До самого конца не отпускай

В мой век все острова и пещеры уже были открыты, все проливы – пройдены, все морское дно – изучено. Скучнейший век. Для романтиков моего времени оставалась одна тайна – космос. И я взахлеб читал книги и скупал диски с фильмами о будущем, далеком или близком, в котором Земля уже не существовала или была покинута.

Сверкающие межпланетные крейсеры совершали рискованные путешествия к планетам, населенным удивительными, непохожими на людей существами. Если те оказывались враждебными, бравые космические капитаны крушили их войска бластерами или лазерными мечами ради того, чтобы спасти очаровательную красотку в облегающем латексном костюме. В моем детстве эти истории будоражили воображение и заставляли страстно желать того дня, когда вся эта сказочная романтика наконец станет реальностью.

Но далекое будущее наступило неожиданно быстро. Гораздо быстрее, чем могли рассчитывать авторы или читатели фантастики. Должно быть, я имею право сказать, что человечество не было готово.

Химзащита – это мешковатый костюм из грубой ткани, без размера, как и пара прилагающихся перчаток и огромные прорезиненные бутсы. Противогаз – такой же серый, как и пятьдесят лет назад, с поцарапанными в ходе многочисленных учений стеклышками глаз.

Если смотреть на него со стороны, то «глаза» кажутся живыми и несчастными. Мне это навевает ощущение безысходности.

Нас осталось здесь двое. Где заканчивается «здесь», я не знаю. Возможно, что нас двое во всем мире, возможно – на континенте, возможно – в этом городе. Я могу ручаться только за то, что вижу собственными глазами – грязно-синюю гладь моря до горизонта и блеклый пляжный песок.

Я пришел первым. Подумал, что высматривать живых здесь проще – можно видеть главную городскую набережную и береговую линию на несколько километров вперед. Да и с самолета или судна меня будет легче заметить.

Он подошел к вечеру, когда я, изнывая от жажды и голода, а главное, от неопределенности, уже почти отчаялся. Мне казалось, что все вокруг – дурной сон, и надо всего-то умереть и проснуться. Но хотелось жить. Мысли лихорадочно метались в голове, ища способы связи или необходимые действия, но не находили ничего. Это выматывало, и я уже начинал замечать, что теряю связь с реальностью.

Фигура, спускавшаяся по бетонной лестнице с мощеной городской набережной, заставила меня на секунду задаться вопросом, не дошел ли я до окончательного помешательства. Экипировка у нас была одинаковая, стандартная, и в общем-то он выглядел моим полным отражением.
Подошел, остановился напротив меня. Должно быть, рассматривал, но за чертовыми царапанными стеклышками не видно глаз.

Я помню, что обнял его – порывисто, резко, сделав шаг навстречу. Мне показалось, он было дернулся отстраниться, но передумал и обнял в ответ – сдержанно, но крепко похлопал по плечу.

Возможно, думал я, что мы – одни из последних на Земле людей. А это здорово меняет межличностные отношения. Он – ближайший мне человек, ближе матери, отца и кого угодно еще. Может статься, что нам умирать вместе.

Не знаю, испытывал ли он схожие чувства, но мне тогда показалось, что его появление на пляже – самое значимое событие моей жизни.

Никакой связи у нас не было. Я поднял валявшийся у подножия лестницы железный прут и написал на песке:

«Ты знаешь, что случилось?»

Он забрал у меня прут, чтобы ответить:

«Нет. Ты тоже?»

Я кивнул как можно более внятно, когда убедился, что он смотрит в мою сторону. Странно, но несмотря на ворох грубой ткани, мне казалось, что я могу домыслить его интонации и даже представить себе его голос. По крайней мере, я мог безошибочно сказать, когда он смотрит на меня, хоть и не видел его глаз.

Он продолжил:

«Был в радиорубке. Эфир молчит. Либо мы последние, либо спасать нас некому».


***
Ближе к вечеру мы сидели на берегу. В химзащите ветер был бы практически неощутим, но его и не было – море замерло гладким, как зеркало. Небо затянуло серым – пылью или смогом, я не знал, но солнца не было видно, только пасмурный рассеянный свет сменялся такими же серыми сумерками к вечеру.

Страшно хотелось есть и пить. Мы могли бы найти еду и воду в городе, но даже если бы она не была ядовитой, расстаться с противогазом было нельзя ни на секунду, так объяснил мне мой товарищ. Реакция организма на химикаты в воздухе обещала быть мгновенной.
Я не стал спрашивать, откуда он знает об этом. А он посмотрел на меня внимательно, и сам приписал:

«Мама».

Я оторопел и лишь через несколько секунд смог шевельнуться. Я не нашел ничего лучше, чем взять его за руку. Мне казалось, что я сам стал им на несколько мгновений и разом ощутил все то, что ощущал он. И эту боль невозможно было передать словами.

Его пальцы судорожно сжали мою ладонь. И хотя даже форма его рук с трудом угадывалась через защитные перчатки, в этом прикосновении было, возможно, во много раз больше искренних чувств, чем в каком-либо другом в моей жизни. И я знаю совершенно точно, что он понял все, что я хотел сказать ему.

Мы регулярно поднимались в радиорубку, чтобы выйти в эфир. Я ходил по круглой комнате, смотрел в окна на жалкие останки когда-то родного мне портового городка. Зрелище было невыносимое. Мой бедный разум отказывался примириться с мыслью о том, что вот эти развалины – моя школа, а там – дом родителей, и их тела, должно быть, все еще внутри…
Я осел на пол у стены и обнял колени.

