Классик

Повесть Сергея Могилевцева "Классик" - это удивительная история о том, как давно умерший писатель Арсений Вульф, успевший стать классиком, неожиданно оказывается живым. За годы, прошедшие после его мнимой смерти, Арсений Вульф не просто стал классиком - он стал чем-то вроде иконы, светоча нации, на который молятся, который ставят в пример другим, и даже изучают в школах. Новоявленный классик, тихо и мирно живший в далекой провинции, неприятно удивлен той шумихой, которая поднята вокруг его возвращения в Москву. Не менее удивлены и его мнимые друзья, успевшие сделать на имени бывшего друга неплохую карьеру. Возвращение Арсения Вульфа никому не нужно: ни его мнимым друзьям, прилично заработавшим на имени классика, ни его мнимым любовницам, успевшим написать сногсшибательные мемуары. Неожиданно открывается страшная правда, - живые классики никому не нужны. Классик должен быть или мертвым, или вылитым из бронзы, и стоящим на пьедестале где-нибудь на тихой и отдаленной улице. Борьба за влияние на воскресшего гения доходит до того, что на свет извлекается даже мнимый сын Арсения Вульфа, а затем вообще начинается какая-то чертовщина! Открывается памятник Арсению Вульфу, и на его открытии присутствует сам знаменитый покойник! Организуется торжественный вечер по случаю дня рождения классика, и он произносит на этом вечере такую убийственную речь, что все уже просто в ужасе от его неожиданного воскрешения! Да, действительно, знаменитые классики хороши только мертвыми, живыми от них не оберешься хлопот! Все, однако, кончается так, как и должно было кончиться: Арсений Вульф опять покидает Москву, навсегда оставшись классиком, освободив от многих проблем своих мнимых и подлинных почитателей. Однако в любой момент он может вернуться, и тогда вся эта удивительная история может повториться сначала.



                С Е Р Г Е Й   М О Г И Л Е В Ц Е В









                К Л А С С И К


                повесть
 
Глава первая

В холодный февральский день, ближе к вечеру, из метро в сторону улицы Беговой вышел человек средних лет со стареньким клетчатым чемоданом в руке, и, оглянувшись по сторонам и немного потоптавшись на месте, решительно зашагал по направлению к ипподрому. Одет он был слишком легко, в длинное демисезонное пальто с поднятым воротником, темную кроличью шапку и желтые лакированные башмаки на толстой подошве, в которых он то и дело приплясывал на мокром, изъеденном солью снегу, стараясь, очевидно, таким живым образом спастись от ветра и стужи. Вообще живость, как видим, была основной, или, по крайней мере, одной из главных черт характера этого человека; еще в метро, поднявшись на эскалаторе, он тотчас же живо подбежал к лотку, торгующему книгами, и долго оживленно о чем-то переговаривался с продавцом, даже иногда легко и непринужденно смеялся, а потом, выбрав нужную книгу и спрятав ее под шарфом на груди, весело зашагал в сторону выхода. На улице, однако, живость его сразу же поубавилась, так как морозы в Москве стояли почти что крещенские, дул ветер, кружил злой мелкий снег, а легкая одежда его, выдающая человека южного и старомодного, не только не грела, но и резко контрастировала с нарядами встречных прохожих; впрочем, ему это было вовсе до лампочки! он только лишь иногда останавливался, слегка приплясывая и подпрыгивая, чтобы согреться, сверялся на углах с номерами домов, а потом сразу же устремлялся вперед, держа налету свой старенький чемодан, который, наверное, весил немного. Остановясь у витрин театрального центра, он с удовольствием постоял здесь минутку, разглядывая занесенные снегом афиши, внимательно прочитал их содержание, весело подмигнул гипсовым маскам, взирающим на него с равнодушием и веселостью, а потом опять устремился вперед, все так же подпрыгивая и приплясывая на ходу; наконец, подойдя к нужному дому, с противоположной стороны от которого находился вход в ипподром, он остановился уже надолго, и, несмотря на мороз, долго, пристально, не отрываясь, смотрел на страшную, вздыбленную четверку коней, летящую сквозь пургу высоко над домами. Освещенная ярким светом прожекторов, обвитая с разных сторон вихрями злой снежной пурги, четверка эта, и ее страшный возница, летели, казалось бы, в никуда, над погруженной в сумерки, заледенелой и притихшей Москвой. Странная перемена произошла вдруг в лице нашего веселого господина! до этого живое, общительное, веселое, оно вдруг исказилось судорогой неподдельного страха, а губы, успевшие побелеть от мороза, стали вдруг растягиваться, как рот бессмысленной гуттаперчевой маски, и шептать, почти что даже выкрикивать странные, непонятные фразы, похожие на страшные заклинания. "Летишь, все летишь, - шептали белые заледенелые губы, - все борешься в вышине с неведомыми ветрами, все мчишься без рули и ветрил, не в силах остановиться, спуститься наконец-то на землю, перевести наконец-то свой дух, - другим на потеху, и себе на погибель?!" Шепталось, кажется, что-то еще, потрясалось даже в воздухе кулаками, одетыми в пестрые вязаные рукавицы, грозилось даже указательным пальцем страшному и немому вознице, вздыбившему над городом четверку коней, - до того страшно выкрикивалось и шепталось, что выступила на губах белая пена, а лицо, покрытое белым инеем, все так же казалось страшной и безжизненной маской. Прохожие, спешащие мимо в сгустившихся сумерках, шарахались от нашего господина, как от страшного привидения; впрочем, он и сам это внезапно понял, страшная судорога его внезапно прошла, и лицо уже не казалось зловещей гуттаперчевой маской; рот его вновь стал улыбаться, приняв обычное веселое выражение, которое было на нем все это время. Он нагнулся, поднял с земли свой чемоданчик, быстро нашел нужный подъезд, набрал на двери несколько цифр, нажал кнопку звонка, и, дождавшись загоревшейся лампочки, покинул холодную и снежную Беговую. Дверь захлопнулась, и в упавшей на город тьме горели только редкие фонари, да летела в вышине четверка коней, подгоняемая немым и страшным возницей.
Оказавшись внутри подъезда, герой наш снял кроличью шапку, расстегнул пальто, опустил воротник, засунул в карман варежки, и сразу же оказалось, что волосы у него рыжеватые, не очень густые, но достаточно длинные, красиво и в беспорядке разбросанные вокруг худощавого, слегка покрасневшего от мороза лица; нос нашего господина был тонкий, с горбинкой, притом немного искривленный на сторону, что не только не портило общего облика, но даже своей неправильностью придавало ему некую суровую красоту, которая подчас нравится больше, чем слишком полное и классическое совершенство; в сочетании с голубыми глазами, высоко поднятыми бровями, тонкими нервными пальцами, изредка проводившими по лицу быстрым, похожим на умывание, жестом, этот средних лет человек невольно привлек бы внимание любого жильца, вздумавшего сейчас появиться в подъезде; но в подъезде, в просторном холле, посередине которого оказался наш господин, не было в этот час ни души, и он, явно не торопясь никуда, оставив у входа свой клетчатый чемоданчик, с удивлением начал оглядываться по сторонам. Холл этот принадлежал старому, в сталинскую эпоху возведенному дому, и содержал множество разных выступов и тупичков, в которых, очевидно, когда-то стояли гипсовые скульптуры; герой наш сразу же представил себе хорошеньких, наполовину обнаженных купальщиц, девушек с веслом, дискоболов, измученных борьбой коммунаров, шахтеров с отбойными молотками в руках, и там, в глубине, в просторной огромной нише, на высоком и свободном сейчас пьедестале, - его, бронзового и спокойного человека, хитро щурившего на жильцов насмешливые бронзовые глаза. Усмехнувшись, и так же хитро прищурив глаза, моргнув несколько раз белесыми, все еще мокрыми от снега ресницами, герой наш, не чуждый, как видим, некоторого воображения, взял в руки свой чемодан, направился к лифту, поднялся на нем до пятого этажа, и вскоре уже стоял перед квартирой, являющейся, очевидно, конечной целью его путешествия. Дверь на звонок открыла сама хозяйка.
Пора, наконец, объяснить, что герой наш был обыкновенным жильцом, снявшим на Беговой квартиру по объявлению, которое он случайно увидел на заборе в центре Москвы, и успевший уже договориться по телефону с хозяйкой о предстоящем визите. Хозяйка, небольшая худая женщина в возрасте, с дымящейся папиросой в руке, с которой, кажется, не расставалась она никогда, представившаяся гостю, как Нонна Борисовна Гризодубова, попросила и его, если не трудно, назвать свое имя, поскольку, как пояснила она, выпуская кверху струю синего дыма, показывая длинные желтые зубы и пытаясь в полумраке длинного коридора получше вглядеться в гостя, - поскольку она, по причине телефонных помех, не расслышала, к сожалению, его; гость поставил чемоданчик на пол,- все тем же нервным жестом, похожим на умывание, коснулся своими длинными пальцами слегка розовых от холода щек, доброжелательно улыбнулся, и объявил:
– Арсений Семенович Вульф, литератор, прибыл из Крыма в ваше полное и безоговорочное распоряжение. - И, галантно взяв за кончики пальцев безвольную и холодную руку Нонны Борисовны, не без изящества поднес ее к своим таким же холодным губам.
– Как Арсений Семенович Вульф? - прошептала пораженная Нонна Борисовна. - Не может быть, чтобы Арсений Вульф, тут, наверно, какая-то ошибка! - Она с испугом вглядывалась из-за очков в лицо стоящего рядом с ней человека, но лицо это скрывал полумрак коридора, и поэтому волнение ее с каждым мгновением нарастало все больше и больше.


Глава вторая

- Не может быть, чтобы Арсений Вульф, - после некоторой паузы уже немного громче сказала Нонна Борисовна. К этому времени они вместе с гостем как-то само собой перешли из коридора в свободную, предназначенную для сдачи комнату. - Наверное, вы просто однофамилец Арсения Вульфа?
– Нет, - отвечал с улыбкою гость, - не однофамилец, а именно тот самый, единственный Арсений Вульф, - прошу любить и жаловать, если позволите.
– Арсений Вульф умер, - после длительной паузы нерешительно произнесла Нонна Борисовна, и жалобно посмотрела на гостя, ища у него сочувствия и поддержки.
– Да нет же, дражайшая женщина, нет, не умер, и никогда не собирался этого делать; ибо, как видите вы своими глазами, стоит сейчас рядом с вами живой и здоровый; и даже, если на то дело пошло, собирается немного передохнуть, раздеться, и, если получится, выпить горячего чая.
Нонна Борисовна, однако, еще какое-то время продолжала молчать, и робко, украдкой, поглядывала на загадочного Арсения Вульфа, явившегося, как показалось ей, с того света; так продолжалось довольно долго, и сам виновник столь длительной паузы успел в это время раздеться, снять с себя пальто, шапку и шарф, и положить их на диван, который, наряду с другой мебелью, находился в комнате, предназначенной ему для жилья; наконец, придя в себя от испуга, но все еще пошатываясь от слабости, хозяйка пролепетала:
- Присаживайтесь, располагайтесь, будьте, как дома, а я сейчас чай принесу, - и незаметно, бочком, исчезла из комнаты.
Тут надо, наконец, сделать необходимые пояснения. Загадочный Арсений Вульф, так испугавший Нонну Борисовну, был ни кем иным, как известным в узких кругах двадцать лет тому назад литератором, выпустившим всего лишь одну книжку рассказов, и совершенно исчезнувшим после этого из поля зрения читающей публики. Нонна же Борисовна, по странному стечению обстоятельств, была большой поклонницей Арсения Вульфа, считая его чуть ли не гением российской словесности, промелькнувшим, как метеор, на отечественном литературном небосклоне, и погрузившемся затем в океан неизвестности и забвения. Справедливости ради надо заметить, что считала так не только Нонна Борисовна, длительное время преподававшая литературу в одном из вузов Москвы, но и множество других литераторов, а также читателей.
Нонна Борисовна была сухой и необыкновенно энергичной дамой в летах, все еще, по привычке далеких семидесятых годов считавшей себя сорокалетней эмансипированной львицей, грозой студентов, преподавателей-мужчин и вообще всей мужской части того самого московского вуза (имеющего, кажется, отношение к живописи, а также к народным промыслам), о котором уже говорилось. Она все еще по привычке легко закидывала нога на ногу, сидя в глубине покойного кресла, сверкая из-за стекол очков черными, немного близорукими глазами, все еще непринужденно и хрипло смеялась, выпуская в собеседника струи густого папиросного дыма, и спорила решительно обо всем при первой удобной возможности; душа у Нонны Борисовны была похожа на бушующий океан; спорить же с Ионной Борисовной было нельзя из-за совершенно оригинальных, и подчас чрезвычайно едких эпитетов, коими одаривала она противоположную сторону; она, например, могла сказать в лицо собеседнику; "Шляпа!", или: "Безмозглый, куда суешься, не понимаешь здесь ни бельмеса!", или даже; "Дурак, знай свой шесток; сиди и помалкивай, а те то хуже будет!" Многие ее очень боялись, предпочитая обходить стороной, и, как только вышла она на пенсию, тут же, воспользовавшись сокращением штатов, сообща выжили из преподавателей вуза, в котором проработала она всю своя жизнь; осталась Нонна Борисовна одна, в огромной квартире, набитой доверху книгами, обветшавшей, некогда антикварной мебелью, которую собирала она всю свою жизнь, считая, что сохраняет этим память об ушедших эпохах, и которая сейчас превратилась почти что в труху, так как на некоторые из ее многочисленных секретеров было опасно что-либо класть, а на диван или тахту опасно садиться; да и сама она, если честно, если отбросить всю ее показную браваду и ненужные уже никому ехидство и живость ума, была таким же старым, вот-вот готовым разрушиться от малейшего прикосновения секретером, пускающим к тому же в вас струи вонючего папиросного дыма; так и сидела она часами, дымя, и неподвижно глядя в окно, в своей нелепой квартире на Беговой, с многочисленными выступами-эркерами, придающими снаружи мрачному сталинскому дому еще более странный и нелепый вид, с двуми-тремя балкончиками, на которые нельзя было выйти из опасения, что они обвалятся вниз, с длинным коридором, таким узким, что по нему могли пройти рядом не более двух человек, и с десятком картин, подаренных ей в разное время выучившимися студентами, и висящими вкривь и вкось в разных местах на старых древних обоях. Чтобы не сойти с ума от одиночества и навалившейся вдруг на нее ненужности и невостребованности, решилась Нонна Борисовна на отчаянный шаг - сдачу внаем одной из трех комнат своей огромной квартиры; ночью, поминутно всего опасаясь, одетая в странное пальто покроя пятидесятых годов, в башмаки и черную нелепую шляпу из той же эпохи, наклеила она на столбах несколько объявлений, одно из которых как раз и сорвал внезапно воскресший Арсений Вулъф; было это, кстати, на площади рядом с Курским вокзалом; сразу же после этого, непонятно чего испугавшись, купив впопыхах по дороге бутылку смирновской водки, примчалась Нонна Борисовна домой, и, дрожа от нервного возбуждения, даже не откупорив бутылку, а попросту проткнув пробку ножницами, выпила всю водку из горлышка, и, раздевшись почти догола, долго и стремительно перебегала из комнаты в комнату, хохотала, снимала с полок разные, совершенно ненужные ей книги, открывала окна в углублениях эркеров, и, высунувшись на улицу, что-то кричала редким и замерзшим прохожим, после чего, успокоившись, тихо и мирно уснула в глубине древней тахты; на следующий день по столь отважно развешенным объявлениям явился в квартиру к ней давно уже умерший Арсений Вульф; Нонна Борисовна событие это посчитала за некое сверхъестественное явление, сходное со вспышкой сверхновой, и решала, что за некие ее былые заслуги звезды положили к ее ногам невиданный по щедрости дар; постепенно избавляясь от страха, она вновь чувствовала себя энергичной сорокалетней (мелькала, впрочем, в голове ее мысль и о двадцатилетии) львицей, призванной выполнить некую секретную миссию, смысла которой она до конца еще не понимала. Для полноты картины надо сказать, что помимо самой хозяйки в дальней, угловой, похожей на кладовку комнате, рядом с мусоропроводом и черным закопченным ходом, жили в квартире еще два существа: собака по кличке Тахта и тридцатипятилетний сын Нонны Борисовны Петя, прижитый ею некогда мимоходом от одного знакомого преподавателя (или пожарника, или литератора, или черт еще от кого, - точно Нонна Борисовна не могла этого вспомнить); впрочем, двое этих, несомненное живых существ, играли в квартире столь незначительную роль и появлялись на людях столь ненадолго, что о них нет смысла и говорить; разве что позже, по мере надобности, в другом месте этой истории; но вообще-то все вместе жили они очень неплохо, и, к примеру, во время недавнего кризиса, когда многие впали в ужас и еле сводили концы с концами, необыкновенно воспрянули духом, и даже порой вывешивали из окна белую наволочку, на которой красным фломастером было написано: "А мы на этот кризис плюем!" Дело, однако, объяснялось довольно просто: покупая на рынке красную рыбу, которой, как знает читатель, непонятно почему во время кризиса была завалена вся Москва, они этой рыбой питались, а икру, добываемую из нее, солили, и потом продавали соседям, чем неплохо, и даже больше того, зарабатывали; вообще же чувствовалось, что оба они - мать и сын - нуждались в каком-то внешнем толчке, быть может даже в каком-то кризисе, который бы раскрыл и вывел из спячки дремавшие до поры силы этих двух странных существ; к которым, кажется, можно было отнести и собаку, тоже дремавшую с утра и до вечера, и необыкновенно от этого растолстевшую; Нонна Борисовна сразу же поняла, что появление Арсения Вульфа как раз и было таким внешним толчком, и что жизнь у всех троих обитателей огромной, Богом забытой квартиры на Беговой, переменится теперь кардинально; забегая вперед, заметим, что она как в воду глядела.
Между тем, осмотревшись по сторонам, гость увидел вокруг все то же, о чем только что говорилось: высокая квадратная комната, выходящая окнами на Беговую, вся сплошь была забита древней подержанной мебелью, которая в свете старинной люстры, свисавшей сверху почти что до пола, казалась изящной, даже какой-то изысканной, если не приглядываться к ней повнимательней, не садиться и не трогать руками; высокие книжные полки, поднимающиеся до самого потолка, хранили в себе тысячи старых книг, на массивном, с мраморной крышкой, секретере, стояли подсвечники и дорогие шкатулки, изящной формы столы и диваны просили присесть на них и забыться в приятных грезах; картины, гравюры и акварели висели на стенах, глядя на гостя множеством самых разных пейзажей, прекрасных лиц, каменных белых монастырей, пестрых красок далекого итальянского юга и спокойной тихой воды неглубокой русской реки; в зеркалах отражались неясные туманные перспективы, и там, вдалеке, в туманной неосязаемой глубине, летела над бездной четверка лихих страшных коней, понукаемая немым страшным возницей; и гостю вдруг на миг показалось, что все к нему вернулось опять, что, как и тогда, двадцать лет назад, он вновь стоит перед туманными далями: молодой, двадцатипятилетний, полный надежд и сил литератор, держащий в руках свою первую, такую тонкую, и такую важную книгу. Рядом скрипнула дверь, и в комнату вошла Нонна Борисовна; ее обуревали примерно те же мысли и чувства; странной игрой волшебного случая она вновь сбросила двадцать лет, и стояла на пороге необычайных возможностей, упускать которые ей не хотелось.
- Но где же, где же скитались вы все это время? - театрально всплеснула она руками, грохнув поднос на низкий журнальный столик и укоризненно поглядывая на Арсения Вульфа. - Почему не показывались, не подавали весточки нам, вашим читателям? почитателям вашего прекрасного дара? - в глазах и голосе Нонны Борисовны дрожали самые настоящие, совсем не присущие ей слезы.
- Ах, где я скитался, почему не показывался, зачем истомил своих почитателей? - улыбнулся гость странной улыбкой, и опять провел по лицу нервным жестом, как будто хотел умыться, или смыть с себя груз ненужных воспоминаний. - Да, действительно, где же я все это время провел, где бродил,  что делал, черт побери? не может же быть, чтобы я ничего не делал, и нигде не скитался; ведь тогда, согласитесь, это напоминало бы полнейший абсурд? - и теперь уже он улыбнулся хозяйке нерешительной и виноватой улыбкой.
- Вот именно, - наступала на него Нонна Борисовна, - вот именно, несчастный вы, гениальный провидец, так глубоко запавший в душу своих почитателей! - Где, в каких туманных пространствах скрывались вы от нашего читающего народа? от нашей несчастной, истомленной вашим молчаньем страны? зачем покинули вы нас, своих несчастных детей, зачем молчали так долго и так трудно? - Нонна Борисовна, истомленная одиночеством, сбитая с толку сегодняшней встречей, совсем уже не отдавала себе отчета, что говорит; она сидела в углу дивана, - маленькая, сухонькая и прямая, покачиваясь из стороны в сторону, и что-то тихонько про себя напевая; незаметно из дальней комнаты появились молчаливый бородатый мальчик с лицом тридцатипятилетнего взрослого человека и огромный раскормленный сеттер, сразу же вскочивший на диван, положивший голову на колени хозяйки и высунувший вперед огромный красный язык; вся троица, не отрываясь, смотрела на Арсения Вульфа, и время от времени, разом, тихонечко выла.
- Да, действительно, - задумчиво сам у себя спросил гость, - где и зачем молчал я так долго и так безнадежно? – Он подошел к окну, сдвинул в сторону плотную штору, и долго, не отрываясь, стоял на одном месте, глядя на освещенную четверку коней, которая там, в вышине, летела над улицей, над городом и над страною.
"Все летишь? - шептали беззвучно его тонкие губы, - все паришь без устали над временем и над миром? Эх, Россия, Россия, матушка моя ненаглядная, и куда же тебя, милая, занесло? Мчишься ты, сама не зная, куда, словно конь о сбитых ногах, подгоняемый лихим и удалым ездоком, который и сам не знает, где же ему надо остановиться. Гонит тебя, болезную, понукает жестоким кнутом, смеется над твоей болью и потом, всаживает в бока острые шпоры, и все смеется, все хохочет над своей дерзкой проказой. А то, бывало, что и не летишь ты совсем, а тащишься, как последняя кляча, увязая в грязи и тине болот, еле-еле переставляешь свои тяжелые ноги, и, того гляди, упадешь да издохнешь на середине пути. Да и то вопрос: где он, твой путь? куда ты бежишь, куда плетешься, где должна остановиться, да осмотреться вокруг? Вот ведь и век уже какой на исходе, и последнего царя наконец похоронили с миром и почестями; и нет вроде бы причин тащиться по бездорожью в неизвестную даль. Ан нет, все плетешься ты, сгибая колени, все летишь, подгоняемая бранью и свистом, и нет в твоих ездоках здравого смысла, нет точки отсчета, нет покаяния. Эх, Русь, Русь, и когда же закончишь ты скитаться по полям и лесам? Эх, Россия, Россия, и куда же тебя, милую, занесло?.."
Он тоже на некоторое время забылся, а когда очнулся и повернулся назад, в комнате уже не было никого; лишь лежала в углу на диване стопочка приготовленного для гостя белья; на улице уже была глубокая ночь; гость, видимо, порядком сегодня устал, ибо, как только постелил себе на диване, потушил свет, накрылся потеплей одеялом, так тут же мгновенно уснул; так безмятежно, легко и мгновенно умеют засыпать только дети.


