «Спит ещё, орясина» - зло подумала я о Саньке и пошла на дальние базы привязывать Рекса.                В коробке из под обуви мы привезли его из города.  Взяли за кило колбасы для мамы, немецкой овчарки.  Рекс, подрастая, превращался в умного и преданного пса, словом, оправдал наши ожидания – службу нёс справно, меня понимал с полуслова, не то, что некоторые.
Вот и теперь положил голову мне на колени, предварительно усадив на конуру и, пока я застёгивала ошейник, как человек, передними лапами обнимал мои ноги, не хотел отпускать. Я ему рассказывала о нашей с ним собачьей жизни, объяснялась в любви, обещала налить побольше щец в кашу и, уходя, сожалела, что ему придётся целый день просидеть на цепи.
             В коридоре из под газовой плиты показалась Мулькина голова. По причине холодов её с четырьмя щенками пришлось поселить в тёплый угол. Ей это страшно нравилось. Оторвав соски от присосавшихся клещом щенков, она на своих кривых ногах направилась ко мне, приветливо виляя пушистым хвостиком.
В три миски раскладываю кашу, поливаю горячими щами: Рексу, Муле, кошачьему семейству – бабуле Нюре, маме Луше и Лёхе, которому, как самому маленькому, достаются все лакомые кусочки, поцелуи да ласки.
         По приезде котят мы заказали соседям – Харитонам, хозяевам основательным, живущим по казачьим понятиям.
Сам Пётр Григорьевич давным–давно  вернулся из города в родительский дом, да не один, с городской женой – учительницей. Родные и соседи до сих пор в недоумении, как это ему удалось уговорить эту милую, ясноглазую хлопотунью. Но я - то знала, что показался Раисе Владимировне Петро своей надёжностью. От первых неудавшихся браков у них по сыну. Они часто навещают стариков, одинаково желанные в родительском доме.
Почти заново обновили обветшалый дом и зажили со старухой – матерью, ныне усопшей на сто первом году. Своей мамане Пелагее Виссарьевне сын поставил хороший памятник и поминал три года, по желанию покойной.
В хуторе считалось, что у Петра Григорьевича всё лучшее, к примеру: коровы, капуста, кошки – крысоловки.  Может оно и так: короткошёрстые трёхцветки изничтожили мышей – крыс в доме и на базах, но птичий молодняк не то что не трогали, а порой охраняли от коршунов. А уж какие чистюли, как друг за дружкой ухаживают! Нюра с Лушей Лёху всего вылижут, аж лоснится, мышку ему живую принесут и учат своим кошачьим наукам, сами не одной не тронут, пока тот не насытится.
Поневоле задумаешься, и придёт в голову такое!
           Не у кошечек ли углядели досужие казачки, как за своими казаками ухаживать – угождать?
Да, вот, далеко ходить не надо. Панкраты от нас калитка в калитку живут. Тётя Маша ничего хорошего от своего деда не видала: и ходок был, и обижал, не то слово, покалачивал. А вот те на!
«Ты надел ба карпетки, они повышы, вчарась связала, а то застудисси».
Или: « Чаво исть будишь, можить баранинки стушить, аль шулёмчику из свининки?». Что тётя Маша говорит, дед – ноль внимания. Лежит на кровати – глаза в телевизоре, недавно тарелку поставил. Только пультом щёлкает, а там по всем каналам – девки полуголые, смотри, пока не обрыднит.
Крупную скотину перевели, но живность какая – никакая осталась. И всё на тёте Маше держится. Правнучка ихняя, Надюха, надысь пожаловалась: « Представляешь, тётя Римма, дедака попёрси управляться тока один разок, видно бока отлежал, а пришёл – свалилси, охаить. Лучи б не вылазил. Таперича бабане, сама болеить, а и за скотиной, да ишо ним смотри…»
            Да и то… Прожили Иван да Марья вместе долгую жизнь, троих деток родили, внуки взрослые понарожали им правнуков. Уже и правнуков женить, да правнучку подходит время замуж отдавать. И всё благодаря тёти Машиному терпению и невероятному трудолюбию!