Он подошел ко мне, наклонился и какое-то время смотрел на меня. Конечно, он не мог видеть моих глаз, но, должно быть, это была попытка хоть немного меня поддержать. Я сделал успокаивающий жест, мол, все в порядке, он помедлил еще секунду и вернулся к своим делам.
Я смотрел на него. В основном, чтобы не думать – о родителях, друзьях, о начальнице, которая вчера как раз должна была родить. В подвале моего дома жил котенок. Я носил ему сосиски по утрам. Думать о печальной судьбе целого огромного мира не страшно, пока не начинаешь размышлять о частностях.

Мой друг поворачивал выключатели, стучал по микрофону, и, в конце концов, когда всякая надежда уже переставала читаться в его движениях, отправлял несколько сообщений в эфир азбукой Морзе – самым старым, но самым надежным способом.

Эти точки и тире, казалось, отзывались эхом в моей голове, я напел бы их в любой момент, даже очень много лет спустя, хотя что может быть глупее, чем рассуждать о таких больших временных промежутках, когда есть вероятность,что ты собою составляешь ровно половину оставшегося населения Земли и не имеешь шансов даже выпить воды.

В движениях моего друга было много уверенности, но почти никакой надежды. Скорее размеренная необходимость. Он не питал иллюзий и не обнадеживал ни себя, ни меня зазря. Он просто делал то, что был должен. В мою голову закралась мысль, что он, может быть, был военным.

В конце концов, он оставил аппаратуру, выразительно покачал головой и знаком предложил мне вернуться к морю. Я последовал за ним, считая, что находиться в рубке не стоит – пейзаж вокруг был невыносим, а море, пусть и напоминало картинку из постапокалиптического кино, все же оставалось морем. Впрочем, какое там кино. Если подумать, то, что окружало нас в тот самый момент, и было постапокалипсисом в чистом виде.

И никаких тебе шести ангелов и битвы в долине Армагеддон, зачем я только ходил в воскресную школу.

Эта мысль невообразимо развеселила меня, и я написал ее на песке.

Мой друг ответил так:

«Обидно было бы думать, что после смерти нас ждет темнота. Кроме того, ангелам никто не предписывал устраивать нам шоу».

«Хочешь сказать, мы просто все пропустили?»

«Может и так».

Мы сели у воды и какое-то время ничего друг другу не писали. Я смотрел на горизонт, пытаясь представить себе, что ждет нас впереди. Потом, наконец, написал пальцем на мокром, облизанном водой песке:

«Мы все равно умрем».

Только после этого я понял, что все это время он смотрел на меня, не отрываясь.
Я спохватился и хотел быстро стереть надпись, пока мой товарищ не успел прочесть, но он перехватил мою руку. Пальцы сомкнулись на моем запястье. Их я не мог не почувствовать, даже через наши химзащиты. Не знаю, почему и как так вышло, но вместе с этой уверенной хваткой я почувствовал себя защищенным.

Он прочитал мои слова и повернул ко мне лицо в противогазе. Мне было страшно оттого, что я мог обидеть его, или оттого, что он мог неправильно меня понять. И в ту секунду я многое бы отдал за то, чтобы видеть его глаза и по их выражению догадаться, что мне нужно сказать или сделать. Он был моим самым близким человеком на всей Земле, разве мог я позволить себе причинить ему боль?

Он встал, поднял прут и нарисовал на песке солнце.

Я долго не мог ответить. Меня переполняло чувство привязанности и благодарности за то, что он рассеял мои страхи. Я взял прут у него из рук и нарисовал рядом облака и вихри ветра.
Он ответил мне деревьями и холмами. Я ему – небольшим городом. Он – лугом, на котором я поместил стадо овец.

Мы двигались вдоль пляжа и рисовали мир таким, каким мы его видели и помнили. Мы не могли знать, что от него осталось, но это уже не было важно. Города, поля, реки, Ниагарский водопад и даже египетские пирамиды. Наш маленький мир, такой разнообразный и невообразимый, протянулся на большое расстояние. Мы оба рисовали не особенно хорошо, но понимали друг друга. И это было единственно важным, потому как некому еще было нас понимать.

Он нарисовал облако и пару человечков на нем.

«Да. Но это неважно».


Я понял, что он имел в виду. Вот так, в одну секунду я понял, кажется, все на свете. Мой друг был совершенно прав. Важно совсем другое.

Поэтому я уверенно, не сомневаясь ни капли, стянул с головы капюшон химзащиты и снял противогаз. А когда я посмотрел на него, то уперся взглядом не в пару расцарапаных стеклышек, а в его глаза. Их цвет оказался неважен, таким безумно желанным было просто в них смотреть.

Легкие отозвались болью в ответ на вдох, кровь бешено застучала в висках. Мои секунды истекали.

Я думал сказать, что мне было важно умирать именно с ним, но не стал. Ему и так было все известно. Абсолютно все – именно поэтому наши руки одновременно освободились от защитных перчаток и переплелись.

Чувствуя теперь не прорезиненную ткань, а горячую кожу, я сжал его пальцы сильнее, а он ответил мне тем же, и это значило:

«Не отпускай меня до самого конца».


Рецензии