Глава третья

Проснувшись утром, он легко вскочил на ноги и подошел к окну. Снежная Беговая была уже полна всевозможных машин, сновали мимо дома заснеженные трамваи, со страшным лязгом останавливаясь рядом с подъездом, и, подобрав стаю замерзших людей, тут же с не менее громким лязгом катили прочь. Вход в ипподром и четверка коней над ним уже не казались мистическим знаком, олицетворяющим Россию, летящую в никуда; все было буднично, обыденно, настроено на привычный рабочий лад; мистерия ночи кончилась, и начался день, который придется прожить, включившись в общий рабочий ритм; прожить хотя бы до вечера. Комната тоже уже не казалась загадочным будуаром в стиле давно ушедших эпох, все в ней было скромно, и даже уныло, хотя по-прежнему блестели в нишах старые зеркала, а в дорогих, местами оббитых багетовых рамах висели портреты и тусклые акварели. В квартире было спокойно и тихо, обитатели ее или спали, или старались не мешать своему постояльцу; он быстро оделся, захлопнул за собой высокую входную дверь, и, не прибегнув к услугам лифта, сбежал по ступенькам в холл, а оттуда на улицу; свежий морозный воздух сразу же опьянил его, он опять, как вчера, поднял воротник пальто, поглубже надел на голову шапку, и, засунув руки в карманы, отправился вперед по улице Беговой, в сторону, противоположную той, откуда пришел вчера. На выходе из Беговой к Ленинградскому проспекту неожиданно рядом с ним остановилось такси, и странная, пожилая, одетая в черную шляпку женщина бросилась к нему, на ходу улыбаясь безжизненным, похожим на маску лицом, на котором большим красным пятном выделялся ярко накрашенный рот; на женщине, уже явно старухе, были одеты какие-то нелепые ботинки с огромными загнутыми носками и металлическими шарами- помпонами, болтающимися по сторонам на длинных шнурках; кроме ботинок, длинной черной юбки, такой же черной, в дырочках, кофты без рукавов и длинных черных перчаток, на ней не было ничего; сразу же облепленная хлопьями снега, так что стала похожа она на некое фантастическое пугало, установленное на огороде для отпугивания птиц, на некий кошмар, приснившийся в горячечном сне; сразу же подскочила она к нему, схватила за руку, и, громко захохотав, неожиданно хрипло произнесла:
- Не подскажешь ли, дорогой, как мне найти клуб «Титаник»? Опаздываю, дорогой, да и одета, как сам видишь, не по сезону; скажи, если знаешь, а то замерзну совсем, и нечем будет развеселить веселую публику; скажи, а я тебе за это нагадаю много хорошего; удачу тебе принесу, дорогой, богатым скоро станешь, в большом доме принимать будешь знаменитых гостей, любовь старую, под снегом забытую, вновь отыщешь, и заживешь, как король, без всяких забот, как туз бубновый, себе на удачу, и другим на поживу; скажи, дорогой, где находится клуб, скажи, не томи душу старой артистки!
Арсений Вульф в растерянности молчал, не зная, что же ответить этой то ли действительно артистке, то ли цыганке, то ли некоему опереточному пугалу, взявшемуся неизвестно откуда; видя его нерешительность, странная черная женщина улыбнулась красным размалеванным ртом, и с легкой досадой произнесла:
- Ну ладно, дорогой, вижу, что толку от тебя немного добьешься; не хочешь показать клуб "Титаник" - не показывай, дело твое; удачлив ты будешь и без этой услуги, бубновым тузом станешь и без нее; недолго, правда, будет длиться счастье твое; тот, кто не хочет мне услужить, не долго держит счастье в руках; вот так-то, мой дорогой, не обижайся, сам во всем виноват! сам повстречался у меня на пути, никто тебя сода, в Москву, не тянул; сидел бы себе на печи тихо и мирно, не вмешивался бы в дела высокие и заоблачные, - глядишь, и подольше бы подержал счастье в руках; ну что же, прощай, удачи тебе, нелепый пришелец из нелепого прошлого! - и, снова захохотав, она исчезла в снежной пурге.
Арсению Вульфу даже на миг показалось, что ничего этого вовсе и не было, что странная черная предсказательница, - не то судьба, встретившаяся ему на пути, не то опаздывающая на спектакль артистка, - что женщина эта ему просто привиделась; впрочем, отойдя в сторону на несколько метров, он действительно увидел залепленную снегом афишу, на которой крупными буквами было выведено слово "Титаник"; рядом висела жестянка со стрелкой, показывающая, как пройти в вышеупомянутый клуб; неприятный холодок пробежал по спине Арсения Вульфа; впрочем, на улице было действительно холодно, и в своем демисезонном, явно не на московский мороз сшитом пальто, он мог просто-напросто окоченеть, топчась на месте в компании черной опереточной предсказательницы.
Снег опять перестал идти, и Арсений Вульф уже без помех зашагал куда-то вперед, дошел до метро, проехал несколько остановок, и, выйдя на улицу, оказался в центре Тверской, которая совсем оглушила его обилием красок и новых возможностей, о которых он даже и не догадывался. Устав от суеты и непрерывного потока людей, он стал заворачивать в разные переулки, прошел по Столешникову, узнать который было непросто, и по новому Камергерскому, который совсем ему не понравился; до того разонравился ему Камергерский, слепленный вновь явно наспех, с кое-как, вкривь и вкось налепленными плитками тротуара, с худым и изможденным Антоном Павловичем, признанным олицетворять неизвестно что, - до того не одобрил он ни сам переулок, ни новый памятник Чехову, поставленный в нем, что вновь свернул куда-то вбок и налево, и долго бесцельно продвигался вперед, с окончательно уже испорченным настроением, оказавшись наконец где-то на Дмитровке, рядом с подъездом роскошного особняка; даже и не особняк это был, а целый дворец, построенный, наверное, лет двести назад, с шикарным крыльцом, лепными карнизами, и с медной блестящей табличкой на дубовых дверях: "Общественный Фонд памяти Арсения Вульфа". Последнее настолько заинтриговало стоящего рядом с дворцом скромного, бедно и не по сезону одетого провинциала, что он, слегка передернув плечами, взошел на крыльцо, открыл массивную дверь, и оказался внутри огромного просторного холла; строгий и важный швейцар, одетый в роскошную и дорогу ливрею, немедленно подошел к нему, и осведомился, кто он такой, и по какому делу здесь оказался.
- Собственно говоря, - ответил, немного волнуясь, гость, я здесь совершенно случайно; шел, знаете-ли, мимо, замерз, и решил немного погреться; вы не волнуйтесь, я вас долго не задержу, вот только отдышусь пару минут, и сразу же опять выйду на улицу.
- Да кто вы такой? - начал выходить из себя важный швейцар, - да по какому праву здесь оказались? да знаете-ли вы, что это за важное заведение?
- Знаю, знаю, - лепетал совсем уж испуганный гость, - все знаю, и сейчас вновь выйду на улицу; после провинции, видите-ли, не очень легко привыкнуть к вашим морозам.
- Да кто ты такой? - совсем уже рассвирепел важный страж, - да по какому праву здесь оказался? да как твоя фамилия? да есть ли у тебя имя-отчество?
- А как же, - с готовностью отозвался гость, - фамилия моя Вульф, а имя-отчество Арсений Семенович; такие же, как у вас на двери, - на медной дощечке, что над крылечком висит.
- Фамилия Вульф, а имя-отчество Арсений Семенович? - переспросил грозный швейцар, и стал постепенно меняться в лице, которое сначала наполнилось кровью, а потом, наоборот, стало белым, как полотно; он вдруг зашатался, колени его подогнулись, и он медленно, но неотвратимо, опустился на пол.
- Ну я же говорил, что не надо так волноваться, - сказал с укоризною гость, и бросился к швейцару в надежде чем-то ему помочь.
- Что здесь, черт возьми, происходит? - раздался сверху начальственный голос? - Что вы сделали с нашим Никитой?
Арсений Вульф обернулся, и увидел, как вниз, по роскошной широкой лестнице, устланной толстыми дорогими коврами, спускается в холл, - тоже, кстати, шикарно и дорого убранный, - высокий худой человек в дорогом черном костюме, лицо которого, впрочем, показалось гостю чем-то знакомым. Он еще раз, теперь уже повнимательней, вгляделся в это худое, надменное, тщательно выбритое лицо, и неожиданно молодо и весело ответил ему:
- Это я, Николай, - я, Арсений; только, пожалуйста, не пугайся, и не падай на землю, как твой Никита; хлипких вы швейцаров каких-то берете на службу; хлипких и слабонервных, прямо как кисейные барышни.
- Арсений? Арсений Вульф? - переспросил у гостя человек в черном костюме. - Это ты? но откуда, черт побери? ты ведь умер, тебя здесь быть не должно! - он, кажется, тоже был сбит с толку, и даже напуган, но все же не упал, как слабонервный Никита, а только лишь слегка покачнулся. - Да, тебя здесь быть не должно, - добавил он уже более громко, - потому что с того света вернуться нельзя.
- Да с какого того света, дорогой Николай? - воскликнул с улыбкой гость. - С какого такого того света? из Крыма я, дружище, из Крыма, и совершенно случайно; зашел на минутку, погреться и немного передохнуть; а тут, понимаешь-ли, этот слабонервный Никита, а потом ты со своими мрачными предсказаниями; живой я, дружище, живой, и пока что не собираюсь этот свет покидать; слишком хорошо и радостно жить, чтобы менять этот свет на какой-то иной; на какую-то иную и пугающую неизвестность; так что наберись, пожалуйста, мужества, и встречай бывшего друга, как подобает встречать его после долгой разлуки. - И он молодо и весело улыбнулся.


Глава четвертая

Огромный кабинет Николая Гавриловича Судейкина, того самого Николая, к которому так запросто, можно сказать, - фамильярно, - обратился Арсений Вульф, располагался на втором этаже, куда оба они и поднялись по мягким пушистым коврам, устилавшим лестницу снизу доверху; предварительно, конечно, был приведен в чувство Никита, до сих пор находящийся в полной прострации, ибо каждый раз, когда приходил он немного в себя, и видел перед глазами живого и что-то ему говорящего Арсения Вульфа, - того самого, чье скульптурное изображение стояло в холле на видном месте, а портреты, нарисованные художниками в разных манерах, висели на стенах в количестве чуть ли не сотни, - видеть пришествие неизвестно откуда живого бога, которому поклонялся он несколько лет, работая в Фонде швейцаром, было для него очень непросто; он вновь и вновь падал на пол, и нашим друзьям не оставалось иного, как прислонить Никиту к стене, несколько раз с силой ударить его по щекам, заставить выпить из стакана воды, а потом все же оставить беднягу, и подняться наверх, в кабинет Николая Гавриловича Судейкина, бессменного директора Фонда с самого начала его основания. По пути наверх, в нишах, и просто на стенах, стояли и висели, как уже говорилось, бесчисленных портреты и скульптурные изображения Арсения Вульфа, некоторые из которых были выполнены даже в виде посмертной маски, чем, надо сказать, очень насмешили живой и здравствующий оригинал. По пути в кабинет Николая Гавриловича попалась навстречу им испуганная секретарша, - юная и очень недурная особа, - которая, видимо, уже о чем-то таком догадалась, и, пулей промчавшись мимо директора и его посетителя, прикрыв в ужасе ладонями рот, исчезла где-то в конце коридора.
Кабинет директора Фонда (официально он назывался "Общественный Фонд памяти Арсения Вульфа") был огромный, с высокими потолками, украшенными лепными наядами и амурами; выкрашенные яркими блестящими красками, среди которых преобладало золото и лазурь, наяды и амуры взирали сверху вниз молодыми энергичными лицами, целились из охотничьих луков, свешивали к посетителям огромные женские груди, лукаво грозили пухлыми пальчиками, и вообще чувствовали себя очень привольно среди гор золотых и лазоревых фруктов, покоящихся на потолке в огромных лепных корзинах; в таком же стиле, кстати, был украшен и весь особняк, выстроенный лет двести с лишком до этого для очень значительного российского барина, чуть ли даже не фаворита стареющей императрицы Екатерины; недавно отреставрированный, он производил впечатление некоего праздника, подчеркивая этим благожелательное отношение государства к культуре вообще, и к творчеству Арсения Вульфа, - в частности. Огромный письменный стол, за который, наконец, уселся директор, был тоже весьма дорогой, массивный, ореховый, с резными монументальными тумбами, покрытый сверху зеленым сукном, на котором кипами лежали разные бумаги и документы, - дел у Фонда, как видимо, было невпроворот; тут же на столе, между прочим, помимо старинной настольной лампы, огромного канделябра, письменного прибора, часов, и прочего, стояла на подставке посмертная маска Арсения Вульфа, уже во второй раз сильно позабавившая его; усевшись в глубокое покойное кресло, он скромно сложил на коленях руки, и сидел, словно школьник, перед грозным и мудрым директором, ожидая справедливого и заслуженного наказания; да и было чего ему опасаться! явившись неизвестно откуда, он явно пришелся не ко двору, явно мешал работе множества хороших и честных людей; которые явно уже похоронили его, списали со счетов, и даже успели на десяти его незначительных, буквально на салфетках или манжетах, в перерывах между делами, написанных рассказах, сделать много нужного и хорошего; что именно нужное и хорошее сделали они за счет его десяти рассказов, он еще толком не знал, но предчувствовал, что немало.
- Ах, зачем, зачем ты вернулся? - после долгой паузы, во время которой он долго и пристально изучал Арсения Вульфа, воскликнул в сердцах Николай Гаврилович. - Ведь так все шло хорошо; ведь столько нужных и полезных вещей планировали осуществить мы за счет нашего Фонда; ведь только на следующий год запланировано у нас открытие бесплатной столовой для беспризорников; понимаешь - бесплатный обед от Фонда памяти Арсения Вульфа! звучит как! - прямо музыка с небес, прямо как орган в католическом храме! и что же теперь, чем же теперь накормим мы страждущих беспризорников? под живого классика, мой дорогой, денег никто и решительно не отдаст; деньги, дорогой мой воскресший мертвец, даются под дорогое, усопшее и почившее, даются под светлый образ, надолго запавший в души людей! а под здравствующего, живого, и, как я понимаю, вовсе не собирающегося на тот свет человека, никто не даст и ломаного гроша; очень уж у нас, понимаешь-ли, любят покойничков! до того любят их, что за иного покойничка, - вот за тебя, например, - могут отвалить не меньше, чем за какое-нибудь месторождение золота; или алмазов; или урана; это я тебе как друг говорю, ты уж не обижайся, дружище, но все же наши с тобой прошлые дела и делишки дают мне некоторое право так говорить! - и он значительно, по-директорски, посмотрел на своего собеседника.
- И что же, нет никакой возможности накормить теперь голодающих беспризорников? - убито спросил у директора его гость, который сидел в кресле совершенно убитый, раздумывая уже, а не умереть ли ему на самом деле, раз так много невинных детей пострадают от его внезапного воскрешения.
– Нет, дорогой, решительно никакой возможности накормить теперь голодных детей у Фонда нет, и в ближайшее время не будет; вот, вот, - Николай Гаврилович поднял со стола одна за другой несколько стопок бумаг, испещренных многочисленными подписями и печатями, и в сердцах, с размаху, бросил их на прежнее место, - вот сколько много согласований пришлось уладить дирекции Фонда, чтобы получить кредиты на эти самые бесплатные завтраки! а наш проект издания твоего многотомного собрания сочинений, - ты думаешь, это не стоило нам ни единой копейки? стоило, дорогой, еще как стоило, можешь поверить мне хотя бы на слово!
- Какого такого моего многотомного собрания сочинений? - ошарашенно переспросил сидящий в кресле убитый классик. - Нет у меня никакого многотомного собрания сочинений! у меня всего лишь десять рассказов, быть может даже двенадцать, но не больше, никак не больше; я вот вчера и книгу свою в метро приобрел, - все ту же, которая и двадцать лет назад выходила; ничего нового, все те же старых десять рассказов, разве что на новой бумаге и в красивой яркой обложке; жаль, что не захватил ее сегодня с собой, оставил по забывчивости на квартире, которую снял на несколько дней.
- Какого такого собрания сочинений? - в сердцах воскликнул уязвленный директор. - А такого, что классику, да еще, понимаешь-ли, имеющему фонд своего знаменитого имени, положено иметь собрание сочинений; и не какое-нибудь захудалое, а непременно добротное, многотомное, в которое бы вошла вся его переписка, весь его личный архив, весь семейный альбом, все известные, и даже неизвестные, черновики, все ничтожные, даже самые незначительные, воспоминания очевидцев, и вообще все, что только можно вообразить; думаю, что томов двадцать, или тридцать, быть может даже и сорок, мы лет за десять сможем издать; и непременно в добротных кожаных переплетах, с золотым тиснением на форзаце и в других нужных местах, а также с фотографиями на заглавных страницах; издавать, так издавать, что уж тут дешевить! что мы, в самом деле, нищие какие-нибудь, или Фонд памяти Арсения Вульфа! - И он многозначительно, сверху вниз, с каким-то даже вызовом, холодно и надменно, посмотрел на своего собеседника; чувствовалось, что Николай Гаврилович своего не упустит; костьми ляжет, а сорок томов за десять лет издаст непременно!
Холодно, неуютно стало вдруг автору этого многотомного собрания сочинений в роскошном екатерининском особняке; захотелось ему вдруг крикнуть в лицо своему давнему приятелю и поверенному в самых задушевных делах, что он еще жив, никогда не умирал, и умирать пока что не собирается; что все его посмертные маски, висящие и стоящие в разных местах, все эти скульптуры, портреты и собрания сочинений, весь этот неизвестно откуда взявшийся Фонд, эксплуатировавший столь изощренно его десять простеньких, не претендующих ни на какие глубины рассказов, весь этот роскошный, стоивший целое состояние особняк, - хотелось ему крикнуть в лицо Николаю Гавриловичу, что все это бред, выдуманный неизвестно зачем, что не нужны ему ни эти особняки, ни эти деньги, ни эти важные фонды, что он всего лишь возвратился в Москву после долгой разлуки, и хочет остаться человеком приватным, частным, гуляющим по улицам по своим личным делам; но, взглянув на директора Николая Гавриловича, на бывшего своего, порядком уже позабытого друга и поверенного в делах, он понял, что с приватностью и личными незначительными проблемами ему придется распрощаться надолго; монументально и тяжело сидел в своем кресле бывший его закадычный дружок, и никуда, судя по многим признакам, с кресла этого уходить не планировал; впрочем, он тоже немного нервничал, потому что ситуация, когда классики возвращаются к современникам, была, согласитесь, весьма нетипичной.
- Да, брат, задал ты мне задачку почище бинома Ньютона! - в сердцах воскликнул директор Фонда, возвращаясь вновь к начатой теме. - Эка же угораздило тебя возвратиться, не мог, что ли, переждать еще немного, - ну вот хотя бы лет десять? до того, как выпустим мы твое собрание сочинений, обустроим столовую для беспризорных, проведем международный симпозиум, установим памятник в центре Москвы и устроим досрочные выборы руководства? не мог, что ли, немного повременить, поскитаться где-нибудь на окраинах государства, пожить в уединении, на природе, среди лесов и цветов, - мне помнится, ты когда-то любил леса и цветы, - и написать еще что-нибудь для истории и потомков? не мог повременить еще самую малость?
- Не мог, Николай, не мог, - встрепенулся в кресле Арсений Вульф. - Очень бы хотел, но не мог не вернуться.
- Очень бы хотел, но не мог не вернуться? - сурово переспросил Николай Гаврилович. - Да что же за дела в Москве у тебя объявились? такие, что не мог обождать ты, и не возвращаться?
– Личные, Николай, личные, и весьма неотложные, - совсем уже потупился и даже слегка покраснел в кресле гость. - Такого рода дела, что не вернуться в Москву я не мог.
– А, личные... - протянул в ответ Николай, испытующе поглядывая на потускневшего гостя. - Ну что же, личные дела превыше всего; личные дела, брат, это такого рода дела, которые принято обделывать в первую голову, - и он почему-то с нежностью посмотрел на кипу бумаг с разными подписями и печатями, лежащую рядом с ним на столе. - Личные дела, брат, это такого рода дела, ради которых бросают насиженный кров, и устремляются навстречу несчастьям, навстречу бурям и близкой погибели, которых, возможно, очень просто было бы избежать? вот так-то, брат Арсений, вот  так-то, дружок; такие, понимаешь-ли, пироги, и ничего уже здесь не попишешь; и все же – как невовремя ты к нам возвратился!