Бывало, начну жаловаться на Санька, а она своё: « Тярпи, девка, за худым плятнишком, а и то затишка». Или скажет: «Маманя помрёть, останисси одна в пустом дому, ищё чёкнисси, а то хочь живой дух». Смешно станет, а иной раз, длинными, зимними вечерами и призадумаешься.
          Не мне судить деда Панкрата, да и уважаю в нём казачий норов и нежелание поддаваться навалившейся старости.
Как – то пропалывала картошку возле дома. Солнце стало припекать, засобиралась. Гляжу, дед Панкрат голопузый с двумя пятилитровыми пластиковыми баллонами мимо дефилирует – воду ключевую с дальнего колодца несёт. «Ты чаво жа , Римка, жалмерничаишь что - ля?». И откуда он узнал, что Санёк в город поехал, своим детям харч повёз?
Я придурилась, что не понимаю, к чему  это он воду мутит, за одно и зло взяло за тётю Машу. « А ты чё это, дядя Ваня, чижало дышишь, тока с бабы слез что ля?». Потом дошло, что лучшего комплимента восьмидесятилетний Панкрат давно не слыхал. Недавно на искусственный свой клапан в сердце поменял. Заспешила, пусть идёт с богом. Умирают старики, в деревне заметнее. Всех жалко. Нет – нет, да вспомнишь их молодыми.
Мой сын уже на четвёртом десятке, хирург, характера интеллигентного, зажатого, а и то расцветает, вспоминая деда Ивана.
Во время учёбы в школе все летние каникулы он жил в хуторе у мамани, где с друзьями детства проводил прекрасно время. Частенько дед Панкрат сажал пацанят: моего Набильку, да внучка Андрюшку на подводу и ехали они на Куртлак – речку ловить рыбу. Дед долго ходил по берегу, выбирал рыбное место, а потом орал ором: « Мабилькя, твою мать, няси спинг с тялеги!». Позже, желая убрать ненужную манерность в поведении сына или желая сгладить назревающий конфликт, а заодно напомнить, «чьих кровей он есть», я неожиданно говорила: « Мабилькя, твою мать, няси спинг с тялеги».  И становилось нам хорошо, на душе отпускало.
        Но вернёмся к тому злополучному утру, с которого я начала свой рассказ. Тыквенной рисовой кашей на завтрак не отделаешься, день предстоит трудный. Обжариваю пару домашних колбасок и, походя, рассказываю Мульке, что её Чак Норис уже «чёрти когда припёрси» и ей бы надо быть поласковее с отцом её детишек, уж больно у него глаза грустные. Но Муле мои уговоры, что об стенку горох. Она ест жадно и в мгновение ока ложится на бок. Двухнедельные Чаки присасываются намертво. «Хорошенькие, головястики» - умиляется только что проснувшийся Санёк, почёсывая в одном месте и потягиваясь. Но почувствовав моё расположение духа, начинает замешивать «болтушку» свиньям. Делать это он может часами, прихлёбывая «купеческий» чай из гранёного стакана. Смотреть на это действо у меня нет ни сил, ни времени.
          На панцирной койке в передней около пяти лет лежит лежмя моя маманя. Она разменяла девятый десяток и не только заблудилась во времени, но, считая себя двадцатипятилетней молодухой, не узнаёт во мне единственную дочь. Маманя уверена, что меня к ней приставила советская власть в награду за её доблестный труд. В коробке из под халвы все её пять медалей, в мешке из под сахара – весь её гардероб. Когда не спит, перебирает платьишки, кофтёнки – все помнит. Удостоверившись, что всё на месте, успокаивается. Немного погодя начинает перебирать всё заново.   