Глава пятая

Литературная биография Николая Гавриловича Судейкина начиналась в далеких семидесятых годах; в то время это был начинающий, никому неизвестный писатель-сатирик, можно даже сказать - баснописец, сочиняющий истории в духе Крылова, которые иногда печатались в одной незначительной ведомственной газете; впрочем, в те времена всеобщей зажатости и это было небывалым успехом, ибо многие другие, гораздо более талантливые неудачники, не имея возможности нигде напечататься, попросту спивались, или даже кончали с собой, не вынеся тягот бесконечного литературного андеграунда; оба они - и Арсений Вульф, и Судейкин, - учились в одном техническом вузе, учеба в котором, вроде бы, вовсе не располагала к занятию литературой; тем не менее, забросив математические уравнения и логарифмические линейки (компьютеры тогда еще не вошли широко в жизнь страны), отдавались они по вечерам любимому делу, устраивали любительские спектакли, на которых разыгрывались басни Судейкина. Арсений Вульф тогда еще не печатался, ибо злободневными его литературные опыты назвать было нельзя, они не призывали к борьбе с разными, мешающими жить недостатками, а потому и не были востребованы застойным временем; рассказы его были скорее лиричными, порой в них вообще не было никакого сюжета, или описывалась незначительная история, случившаяся с человеком где-нибудь в трамвае, или в метро; такая, которые происходят во множестве ежедневно, которым не придают никакого внимания, но из которых, как из основы, соткана жизнь миллионов людей. По другому обстояли дела у Судейкина; к моменту окончания технического института Коля Судейкин был уже вполне сложившимся баснописцем, чутко уловившим социальный заказ; его заметили, его посылали на разные конференции, и понемного, одну за одной, печатали маленькие книжечки басен, высмеивающих прогульщиков, лодырей, пьяниц, а также грехи наших заокеанских врагов. Потом появился даже роман в виде памфлета, потом объемная история с продолжением о трудной жизни сельского пахаря, потом еще и еще, пока не оказался Коля Судейкин членом отечественного Союза Писателей, причем не кем-нибудь, а одним из его влиятельных секретарей, занимающимся вопросами начинающих авторов; Арсений Вульф к этому времени выпустил всего лишь книжку рассказов - тех самых, мелких и повседневных историй, случавшихся с каждым из нас то на улице, то в метро, то в общественном туалете (была у него и такая история), и о которых серьезный писатель не мог говорить без улыбки и сожаления; институтская компания их совершенно распалась, романтическое увлечение обоих приятелей - известная впоследствии поэтесса Ангелина Рогожина, - долго не могла выбрать между Арсением и Николаем, так и оставшись навсегда независимой и незамужней особой; потом Арсений Вульф вообще куда-то исчез, оставив по себе книжку рассказов и память о милом, застенчивом человеке, не успевшим нахватать звезд с литературного небосклона; ходили, впрочем, слухи о его то ли убийстве, то ли самоубийстве, но серьезно никто ни до чего не докапывался, и память о тихом, застенчивом человеке, да тонкая книжка рассказов, - вот и все, что запомнило о нем ближайшее окружение. Окружение же не ближайшее не помнило ничего, ибо в стране выходило множество актуальных романов, слагались, а затем с завыванием читались поэмы и реквиемы, тачались на токарных станках циклы вечных стихов, и помнить о каком-то незначительном литераторе, вовсе и не члене Союза писателей (а значит, вовсе и не писателе!) было недосуг решительно никому. Потом вообще началась в стране глобальная перестройка, рушились карьеры и репутации, рушились границы тысячелетней империи, тачались на станках новые романы, поэмы и циклы стихов, и на этом фоне всеобщей погибели, всеобщего апокалипсиса и дрейфа к неизвестным ориентирам, помнить о каком-то незначительном литераторе, жившим давно, в эпоху застоя, было смешно, и, в общем, ненужно. О нем вспоминали лишь самые близкие - Коля Судейкин, Ангелина Рогожина, еще, возможно, два или три человека, - другие о нем успели забыть; тонкая книжка его, изданная незначительным тиражом, затерялась где-то на книжных развалах, и на нее иногда натыкались только лишь самые настырные букинисты.
В бурных волнах общественных потрясений родились, и тут же утонули, несколько актуальных романов Николая Судейкина, один из которых был роман о русской красавице, отправившейся на Запад завоевывать сердца тамошних толстосумов, а два других - круто сваренными детективами, замешанными на крови, сексе, раскаленных докрасна утюгах и раскаленном шипящем масле, льющемся на голову пытаемых жертв. Что делать? - именно так понимал теперь Николай Судейкин социальную направленность своего творчества. Книги эти, однако, как две капли воды похожие на опусы бесчисленных, вновь появившихся беллетристов, не принесли Судейкину ни славы, ни удовольствия, - разве что немного денег, и только; он явно оказался в полосе затяжного цейтнота, когда непонятно, что же нужно писать, и за что приниматься; все больше и больше тяготел он к некоей руководящей работе, которую долго и упорно искал, найдя ее наконец-то в моде на бывшего своего, внезапно исчезнувшего приятеля.
Впрочем, мода эта появилась не сразу. Сначала книгу Арсения Вульфа обнаружил на книжном развале один дотошный и въедливый букинист; он отнесся к ней, как к древней инкубуле, как к папирусу, текст которого был записан несколько тысячелетий назад - настолько поразили его эти простенькие, ни на какую сенсацию не претендующие истории; но именно простота, наивность и непритязательность этих историй и были главной сенсацией; и в этом смысле они были сродни древним библейским текстам: такими же непритязательными, и такими же глубокими; сразу же несколько разных журналов перепечатали эти рассказы массовыми, миллионными тиражами - в начале девяностых годов это еще было возможно; тут же принялись искать и автора этих рассказов, но оказалось, что автор исчез, и где он в настоящее время находится, неизвестно; вместо автора нашли Николая Гавриловича - известного и солидного литератора, ближайшего друга погибшего автора (как-то сама собой сложилась легенда, что автор погиб при невыясненных обстоятельствах). История гибели талантливого литератора обрастала все новыми и новыми слухами, и все больше и больше подробностей рассказывал о ней ближайший друг его - Коля Судейкин, ставший в одночасье поверенным несчастного гения. Говорилось даже о несчастной любви, в результате которой Арсений Вульф неожиданно покончил с собой, и тут же непременно не обходилось без Ангелины Рогожиной; но главным, повторяем, основным поверенным дел умершего Арсения Вульфа стал Коля Судейкин, который воспринял эту обязанность совершенно спокойно; так некогда взвалил он на себя общественные нагрузки, считая их частью жизни современного русского человека; не сумев стать гением литературным (а именно об этом мечталось некогда в их подпольном кружке), он стал неожиданно другом гения, что, в некотором смысле, было намного выгоднее, давало больше возможностей для построения своей личной карьеры; и он, засучив рукава, принялся строить эту свою собственную карьеру! Он вспоминал все новые и новые, теперь уже, безусловно, вымышленные детали жизни Арсения Вульфа, и, по мере того, как множилось число публикаций последнего (переиздавались в многочисленных печатных изданиях все те же десять старых рассказов), множилось и число публикаций самого Коли Судейкина; в конце концов, умножившись многократно, они составили толстую книгу воспоминаний, но основе которой даже было защищено молодыми литературными критиками несколько диссертаций, написана театральная пьеса ("Жизнь Арсения Вульфа") и снят художественный фильм, в котором Арсения Вульфа, Судейкина и Рогожину играли известные актеры кино; выпустила книгу воспоминаний и сама Ангелина Рогожина; в конце концов, через год с небольшим, самому Николая Судейкину присвоено было звание члена-корреспондента, а на прошедшем учредительном съезде почитателей творчества Арсения Вульфа учрежден был Фонд его памяти; правительство, по мере сил поощряющее развитие культуры в нашей стране, выделило Фонду старый, разрушающийся особняк в центре Москвы, и на пожертвования многих дарителей (не перевелись еще Саввы Морозовы и Третьяковы в нашей стране!) особняк этот удалось реставрировать. Нечего и говорить, что кресло директора вновь испеченного фонда занял по праву Николай Гаврилович Судейкин!
Каково же было его изумление, граничащее с испугом, шоком, и полнейшей прострацией, когда вдруг в этом, таком великолепном, высоком, раскрашенном свежей золотой краской кабинете, в этом дворце, увидел он перед собой в кресле не кого-нибудь, а самого Арсения Вульфа! восставшего, как из гроба, неизвестно откуда, и в одночасье спутавшего все его карты; впрочем, он быстро взял себя в руки. Было совершенно очевидно, что человек, сидевший в кресле напротив него, не имел к настоящему, каноническому Арсению Вульфу, абсолютно никакого отношения; это был совершенно другой человек, пришедший откуда-то с улицы, может быть даже мошенник, даже какой-нибудь преступник, нагло присвоивший себе внешность и память Арсения Вульфа; кроме того, Арсений Вульф был молодой, застывший, как муха в куске янтаря, в своих двадцати пяти годах; здесь же перед ним сидел человек в возрасте, бедно и не по моде одетый, явный провинциал, к тому же уже не из нашей страны, а вообще прибывший неизвестно откуда; с которым, вроде бы, и церемониться особо не надо, но... Но все же это был именно Арсений Вульф, восставший из ничего, из пепла, из небытия, и уйти от этого было нельзя! Мысли Николая Гавриловича Судейкина путались, и он не знал, что же ему следует предпринять. Наконец, взяв себя в руки, он с кривой усмешкой спросил:
– И что же ты теперь, после этого твоего, такого внезапного, можно даже сказать - сенсационного - возвращения, думаешь предпринять?
– Что я думаю предпринять? - беспечно ответил скромный провинциал. –  Не знаю, скорее всего ничего; поживу немного, поброжу по новой Москве, осмотрюсь, а там видно будет; кроме того, у меня есть одно небольшое дело, которое мне надо уладить.
- У него, видите-ли, есть здесь небольшое дело! - воскликнул в сердцах Николай Гаврилович. - А у нас в Фонде, значит, нет вообще никаких дел? мы, значит, не планируем выпускать твое многотомное собрание сочинений, не собираемся проводить отчетной перевыборной конференции? Нам, значит, наплевать на установку памятника Арсению Вульфу в Тихвинском переулке, - между прочим, работы не кого-нибудь, а самого знаменитого скульптора Циферблатова! можешь прикинуть, в какую копеечку нам все это вылилось?!
- И что, в большую копеечку? - наивно спросил у Судейкина гость, совершенно не подозревая о том, кто это такой Циферблатов.
- И он еще смеет иронизировать! - совсем уж рассвирепел Николай Гаврилович. - И он еще позволяет себе задавать такие вопросы! Да, не скрою, деньги у нас кое-какие имеются, Фонд наш кое-чего стоит, благо, что достойные люди жертвовали немалые суммы; между прочим, и сам Циферблатов изваяет тебя совершенно бесплатно, учитывая заслуги твои перед российской словесностью.
– Учитывая заслуги мои перед российской словесностью?
– Да, брат, да. За такие заслуги тебя вообще хотели вначале устанавливать на Пушкинской площади; но Пушкинское общество заняло оборону, ощетинилось, понимаешь-ли, бомбардами и мортирами, уперлось рогами, и сопротивлялось до последнего. Не допустим, дескать, Арсения Вульфа и на милю к нашему Пушкину; на демонстрации выйдем, движение в центре Москвы перекроем, обратимся в международные организации, но отстоим чистоту российской поэзии; пускай Арсений Вульф стоит немного подальше, пускай покоится в Тихвинском переулке, но только не рядом с Пушкиным!
– А может быть действительно они в чем-то правы? Может быть, действительно установить Арсения Вульфа где-нибудь поскромнее, и не так вызывающе? - робко осведомился гость.
– Да что ты, как это поскромнее, и не так вызывающе? нельзя, нельзя ни за что! обидно, брат, обидно всем: и нам, и самому Циферблатову, который, между прочим, не для того тебя из бронзы ваял, чтобы устанавливать потом где-то в заброшенном переулке. Впрочем, этот бой мы временно проиграли, и придется ставить тебя именно в Тихвинском; но это временное отступление, и мы свое еще отвоюем! - Он в сердцах стукнул кулаком по столу, отчего стоящая на подставке золотая посмертная маска Арсения Вульфа закачалась и издала жалобный звук.
– А это у вас откуда? - робко осведомился гость. - Очень милая мистификация, и тоже, наверное, Циферблатов отлил?
– Нет, - небрежно отмахнулся Судейкин, - это работа одного молодого, но очень талантливого архитектора, думаю, что со временем он переплюнет и самого Циферблатова; но ты не принимай это слишком к сердцу, - искусство, брат, имеет право на толику вымысла!
– Ничего себе толика вымысла! - саркастически скривил свои губы Арсений Вульф. - Представили меня умершим классиком, навертели вокруг столько всего: все эти посмертные маски, все эти дворцы, памятники в переулках Москвы, все эти деньги неизвестно откуда; а у меня вы обо всем этом спросили? мне все это надо, или не надо? вы все хоть раз задавались таким вопросом?
– Да ведь тебя не было почти двадцать лет! - закричал вдруг рассвирепевший Судейкин. - Ты ведь уехал неизвестно куда, - в неизвестность, в даль, в дальние страны; ходили слухи, что тебя задавила машина, что ты внезапно покончил с собой, попал в психушку, ушел в монастырь, живешь в катакомбах на окраине города; целых двадцать лет - и ни одной новой строчки! два десятилетия - и ни весточки, ни привета, ни даже намека о том, жив ты еще, или давно уже распался на атомы? что же мне было делать в такой ситуации? спокойно сидеть, и наблюдать, как кто-то другой, а не я, твой самый близкий и преданный друг, прибирает к рукам это хозяйство? - он обвел руками свой кабинет, имея, очевидно, в виду всю его роскошь, все эти вызолоченные потолки, мебель, картины, золотые посмертные маски, памятники в переулках Москвы, многотомные собрания сочинений, пожертвования меценатов и государства.
Некоторое время они молчали, стараясь не смотреть друг другу в глаза; Судейкин чувствовал, что немного погорячился; Арсений же Вульф не мог про себя не признать, что в его словах есть доля правды. Наконец Николай Гаврилович спросил, немного смущаясь и постукивая пальцами по столу:
- Послушай, может быть, тебе нужны деньги? какая-нибудь небольшая, но вполне приличная сумма? ты не стесняйся, говори правду, наш Фонд достаточно солиден и основателен, чтобы помогать любому нуждающемуся литератору. - Тут он внезапно осекся, и быстро поправился: - Впрочем, что за чушь я несу? извини, дружище, но твое внезапное появление ниоткуда, из тьмы времен, из какого-нибудь юрского допотопного периода, перевернуло все у меня в голове. Собственно говоря, я теперь здесь лишний, и не только все деньги, - между нами, деньги немалые, - но и само это кресло директора принадлежит теперь только тебе; ты теперь здесь царь и хозяин, а мы... - он безнадежно махнул холеной рукой, - мы теперь никому не нужны; мы теперь удалимся куда-нибудь в глушь, в деревню, засядем за новый роман, слепим какую-нибудь очередную нетленку, которая, дай Бог, проживет день, или два; а потом... - он опять махнул с досадой рукой. - Потом все это закончится, и начнется какая-то новая эра; эра воскресшего Арсения Вульфа. Ах, как же некстати, как некстати ты вернулся сюда!
- Погоди, Николай, погоди, - строго заговорил в ответ сам виновник всех этих упреков, - я не собираюсь нарушать всех ваших планов. Кто я, собственно, такой, чтобы все это разрушать и испортить? человек ниоткуда, вернувшийся через двадцать лет неизвестно зачем; пришедший, как ты сам говорил, не то из психушки, не то из подземных заброшенных катакомб; ради Бога, занимайтесь своими благотворительными проектами, кормите беспризорников, воздвигайте скульптуры, издавайте многотомные собрания сочинений, - для меня, если честно, все это не имеет никакого значения; да и денег мне тоже не нужно; и на место твое претендовать я тоже не собираюсь; у меня, Николай, совершенно иные заботы и мысли, и вернулся я в Москву вовсе не ради славы, а для того, чтобы разыскать здесь одного человека.
– Разыскать здесь одного человека? - рассеянно спросил Николай Гаврилович. - Кого же ты, мой давнишний друг, собираешься искать в нашей столице?
–Женщину, - ответил смущенный гость. - одну необыкновенную женщину, которая, поверь мне, стоит всех этих усилий.


Глава шестая

Тем временем еще одна женщина, уже упомянутая здесь Ангелина Рогожина, предупрежденная секретаршей Судейкина, а также пришедшим в себя Никитой, примчалась в здание Фонда, и, ни жива, ни мертва, стояла рядом с директорским кабинетом. Наконец, решив, что откладывать встречу больше нельзя, она с бьющимся сердцем толкнула дверь, и вошла в кабинет Николая Гавриловича. Тут сразу же надо сказать, что образ Арсения Вульфа, с которым она когда-то входила вместе в литературный кружок, давно стерся, был заменен образом новым; культивируемым отчасти самой Ангелиной Рогожиной, отчасти Судейкиным, отчасти всеобщим безумием поклонения классику, центром которого был Фонд его имени; здесь сложился образ Арсения Вульфа юного, двадцатипятилетнего, покинувшего отчизну раньше, чем сделал это, к примеру, Лермонтов, у которого было еще в запасе два года, во время которых создал бы он множество нетленных шедевров; у Арсения Вульфа этих лет, к сожалению, не было, он не успел сделать так много, как Лермонтов, и поэтому в сознании его почитателей был еще более юным, более ранимым, почти что подростком; хрупким, искренним, и бесконечно несчастным гением с прекрасными белокурыми волосами, нежным девичьим овалом лица, и странным, нелепо и грубо сломанным носом, придающим ему оттенок трагичности, намекающим на некую тайну, надрыв, быть может даже безумие, так роднившее его с гениями отечественной литературы. Входя решительно в кабинет Николая Судейкина, Ангелина Рогожина было готова к любой неожиданности, но только не к тому, что предстало пред ее глазами. Да, безусловно, это был он, Арсений Вульф, но не юный, не белокурый и беспомощный гений, которому в последнее время посвятила она много стихов, а зрелый сорокапятилетний мужчина, к тому же старомодно, и даже бедно одетый, сидящий в кресле напротив Судейкина эдаким непрошенным бедным родственником; приехавшим из провинциальной глуши неизвестно для чего и зачем, - для того, очевидно, чтобы напомнить о ее собственном, совсем уже не юном возрасте; чтобы сломать, испачкать, грубо разрушить тот благородный и чистый облик Арсения Вульфа, который носила она в своем сердце, и который никому не собиралась уступать; да, это был он, и в то же время не он; это было грубое вторжение в ее чистый поэтический мир; в ее устоявшуюся, и такую приятную жизнь; одним словом, все это было нехорошо, все было излишне, и очень некстати.
- Ах, Арсений! - кинулась она к сидящему в кресле знакомому незнакомцу, и, припав к нему, замерла, не зная, что же сказать еще; выходило, что дальше говорить было нечего, и Ангелина, просидев в такой неудобной позе некоторое время, подняла наконец голову, и жалобно посмотрела на Судейкина, ища у него поддержку в этот щекотливый и деликатный момент встречи двух бывших возлюбленных; впрочем, она уже не была уверена, были ли они когда-нибудь возлюбленными, или все это ей просто пригрезилось.
Николай Гаврилович, придя на помощь Рогожиной, подскочил к ним обоим, и, оттащив в сторону поэтессу, освободил не на шутку испуганного Арсения Вульфа. Потом он помог им обоим раздеться, вызвал к себе секретаршу, позвонив в изящный серебряный колокольчик, стоящий у него на столе, и попросил принести что-нибудь перекусить, многозначительно покрутив в воздухе пальцами; была принесена бутылка шампанского, и бывшие друзья, выпив за встречу, уже через пару минут вели себя так, как будто и не было у них за плечами долгой двадцатилетней разлуки.
- Мы ведь с тобой, Арсений, расстались в дни московской Олимпиады, - щебетала возбужденная Ангелина Рогожина. - Помнишь, мы ходили смотреть поединки боксеров; ты, я, и Николай, - а потом у тебя, в маленькой комнатке в Тушино, пили вино и грезили о будущем расцвете искусства; помнится, у тебя еще была желтая канарейка, - такая необыкновенная маленькая певунья, которая сидела в клетке и без устали щебетала; этот щебет маленькой птички, эти грезы о расцвете искусства, это терпкое вино и союз трех верных сердец, - вот и все, что осталось после тебя на долгие годы; ах, противный, неужели ты не мог мне позвонить, или хотя бы оставить записку? исчез, бросил нас вдвоем с Николаем, и с этим жутким застойным обществом, в котором жили мы без тебя и твоей желтой голосистой певуньи!
– Между прочим, Ангелина потом написала поэму и об этой последней встрече, и о матче боксеров, с которого мы только-только пришли, и об этой маленькой канарейке. "Птичка в клетке", если не ошибаюсь.
– "Резвая пташка", - тотчас поправила его Ангелина, - поэма называлась "Резвая пташка". Вечно ты, Николай, все перепутаешь и испортишь!
– Да, да, "Резвая пташка", - поправился Николай. - А еще у нее есть цикл стихов под названием "Любовники в сентябре".
– "Любовники в октябре"! - совсем уж обиделась Ангелина. - Ты только о своих вещах без ошибок запоминаешь, а к моим относишься пренебрежительно; считаешь, что твоя книга воспоминаний более ценная для потомства, чем мои стихи и поэмы; ты знаешь, - хихикнула она, неожиданно ухватившись за рукав Арсения Вульфа, - он только что закончил книгу воспоминаний; называется не то "Потерянный гений", не то "Гений, которого мы потеряли".
– "Гений, которого мы все потеряли", - поправил обиженный Судейкин. - Ты, Ангелина, пропустила слово "все"; как видишь, не только прозаики иногда ошибаются, но даже и заслуженные поэтессы; между прочим, Ангелина у нас не какая-нибудь обыкновенная стихослагательница, а лауреат премии имени Армения Вульфа.
– А что, есть уже и такая премия? - весело спросил сам Арсений Вульф, изрядно опьяневший от бокала шампанского, которому этот разговор, а также оба собеседника, нравились все больше и больше.
- Есть! есть! - закричал Николай Гаврилович. - И премия имени Арсения Вульфа, и стипендия имени Арсения Вульфа, и даже шоколад имени Арсения Вульфа скоро появится; между прочим, десять процентов от прибыли будет поступать в наш Фонд и идти на рекламу и на представительские мероприятия; а в конце года мы еще и автопробег имени Арсения Вульфа думаем организовать! между Москвой и Парижем, с финишем у самой Эйфелевой башни.
– И новый автомобиль - "Желтая канарейка" - скоро появится на одном из московских заводов, - опять хихикнула Ангелина Рогожина. - Это все Судейкин придумал; он у нас мастер по части рекламы; ты ему, Арсений, очень многим теперь обязан; он тебя, можно сказать, вывел в люди и вытащил из забвения; тебя, и твою желтую канарейку.
– А знаете, друзья, - улыбнулся хмельной и веселый классик, - с этой маленькой канарейки, собственно говоря, все и началось; это из-за нее покинул я вас на столь долгое время.
– Покинул на столь долгое время? из-за маленькой канарейки? из-за этой желтой маленькой щебетуньи? - закричали разом Рогожина и Судейкин. - Вот здорово! рассказывай немедленно, причем тут желтая канарейка?
– А притом, дорогие мои друзья, что именно она, эта несчастная птица, заставила меня по-новому оглянуться вокруг; критически посмотреть и на себя, и на свою жизнь, и на свое неумелое, бесполезное сочинительство; дело в том, что после нашей веселой пирушки, - там, в Тушино, в убогой комнатке, которую снимал я у какой-то мегеры, заваленной до потолка книгами и бумагой, - после нашей пирушки птичка эта неожиданно сдохла.
– Сдохла? желтая канарейка? вот здорово! вот не было печали, так птичка сдохла внезапно!
– Да, сдохла, и лежала в клетке кверху лапками, такая маленькая и такая жалкая, что в этот миг у меня внутри все перевернуло и переставилось с ног на голову; или наоборот, с головы на ноги; я вдруг, друзья, осознал, что занятие литературой для меня не более, чем дань моде; некое лицедейство, некий фарс, разыгрываемый с помощью тебя, Николай, и тебя, Ангелина; некий, если хотите, постыдный физиологический акт, которому предаюсь я вместе с вами двоими с утра и до вечера, - вместо того, чтобы честно и достойно признаться: писателя из меня не получилось; да, знаю, знаю, вы сейчас будете возражать, вы сейчас приведете в пример все эти ваши изобретения, все эти фонды, автомобили, премии и стипендии, которые вы высосали из пальца неизвестно зачем, и будете, наверное, правы; но все это имеет смысл лишь сейчас, все это не что иное, как мое возможное будущее; виртуальное будущее, как модно сейчас у вас выражаться; но тогда, в убогой комнатке, под чердаком, глядя через прутья клетки на это мертвое, жалкое тельце, я вдруг понял, что должен немедленно куда-то бежать.
– Должен немедленно куда-то бежать? - прошептала с расширенными от ужаса глазами Ангелина Рогожина.
– Да, Ангелина, должен куда-то бежать; из этой страшной комнаты-клетки, из этого страшного и безумного мира, который требует от меня ежедневно предаваться все тому же противоестественному, аморальному акту; выдавливанию из себя по строчкам рассказов, которых накопилось уже десять или двенадцать; которые уже изданы отдельной книжкой; и которые никому, в том числе и мне, абсолютно неинтересны; которые забудутся сразу же, как только их прочитают; о которых уже через год будут знать только лишь книгопродавцы на книжных развалах; и я вдруг понял, что должен бежать.
– Должен бежать? - зловеще и страшно прошептала Рогожина.
– Да, должен бежать; куда угодно: на север, на юг, на восток, или на запад; быть может, даже на Луну, или на Марс; но только бы не остаться здесь, в атмосфере удушливой и придуманной лжи, сочиненной для меня неизвестно кем и неизвестно с какой тайной целью; если не хочу еще при жизни стать мертвым, как эта желтая несчастная канарейка; и вот поэтому-то я бежал.
– Бежал? но куда, куда ты бежал?
– Ах, друзья, не все ли равно, куда? то ли на север, то ли на юг, то ли на восток, то ли на запад? иногда мне казалось, что я жил на Луне, иногда - на Марсе, иногда вообще Бог знает где; но главное, что я жил, что я двигался, что я дышал, что я не был обманщиком и лицедеем; видит Бог, я не хотел сюда возвращаться, но так уж получилось, что некие, весьма важные и неотложные обстоятельства, заставили меня это сделать.
– Да, да, - подхватил Судейкин, - ты уже говорил, что разыскиваешь какую-то женщину.
– Разыскиваешь женщину? - встрепенулась Ангелина Рогожина. - Ты разыскиваешь в Москве какую-то женщину?
– Да, - устало и мечтательно улыбнулся Арсений Вульф. - Разыскиваю женщину, которая дороже мне всего, что есть в этом мире; дороже богатства, счастья, славы, и даже самой жизни; жизни, которая без нее потеряла бы для меня всякий смысл.
– Разыскиваешь женщину, которая дороже тебе богатства и славы? – беспокойно произнесла Ангелина Рогожина. - Но кто она, эта твоя прекрасная незнакомка! любовница, подруга, сестра, наконец?
– Это моя жена, - мечтательно улыбнулся Арсений Вульф.
– Жена, это твоя жена? так ты, негодяй, успел все же жениться? - в один голос закричали Рогожина и Судейкин.
– Да, друзья, успел, и, поверьте, никогда ни на минуту об этом не пожалел.
– Ну ты, брат, даешь! - озадаченно протянул Судейкин. - Извини, брат, но представить себе женатого Арсения Вульфа я, к сожалению, не могу. Могу кем угодно представить его: хоть академиком, хоть президентом, хоть, если на то пошло, директором нашего Фонда; но представить его женатым, пусть даже на королеве, - это уже ни в какие ворота не лезет; юные гении не бывают женатыми!
Ангелина же вообще ничего не сказала; ей было нечего сказать, ибо это известие - женитьба Арсения Вульфа неизвестно когда и неизвестно на ком, - подрывало ее заслуженный, ценою крови и пота приобретенный авторитет подруги юного несчастного гения; которая одна его в жизни поддерживала, и который, не будь этой поддержки, ни за что бы не создал свой изумительный цикл рассказов; она сидела, ни жива, ни мертва, и размазывала по лицу большие горькие слезы. Видимо, на что-то решившись, она решительно обернулась к виновнику этих слез, и далее схватила его за руку, но неожиданно оказалось, что он тихо и незаметно уснул, свернувшись калачиком в кресле, словно ребенок; переглянувшись с Судейкиным, они быстро поднялись, и на цыпочках вышли из кабинета; Николай Гаврилович перед этим на всякий случай отключил телефон, а Рогожина, поддавшись внезапному чувству, накрыла Арсения Вульфа его собственным демисезонным пальто, и быстро, сразу же этого застеснявшись, поцеловала в щеку.


Глава седьмая

К сожалению, внезапное появление в Фонде Арсения Вульфа не прошло незамеченным для других членов правления; то ли виновата была во всем секретарша Судейкина, то ли пришедший в себя швейцар Никита, но под вечер, один за другим, стали прибывать в особняк на Дмитровке члены правления "Общественного Фонда памяти Арсения Вульфа", среди которых, между прочим, были и академики, и писатели, и космонавты, и даже члены правительства. Сам виновник такого переполоха безмятежно спал в огромном директорском кабинете, свернувшись калачиком в глубине покойного глубокого кресла, а рядом, в такой же огромной комнате с высокими потолками, члены правления пытались осмыслить суть только что случившихся событий; ибо суть возвращения Арсения Вульфа без сомнения, была иррациональна, мистична, и никакому объяснению не поддавалась. Когда все наконец-то собрались (впрочем, успели прийти далеко не все, некоторые задержались на таких же собраниях, - одни в правительстве, другие в аналогичных общественных фондах, - и суть этих других собраний была не менее мистической, чем собрания нынешнего), - когда все наконец-то собрались, и расселись за огромным круглым столом, слово взял Николай Гаврилович Судейкин, и кратко изложил сложившуюся ситуацию. Он объявил, что по непонятным причинам, - а лично он, как русский писатель, не исключает и причины потустороннего свойства, - сегодня утром в здание Фонда зашел Арсений Семенович Вульф, который, как известно, считался давно уже умершим; или исчезнувшим; или удалившимся в добровольную ссылку; поскольку факт гибели двадцать лет назад Арсения Вульфа не был установлен документально, то и нельзя было отрицать возможности его возвращения; такая возможность существовала всегда, и лично он, как близкий друг Арсения Вульфа, ее до конца никогда не отбрасывал, хотя и не подготовился к ней должным образом; как бы то ни было, но Арсений Вульф все же вернулся, с ним была проведена предварительная беседа, в которой участвовала Ангелина Рогожина, и после которой, не удержав, очевидно, радости возвращения, виновник события безмятежно уснул. "Прямо в кресле, господа, свернувшись калачиком, словно ребенок!" - закончил с улыбкой Николай Гаврилович Судейкин.
- Послушайте, господа, ведь это какой-то бред! - воскликнул видный член правления, тоже, кстати, писатель, выпустивший лет двадцать назад роман о творчестве Льва Николаевича Толстого, и по этой причине почему-то считавшийся русским Толстым; ходивший, между прочим, босиком, носивший огромную бороду "а-ля Лев Николаевич", имевший даже поместье недалеко от Москвы, и проповедующий идеи всеобщего и близкого братства, до которого вот-вот все мы доживем; между прочим, создан был им свой собственный "Фонд памяти Льва Николаевича Толстого", по размаху, вложенным капиталам, и общественному резонансу, который имел он в российском обществе, намного превосходящий Фонд Арсения Вульфа; куда там было Николая Судейкину до Владлена Ефимовича Занозина; Владлен Ефимович Занозин, в некотором роде, был папой для таких же, но более молодых, организаторов и владельцев бесчисленных фондов, паразитирующих без зазрения совести на памяти великих людей; правда, ради справедливости надо сказать, что Лев Толстой все же был великим писателем, написавшим несколько прекрасных романов, имеющий заслуженное собрание сочинений, а не всего лишь десять, или двенадцать рассказов, к тому же простеньких, и не претендующих на философское осмысление жизни; впрочем, создание на основе этих рассказов, востребованных, кстати, и самими читателями, солидного и важного фонда говорит о больших способностях Николая Судейкина, сумевшего вовремя уловить направление ветра, общественного читательского интереса, общественного капитала, и прочего, а также привлечь к этому направлению нужных людей; одним из таких нужных людей как раз и был престарелый философ и хитрый лис Владлен Ефимович Занозин, к мнению которого, безусловно, стоило прислушаться: классики не должны жить больше положенного, они должны вовремя уходить, и уступать место своим почитателям; своим духовным наследникам; которые бережно разовьют и сохранят их великое творчество.
- Вы хотите сказать: оставлять место своим эпигонам? - ехидно спросила хмельная от только что выпитого шампанского Ангелина Рогожина, вообще-то острая на язык и несдержанная в высказываниях, а сейчас, ввиду странных и непонятных событий, особенно резкая и возбужденная. - Вы хотите сказать, что великие люди не должны слишком долго засиживаться на своих великих местах? - опять ехидно спросила она. - Что они должны оставлять свое имя холодным и циничным дельцам, наживающим на них свой бессовестный капитал? вы, очевидно, это хотите сказать, уважаемый Владлен Ефимович?
Присутствующие в комнате члены правления были поражены такой невиданной дерзостью: напасть на самого Владлена Ефимовича Занозина! впрочем, Ангелине Рогожиной много прощалось; она, как-никак, была подругой Арсения Вульфа, а по некоторым тайным намекам, по некоторым слухам, подлинность которых установить уже было нельзя - тайной женой гениального классика; более того — ходили слухи даже о сыне Арсения Вульфа, тайно рожденном ею где-то в глуши, тщательно до времени скрываемого от общественности, и уже, вроде бы, продолжившего дело отца; уже что-то такое в глуши написавшего, вроде бы даже два или три коротких рассказа, - таких же лиричных и трогающих за живое, как и сами рассказы Вульфа. Впрочем, все это были тишь слухи, однако Ангелина Рогожина, придававшая, самим фактом своего существования, слухам этим тайну и остроту, была для фонда жизненно необходима; без нее он лишился бы той изюминки, которую имел в лице загадочной поэтессы, привлекавшей многочисленных дарителей и меценатов; дарили не только Фонду, но и верной подруге Арсения Вульфа, а также его вообще виртуальному сыну; поэтому даже нападение на Владлена Ефимовича, патриарха отечественных общественных фондов, было встречено присутствующими, в общем, спокойно; да и сам Владлен Ефимович, искренний толстовец и последователь теории непротивления, добродушно и весело отнесся к выходке Ангелины Рогожиной.
- Друзья, друзья, единство превыше всего! единство и братская любовь к ближнему своему: добродетельная, чистая и платоническая; ибо ради этой любви, господа, и создан наш общественный Фонд; ради любви, господа, и уважения к памяти великого человека! - добродушно сказал он раскатистым басом.
- Ха-ха, - чистая и платоническая любовь! - саркастически воскликнула еще одна женщина, член правления Фонда Мария Адольфовна Брамс, работавшая, между прочим, в правительстве на высокой и ответственной должности. - Ха-ха, чистая и платоническая любовь! да где же вы видите здесь такую любовь, уважаемый Владлен Ефимович? тут и не пахнет никакими возвышенными платоническими отношениями; тут, если хотите, пахнет утонченным развратом, богемой, тайными извращениями и вообще негативным влиянием, оказываемым на наше юное поколение! ха-ха, - чистые и платонические отношения! ха-ха, - братская любовь к ближнему своему!
- Да, - вызывающе вскочила с места Ангелина Рогожина, и закричала в лицо своей обидчице и постоянной сопернице, Марии Адольфовне Брамс, которая, будучи в том же возрасте, что и Ангелина Рогожина, не имела в прошлом такой блистательной любовной интриги; которая не была подругой великого человека, и поэтому остро завидовала поэтессе. - Да, вы правы, уважаемая Мария Адольфовна, - нашу любовь никак нельзя назвать платонической! нельзя потому, что в горниле этой любви и родилось то великое творчество, которому все мы здесь поклоняемся; да, именно в горниле, в богеме, и даже отчасти в разврате, без которых не было бы ни Фонда, ни Арсения Вульфа, ни ваших, Мария Адольфовна, дивидендов; которые получаете вы, спекулируя на памяти великого человека!
- Это я спекулирую на памяти великого человека? - вскричала задетая за живое Мария Адольфовна. - Каким же способом делаю я это, уважаемая коллега?
- А таким способом, уважаемая Мария Адольфовна, что не вы ли на фабрике "Большевик" выпускаете шоколад с портретом моего Арсения Вульфа? не вы ли пачкаете своим шоколадом память светлого и великого человека? я, между прочим, шоколад с его портретом не выпускаю!
- Да, вы, разумеется, не выпускаете шоколад, - парировала удар Мария Адольфовна, - вы просто-напросто его кушаете; вы гнушаетесь простой и черной работы, вы витаете в облаках, вы до сих пор живете воспоминаниями о богеме, которая засосала вас, как засасывает трясина неопытного и беспечного кролика!
- Это меня, как кролика, засосала богема? - закричала разъяренная Ангелина Рогожина. - Это я живу воспоминаниями о прошлой любви? А вас, значит, не засосала трясина бизнеса? Вы, значит, не погрязли в болоте пошлой политики? Вы, значит, трудитесь в правительстве на благо народа, а в это время никто в стране не голодает, не выходит на рельсы, и не сходит с ума? вы, значит, давно уже всем нам построили коммунизм?
- Успокойтесь, господа, успокойтесь, - вмешался наконец в перебранку Николай Гаврилович Судейкин, не без некоторого интереса наблюдавший за перепалкой двух разгневанных женщин. - Успокойтесь, а то мы не знаю, до чего можем дойти; так мы можем просто-напросто друг друга перестрелять, и кто-то третий, господа, кто-то намного хуже, чем мы, придет на наше святое место; которое, как известно, не бывает пустым; пропадет тогда и ваш шоколад, Мария Адольфовна, и ваши, Ангелина, чистые воспоминания; а поэтому, господа, не будем спорить, а будем вычислять, как сказал кто-то из древних.
- Да какие тут, господа, вычисления? - тут и так все понятно и ясно, как чистое стеклышко! - воскликнул еще один, до этого молчавший, член правления Фонда, Борисфен Яковлевич Кулебякин; личность это была не менее загадочная и достойная описания, чем Арсений Вульф, или Ангелина Рогожина! Дело в том, что Борисфен Яковлевич Кулебякин был не кем иным, как нашим российским Уэллсом, и именно по этой причине был призван в члены правления Фонда. Вообще же быть российским Уэллсом, Пушкиным, Достоевским, или, к примеру, Бернардом Шоу, дело, оказывается, не такое уж трудное; никто, правда, до Борисфена Яковлевича, об этом решительно не догадывался, и технологии таких превращений абсолютно не знал; дело же, как оказалось, было проще простого: Борисфен Яковлевич, несколько еще лет назад рядовой писатель-фантаст, взял, да и написал в шутку письмо классику мировой фантастической литературы; через какое-то время, таким же шутливым образом, он сам себе написал ответ, в котором Герберт Уэллс отмечал заслуги Борисфена Яковлевича Кулебякина в деле развития отечественной фантастической мысли, и даже ставил его выше Ивана Ефремова и братьев Стругацких; слово за слово, - завязалась обширная переписка, высосанная из пальца самим Борисфеном Яковлевичем, переписка, которую, однако, на полном серьезе, опубликовали в одной московской газете; дальше же началось вообще что-то немыслимое, доказывающее виртуальность нашей общественной жизни: в реальность такой переписки поверил не только читатель газеты (весьма, кстати, бойкой, и расходящейся большим тиражом), но и сам автор розыгрыша. Дальше больше - в реальность контактов Кулебякина и Уэллса поверило множество нормальных людей, его самого стали приглашать на пресс-конференции, брать интервью, показывать по телевизору; как-то раз в одной из таких телевизионных программ рядом с отечественным Уэллсом мелькнул и сам автор "Войны миров" и "России во мгле", решительно объявивший, что лучше Борисфена Яковлевича фантастику в России вообще не пишет никто; это виртуальное, и, естественно, абсолютно мистифицированное заявление породило устойчивую моду на отечественного Уэллса; книги его продавались огромными тиражами, сам же он, пользуясь случаем, написал пару бестселлеров: "Новейшая машина времени", "Борьба миров продолжается", "Россия снова во мгле", и, наконец, самый последний: "Мой друг Герберт Уэллс"; нечего и говорить, что наш достославный российский Уэллс был членом множества разных организаций, в том числе и Фонда Арсения Вульфа; нечего также и говорить, что его личная биография была не менее загадочна и виртуальна, чем биография, да и само появление в Москве Арсения Вульфа; пришло время не удивляться ничему, и Борисфен Кулебякин являл собой наглядный пример этого утверждения; было ему, кстати, уже под пятьдесят, он был седовлас, приземист, и почему-то ходил в кожаных черных штанах, очень плотно облегавших его полные короткие ноги; впрочем, на причуды отечественного Уэллса многие смотрели сквозь пальцы, по русской пословице: был бы человек гениальный, а во что он одет - дело десятое.
- Тут, господа, все действительно ясно, как стеклышко, и не требует ни истерик, ни дополнительного философского осмысления; нынешний литературный процесс, господа, - как, впрочем, и процесс общественной жизни, - не поддается никакому логическому объяснению; все, господа, в высшей степени иррационально и виртуально; все встало на голову, все поменялось местами, и поэтому не надо ничему удивляться, а надо принимать жизнь такой, какая она есть. - Тут Борисфен Яковлевич привстал на свои короткие ноги, расправил свои кожаные штаны, и, радуясь возможности поговорить (а поговорить он любил), с увлечением продолжал: - Да, господа, воспримем все, как оно есть, без каких-либо логических объяснений; не надо, господа, гадать и раздумывать, откуда пришел к нам Арсений Вульф: из прошлого, настоящего, или из будущего; это, господа, не суть важно; важно то, что он находится здесь, и что с ним можно работать.
- То есть как так можно работать? - взвизгнула истерически Ангелина Рогожина. Он что, лошадь в цирке, чтобы с ним можно было работать?
- Да, - невозмутимо подтвердил Борисфен Яковлевич, - в некотором смысле он действительно лошадь в цирке; то есть, господа, я хочу этим сказать, что есть все предпосылки для удачного представления, для шоу, для великолепного праздника; есть наш Фонд, то есть, иначе, цирк, и есть Арсений Вульф, то есть та рабочая лошадь, которая и будет бегать по кругу; пускай, господа, побегает, пускай потрудится на благо народа; пускай откушает черный хлеб гениального литератора; быть может, после этого черного и неблагодарного хлеба ему не очень-то и захочется здесь оставаться.
- То есть как так попробовать черного и неблагодарного хлеба? - спросил у Борисфена Яковлевича озадаченный Судейкин. - Что вы этим хотите сказать?
- А то, Николай Гаврилович, что вы на время, подчеркиваю - на время! - должны уступить Арсению Вульфу его законное место; в конце концов, раз Фонд носит его имя, а также фамилию, то и сам он должен владеть этим Фондом; все здесь теперь принадлежит лишь ему; все: мебель, стулья, банковские счета, картины, скульптуры, здание, и даже мы, его верные и преданные почитатели; пусть занимает директорский кабинет, и с завтрашнего же утра подписывает бумаги и принимает просителей.
- Подписывает бумаги и принимает просителей? - озадаченно переспросил Николай Гаврилович.
- Да, да, подписывает бумаги и принимает просителей; как делает это, кстати, господин Горбачев, тоже возглавляющий фонд имени себя самого; как делали бы это Толстой или Уэллс, решись они вернуться к нам из невозвратной дали; по крайней мере Уэллс, господа, свой собственный фонд точно б возглавил!
Тут уж пришлось и Владлену Ефимовичу Занозину подтвердить, что и Лев Толстой, явись он к нам сейчас из невозвратной дали, непременно бы возглавил свой собственный фонду, ибо глупо такую игрушку (некоторым, правда, послышалось - кормушку) выпускать из собственных рук; решено было поэтому сегодня же вечером, как только виновник переполоха очнется от сна, передать ему весь Фонд: от швейцара - до последней копейки, накопленной Фондом за последние годы; с напоминанием о той огромной ответственности, которая отныне ложится на его гениальные плечи; что-то, правда, попыталась прокричать в ответ на эти слова все еще хмельная Ангелина Рогожина, но ее быстро, всем правлением, осадили; так же быстро поставили на место и Марию Адольфовну Брамс, пытавшуюся что-то Рогожиной возразить; осуществление замысла, то есть передачу дел Арсению Вульфу, возложили на Николая Гавриловича Судейкина, который тем же вечером и привел его в исполнение.