          Между тем утренний туалет прошёл на редкость гладко: материла немного и даже не поцарапала. Ложку маманя сама не держит, кормлю, причмокивая и закатывая глаза, тем самым пытаюсь убедить, как это вкусно. « Угу, опять херня какая – то», - произносит маманя, но ест, значит понравилось. За вредность на неё не обижаюсь, зная, что кроме меня такие чудачества не вытерпит никто. Шутя, старым, как мир, жестом продемонстрировала, не хочет ли она «принять на грудь» и неожиданно услышала: « А есть?». « А как -жа !», - заорала ей в ухо, так как она почти совсем оглохла.                Вот это маманя! Тут наполовину моложе, а уже никакого здоровья на алкоголь  нет. Наливаю самогону в стограммовую стопку и маманя выпивает казачий эликсир в два глыка, по - мужски запрокинув голову.  Пхаю в рот кругляшку солёного огурчика.  « Ня надоть», - отталкивает она мою руку. «Крепкая», - хвалит она напиток и начинает укладываться поудобнее. Мне же, думая, что я не слышу, говорит в спину: « И – и – и, надела штаны, думаить, что хорошо, шалава», - и забывается в коротком сне.
            Санёк своими кособокими глазами углядел, что я заканчиваю накрывать на стол. За секунды смотался с пятнадцатилитровым ведром мешанки к свиньям и начал умащиваться на своём месте, предварительно закинув в рот съёмные протезы, языком и руками устанавливая их в рабочее положение.
Убедившись, что литруха молока из холодильника на столе, натянул здоровенные  очки на резинке и, не дожидаясь, когда я закончу благодарить бога за хлеб с маслом, начинает есть.
Ест он шумно, жадно засасывая пищу, сопя, чавкая, от удовольствия раскачиваясь на стуле всем корпусом. Стул поскрипывает, но, одновременно, начинает подозрительно скрипеть маманина кровать.  Из под одеяла она с ужасом наблюдает своими маленькими, вытаращенными глазами за нашей трапезой.
Она накрывается с головой, потом снова высовывает половину лица и, наконец, не выдержав, произносит: « Так люди ни ядять! Чисто свинья, а ишо гаратской.  Башка здаровая, а ума нету».  Проехавшись насчёт Санькиных совести и этикету, которых у него отродясь не было, она обратилась ко мне:  « Зачем дурака припёрла, а то тута сваих ни хватаить!».
Санька эта тирада нипочём не смущает. Он с правой руки закидывает в рот очередной кусочек сала, возит его во рту, мычит и крутит башкой от удовольствия, дразня маманю, а, чтобы досадить ей побольше, крутит пальцем у своего виска.  Но не тут – то было! Маманя отбрасывает одеяло, стучит себя кулачком по голове, мол, ты сам сто раз дурак, а потом смачно посылает его туда, куда «Макар телят не гонял». Глаза её в гневе бегают по всей Санькиной фигуре, останавливаются на туго набитом животе, который он поглаживает, допивая молоко. « Всё сожрал, полудурок», - выдыхает она с искренним сожалением и переворачивается, кряхтя и охая, на дугой бок.
             Маманя может молчать часами, но иногда на неё находит. « Куда моих тяляток дели? Чёрненькие, пятьдесят голов» - вопрошает, обращаясь к кому – то в угол. «С чертями разговаривает», - говорят у нас в таких случаях на Дону. Или достаёт из под подушки скрученный в трубочку потрёпанный  журнал и начинает его листать до нужной страницы. « Таня Плотникова» - читает по слогам маманя. Затем тычет пальцем, водит по фотографии русоволосой красавицы в леопардовой шубке. «Моя доча!», - с гордостью произносит она.                Эта Таня, действительная копия меня в молодости. Обидно, что ей нужна та красотка, а не теперешняя пятидесятилетняя, для неё чужая, почему-то не отходящая от неё ни на шаг. « Где же она, эта твоя Таня?» - спрашиваю, разводя руками. Молчит, не знает, что она рядом.
               И подумалось, что неспроста пеняют на нелёгкую казачкину долю. Работала маманя, как проклятая, на износ. Летом пасла телят под палящим солнцем. С весны до глубокой зимы не снимала резиновых сапог, утопая по колено в навозной жиже на совхозном базу. Маленькая, худенькая – сама запрягала лошадь и ехала за сеном на гумно, ехала в дождь, пургу, лютый мороз. Откуда ему взяться, здоровью?