Глава восьмая

Арсений Вульф и сам толком не понимал, как же он так по-мальчишески, глупо, согласился на уговоры Судейкина, и принял его предложение остаться жить в помещении Фонда. У него в Москве было важное и неотложное дело, из-за которого, собственно, он сюда и приехал. Он пытался говорить об этом с Николаем Гавриловичем, начинал было рассказывать о тех неотложных поисках, которые он планировал предпринять, - но все было напрасно! как только лишь речь заходила о женщине, - той женщине, ради которой он сюда и вернулся, так сразу же говорилось ему об Ангелине Рогожиной, с которой, правда, он был знаком лет двадцать назад, и даже вместе состоял в каком-то литературном кружке, но о которой давно уже и прочно забыл; к котором никогда не питал каких-то особенных чувств, и уж тем более никогда не любил; вообще же события тех давних дней он всегда воспринимал с известной долей иронии; все тогда было неглубоко, все только-только лишь начиналось, в том числе и его писательская карьера, и потому увидеть здание грандиозного литературного храма, - здание Фонда имени себя самого, - было ему одновременно и дико, и очень смешно; точно так же было ему очень смешно увидеть немолодую, располневшую, истеричную женщину, которая претендовала на какие-то особенные к нему отношения; которая намекала на что-то такое, чуть ли даже на тайный брак, или любовную связь, чуть ли даже не на ребенка, которого имела она от него, и которого, как доказательство, вот-вот готова была предъявить. Все это, повторяем, было ему одновременно и дико, и очень смешно; совсем не для этого, не для участия в смешном и нелепом спектакле, главным героем которого, к сожалению, был он сам, вернулся он в Москву через многие годы; но, видимо, то неотложное и важное дело, ради которого он и прибыл сюда, следовало отложить на несколько дней; хорошо еще, что хоть Судейкин вел себя нормально, не кривлялся и не паясничал, как Ангелина Рогожина, и с предложением которого поселиться в здание Фонда он в конце концов согласился; он, правда, поставил условием, что проживет здесь недолго, всего лишь несколько дней, после чего сразу же приступит к поискам, и Судейкин немедленно согласился на это; он уговорил его жить в своем кабинете, на втором этаже роскошного особняка, который по всем законам принадлежал теперь Арсению Вульфу; впрочем, добавил Судейкин, в нашей стране произошли такие грандиозные перемены, что не только особняк, но даже и заводы, и целые фабрики с тысячами рабочих принадлежат теперь конкретным хозяевам; нельзя также, заметил Судейкин, удивляться тому, что Фонд имени Арсения Вульфа принадлежит самому Арсении Вульфу, ибо похожий пример и стране уже есть: Фонд имени Горбачева великолепно управляется самим Горбачевым; и точно так же Фонд имени Льва Николаевича Толстого великолепно управлялся бы самим Львом Толстым, появись он сейчас, в современной Москве; на робкое замечание Арсения Вульфа, что Лев Толстой вряд ли бы стал рекламировать себя с помощью фондов, а тем более административной работы, Судейкин заметил, что это дело десятое; есть люди, которые себя рекламируют, а есть такие, которые прячутся от первого же интервьюера; дело не в человеке, а в сложившемся факте; короче говоря, Вульфу не оставалось иного, как согласиться с доводами Судейкина; он даже согласился переодеться в другую, более модную и дорогую одежду, которую из ближайшего супермаркета принесли ему секретарша с Никитой; секретаршу, кстати, звали Полиной, а швейцар Никита, вполне оправившийся и пришедший в себя, оказался добрым и ласковым малым, готовым услужить в любую минуту; короче говоря, все складывалось как нельзя более удачно; переночевав в директорском кабинете на огромном диване, он проснулся утром довольно поздно, быстро переоделся в новое платье, позавтракал кофе с булочками, которыми его угостила Полина, и, усевшись за директорский стол, с интересом огляделся по сторонам.
Огромный директорский кабинет, залитый утренним чистым светом, льющимся с улицы через высокие окна, казался еще более монументальным и грандиозным; золотые наяды и херувимы, свешивающиеся с  потолка, радостно улыбались и приглашали хорошо поработать; Арсений Вульф потер руки, и с головой окунулся в кучу бумаг, лежащих у него на столе. Здесь, кажется, были все документы, накопившиеся в Фонде за несколько лет; с того самого времени, как был он зарегистрирован группой энтузиастов, чуть ли не одними только Судейкиным и Рогожиной, до нынешних пор, когда превратился он в мощную финансовую организацию, всасывающую в себя деньги с разных сторон, и расчетливо вкладывающую их в разные коммерческие начинания; со своим особым правлением, в котором, помимо пяти уже упоминавшихся лиц, а именно Судейкина, Рогожиной, толстовца Занозина, фантаста Кулебякина и члена правительства Марии Адольфовны Брамс, было еще два или три человека; они, впрочем, в это время болели, и в описываемых событиях временно не участвовали. Поначалу, как явствовало из документов, Фонд был совсем небольшой, можно даже сказать, скромной организацией; чем-то вроде кружка самодеятельности в заштатном доме культуры; но по мере роста интереса к творчеству Арсения Вульфа, - интереса, надо признать, непонятного и по сей день, или, иначе, непонятого до конца, - по мере всплеска читательского интереса и переиздания его единственной книжки рассказов, дела Фонда сразу улучшились; Фонд сам занялся изданием книжки Арсения Вульфа, пользуясь большими финансовыми скидками, которые имели культурные организации, и постепенно прибавил к ней воспоминания об авторе Судейкина и Рогожиной; было проведено несколько конференций общественности, после которых Фонду передали особняк, несколько машин, и большие суммы пожертвований, основную часть которых Фонд направил в коммерческие проекты; по мере роста популярности Арсения Вульфа (неясно было - естественной, или искусственной), росло и финансовое могущество Фонда, который под имя литературного гения стал выпускать продукты питания; такие, как упоминавшийся уже шоколад, а также мороженое, конфеты, особый сдобный "Арсеньевский" хлеб, и даже водку "Арсений Вульф", весьма популярную среди московской интеллигенции; впрочем, водку эту сразу же научились подделывать, и от ее выпуска пришлось отказаться; разогрев читательский интерес к творчеству Арсения Вульфа до степени прямо-таки невероятной, проведя несколько международных симпозиумов, одобрив защиту нескольких диссертаций, постановку уже упомянутой пьесы (называвшейся, иначе, "Демон со сломанным носом"), выпустив изящный трехтомник Вульфа, Фонд перебросил накопившиеся финансы в проекты куда более крупные; так, где-то в Восточной Сибири было куплено месторождение золота, убыточное для государства, но которое Фонд с успехом начал осваивать; были куплены акции одного автомобильного предприятия и начат на нем выпуск автомашин по японской лицензии; автомобили эти (под общим названием "Желтая канарейка") предполагали сделать народными, и завалить ими рынок нашей страны; одновременно, чувствуя недостаточность всего лишь десяти наивных рассказов, написанных двадцать лет назад начинающим литератором, постоянно "находили" на чердаках и в подвалах его новые, якобы когда-то написанные рассказы, которые постоянно добавляли к действительно принадлежащим ему; таким же образом был сфабрикован его "личный архив", "найден" где-то на чердаке его "семейный альбом" с фотографиями, которые тайно смонтировали в одной частной фотолаборатории; фотографии в нем, естественно, не имели к действительности ни малейшего отношения, ибо изображали Вульфа в основном в обществе Судейкина и Рогожиной; причем последняя держала даже у себя на руках некоего улыбающегося младенца, чем намекалось на тайный ее брак с Арсением Вульфом; некоторым малоизвестным, но талантливым литераторам из провинции были даже заказаны несколько новых романов, - то ли написанных некогда Арсением Вульфом, то ли присланных им из вынужденного изгнания, - этого Фонд еще не решил; имя, жизнь, талант, творчество, и даже, кажется, сама смерть Арсения Вульфа эксплуатировались самыми изощренными способами; его действительно демонический облик, как фотография Моны Лизы, мелькал то здесь, то там, появляясь то на водочной этикетке, то на рулоне туалетной бумаги, то на коробке шоколадных конфет, то на обложке модного романа-бестселлера, уже готовившегося в одной из типографий Москвы. Он уже не принадлежал себе, он уже был частью некоего гигантского заговора, некоего саморазвивающегося процесса, - процесса делания денег, в котором он, послужив обыкновенным катализатором, необходимой затравкой, был уже абсолютно не нужен; он оплодотворил своей молодостью, своим безденежьем, своими скитаниями, неустройством и редкими удачами юности этот саморазвивающийся жестокий процесс; этот лязгающий железным чревом конвейер, в котором рождались огромные деньги, уплывали куда-то огромные деньги, а потом опять возникали, словно из ничего, огромные деньги; он был здесь совершенно ненужным, лишним, не имеющим никакого значения для этого огромного ненасытного конвейера; готового подмять под себя вообще все существующее вокруг; всех авторов ранее написанных книг, все биографии, репутации, всех реально живущих, и давно уже ушедших людей, все здания, все заводы, все дороги и фабрики, - механизм этот был готов подмять под себя все существующее, если бы рядом не работали точно такие же механизмы, преследующие точно такие же цели; которые сдерживали его, заставляли держаться в рамках приличий, быть не железным механическим монстром, а общественной организацией в центре Москвы, носящей имя «Общественный Фонд памяти Арсения Вульфа».
Если бы не природное чувство юмора, то при виде всей этой фантасмагории, всего этого сумасшедшего дома, этой фабрики грез, в которую он случайно попал, и которая бессовестно эксплуатировала его собственную жизнь и судьбу, Арсений Вульф, наверное, сам бы элементарно свихнулся; но он был закаленным бойцом, и поэтому, с удивлением разглядывая бумаги, решил разобраться во всем до конца; в это время как раз начали приходить в Фонд первые посетители; вначале появилась экскурсия школьников, осматривающих достопримечательности роскошного особняка, и им всем пришлось поставить автографы в книгу рассказом Арсения Вульфа; ни сами школьники, ни сопровождающая их учительница литературы ничуть не удивились встрече с живым классиком, а одна ученица, бойкая и одаренная девушка, даже прочувственно сказала, что в детстве мечтала быть подругой писателя, такой, как Ангелина Рогожина; и что сегодня, встретившись наконец с Арсением Вульфом, желание это вспыхнуло в ней с новой силой; слышать это Арсению Вульфу было очень приятно. Не меньшее удивление вызвали у него многочисленные счета, которые оплачивал Фонд, жертвуя деньги разным сомнительным организациям, и одновременно отказывая просителям малоимущим, которые, по словам Судейкина, и так ничего не имели, и привыкли обходиться без денег; проявив твердость характера, Арсений Вульф все же подписал несколько таких "неперспективных" счетов, пожертвовав деньги, в частности, тем самым голодным детям, кормить которых планировали начать в булущем; впрочем, такая благотворительность ничего в работе Фонда не изменила, так как счета здесь выписывались практически ежедневно, и по самым различным поводам; просители заранее записывались на прием к руководству, и бдительная Полина сама решала, кого из них следует пригласить, а кого выставить за порог; она составляла особый, заветный список нужных людей, в приеме которым отказать было нельзя, и в начале каждой недели, с утра, клала этот список на директорский стол; ознакомившись с очередным таким нужным списком, Арсений Вульф прочитал, что со следующего понедельника ему придется принять того самого скульптора, Неона Эммануиловича Циферблатова, который как раз в это время заканчивал работу над его бронзовым памятником; кроме того, на прием записались директор принадлежащего Фонду издательства и какой-то руководитель политической организации; из мероприятий предстоящей недели, о которых также упоминалось в записке, значилось посещение автомобильного предприятия, изготовителя машин "Желтая канарейка", открытие в Тихвинском переулке все того же памятника Арсению Вульфу, и, наконец, и самом конце, грандиозный банкет по поводу для рождения Арсения Вульфа, на который был приглашен весь цвет российской общественности; впрочем, до начала недели оставалось еще несколько дней, и, самое главное, вечеров, которые члены правления, хорошо поработав в течение дня, отмечали все вместе, в тесном и приятном кругу; после двух или трех таких вечеров, за небольшим, но со вкусом накрытым столом, за бутылкой шампанского, под звуки приятной музыки (на вечера эти обязательно приглашалось несколько музыкантов) Арсений Вульф как-то незаметно поверил, что он действительно классик; что он действительно русский барин, живущий в центре Москвы в собственном особняке; впрочем, вполне возможно, что его заставили в это поверить.


Глава девятая

Неон Эммануилович Циферблатов, известный скульптор, ваял бюст Арсения Вульфа уже несколько лет, то приостанавливая на время эту работу, то вновь возвращаясь к ней в период творческого подъема; вообще же периоды творческого подъема бывали у него несколько раз в год, и тогда из-под резца великого мастера выходили шедевры поистине планетарного масштаба; впрочем, начинал Неон Эммануилович довольно скромно, в провинции, ваяя скульптуры местных ответственных деятелей, и единственное, что отличало его от коллег по работе - это увлечение большими размерами; склонность к гигантизму вообще была его давней и тайной страстью, поначалу тщательно скрываемой, поскольку она требовала определенных затрат, которых в молодости он себе позволить не мог; тем не менее, всегда, когда была такая возможность, скульптуры его (выполненные не только из камня, но также из бронзы, гипса, дерева, глины, и вообще из всего, что попадалось под руку) поражали монументальностью форм; если это был полководец, то обязательно гигантского роста, с широченной, украшенной пудовыми орденами грудью, и с такими огромными ручищами, с такими толстыми и сильными пальцами, из которых никакая победа выскользнуть не могла; если это был государственный деятель, то обязательно с широкими, открытыми навстречу правде глазами, глядящими вперед в светлое будущее; колхозники и колхозницы его, всегда невероятного роста, на кривых слоновьих ногах, несли за плечами связки колосьев весом никак не меньше центнера; отбойные молотки его усталых шахтеров походили на стартующие к звездам ракеты, а мемориалы павших за светлое будущее бойцов по площади и по размаху работ напоминали раскопки в египетской Долине Царей, настолько прочно, надежно и вечно были вылеплены они начинающим скульптором; видимо, именно за эту надежность, прочность и любовь к гигантизму заметили Неона Циферблатова из столицы, и пригласили изваять монумент одному известному российскому полководцу, выигравшему большую и затяжную войну. Со своей задачей Неон Эммануилович справился великолепно: полководец его сидел на лихом коне высотой с трехэтажный дом, настолько свирепом и страшном, что походил скорее на сфинкса; ноги у коня все были разной величины, размером с плакатные тумбы, а грива столь густой и обильной, что напоминала скорее шерсть мамонта; сам же полководец, восседавший на столь чудном коне, был настолько монументален и строг, а также сосредоточен на военном успехе, что обращать внимание на некоторые недостатки в его пропорциях было как-то даже и неудобно; точно так же было неудобно обращать внимание на мундир полководца, разные части которого принадлежали разным эпохам; на них и не обращали большого внимания, так как главную и единственную задачу - показать превосходство отечественного военного гения над иностранным, - памятник выполнял; остальное было неважно; Неона Циферблатова сразу отметили государственной премией и поручили ему архитектурное обустройство чуть ли не всей нашей столицы; впрочем, столица оказалась слишком большой, и полностью ее облик Неон Циферблатов не смог изменить, хотя и добился вполне существенных результатов; из наиболее известных шедевров его следует отметить гигантскую, высотой не менее двухсот метров, фигуру Русского Гения, установленную на Воробьевых горах, а также каменный Сад Зверей, расположенный недалеко от Кремля; Русский Гений, с лицом свирепым и страшным, как у разбойника, вышедшего на большую дорогу, символизировал взлет народного духа, рождающего массу полезных вещей, как то: валенки, лапти, щи с отрубями, лихую тройку, плакучую иву, ведра на коромыслах, печь с изразцами, избу на курьих ногах, и прочее, все в том же народном духе; все эти прекрасные вещи как раз и рождались из его исполинского тела, причем сами эти роды изваяны были в камне и в мельчайших деталях; скульптурой этой пугали детей, ее проклинали, поносили в газетных статьях, пытались даже взорвать, но все было напрасно: двухсотметровый колосс утвердился на Воробьевых горах основательно и надежно; как египетские пирамиды. Следующим, не менее грандиозным проектом, выполненным, однако, в совершенно иной манере, был уголок русского леса, сложенный из камней в натуральную величину; здесь среди каменных березок и елей прогуливались каменные медведи и зайцы, держащие в лапах каменные самовары, обутые в каменные лапти и сапоги, и даже играющие на каменных гуслях; рядом пробегал неглубокий ручей, вздымались ввысь струи фонтанов, очутившихся, наверное, совершенно случайно среди чащи густого русского леса, и юные, по-европейски одетые продавщицы, торговали иностранными прохладительными напитками; впрочем, был здесь и русский квас, и даже столик с самоваром и пряниками, но посетители, в основном молодые, предпочитали заморские "Фанту" и "Пепси", абсолютно не задумываясь над значением всего этого сооружения; среди других гениальных проектов, пока что не реализованных Циферблатовым, было строительство пирамиды в районе Мытищ, по объему и высоте превосходящей известную пирамиду Хеопса (не был, правда, решен вопрос о названии пирамиды) и возведение над Москвой защитного купола в форме огромной сверкающей луковицы, покрытой пластинами чистого золота и украшенной таким же золоченым крестом и колоколом весом в несколько тысяч пудов; вся эта небесная красота держалась на двух исполинских ногах, уходящих в землю на глубину в несколько километров; циничные журналисты сразу же окрестили задуманную пирамиду "пирамидой Хеопса-Циферблатова", а накрытую сверху столицу – "Москвой на курьих ногах"; впрочем, стоило ли обращать внимание на злобствующих журналистов?! не обращали на них внимания ни Циферблатов, ставший к этому времени уже академиком, ни кормящие его покровители; которым, кстати, нравилась и пирамида в Мытищах, и золотая луковица, осеняющая Москву; нечего и говорить, что у скульптора давно уже была своя мастерская, множество учеников, и такая куча всевозможных заказов, которые он не мог выполнить и за тысячу лет; над памятником Арсению Вульфу (в бронзе, высотой всего лишь пять или семь метров), однако, он работал с перерывами вот уже почти два или три года, то возвращаясь к нему опять, то увлекаясь новыми, не менее захватывающими проектами; уважая в Вульфе творца, равного по мощи себе, он делал этот памятник совершенно бесплатно.
В понедельник, прямо с утра, у Вульфа была назначена встреча в мастерской скульптора на Воздвиженке, и личный шофер Судейкина доставил его туда в назначенный срок; великий скульптор, одетый в просторную серую робу, с засученными рукавами, с молотом и зубилом в крепких мускулистых руках, стоял на стремянке рядом с огромной, слегка обколотой глыбой мрамора, и с азартом выбивал на ней какой-то рельеф; во все стороны, в том числе на лицо и на платье Неона Эммануиловича, летели белые крошки, похожие на хлопья белого снега; сам же он напоминал скорее не скульптора, а сказочного Деда Мороза, раскалывающего и дремучем лесу огромную глыбу льда, внутри которой хранились у него до поры подарки к Новому году; сходство с дремучим лесом и Дедом Морозом дополняла широкая борода, запорошенная белыми крошками, и целый каменный лес деревьев, изваянных мастером в натуральную величину, и не поместившихся в том самом Саде Зверей, в том уголке дикой природы (с каменными медведями, самоварами, фонтанами, и так далее), о котором здесь уже говорилось.
- Вот, ваяю на благо народа, - сказал, улыбаясь, Неон Циферблатов, спускаясь с лестницы и широко расставляя свои длинные руки, в которых по-прежнему держал молоток и зубило. - На благо народа и красоты, ибо красота, батенька мой, если вдуматься, выше всего на свете, выше даже народа и самого государства; что государства, что люди? - придут, и уйдут, как пыль под ногами, а красота, как была, так и пребудет вовеки; особенно, батенька мой, каменная красота, - тут он, наконец, обнял Вульфа своими огромными, натруженными работой ручищами, и классику показалось, что его обнял медведь.
– Да, - робко ответил он Циферблатову, - я полностью согласен с вашими замечаниями относительно красоты; я, знаете-ли, долгое время жил в Крыму, у моря, в уединении, и часто наблюдал за дикой природой, которая еще во многих местах сохранилась дикой и девственной; сколько народов, сколько завоевателей прошли там в разное время, - прошли, можно сказать, в никуда, ибо от многих не осталось вообще ничего, даже памяти, даже следа на пыльной тропинке; а береговые утесы стоят все так же, как стояли когда-то: гордые, могучие, неприступные, поражающие своей мощью и красотой; красота вообще никому не подвластна - ни времени, ни человеку; особенно человеку.
– Да, да, - воскликнул польщенный скульптор, - именно красота, и обязательно каменная, переживет века, человека и государства; сгинут народы, исчезнут цивилизации, а Джомолунгма, Килиманджаро и суровый Казбек как стояли, так и будут стоять на прежних местах; причем, батенька, чем выше и толще гора, чем более она массивная и солидная, тем больше она впаяна в вечность; вмурована в вечность; или, если желаете, высечена Господом Богом из некоей первичной божественной глыбы; таков, батенька мой, метод всякого великого скульптора, будь то Господь, или ваш покорный слуга; чем выше и толще, тем гениальней; чем больше монументальности, тем ближе к правде и красоте; некоторые, правда, предпочитают малые формы, и тоже, не скрою, достигают в них некоторого совершенства, но только, извините, не я; мой метод совершенно другой; да не угодно ли будет, если зашла речь о формах монументальных, взглянуть на свой собственный памятник? - и он указал рукой в конец зала, где, накрытый белым покровом, стоял памятник высотой чуть ли не до потолка; потолки же в мастерской Циферблатова были такие, что здесь вполне можно было устраивать соревнования по баскетболу.
Ведомый скульптором, Вульф подошел к собственному памятнику, с которого услужливые ученики Циферблатова (снующие и работающие невдалеке) стягивали уже белый покров; под ним оказалась огромная статуя, с пером и раскрытой книгой в руках, одетая в длиннополый сюртук прошлого века, в каком Вульф никогда не ходил, а разве что видел его на картинках, в такие же, непонятно откуда взявшиеся башмаки, и, самое главное, с таким длинным к острым носом, какого у оригинала не было и в помине; то есть, конечно, внешность Арсения Вульфа была достаточно демонической, и об этом говорилось уже не раз; его же нос, сломанный в детстве, и слегка вдавленный внутрь, вообще вызывал всегда массу насмешек; некоторые даже шутили, что если этот нос распрямить, то внешне Арсений Вульф будет поразительно похож на Николая Васильевича Гоголя; впрочем, нос его, вопреки всему, был не гоголевский, а свой, вульфовский, сломанный в детстве и слегка вдавленный внутрь; но, видимо, Циферблатов, со свойственной ему страстью все увеличивать, распрямил этот злосчастный вульфовский нос, и получил в итоге нечто комическое, нелепое, и, самое главное, к реальному Вульфу никакого отношения не имеющее; видимо, сомнения Вульфа передались и самому скульптору, который, все так же держа в руках огромные зубило и молоток, шутливо спросил:
– Ну что, будете бить? некоторые, знаете-ли, бьют прямо здесь, в мастерской, а некоторые ждут до открытия памятника, и бьют прямо на людях; на людях и на воздухе, особенно зимой на снегу, бить очень эффектно: пятна крови, камеры операторов, мороз, женские визги, и прочее, очень эффектно смотрятся со стороны; а я по природе человек нерешительный, вся сила у меня уходит в скульптуру, и надлежащий отпор, такой, который все ждут от меня, я, к сожалению, дать не могу; так что, если будете бить, то бейте прямо сейчас.
– Нет, зачем же, - ответил смущенный Вульф, - зачем бить, особенно интеллигентных людей, к тому же творцов, которые искренне хотели добра? только... только это, знаете-ли, какой-то Гоголь, и совершенно на меня не похож!
– Да, да, - с жаром заговорил Циферблатов, откладывая в сторону молоток и зубило, - именно Гоголь, именно так все в действительности и обстоит! вы, батенька мой, не знаете себя самого, вы даже не подозреваете о тех демонических силах, что бродят внутри вашей утробы; а вы поверьте, вы на слово поверьте старому физиогномисту, который видит не глазом, а руками и внутренним чувством; который отбрасывает все внешнее и наносное, который пропалывает ваше заросшее лопухами и лебедою нутро человека, и извлекает на свет Божий такое, чего другие никогда в глаза не видали.
– И что же такое извлекли вы из моего, заросшего лебедою и лопухами, нутра? - спросил, немного смущаясь, Вульф.
– Гениальность, батенька мой, гениальность и демонизм; такой чистейшей воды демонизм, что никого, кроме Гоголя, рядом с вами поставить нельзя; да к тому же, прошу прощения, и этот ваш сломанный в детстве нос; вы ведь в детстве его сломали, если не ошибаюсь?
– Точно не знаю, но вроде бы в детстве.
– Вот видите, - в детстве! в юном и прекрасном времени для каждого человека; во времени, когда закладываются все его будущие демонические, а также всякие другие, порывы; а ведь это, батенька мой, - я имею в виду сломанный в детстве нос, - было для вас истинным спасением; было просто-напросто удивительной маскировкой; ибо, знай вы заранее, что похожи на Гоголя, - ничего бы в своей жизни решительно не написали! классик бы довлел над вами, как огромный барьер, как тяжесть, которую невозможно преодолеть; а так, ничего не зная, и ни о чем не догадываясь, вы сами в итоге превратились в русского классика.
– Вы так считаете? - застенчиво ответил Вульф.
– Да, батенька, да, я просто-напросто вас раскусил; расшифровал, если хотите, пользуясь языком более современным, расчистил от лебеды и репейника ваше гоголевское талантливое нутро; немного вытянул нос, немного расправил плечи, немного по-другому одел и обул, и в итоге получил тот результат, который вы видите перед собой, - и он показал рукой на памятник Вульфа, который как две капли воды был вылитый памятник Гоголю, разве что с другими датами жизни и смерти.
– Да, конечно, - отвечал односложно Вульф, - вы имеете право на собственную творческую интуицию; в конце концов, раз вы так меня видите - Бог с вами, пусть будет Гоголь! но вот этот сюртук прошлого века, и эти странные, извините, штиблеты, - нельзя ли их потихоньку убрать, и заменить чем-то более современным?
– Нельзя, батенька, никак нельзя! - закричал в ответ Циферблатов, радуясь, очевидно, что его видение внутренней сущности Вульфа не встретило у того больших возражений. - Нельзя потому, что времени решительно ни на что не осталось! в пятницу устанавливаем его в Тихвинском переулке - с оркестром, с приездом большого начальства, и с обязательным, прошу прощения, банкетом в конце торжества; ну да не мне вам, батенька, об этом рассказывать! сами, небось, знаете все не хуже меня; сами, небось, днем и ночью готовитесь к торжеству?
– Да, да, - заторопился вдруг Вульф, - готовимся, непременно готовимся. - Ему было странно видеть себя, похожим на Гоголя, странно было читать дату собственной смерти, золотыми буквами высеченную на подножии памятника; странно было и то, что Циферблатов, видя его живым и здоровым, ничего по этому поводу не сказал; он, по-видимому, действительно больше интересовался внутренней сущностью собеседника, чем такими незначительными деталями, как его внешний вид, а также датами жизни и смерти; по-видимому, герои его скульптурных шедевров не имели ни имени, ни лица, ни конкретных дат жизни и смерти, а витали в некоем безвоздушном пространстве, заросшим до времени лебедою и лопухами; впрочем, автор памятника и сам вдруг сообразил, что перед ним стоит вовсе не классик прошлого века, а классик века нынешнего, живой и здоровый Арсений Вульф; которому, мягко говоря, странно видеть дату собственной смерти.
- Вы, батенька мой, не обижайтесь, пожалуйста, - мягко взял Вульфа под руку Неон Циферблатов, - мы эту дату смерти мигом замажем; и дату жизни тоже писать не будем, - зачем она человеку живому, которому еще многое в жизни предстоит совершить? не обижайтесь на старого лицедея, всю жизнь сидящего в этой норе, - он обвел руками свою мастерскую, - и не видящего ничего, кроме голых каменных глыб, о которых трудно даже сказать, мертвые они, или живые; я ведь, батенька мой, считал вас давно уже умершим человеком; мне и Судейкин этот, - ваш, если не ошибаюсь, управляющий и заместитель, - не раз об этом в лицо говорил; а вы, оказывается, вовсе и не умирали, а живы-живехоньки, даром, что классик, и всеми любимы.
- Да, да, - сконфуженно забормотал Вульф, - я, видите-ли, долгое время отсутствовал; скитался по разным провинциальным местам, жил в какой-то невообразимой глуши, чуть ли не в чаще дикого леса, среди медведей и леших, даже самому не хочется думать об этом.
– Скитался в глуши, жил среди медведей и леших? - радостно встрепенулся Неон Циферблатов, вспомнивший вдруг про свой Сад Зверей, который все вокруг очень ругали, и в который вложил он всю свою душу. - Ах, как мне знакомо все то, о чем вы сейчас говорите! и что, долго вы скитались в этой заштатной провинции, долго впитывали в себя музыку природы и красоты?
– К сожалению, очень долго, - совсем уже почему-то потерялся Арсений Вульф, - почти двадцать лет; много за это время пришлось обдумать, многое приобрести, но многое, к сожалению, и потерять; вернулся, вы не поверите, в совершенно иную страну; схватываю теперь все на лету, учусь заново жить, и рад бываю любой информации, особенно о жизни современных людей; вы ведь, если не ошибаюсь, получаете заказы с разных сторон, вы ведь не только зверей лепите, но и людей?
– О да, - воскликнул на это Неон Циферблатов, - но некоторые из людей почище будут иного зверя; да не угодно ли будет взглянуть на некоторые из моих последних работ? паноптикум, уверяю вас, совершенный паноптикум! чем больше ваяю, тем больше удивляюсь изощренности мироздания; да не угодно ли немного пройтись по моей мастерской, и самому, так сказать, воочию, взглянуть в лицо нашему современнику?
- Охотно пройдусь и с удовольствием на все посмотрю, - с облегчением ответил Вульф, радуясь, что внимание с его скромной, довольно уже старомодной персоны, переключается на персонажи более модные и современные. Он до этого не особенно вглядывался в стоящие по сторонам бюсты и статуи, уделив все внимание одному лишь памятнику Арсению Вульфу, то есть себе самому; сейчас же, внимательно присмотревшись и оглянувшись вокруг, он увидел вдруг сотни пристальных лиц, глядящих на него с разных сторон, вылепленных из глины, гипса, алебастра, вылитых из бронзы, железа и меди, высеченных из мрамора и гранита, вырезанных из дерева, и вообще изготовленных Циферблатовым и его проворными учениками из самого разного материала.
- Трудимся, батенька мой, как пчелы, с утра и до вечера, - радостно пояснил Неон Циферблатов, - заказы принимаем практически круглосуточно; школьники заказывают бюсты любимым учителям, в надежде сдать на отлично выпускные экзамены, студенты - бюсты строгих преподавателей; рядовые партийцы требуют статуи партийных вождей, причем в моде как вожди ушедших эпох, так и новые, только что появившиеся; монархисты жаждут увидеть бюсты членов царской фамилии, фанаты - статуи любимых певцов; дискотеки заказывают сразу с десяток известнейших звезд, а провинциальные города бюсты выдающихся горожан, которые они устанавливают в специальных аллеях; вообще же обстановка такая, что скоро на каждого жителя государства Российского будет приходиться по несколько статуй; мел, гипс и глина, батенька мой, становятся уже дефицитным товаром; кончается мрамор, подходит к концу запас гранита; все только и делают, что позируют, принимают достойные позы и присутствуют на сеансах; поза, батенька мой, по нынешним временам, становится главным фактором общественной жизни; которая, думается мне, скоро вообще прекратится, оставив место одним бронзовым памятникам; и слава Богу, и слава Богу, ибо тленен человек, сделанный из мяса и крови, а бронза жива и пребудет вовеки!
Перед глазами Арсения Вульфа мелькали бесчисленные, вылепленные и высеченные из разных материалов лики вождей, президентов, эстрадных певцов, школьных директоров, прославленных горожан, членов правительства, императоров, придворных льстецов, поэтов, писателей, а том числе и себя самого, которого, пожалуй, было здесь не меньше, чем лиц президента, императоров, и прочих выдающихся личностей; постепенно все эти сотни и тысячи лиц превратились в сплошные цветные пятна, от которых у него потемнело в глазах и до боли зазвенело в ушах; более стойкий и закаленный Неон Циферблатов, днюющий и ночующий среди своего человеческого паноптикума, бережно взял Вульфа за руку, вывел на воздух, и усадил в ожидавший его лимузин.
- Ничего, батенька мой, ничего, - ласково говорил классик классику, - это только с первого раза непривычно и страшно, а потом, как обвыкнешь, и обживешься немного, так не хочется и на улицу выходить; статуи ведь - они как малые дети, за ними глаз нужен, и ежедневный уход; у одной нос отвалится, у другой руку или голову отобьют по ошибке, третьей поставят чужие даты жизни и смерти; но вы не волнуйтесь, мы вам чужую смерть ставить не будем; раз живы и вернулись после отпуска и скитаний, то и живите, и пишите на благо народа; мы же вас будем читать; а что касается Гоголя, то вы не пугайтесь, - хоть это и ваша тайная сущность, но раз не хотите, то мы все лишнее уберем; и нос сделаем покороче, и платье современное оденем на вас, и демонизм ваш на лице подчеркнем; в конце концов, раз не желаете Гоголя, то и не надо; зачем нам Гоголь, в самом деле, если от своих классиков некуда деться?
Он, кажется, говорил что-то еще про классиков и про то, что к пятнице памятник будет непременно готов, и даже, чтобы никого не пугать, не очень большой, и похож будет не на кого-нибудь, а на Арсения Вульфа; потому что памятники должны быть похожи не на посторонних людей, а на тех, с кого они лепятся или ваяются; к счастью, сам Арсении Вульф ничего этого уже не слышал; он приехал в Фонд донельзя утомленный, и никого до следующего утра, даже близких друзей, не принимал; разве что Полина несколько раз приносила ему чай с пирогами, но и ту он не задерживал слишком долго; ночью Вульфу приснился Гоголь: маленький, тощий, весь какой-то взъерошенный, и с таким длинным носом, какого у Гоголя никогда не бывало. "Ты, Арсений, бери мой нос, если хочешь, - говорил ему Гоголь, - мне ведь здесь, в мире ином, такой длинный нос ни к чему; нечего мне здесь больше вынюхивать, нечего перетряхивать и ворошить; все здесь уже переворошено и вывернуто наизнанку, все тайное стало явным; а ты, брат Арсений, пока что писатель, тебе способность вынюхивать и докапываться до самого донышка еще ой, как понадобится; поэтому ты не отказывайся, и не ломайся, как жеманная барышня, а смело бери мой длинный нос; длинный нос на Руси, друг Арсений, - для писателя самое первое дело!" Что-то, кажется, говорилось еще, но что именно, Арсений Вульф не запомнил.


Глава десятая

Во вторник, прямо с утра, Вульфу пришлось принять главного редактора издательства "Русское слово" Свеклу Витальевну Юргенсон; прямо скажем - экзотическое имя Свеклы Витальевны, данное ей при рождении родителями, тоже людьми весьма экзотичными, наложило неизгладимый отпечаток на всю ее последующую биографию; экзотичной была внешность Свеклы Витальевны, женщины роста невысокого, довольно полной, можно даже сказать - круглой, - с маленькими изящными ножками, и головой, слегка вытянутой вверх, на которой болталась грива ярких рыжих волос; лицо у Свеклы Витальевны, в противоположность тому, о чем можно было подумать, было отнюдь не румяное, как у известного огородного овоща, давшего ей свое имя, а чрезвычайно бледное, одутловатое, с заметной черной щетиной над верхней полной губой, с которой хозяйка ежедневно, но безуспешно, боролась; тонкие изящные ножки Свеклы Витальевны одеты были всегда в черные лакированные туфли-лодочки, похожие на туфельки куклы, настолько они были малы; юбок она не носила принципиально, одеваясь исключительно в брюки разных, преимущественно пестрых, цветов; платья же одевала такие замысловатые, что было неясно, сколько их на ней одновременно одето, - одно, или десять? - так как из-за обилия рюшек, бантов и нависающей по бокам бахромы походила на некий экзотический овощ, одетый в пушистую прочную шубу; то есть на свеклу; в остальном же это была женщина современная, ни от кого не зависимая, энергичная, и эмансипированная до крайних пределов; Свекла Витальевна курила тонкие дамские сигареты, смеялась низким оглушительным басом, дружила со всеми без исключения модными литераторами, и регулярно пускалась во всевозможные рискованные авантюры; последней такой рискованной авантюрой в ее жизни было издательство "Русское слово". Начинала, однако, Свекла Витальевна свою карьеру отнюдь не с издательства; будучи по природе особой необычайно экзальтированной, приходящей в восторг от любого проявления человеческой гениальности, она постоянно организовывала то кружки самодеятельных поэтов, то семинары по изучению творчества великих писателей; она всегда была рядом с теми, кто что-то великое создавал; будь то на уровне доморощенного поэта, посещающего ее кружок в районном Доме культуры, или гениев современной российской словесности, которые необычайно бурно вторгались в литературную жизнь страны, а потом как-то незаметно сходили на нет, уступая место гениям новым; Свеклу Витальевну, однако, это отнюдь не смущало; перестав восторгаться одним выдающимся гением, она переключала свой интерес на гения нового, искренне полагая, что этот уж непременно величина масштаба Пушкина или Гоголя. О нет, она не была подругой писателей и поэтов в смысле физической близости к ним; она могла лишь платонически, издалека, восторгаться их творчеством, писать о них восторженные статьи, брать интервью, организовывать семинары, пробивать для них престижные премии, или (что тоже бывало нередко) организовывать достойные похороны, и где-нибудь на Ваганьковском, или Новодевичьем кладбище взахлеб, надрывно, чуть ли даже не подвывая, произносить последние прощальные речи; да, она не была подругой писателей в прямом, наиболее грубом смысле этого слова, но помощь, оказываемая ею множеству литераторов, как живым, так и умершим, нельзя было переоценить; так, это именно она, когда несколько лет назад только лишь заговорили об Арсении Вульфе, опубликовала в "Независимой" и "Литературной" газетах первые статьи о его творчестве, во многом способствовавшие росту к нему читательского интереса; это она организовала в Политехническом музее первые публичные лекции об Арсении Вульфе, с надрывом читая вслух его коротенькие лирические рассказы; это она уговорила двух молоденьких аспиранток, растолковав им всю будущую значимость этого, защитить диссертации об особенностях его литературного творчества; и, наконец, это именно она, Свекла Витальевна Юргенсон, ввела в оборот такие выражения, как "вульфинизм" и "арсеньевский демонизм", которыми сегодня широко пользуются исследователи в других областях, в том числе даже в ядерной физике! впрочем, начитанность и эрудиция наших ядерных физиков - вещь довольно известная, и не о ней сейчас речь.
Подобравшись, так сказать, вплотную к Арсению Вульфу, влюбившись в него всей своей широкой, горящей платонической любовью душой, заронив такую же любовь в души читателей, Свекла Витальевна созрела для новых подвигов во имя любимого автора; только что организованный "Общественный Фонд памяти Арсения Вульфа" начал кампанию за переиздание его коротких рассказов, и Свекле Витальевне, предложили организовать небольшое издательство, специализирующееся исключительно на творчестве классика; впрочем, вначале, на этапе маленькой книжки рассказов, Арсений Вульф отнюдь еще не был признанным классиком; еще требовалось хорошо потрудиться, чтобы сделать его таковым, или, выражаясь точнее, показать всему миру, каков он на самом деле, раскрыть глаза читающей публике, донельзя ленивой, на то, что он успел написать; ибо сама эта публика, неспособная к самостоятельному восприятию литературы, безусловно, нуждалась в талантливых интерпретаторах; на первом этапе раскрутки имени забытого литератора нельзя еще было сказать, кто же из них был гениальней: Арсений Вульф, или раскручивающая его Свекла Витальевна, печатающая вслед за первой, тоненькой книжкой его десяти рассказов книжку более толстую, в которую вошли рассказы, "найденные" по подвалам и чердакам тех московских домов, в которых автор якобы жил; постепенно таких рассказов набралось не менее сотни, и тонкая книжка простеньких зарисовок превратилась в толстый и солидный трехтомник, к которому добавились книги "воспоминаний" Николая Судейкина и Ангелины Рогожиной; всего лишь за несколько лет был опубликован, как уже говорилось, "Личный архив" Арсения Вульфа и его найденный на чердаке "семейный альбом", в котором Судейкин и Ангелина Рогожина непременно стояли рядом с Арсением Вульфом, как и положено его личным и верным друзьям; и все это, повторяем, было личной заслугой Свеклы Витальевны, которая не просто поверила сама в реальность и подлинность этих новых, якобы случайно найденных произведений писателя, но и заставила поверить в это других; более того, именно участие в литературной судьбе Вульфа Свеклы Витальевны Юргенсон придало ей динамизм и развитие, углубило и сделало ее настолько блистательной, что стало возможным говорить о ней, как о судьбе русского классика; и с этого же времени уже невозможно было сказать наверняка, что же в судьбе Арсения Вульфа по-настоящему подлинное, а не мнимое, и выдумано в угоду рекламы; виртуальная, высосанная из пальца, придуманная биография Арсения Вульфа стала его подлинной биографией; сказка стала былью; невозможное стало возможным; исчезнувший, и, возможно, давно умерший Арсений Вульф был живее многих ныне здравствующих литераторов; были заказаны, как уже говорилось, написаны и куплены у малозначащих авторов из провинции новые блистательные романы, и эти романы принадлежали Арсению Вульфу; первый из них, под названием «Сказочная провинция», был уже набран, и отдан в печать в издательстве «Русское слово»; вслед за ним планировалось запустить романы «Пепел и память» и «Сожженная совесть»; Арсений Вульф был жив, он несомненно существовал, и эта его жизнь – жизнь человека умершего, - была реальней, чем жизнь других здравствующих ныне людей; бесцветных, серых, ничего не пишущих, не созидающих, покорно жующих серую жвачку будней изо дня в день, с утра до вечера; о которых, несмотря на то, что они были безусловно живые, невозможно, однако, было сказать, так это или не так; ибо жизни присуща энергия, присущи некие дела и поступки, оставляющие следы на каменных скрижалях истории; погибший двадцать лет назад Вульф эти следы на каменных скрижалях истории оставил; и в этом, безусловно, еще раз проявилась его демоническая сущность, - та самая, которую угадал в нем Неон Эммануилович Циферблатов; во всяком случае, для Свеклы Витальевны, приехавшей на Дмитровку по неотложным делам, не было большим потрясением увидеть перед собой живого и здорового Вульфа; в конце концов, именно она создала его современный, полнокровный и цельный литературный облик, несомненно, принадлежащий человеку живому; а поэтому, разложив на столе бумаги, среди которых была и верстка романа Вульфа «Сказочная провинция», она, как всегда, робея в присутствии великого человека, скромно спросила, выносить ли на обложку портрет  Арсения Вульфа, или поместить его, наоборот, на внутренней стороне, а на обложке дать какой-нибудь яркий рисунок; "что-нибудь из вашей родной провинции, из ваших заповедных таврических мест, которые все мы вслед за вами так полюбили", - сказала Свекла Витальевна, и подняла на Вульфа глаза, полные обожания и любви.
- Да, да, - засмущался вслед за ней и сам классик, - не надо давать на обложку портрет, это, в конце концов, нескромно, и не соответствует тому, что мне удалось написать; в конце концов, не Лев я Толстой, и не Пушкин, чтобы глядеть с обложки на весь белый свет; пусть этот самый портрет, если без него никак нельзя обойтись, будет где-нибудь под обложкой, лучше всего на второй или на третьей странице; а что, - прибавил он после некоторой невольной заминки, - неужели я в этом романе действительно заставил вас полюбить крымский пейзаж? вот уж не ожидал от себя таких литературных способностей!
- Заставили, заставили! - закричала Свекла Витальевна. - И меня заставили полюбить крымский пейзаж, и всех наших редакторов, и даже уборщиц вместе с курьерами! вы не поверите, но вся наша редакция от мала и до велика не смыкала глаз, пока не прочитала ваш роман от корки и до корки; прямо все не спали несколько ночей, читая взахлеб, а потом навзрыд рыдали по очереди; и курьеры рыдали, и уборщицы, и все среднее звено, вплоть до меня; я, можно сказать, рыдала больше всех остальных; особенно когда читала главу о вашем герое, живущем у моря вместе с собакой; об одиночестве, о вое ветра, и о шторме с утра и до вечера, во время которого пес выл на Луна, а герою хотелось пойти на берег, и покончить с собой, бросившись в волны с утеса; невозможно поверить, что после таких строчек можно вообще остаться в живых!
- Вой ветра, одиночество, и попытка покончить с собой, бросившись в волны с утеса? - разволновался вдруг Вульф, и протянул руку, пододвигая к себе верстку романа, о котором говорили они со Свеклой Витальевной; до него вдруг дошел невероятный, одновременно комический, но, безусловно, во многом и мистический смысл разговора; дело в том, что роман "Сказочная провинция", о котором он поначалу думал, как о чужом сочинении, написанном совершенно другим писателем, а вовсе и не им, Арсением Вульфом, - написанном, возможно, по заказу издательства, для мистификации доверчивого читателя, - роман этот на самом деле принадлежал именно ему! именно он, Арсений Вульф, живущий последние двадцать лет в глухой крымской провинции, мало кому известный, можно даже сказать, посредственный литератор, получил вдруг заказ на авантюрный роман, который и написал очень быстро, на одном дыхании, всего лишь за несколько месяцев; роман получился вовсе не авантюрный, это скорее была грустная и философская исповедь неудачника, живущего в провинциальной глуши, у моря, вдвоем с лохматым огромным псом, который действительно выл с тоски на Луну, и сопровождал своего хозяина в походы к мокрым утесам, с которых тот всерьез несколько раз пытался броситься в море; роман был автобиографическим, роман был философским и грустным, он не был ни авантюрным, ни приключенческим, но именно он почему-то очень устроил таинственное московское издательство, заплатившее через посредника Вульфу приличные деньги, и купившее у него на корню все авторские права; именно на деньги, полученные за роман (издательство даже не изменило название, и оставило старое, принадлежащее Вульфу - "Сказочная провинция") - именно на эти деньги и приехал Арсений Вульф в Москву, именно свой собственный роман и держал он сейчас в руках! разноречивые чувства одолевали его; в эти мгновения он бы и сам не мог ответить, чего больше в них: удивления, радости, гордости за себя и свое литературное мастерство, или ощущения странной мистификации, нереальности и невозможности происходящего?
Свекла Витальевна, по-своему оценив волнение автора, держащего в руках верстку собственной книги, попыталась прийти к нему на помощь, и лукаво спросила:
– Наверное, вы сейчас просто на седьмом небе от гордости за собственные успехи? наверное, ваш катарсис по мощности приближается к катарсису Пушкина и Толстого?
– Как... катарсис?.. - чуть не поперхнулся от неожиданности Вульф. - Вы сказали катарсис?
– Да, - весело наступала Свекла Витальевна, - катарсис, чувство небывалого внутреннего удовлетворения; более сильное, чем половое влечение между мужчиной и женщиной; такое большое, что хочется голышом кататься по комнате, и выкрикивать в экстазе всякую чепуху; например:  "Ай да Пушкин, ай да сукин сын!", и все такое, и даже похлеще этого!
– Нет, нет, зачем же, - засмущался Вульф, - я не Пушкин и никогда по комнате голышом не катался; но с другой стороны, конечно же, очень приятно держать в руках собственное сочинение; а каким тиражом, если не секрет, планируете вы выпустить этот роман?
– Для начала сделаем тысяч пятьсот, - небрежно ответила Свекла Витальевна, закидывая ножку на ножку, и поигрывая в воздухе туфелькой-лодочкой; - тысяч пятьсот для начала,  думаю, будет неплохо; ну а потом, в зависимости от спроса, который, естественно, будет превышать предложение, сделаем и миллион, и два, и вообще сколько потребуется; нам на классиков бумаги не жалко; мы для классиков на какие угодно траты пойдем.
– Миллион... какие угодно траты... - растерянно пробормотал Вульф. - Но как же другие авторы? какие-нибудь начинающие, и еще никому неизвестные? им ведь тоже хочется увидеть себя напечатанным? не будет ли это, так сказать, нарушением их естественных прав? прав каждого автора на выход к читателю?
– Ха-ха! права начинающих авторов! - от души смеялась Свекла Витальевна. Она вытащила из сумочки тонкую сигарету, щелкнула зажигалкой, и, пустив к потолку струйку ароматного дыма, лукаво подмигнула своему собеседнику. - Мы, Арсений Семенович, в своем праве, и права этого теперь не упустим; мы теперь с вами меньше, чем на "Букеровскую" премию, рассчитывать не должны; на "Букеровскую", а лет через пять и на "Нобелевскую"; чего уж нам теперь, Арсений Семенович, мелочиться? мы теперь горы свернем, мы теперь сами какую угодно премию учредим; нам, классикам, теперь не то, что море, а и океан по колено; мы теперь такую нетленку напишем и издадим, что не только нынешние, но и будущие поколения задохнутся от счастья!
Глаза Свеклы Витальевны остекленели, в их глубине легко читались картины грядущих успехов как самого Арсения Вульфа, так и всех его почитателей. Состояние, в котором она находилась, было, вне всякого сомнения, тем самым катарсисом, о котором Свекла Витальевна только что говорила. Тонкая струйка сигаретного дыма поднималась вверх из ее безвольной руки, и растекалась под потолком легким белым туманом. Таково было воздействие творчества Арсения Вульфа, того самого "вульфовского демонизма", придуманного редактором "Русского слова", на экзальтированных почитателей классика! К счастью, рядом скрипнула дверь, и вошедшие на цыпочках Полина с Никитой, приподняв с двух боков впавшую в каталепсию Свеклу Витальевну, осторожно вынесли ее из кабинета. По всему было видно, что процедуру эту они проделывали уже не раз. Состояние же самого Вульфа, кстати, было тоже близко к критическому, и больше в этот день он уже никого не принимал.