             Но до пенсии она доработала и смерть бы встретила, не обезножив и не обезумев, если бы не случилась у мамани поздняя любовь.
Моя любимая тётка Маня часто припевала: « Я на пенсию пошла,
                В крепдышин оделась.
                Руки – ноги отдохнули,
                Чёй-то захотелось».
Конечно, это не совсем так. Пожалела маманя Михаила  Заярного .                Из мужика бравого, морда так и трескалась, тюрьма выплюнула одно его подобие. Остались от Мишки – гармошка и походка. Ходил, как танцевал, аж выворачивался. Тогда – то и подрулил к мамане.
Давным-давно он, как и многие его земляки, приехал из Украины на Дон в поисках лучшей доли. Женился, заимел двух сыновей, но с семьёй не ужился.
То ли на счастье, то ли на беду он хорошо играл на гармошке. Свадьбы – проводы были все его. Жена Лидуха или его разлюбила, или, как бы это попроще сказать, была на передок слабая. И пока он на гармошке наяривал, она уж разок, точно, успевала сбегать налево.
И все бы ничего, но повадился к нему в погреб, где стояла бочка браги, тогда самогоноварение было под запретом, наведываться Васька Кандыба – пьянчуга беспробудный. И он, гад, попивал понемногу, чтоб незаметно было. Мишаня и сам всё время на взводе был, и всё как – то сходило. А тут Васька, добравшись до бесплатного, не рассчитал силёнок, да и заснул возле бочки.
Мишаня опохмелиться полез и, увидев такое хамство, так расстроился, что сгоряча долбанул Ваську чем поподя да и забыл в погребе. Тот неизвестно от чего окочурился, но Мишаню на полную десятку закатали.
               В примаках Мишаня прожил двадцать пять лет, так и не оклемавшись  от тюрьмы. В оконцах хатёнки, приобретшей с годами от недогляду затрапезный вид, не осталось целого стекла. Одно за другим пропадали фруктовые деревья. Чертополохом зарос огород. Пара свиней да куры – всё хозяйство.
           Приезжала по – возможности из города их житьё – бытьё проведать. Мишаня, как обычно, или пьёт или опохмеляется. Дым коромыслом, хоть топор вешай. «Не курил бы в хате, дядя Миша!», а в ответ: « Хай, дым мыкробы убивае».
Мать совсем согнуло. Трёхпудовые мешки сделали своё дело, сколько их потаскала на своём горбу, не счесть. Да и с  Мишаней жизнь не  мёд.                                Уговаривала с собой в город, бесполезно. « Я яво ня брошу». Волоком утащила бы жалкую мне до боли маманю. Люди отговаривали: « Няхай живуть, стока прожили». Еле дожидалась рассвета. Мать спала, а я всю ночь слушала, как хлебал Мишаня из бутылки, закуривал, а потом водным транспортом, на обоссанной кровати, отправлялся на ридну Украину. « Не угадуюте, робята, то я, Мишка Заярный приехал. Пейте, угощщаю!».
              Умер Мишаня, не повидав братьев – сестёр. Не получилось собрать при советской власти копейку на дорогу, а при демократах и думать об этом не смей. Маманя еле соседей дозвалась, чтобы сообщили мне в город. Ноги у неё вскоре на нервной почве совсем отказали. А Мишаню похоронили всем селом и вскоре забыли. Только маманя, нет – нет, да вспомнит в безумном бреду, как, растягивая меха гармошки, уговаривал её Михаил: « Танцуй, Марынка!».
И она, пережив Мишаню на добрые пятнадцать лет, лежит лежмя у меня в городской квартире и когда на неё находит, хлопает в ладоши и поёт – выкрикивает: « Пайду плясать, доски гнуца,
                Сарафан караток, рябяты смяюца»… 

               
               


      
               

 


Рецензии