Глава одиннадцатая

Если бы нашелся проницательный человек, умеющий заглядывать в души людей, он бы нашел в душе скульптора Циферблатова кусок обычной гончарной глины, не имеющей до времени никакой законченной формы; именно этой аморфностью, неопределенностью и неясностью форм его родной бессмертной души и объяснялось творчество Неона Эммануиловича: не имеющее никакой конкретной идеи, кроме, разве что, идеи безудержного гигантизма, и готовое приспособиться к нуждам любого заказчика; именно этой безликостью и аморфностью и объяснялся облик всех городов, к убранству которых прилагал он свою тяжелую, но аморфную руку; тот же самый проницательный человек, заглянувший в душу Свеклы Витальевны Юргенсон, нашел бы ее похожей на обычную огородную свеклу, укрытую сверху для лакировки в бесчисленные слои ярких одежд; напротив, душа человека, пришедшего к Вульфу в среду с утра, напоминала бесстрашного воина-викинга, готового в любую минуту броситься в схватку, сокрушая противника огромным волшебным мечом; это был не кто иной, как Олялюшкин Генрих Данилович, председатель одной из бесчисленных партий, существующих внутри Садового кольца столицы, и называющейся не то "Партией Труда и Прогресса", не то "Объединением во имя Свободы", не то "Совестью Прогрессивного Человечества"; собственно говоря, именно по этой причине, то есть из-за похожести партии на сотни других, таких же безликих партий, и пришел Генрих Олялюшкин на прием к Арсению Вульфу; в краткой характеристике, составленной по заведенному еще Судейкиным порядку расторопной Полиной значилось, что визитер недавно еще был боевым генералом, участником всевозможных конфликтов в разных горячих точках, уволенным из армии по сокращению штатов; увольнение по сокращению штатов боевых генералов вообще стало в последнее время обычным явлением; очень скоро уволенных генералов станет у нас больше, чем обычных людей, и из них можно будет составлять особую, генеральскую партию; пока же, однако, каждый уволенный генерал, оставшись вынужденно не у дел, по привыкший командовать и завоевывать территории, создает свою собственную, обычно не очень большую, но весьма воинственную организацию, напоминающую его родные полк, дивизию, или армию; название этих организаций, довольно экзотические и крикливые, привычно ласкают слух уволенных генералов, напоминая сводки с театра военных действий: "Содружество боевых командиров", "Партия честных бойцов", "Объединение во имя Победы", и даже "Команда Гражданских Подрывников"; похожие одна на другую, как две капли воды, партии эти привычно грызутся между собой, иногда на время объединяются, а потом опять распадаются на отдельные роты, полки и дивизии, идущие к заветной победе каждая своим особым путем; впрочем, даже в том, в чем конкретно состоит эта победа, лидеры их ничего поведать не могут, ибо лишь смутно представляют себе ее в виде некоего успешного штурма загадочной вражеской крепости, сокрушения всех ее бастионов, и водружения на глазном из них красного знамени полной победы; но ни в чем заключается эта победа, ни что это за бастионы и крепости, какие они носят названия в жизни гражданской и мирной, боевые генералы поведать не могут; трудно объяснить, почему именно так все происходит? то ли действуют они по старой прусской пословице: "Пусть думает лошадь, у нее голова больше!", то ли руководствуются принципом Наполеона: ввязаться в бой, в уж там посмотреть, что из всего этого выйдет? Бывший боевой генерал Генрих Олялюшкин, в отличие от многих своих коллег, был, однако, не столь прямолинеен и глуп; он, кстати, стал уже депутатом Государственной Думы, и партию свою, уже упоминавшийся "Союз Труда и Прогресса", создал не во имя неопределенных и туманных побед, а для целей вполне земных и понятных; Труд и Прогресс (оба непременно с заглавной буквы) отождествлялись у него с видом огромного армейского бивуака, эдакого бескрайнего зеленого поля, на котором все люди страны, одетые почему-то в защитную армейскую форму, возделывали свой участок земли, по форме напоминающий аккуратный квадрат, и точь - в - точь похожий на такой же участок соседа; подозревая, однако, что нечто в этой идеальной картине не так, что не хватает в ней чего-то существенного, до поры до времени его генеральскому воображению недоступного, он стремился к контактам с людьми приватными, неорганизованными и безалаберными, но почему-то очень известными, и даже любимыми; в глубине души искренне недоумевая, как это можно любить штатского человека, он, тем не менее, пришел на прием к Арсению Вульфу, признанному современному писателю-классику, на совет и помощь которого заранее возлагал очень большие надежды; был он, кстати, невысокого роста, сухощав, легок на подъем, необычайно вынослив физически и морально, и представлял из себя тот законченный и идеальный тип военного человека, который может горы свернуть, выдержать любую осаду, перейти через Альпы, и, как Суворов, на посрамление всем выиграть любую войну; приходилось лишь сожалеть, что такого военного руководителя зачем-то попросили из армии; он, без сомнения, в конце концов мог бы стать и военным министром. Вульф, к своему удивлению, всего лишь за несколько дней привык к роли московского барина, богатого хозяина роскошного особняка, владельца солидного состояния, к которому все относятся с подчеркнутым уважением; он понимал, что роль эта навязана ему кем-то извне, что это не его роль, что она временна, и не отвечает внутренним потребностям его робкой и тихой души; но, тем не менее, принимая гостей в обстановке изысканной роскоши, подписывая чеки и оказывая мелкие услуги нуждающимся, зависимым от него людям, он невольно играл эту странную, а порой и комичную роль; тем не менее, увидев перед собой настоящего генерала в блестящем парадном мундире, со звездами, лампасами и бесчисленными сверкающими орденами, между которых сверкала и небольшая, но золотая звезда, он порядком струхнул; дело в том, что Вульф, как уже говорилось, имеющий тихую и ранимую душу, вообще побаивался разных мундиров, будь то мундир военного, или простого милиционера; последних же, то есть милиции, он вообще боялся панически, так как за свою жизнь испытывал от них множество притеснений, большей частью несправедливых; нечего и говорить, что точно так же боялся он контролеров в общественном транспорте, разного рода чиновников, особенно чиновников в форме, и, бывало, от обычной, но развязной кондукторши, где-нибудь в провинциальном трамвае, простой и незадачливой русской бабенки, которая не от хорошей жизни пошла на эту работу, бежал, как от огня или внезапного привидения; поэтому, увидев перед собой бравого генерала, стремительно входящего к нему в кабинет, и чуть ли не готового отдать классику честь и отрапортовать о прошедших командных учениях, он порядком струхнул; сам же Олялюшкин, усиливая его смятение еще более, остановился перед массивным столом, и четким командирским голосом доложил:
– Разрешите представиться: Генрих Олялюшкин, бывший боевой генерал и кавалер многих наград; прибыл к вам по велению сердца и зову гражданского долга; разрешите доложить все по - порядку, и разъяснить суть моего появления.
– Да, да, - робко пробормотал оробевший Вульф, - конечно, докладывайте все по - порядку и не спеша; садитесь, пожалуйста, вот сюда, на диван, и не обращайте внимание на мое замешательство; я, знаете-ли, вообще побаиваюсь военных, - добавил он со смущенной улыбкой. - Военных, и вообще всех, кто носит мундир, будь то генерал, или простой участковый! очень хорошо, что вы не из милиции, и не пришли меня арестовывать; визит бы милиционера был мне не очень приятен.
– Ха-ха, - засмеялся в ответ Генрих Олялюшкин, принявший совершенно искренне слова классика за милую шутку. - Ха-ха, никогда в жизни не смог бы служить в милиции; уж лучше быть последним кондуктором, чем, извините, сержантом в московском метро.
– Да, да, - вскричал на это Арсений Вульф, - именно мундир кондуктора из провинции, мундир последнего заштатного человека, выше всех остальных форм и отличий! выше даже генеральских погон, и даже жезла верховного маршала! что маршал, что генерал? - так, людская гордыня, которая сегодня вознесла тебя высоко, а завтра кинет с размаху на грубую булыжную мостовую!
– Вот именно, - сурово подтвердил Генрих Олялюшкин, усаживаясь на диван и кладя рядом с собой фуражку с кокардой, - кидать людей у нас умеют отменно! сначала поднимут из грязи в князи, а потом мордой в канаву, да еще за ноги немного проволокут, чтобы запомнил этот момент на всю свою жизнь; ну да ничего, мы люди не гордые, мы и из канавы подняться сумеем, нам не привыкать выходить сухим из воды!
– Да, да, - продолжал вдохновенно Вульф, не слыша, очевидно, того, что говорил ему генерал, - именно последний казенный мундир, последний чин, ниже которого вообще уже никого не найти, а лучше всего какое-нибудь последнее партикулярное платье, вроде заплатанной и дырявой шинели, и красит по-настоящему русского человека; не генеральский мундир, а последняя в заплатах шинель, - хуже которой вообще не сыскать, - и есть подлинное прибежище благородного человека; будь моя воля, я бы отменил все мундиры и все королевские мантии, все фраки и все экстравагантные платья, а вместо них постановил бы особым декретом носить одни лишь простые шинели; ах, как благородно засверкала бы тогда душа русского человека!
- Одеть всех в простые шинели! - угрюмо переспросил генерал. - Да еще и в заплатах, и поношенные, и с чужого плеча? эдак у вас выйдет не армия, а какая-то последняя богадельня; такая похоронная команда, доложу вам, разбежится при первом же пушечном выстреле; так вы не то, что войну, а и пустяшное сражение наверняка проиграете.
- Да, да, - мечтательно говорил Вульф, совершенно очевидно, не слыша ничего из того, что возражал ему генерал, - именно последняя в заплатах шинель, именно унижение и падение в грязь, а вовсе не гордыня и не маршальский жезл красят по-настоящему русского человека; кто захотел стать первым, тот обязательно станет последним; кто вознамерился подняться над остальными людьми, тот обязательно унизиться перед ними. - Тут Вульф, которого неожиданно понесло, стал излагать генералу свои заветные мысли, выстраданные им в Крыму, во время вынужденного одиночества, когда не мог он ни с кем, разве что с верной дворнягой, перекинуться двумя-тремя фразами.
- Прошу прощения, - кашлянул в ответ на это Олялюшкин, который откровения Вульфа воспринял не иначе, как чудачество гения, - но у меня к вам неотложное дело, о котором мне хотелось бы доложить.
– О да, да, - в восторге декламировал впавший в экстаз Вульф, - именно общее дело, объединившее простых и честных людей, именно простой, но обязательно физический труд, помогут всем нам выбраться из нынешней бездны; я, знаете-ли, в свое время мечтал быть одиноким смотрителем маяка; эдаким зажигающим огни тихим отшельником, коротающим вечера высоко над землей, на куполе башни, под рокот волн и крики уставших чаек; точно так же, когда-то давно, до меня, мечтал о подобной карьере Эйнштейн.
– Прошу извинить, - угрюмо сказал генерал, но разрешите все же доложить о цели моего появления; цель эта весьма деликатна, и имеет непосредственное отношение ко всему только что сказанному.
– Имеет отношение ко всему только что сказанному? - безмерно обрадовался Вульф, решивший, что генерал разделяет его тайные мысли о вреде всяких мундиров, будто мундир кондуктора, или маршала. - Выходит, вы тоже противник всевозможных мундиров, погон, орденов, и знаков отличия? вы, значит, тоже считаете, что отличие человека не в мундире, а в его голове?
- Нет, нет, - испугался Олялюшкин, решивший, что эдак он с этим неуравновешенным классиком договорится черт знает до чего; быть может, даже до мысли о вреде армии и боевых генералов. - Нет, почему же, мундир и погоны тоже необходимы; как это так - отказаться от погон и мундиров?! эдак мы и страну развалим, и сами с шапкой по миру пойдем; не от мундиров, прошу прощения, надо отказываться, а одеть его на последнего штатского человека; вот хотя бы на вас и одеть.
– Одеть на меня мундир? - весело засмеялся Вульф. - Ну что вы, это невозможно решительно, и даже во сне о таком подумать нельзя; я человек настолько приватный, что, как уже говорилось, бегу от любого мундира кондуктора в электричке, как от огня.
– Я имею в виду не в прямом смысле одеть на вас военный мундир, а одеть его в смысле идеи, в смысле соединения моих и ваших общих усилий; думаю, что потом, когда такое соединение принесет результаты, можно будет его распространить и на других членов общества.
– Одеть меня в форму в смысле идеи? - весело переспросил Вульф, которому этот боевой генерал определенно начинал нравиться. - Но как, каким образом вы это сделаете?
– А вот каким: соединением двух наших фамилий; вашего штатского Вульфа и моего, извините, генерала Олялюшкина; в итоге получится "Воля", но не с простой, а с заглавной буквы; лучшего названия для нашей с вами общей партии и придумать нельзя!
– Для нашей с вами общей партии?
– Да, для партии Вульфа и Олялюшкина; вы только подумайте: партия "Воля", а еще лучше - "Русская Воля"! Да мы с таким названием горы свернем! да мы с моими военными связями, да с вашей, прошу прощения, всенародной известностью и любовью, не то, что на выборах в Думу, а и на выборах президента обойдем всех конкурентов; да под такой грандиозный проект любой олигарх отвалит, не глядя, любые громадные деньги; да что там олигарх, что там презренный мешок с деньгами, - весь народ поползет вслед за нами, прошу прощения, на карачках, и будет слезно молить въехать в Кремль на белом коне; короче говоря, во имя блага России, предлагаю вам объединить две наши фамилии и создать партию "Русская Воля"; прошу не отказывать сразу, а ответить, пусть и через какое-то время, основательно все обдумав и взвесив.
– Да, да, - нервно засуетился Вульф, - конечно, на такое предложение, как на предложение руки и сердца, невозможно ответить сразу, ибо такой ответ был бы неискренним; скажите, а вы действительно верите, что союз Вульфа и Олялюшкина принесет благо России?
– Не просто верю, а знаю наверняка, - отрывисто пролаял Олялюшкин, глядя холодным генеральским взглядом на странного штатского классика. - Я, извините, читал все ваши рассказы, и знаю, как любит простой народ ваше литературное творчество. Вы не поверите, но в горах Кандагара, перед последним броском, за несколько минут до смерти, бойцы плакали, когда я им зачитывал ваш рассказ про московский сортир; про тот, где подгулявший подросток задумывается вдруг о смысле жизни и смерти; вы не поверите, но ребята рыдали вместе со мной, а потом молча встали, и сбросили врага с перевала; этот ваш рассказ про сортир и про смысл жизни я не забуду теперь никогда; да и никто, кто хоть раз его прочитал, тоже уже не забудет; вы классик, вас любит народ; а меня любят за то, что я генерал; у русского народа потребность кого-то любить; это для него, для народа, важнее, чем кусок колбасы и стакан дешевой сивухи; создайте ему очередного кумира, которого бы полюбил он всем сердцем, и народ пойдет за вами, куда угодно, хоть на край света, хоть на выборы президента; вы и я, - мы оба любимы, и наш союз заранее обречен на успех.
– Да, да, - смущенно ответил Вульф, - конечно, народ нуждается в чувстве любви; да и кумиры ему тоже необходимы; но, скажите, пожалуйста, неужели этот простенький рассказ про общественный туалет произвел на солдат такое сильное действие? неужели они после этого действительно пошли умирать?
– Действительно, - ответил Олялюшкин. - И они пошли умирать, и я, их боевой генерал, тоже пошел умирать, а после войны, вернувшись наконец-то в Москву, даже попытался отыскать этот самый сортир; да только напрасно все - нет там никакого сортира; устроили в сортире какую-то забегаловку, на манер "Макдоналдса", с напитками и хот-догами; так что теперь он существует лишь на бумаге, в вашем, извиняюсь, гениальном рассказе.
– Как так нет подземного туалета? - переспросил пораженный Вульф, который слово "сортир", ввиду его нелитературности, все же старался не упоминать. - Как так на его месте забегаловка по типу "Макдоналдса"? Погодите, ведь это, кажется, было у меня где-то на пересечении Кузнецкого и Неглинной?
– Так точно, - ответил Олялюшкин, - именно на пересечении Кузнецкого и Неглинной; но только теперь этот сортир закрыли, а вместо него сделали дешевую забегаловку; так,  между прочим, не только с этим сортиром сделали; во многих теперь то ресторан, то кафе, а то и салоны мод появились; простому человеку теперь вообще негде справить естественную нужду; одна подворотня теперь и осталась у простого озабоченного человека.
– Ах, как жалко, как жалко, - засуетился смущенный Вульф, которому одновременно было и приятно слышать рассказ Олялюшкина о привале, на котором читались его рассказы, и жалко неизвестно почему исчезнувший туалет; жалко, когда уходит что-то интимное, навсегда сросшееся с твоей молодостью и душой. - Хорошо, я обдумаю ваше сегодняшнее предложение; надеюсь, вы меня не торопите, и согласитесь подождать вот хотя бы до пятницы, до небольшого банкета в стенах этого старого особняка? увы, все мы люди, и вынуждены отмечать собственные юбилеи, хочется нам этого, или не хочется; так что до пятницы, до вечера, и приходите, прошу, без всяческих церемоний.
– Хорошо, - сказал, поднимаясь с дивана, Олялюшкин, - обязательно приду, и надеюсь на ваше положительное решение.
– Да, да, - воскликнул Вульф, выходя из-за стола, за которым все это время сидел, и пожимая жесткую и холодную генеральскую руку. - Все мы, от нежных юношей, до седых стариков, питаемся одной лишь надеждой; одна лишь она в итоге и остается у человека.
– Вполне с вами согласен, - ответил Олялюшкин, пожав Вульфу руку и надевая на голову фуражку с кокардой. - А все же жаль этот сортир, такой был живописный, и так приятно было летом, в жару, спускаться в него.


Глава двенадцатая

Вульф сильно разволновался. Он, давно уже забывший о своих первых литературных опытах, и, в частности, о рассказе, про который напомнил ему Олялюшкин, вынужден был опять вспомнить события двадцатилетней давности; в те времена, в отличие от нынешних, он вообще не придумывал, а описывал события так, как они происходили в действительности, в частности, рассказ об общественном туалете на углу Кузнецкого и Неглинной был полностью биографическим, хотя Вульф из перестраховки и придумал героям новые имена; события, описываемые в рассказе, во многом напоминали роман Сэлинджера, в чем, кстати, его неоднократно упрекали въедливые редакторы; но в том-то, видимо, и заключалась писательская мощь Сэлинджера, что он вообще угадал типическую ситуацию, которая периодически повторяется в разных странах и временах, неважно, Нью-Йорк это сороковых годов, или Москва восьмидесятых; речь в рассказе шла о молоденьком юноше, московском студенте, робком, ищущем себя литераторе, неожиданно встретившего зрелую женщину, к тому же не совсем легкого поведения, можно даже сказать, женщину падшую, хотя по-своему добрую и отзывчивую; местом их встречи, как это ни странно, стал тот самый туалет на углу Кузнецкого и Неглинной, в котором непонятно как очутился герой глубокой ночью, можно даже сказать под утро, возвращаясь домой неизвестно откуда, - то ли с веселой пирушки таких же юных студентов, то ли просто гуляя по ночной притихшей Москве; Вульф в молодости, особенно летом и осенью, мучаясь вынужденной бессонницей, очень часто совершал прогулки, многие из которых давали материал для его новых рассказов; встреча с полуночной московской гетерой, происшедшая, как уже говорилось, ночью, летом, в пустом общественном туалете, имела для Вульфа, а также для героя его рассказа, очень далеко идущие последствия; оба они безудержно и безнадежно влюбились, обоих увлек в свой опасный водоворот этот странный, сладостный и жестокий роман, во время которого он едва не бросил институт и даже стоял на пороге самоубийства; неизвестно чем это в конце концов бы для них обернулось, если бы прекрасная возлюбленная его неожиданно не погибла, зарезанная все в том же общественном туалете собственным сутенером, неожиданно оказавшимся ревнивым и злобным, и не простившим женщине любви к молоденькому и чистому юноше; заканчивался рассказ тем, что герой, совершенно обезумев от горя, бродит по ночной Москве, пересаживается из одного троллейбуса в другой, бесцельно сидит, опустив низко голову, на скамейках под зелеными столетними липами, и все повторяет про себя имя погибшей возлюбленной: - Вероника! Рассказ, кстати, носил такое же название: "Вероника". Рассказ этот, совсем небольшой по объему, вызывал почему-то страшную злобу у одних редакторов, и необыкновенное умиление, восторг, слезы и даже бурные рыдания, у других; в конце концов он был напечатан в одной железнодорожной газете, хотя и пришлось из него убрать упоминание о гетерах и их сутенерах, которых в стране общего счастья быть не могло, и проницательному читателю приходилось самому обо всем между строк догадываться; впрочем, читатель в стране был образованный, и великолепно обо всем между строк догадывался.
Старые воспоминания нахлынули на Вульфа, подобно лавине; он ходил по кабинету из угла в угол, садился за стол, откидывался в кресле, обхватывал руками голову, а потом опять вскакивал, и начинал опять нервно ходить взад и вперед; ничего не ушло! ничего не погибло! ничто не было пустым и зряшным, ибо прошлое существовало, оно незримо присутствовало совсем рядом с ним то в виде заведения на углу Кузнецкого и Неглинной, которое, по словам генерала, уже не работало, то в виде фасадов старых московских домов, рядом с которыми он когда-то бродил душными летними вечерами, мучаемый сонмом неясных образов, каждый из которых требовал лишь одного: перенести его скорей на бумагу; эти далекие образы, уже отчасти забытые, отчасти воплощенные в рассказы и повести, опять нахлынули на него, и он метался по комнате, как загнанный зверь, то хватаясь за голову, то падая плашмя на диван, и замирая на нем маленькой съежившейся фигурой: о Господи, что же он делает в этом роскошном чужом дворце? в котором невозможно не то, что писать, а даже дышать, так тяжело и роскошно обставлено все вокруг, и так много зряшных ненужных обязанностей возложили вдруг на него странные и неискренние друзья. Ведь не ради них, этих встреч с просителями, скульпторами и генералами, не ради светских бесед с истеричными женщинами, в конце концов, решился он приехать в Москву! ведь приехал он сюда ради той, единственной, занимающей все его мысли и думы женщины, исчезнувшей так внезапно, и до сих пор им не найденной; а ведь в этом, в поисках, которые по большому счету были не чем иным, как поиском идеала, поиском счастья, и, в конечном счете, спасением, и состоял весь смысл нынешней поездки в Москву; не в милых беседах с псевдо-друзьями, не в заключении странных союзов с воинственными генералами, не в позировании сумасшедшим художникам, которые вытягивают из твоей души самое сокровенное, такое, чего ты сам страшишься, и предпочел бы не замечать. Вульф совсем потерялся; он чувствовал, что должен немедленно на что-то решиться, ибо в противном случае может сойти с ума; наконец, спешно одевшись, он сбежал вниз по лестнице мимо испуганных Полины с Никитой, и, вскочив на крыльцо, бросил коротко водителю лимузина, отданного Судейкиным в его личное пользование:
- Угол Кузнецкого и Неглинной, и как можно скорее, пожалуйста; так скоро, как только можно вообразить!
- Не волнуйтесь, Арсений Семенович, домчим за пару минут; только бы светофоры горели исправно; нам ли привыкать к быстрой езде? мы, Арсений Семенович, не только на угол Кузнецкого и Неглинной, а и в Африку вас мигом доставим, было бы бензину побольше, да светофоры вокруг горели исправно! - и, нажав на газ и зачем-то включив сирену с мигалкой, он в пару минут действительно доставил Вульфа в нужное место.
Олялюшкин, как и следовало ожидать, оказался прав - никакого туалета по указанному адресу не было и в помине! висела над входом в подвал реклама какой-то химчистки, весело переливаясь зелеными и синими огоньками, но от прежнего, до боли знакомого ему заведения, не осталось теперь и следа; Вульф бросился обратно к машине, и, терзаемый недобрыми предчувствиями, велел водителю гнать в Камергерский, туда, где был он всего лишь несколько дней назад, но, увлекшись внешними, чисто декоративными изменениями, не обратил внимание на не менее важное, глубинное, подземное наполнение переулка, а именно на его туалет, в который когда-то тоже неоднократно захаживал; как и следовало ожидать, туалета на месте не оказалось! то есть было на месте все: новые скамейки, фонари, и плитки обновленного тротуара, в щели которого, из опасения сломать в них ноги, или что-то иное, было опасно вступать; стоял на месте чахоточный Чехов, такой изможденный и длинный, что становилось как-то неловко за многих иных, нормальных и здоровых людей; теснилась в сумерках веселая толпа молодежи, те самые нормальные и здоровые люди, за соседство которых с чахоточным Чеховым было обидно вдвойне, и, самое главное, вовсю светились окна кафе, вход в которые осаждала праздничная молодежь, и от радостного праздника и веселья которой было за Чехова так обидно; весь этот сумасшедший, изуродованный переулок, родившийся вначале, без сомнения, в некоей совершенно больной и изуродованной голове, а потом уже воплощенный в жизнь, шумел и радовался в упавшей на город снежной и зимней ночи; от которой, впрочем, не осталось даже и маленькой черной точки, так все вокруг было залито светом и огнями рекламы; все, повторяем, было на месте, кроме основного, главного, - подземного туалета, на котором переулок этот, возможно, и держался долгие годы, ибо выполнял он ту неблагодарную, черную, но такую необходимую людям работу, которую, кроме него, не мог сделать никто; самое же главное заключалось в том, что Вульф никак не мог вспомнить, где конкретно находился когда-то подземный туалет в Камергерском: то ли на месте изможденного Чехова, то ли немного ближе к Тверской? что было, конечно, не так страшно, ибо избавляло классика от столь сомнительного пьедестала, но все равно вызывало недоумение: зачем его все же закрыли?
Дальше началось вообще что-то фантасмагорическое: Вульф, не садясь больше в машину, бросился вперед по Тверской, и шофер, сигналя, и включая сверху мигалку, вынужден был ехать следом за ним, причем постовые на перекрестках останавливали на время движение, а следом за Вульфом, как за дармовым развлечением, валила толпа праздных гуляк; он добежал до здания Моссовета, и, как и следовало ожидать, не обнаружил рядом с ним давно знакомого туалета: бросился вниз к Столешникову, и по пути не нашел нужного заведения в котором теперь обосновался какой-то бар, занимающий сразу два этажа; дальнейшее Вульф помнил плохо: он то бежал куда-то по кривым переулкам, и следом за ним, гудя и сигналя мигалкой, ехал лимузин с невозмутимым водителем, и временами редея, временами же пополняясь рекрутами из баров и ресторанов, следовала толпа разудалых гуляк; временами он даже рыдал, уткнувшись в стену какого-то здания, рядом с бронзовой мемориальной доской, извещающей, что здесь когда-то жил великий русский художник Шишкин, а потом опять садился в машину, и приказывал гнать вперед, не разбирая дороги, причем встречные постовые, выполняя, очевидно, какое-то секретное предписание, или просто не решаясь связываться с высоким начальством, беспрепятственно пропускали его лимузин, услужливо козыряя и перекрывая движение; один раз из окна лимузина Вульфу даже показалось, что мелькнуло в снежной пурге прекрасное и бледное лицо женщины, ради которой и предпринял он все это безумное путешествие; он сразу же выскочил из машины, долго бежал вперед по сугробам, кричал во тьму имя женщины, но все было напрасно! ответом ему было лишь завывание ветра, да презрительные крики каких-то подвыпивших подростков, принявших его за полоумного или пьяного; совсем обессилев и окоченев на морозе, Вульф вернулся обратно в машину, и шофер, с невозмутимым и деловым выражением на лице, довез классика в его особняк; он где-то читал, что классики вообще склонны к чудачеству, и простому народу не стоит особо их осуждать; тем более, что многие из них плохо кончают: умирают от туберкулеза на чужбине, спиваются, вскрывают себе вены, и даже вешаются в англетерах; а потому не грех иногда простому народу классика пожалеть; тем более такого любимого всеми классика, как Арсений Семенович Вульф.
Поздно ночью, когда Вульф уже спал у себя на диване, между водителем и швейцаром Никитой произошел следующий разговор:
– Оно конечно, - говорил важно водитель, закуривая дорогую иностранную сигарету и делая добрый глоток шотландского виски, которым они нередко баловались в швейцарской, - оно конечно, без сортиров тоже нельзя: как же, брат, без сортира обойтись рабочему человеку? Ты, брат, что хочешь сделай теперь, хоть в лепешку разбейся, если ты важный начальник, а сортир возьми, да и установи рабочему человеку; не дело это - лишать рабочего человека сортира, особенно зимой, в снег и метель, когда все подворотни замерзли, и по большой нужде уже туда не сходить; по малой нужде, конечно, не спорю, сходить вполне можно, и даже, брат, нужно, а вот по большой уже слишком холодно! - И он опять, затянувшись своим честерфилдом, сделал добрый глоток шотландского виски.
– Да, - важно отвечал швейцар Никита, - наведет он порядок в Москве; не одна голова, помяни мое слово, скоро с плеч полетит; одно слово - справедливый мужик; о народе заботится, и о первейших его, народа, потребностях; одно слово - классик, и больше уж тут ничего не прибавишь - и он, в отличие от водителя, затянулся большой гаванской сигарой, и тоже отхлебнул шотландского виски.
– Ладно, мальчики, пора закругляться, - сказала секретарша Полина, скромно сидевшая до этого в стороне, и выразительно посмотрела в глаза Никите. - Детское время кончилось, пора и баиньки делать.
– Баиньки, так баиньки, - согласился водитель, и, потушив об пепельницу сигарету, отправился спать в свой лимузин.
Швейцар Никита, весело поглядывая на Полину, вышел вслед за ним, закрыл массивную наружную дверь, и, вернувшись в швейцарскую, кряхтя, отстегнул себе левую ногу, которая оказалась деревянным протезом; потом закинул протез под кровать, и, все так же весело поглядывая на секретаршу, лег на спину, закинул одну руку за голову, и стал дымить гаванской сигарой, пуская к потолку кольца дыма.
- Сейчас я покажу тебе хозяйскую справедливость, старый ты пень, приживалка московская! - зло сказала Полина, и, потушив свет в швейцарской, бросилась с размаху в кровать к Никите.


Глава тринадцатая

В четверг с утра все в особняке на Дмитровке ходили хмурые и невыспавшиеся; члены же правления вообще отсутствовали вот уже несколько дней, не зная, очевидно, в чем теперь заключается их роль в Фонде; Вульф проснулся позже всех, около полудня, и Полина, свежая и энергичная, как и всегда, отменила несколько встреч, назначенных на сегодня, некоторые из которых были весьма важное; казалось бы, ничего сегодня серьезного уже случиться не может, и можно спокойно прожить до завтра, до торжественного открытия в Тихвинском переулке памятника Арсению Вульфу; однако не тут-то было! неожиданно за дверью послышался шум, раздались недовольные реплики Никиты: "Да ты кто такой?", "Да как твоя фамилия?", "Да по какому праву ты тут оказался?" Потом дверь с шумом открылась, и в кабинет Вульфа ворвался странный всклокоченный человек, держащий в руках большой черный футляр, похожий на артефакт, или черный ящик из модной телевизионной программы; из-за спины его выглядывали бдительные  Полина и одноногий швейцар, прыгавший на своем протезе, впрочем, не хуже здорового человека; они тянули незваного гостя за странную зимнюю куртку, похожу скорее на ватник или на телогрейку, но незнакомец, ловко от них увернувшись, ворвался-таки в кабинет, и, прижимая к себе черный ящик, низким голосом пробасил:
- Арсений Семенович, голубчик, наконец-то я вас дождался! да вы ли это, да не подменили ли они вас как-нибудь невзначай? ведь при нынешних-то нравах и разгуле преступности недолго и подменить хорошего человека; нашелся бы человек хороший, вроде вас, голубчик, а уж желающих подменить его найдется достаточно; много теперь у нас всяческих проходимцев, желающих подменить хорошего человека! - и он с осуждением бросил взгляд на Полину и швейцара Никиту, давая этим понять, что он-то уж точно знает, кто такие эти нынешние проходимцы.
- Ну что вы, что вы, - миролюбиво ответил Вульф, с интересом оглядывая незнакомца, - никто меня, конечно же, не подменял, да и не мог, мне кажется, подменить; хотя, с другой стороны, в наше, как выразились вы, неспокойное и смутное время, возможно появление разных сюрпризов; да и нечастные люди в наше время тоже встречаются, - и он, точно так же, как незнакомец, строго посмотрел на своих нерасторопных помощников; нерасторопные помощники засмущались, и отступили за дверь, тихонько прикрыв ее; они, по-видимому, предоставили Вульфу самому разбираться со странным просителем .
– Не скажите, Арсений Семенович, не скажите, не только людей подменяют, но и заслуги иного талантливого человека приписывают себе, нисколько при этом не стесняясь и не краснея; и романы воруют у иного писателя, и изобретения порой норовят по дешевке купить; а ведь иное изобретение, Арсений Семенович, стоит дороже, чем вагон чистого золота! - и он, с испугом оглянувшись на дверь, прижал к груди черный ящик, обхватив его крест-накрест двумя руками.
– Простите, а с кем, если не секрет, имею дело? - спросил, улыбаясь, Вульф, еще раз пристально оглядывая странно го человека, одетого, кроме уже упоминавшегося ватника, в армейские штаны защитного цвета, высокие болотные сапоги, и прижимающего к груди вместе с черным футляром еще и старую совершенно облезлую лисью шапку; на вид ворвавшемуся в кабинет мужику было лет шестьдесят; он был приземист, крепок, носил черную широкую бороду, и говорил, как уже сообщалось низким раскатистым басом, напоминающим пение в церкви.
- Да как же, Арсений Семенович, неужели вы меня не признали? Ведь это я, Варлам Полуактов, герой рассказа "Дивное солнце"! помните, тот самый, что изобрел невзначай вечный двигатель?
Вульф как стоял, так и сел на первый подвернувшийся стул; такого поворота событий не ожидал даже он; дело в том, что рассказ "Дивное солнце", написанный им более двадцати лет назад, оказался роковым, знаковым для всего творчества его произведением, которое чуть не погубило его; рассказ этот был написан с натуры, во время поездки Вульфа на электричке из Москвы в Сергиеву Лавру, и в нем практически ничего не было выдумано; Вульфу тогда, кажется, не было еще и двадцати пяти, он только-только отпустил небольшую бородку, из-за которой одни принимали его за молодого профессора, а некоторые - за священника; был душный и жаркий июньский день, в переполненной электричке воздух раскалился так сильно, что некоторые пассажиры падали в обморок из-за жары, но большинство было привычно к перепадам температуры, когда зимой столбик термометра опускается до тридцати, а летом поднимается до такой же отметки вверх; на этот раз в грязном, забитом мусором и людьми вагоне, несколько компаний, несмотря на жару, распивали вино и водку, сквернословили, приставали к молоденьким девушкам, и даже справляли прямо в вагоне нужду, увеличивая этим и без того невыносимую атмосферу придавленности и безнадежности, разлившуюся как в обществе за окнами, так и внутри вагона; то здесь, то там раздавался циничный смех и истеричные женские крики, какой-то подвыпивший парень пытался затеять ссору с Вульфом, обзывая его "служителем культа"; сидевшая тут же в вагоне группа вооруженных солдат во главе с молоденьким лейтенантом, вопреки ожиданиям, тупо и безразлично взирала на происходящее, а группа из нескольких немцев-туристов, также, очевидно, едущих в Лавру, не выдержав прелестей этой поездки, громко ругалась, и даже крикнув по-русски: "Русишь свинья!", демонстративно сошла на промежуточной станции, так и не достигнув конца своего путешествия. Это презрительное "Русишь свинья!", добросовестно Вульфом записанное (а он, учась в этот период у покойного уже Шукшина, добросовестно записывал все, что видел вокруг), - эта его полунемецкая, полурусская фраза, чуть не стоила автору не только карьеры, но, как понял он позже, даже свободы; его спасли умные редактора всех тех журналов, газет и издательств, куда он по наивности, в числе других, предлагал и этот рассказ; рассказ упорно не хотели печатать, несмотря на чудесную, практически фантастическую концовку его, в которой некий бородатый сорокалетний мужик по имени Варлам Полуактов, возвращавшийся в свою деревню из Москвы (в Москве он пытался зарегистрировать изобретение - светящийся сам по себе огненный шар, названный им "вечным двигателем"), - в конце истории Варлам Полуактов спасает сошедшую с ума электричку, открыв дверцу черного ящика, в котором этот самый "вечный двигатель" и находился; чудесной концовке рассказа, во время которой электричка, пролетев по воздуху около километра, плавно опустилась на зеленой поляне рядом с небольшой березовой рощей, а пассажиры ее, ничуть не пострадавшие, разбежались в испуге кто куда, - концовке этой никто из редакторов не верил решительно, а сам рассказ, из-за излишнего натурализма, представленного в нем, печатать отказывался; рассказ этот затерялся где-то на чердаках и антресолях домов и квартир, по которым в молодости скитался Вульф, и был им надолго забыт; но ничто, как видно, не пропадает бесследно, тем более гениальные, как считали современные исследователи его творчества, рукописи писателя; рассказ этот был недавно найден кем-то из искателей Вульфовского наследия, и напечатан вместе с другими его рассказам которых уже, как говорилось, набралось не менее сотни; сам же Варлам Полуактов, сорокалетний гениальный изобретатель, творец отечественного вечного двигателя (или чего-то внешне с ним схожего), с которым Вульф все же успел познакомиться, вернулся к нему после двадцатилетней разлуки, держа в руках все тот же черный футляр, в котором, надо полагать, скрывалось его до сих пор непризнанное изобретение; видимо, пути их когда-то пересеклись не случайно, и судьба вновь сводила писателя с героем его полузабытой истории; впрочем, история действительно было полузабытой, и Вульф не мог бы сейчас точно сказать - так ли все было на самом деле, или он эту историю попросту выдумал?
Если не вдаваться в философские рассуждения – существовал ли в действительности гениальный русский мужик Варлам Полуактов, создавший невзначай у себя в избе вечный двигатель, ибо возможно, что создан он был исключительно воображением Арсения Вульфа, точно так же, как созданы были некогда силой воображения гениальных писателей Одиссей, Дон Кихот, Гамлет, растаявшая на солнце Снегурочка, а также нигде не растаявший идеал русской женщины Наташа Ростова, - если не пускаться в эти философские бредни, а попытаться просто и ясно изложить здесь биографию Вульфовского героя, то вкратце она была следующей. Родился Варлам Полуактов километрах в ста двадцати от Москвы, в небольшой деревушке, которая и во время его рождения, и сейчас, представляла из себя убогое собрание из полутора десятков изб, многие из которых были необыкновенно древние, почерневшие, заросшие лебедой и лопухами, и наполовину погруженные в землю; местность эта, называемая Медвежьей Пустошью, издавна вызывала у соседей чувства страха и ненависти, о ней ходило множество страшных слухов, один другого нелепее и смешнее; то говорили, что в Пустоше этой рождались люди с двумя головами, которые, к тому же, умели летать по воздуху; то утверждали, что под землей, под полутора десятками старых истлевших изб, находится чудесный подземный город, который есть не что иное, как опустившийся под воду Град-Китеж, перетянутый сюда под землей чудесной и страшной силой; по другим утверждениям, под землей находилась машина из стали и меди, вс блестящая, отполированная от вечной безупречной работы, и исполняющая любое людское желание; впрочем, еще по одним утверждениям, именно это место выбрал черт для своего постоянного жительства, и по этой причине лучше всего было обходить его стороной; но разве закажешь русскому человеку обходить стороной опасное и облюбованное нечистью место? не делали этого былинные богатыри, славные Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович, не делали и более поздние молодцы, бесследно исчезавшие в здешних топких и опасных местах; не делали этого и современные исследователи внеземного разума, дружно почему-то решившие, что странная деревня Медвежья Пустошь есть не что иное, как послание, переданное нам с какой-то звезды, которое просто надо расшифровать, как расшифровали некогда египетские иероглифы; некоторые из этих поисковиков, вслед за былинными искателями приключений, тоже продолжали исчезать в местных болотах; тем не менее, местность эта тянула к себе людей, и особенно, как мухи на мед, летели сюда невесты со всей округи, так как считалось, что местные женихи обладают особыми мужскими достоинствами, способными сделать женщину безмерно счастливой; это любопытство, в частности, привело в Медвежью Пустошь и супругу Вульфовского героя, бойкую рязанскую бабенку, которая очень быстро разобралась, в чем же тут дело, да к тому времени было уже поздно; ибо имела она троих, а впоследствии уже пятерых сопливых детей, покосившуюся избу на краю болота, мечтателя-мужа, по традиции всех местных мужчин искавшего сначала сокровища под землей, потом чудесный Град-Китеж, а потом вообще перешедшего к мечтам о всеобщей и окончательной справедливости; делал это Варлам Полуактов обычно в одиночестве на печи, подняв с собой под потолок огромную, пудовую краюху черного хлеба, которую съедал за неделю непрерывных мечтаний, происходивших под пение сверчка, плач ребятишек, и непрерывную ругань недовольной супруги, которую он нейтрализовывал с помощью хлебных мякишей, ловко засовываемых в оба уха; во время одного из таких сеансов мечты, когда самостоятельно дошел он уже до идеи общественного согласия, то есть повторил подвиг французского, да и русского тоже, просветительства, явился ему некий человек в белых одеждах, держащий в руках большой черный футляр, похожий на черный ящик из телевизионной программы, которую, впрочем, в то время по телевизору еще не крутили. "Знаю, Варлам, - сказал ему человек, - что озабочен ты поиском счастья; потому я дарю тебе это счастье в виде источника бездонной энергии, который напоит всех жаждущих, накормит голодных и утолит любую печаль; бери его, достойный мужик, и утоляй жажду ближнего своего; об одном лишь предупреждаю, Варлам, - до времени, которое никому не известно, пользоваться источником этим нельзя!" - "Но когда, когда же придет это счастливое время? - воскликнул во сне удивленный Варлам. - Ибо какой прок от неиссякаемого изобилия, если никто от него не сможет вкусить?" Однако человек в белых одеждах ничего на этот вопрос не ответил, а только лишь загадочно усмехнулся, покачал головой, и куда-то исчез; а еще через несколько дней Варлам невзначай изобрел вечный двигатель, похожий по виду на шаровую молнию, для которого он смастерил точно такой же футляр, который видел во сне; энергия вечного двигателя была поистине неиссякаемой, она поднимала вверх любые предметы, стоило лишь приоткрыть крышку ящика; так, она подняла кверху супругу Варлама вместе с избой и пятью чумазыми ребятишками, которые после этого улетели неизвестно куда; приподняла она, как уже нами сообщалось, и ту злополучную электричку с озверевшими пьяными хулиганами, сошедшими с ума немцами, обидно бросившими в лицо пассажирам: "Русишь шваль!", самим Вульфом, направлявшимся в город Загорск, и Полуактовым, в очередной раз возвращавшимся с ничем в родную Медвежью Пустошь, ибо в столице опять не захотели регистрировать его эпохальное изобретение.
- Я так думаю, Арсений Семенович, - сказал Вульфу улыбающийся Полуактов, - что это вовсе не вечный двигатель, не источник всеобщего счастья, а дух народный, и сила народная, которые никому в столице до времени не нужны; не пришло еще время, Арсений Семенович, открывать черную заветную дверцу, а потому решил я возвратиться в Медвежью Пустошь; буду жить у себя в скотном сарае (дом-то мой, как сами вы когда-то писали, улетел в никуда вместе с семьей), буду ждать заветного часа; а может (чем черт не шутит) все же приоткрыть заветную дверцу; вдруг заветное время уже наступило?
– Что ты, что ты, Варлам? - испуганно замахал руками Вульф. - Какое заветное время? никакое такое заветное время еще не настало; да и потом, у меня ведь завтра открытие памятника в Тихвинском переулке, а вечером здесь, во дворце, юбилей; ты же предлагаешь дверцу открыть, - а ну как, неровен час, улетит дворец вместе со мной неизвестно куда? как же тогда юбилей, как же тогда открытие памятника?
– И то правда, Арсений Семенович, без юбилеев и без дворцов нынче нельзя; а что до духа народного, и до правды народной, то пусть пока до поры до времени в скотном сарае в ящике подождут. - И, помолчав немного, робко спросил: – Ну, я, пожалуй, пойду?
– Иди, иди, Варлам, - торопливо ответил Вульф, - а то у меня сейчас по горло работы. Сам понимаешь, открытие памятника - это не фунт гороха барышне подарить!
- Понимаю, - грустно сказал Варлам, и, прижав ящик к груди, вышел за дверь.
- И приходи когда захочешь, в любое время, никого не стесняясь! - Закричал ему вслед Арсений, сразу же пожалевший, что так быстро отпустит хорошего человека.
Но было уже поздно, Варлам ушел, и больше они с ним не виделись никогда.


Глава четырнадцатая

В Тихвинском переулке с утра творилось столпотворение; тысячи машин с важными номерами, с мигалками и сиренами непрерывно прибывали сюда со всех концов Москвы, но особенно из центра ее, так как событие, которое сегодня должно было произойти, по важности своей для страны имело государственное значение; такого, пожалуй, не было даже на торжествах, связанных с именем Пушкина! Что Пушкин? он хоть и связан с современностью незримыми узами, но связь эта стала уже классической, нарицательной, хрестоматийной, и вошла во все, какие только можно, учебники; связь эта была сама собой разумеющейся, и элемент открытия в ней присутствовал разве что в работе филолога, нашедшего новую грань связи Пушкина и страны. Другое дело было с Арсением Вульфом; воздействие его на страну, связь с народом рождались прямо из ничего, из материала эпохи, из свежих строчек газетных сообщений, из сора повседневности, из скучных будней каждого дня; связь эту, и воздействие ее на умы и души людей видел в стране каждый; каждый мог почувствовать и пощупать ее, мог купить на книжных лотках раннюю, тоненькую книжечку рассказов классика, выполненную в репринтном издании, мог купить и новый, самый последний трехтомник его рассказов, куда, разумеется, входили рассказы "Вероника" и "Дивное Солнце", о которых здесь уже говорилось; роман же "Сказочная провинция", тот самый, верстку которого показывала Вульфу Свекла Витальевна Юргенсон, вообще широко обсуждался в стране, отрывки из него печатались во многих газетах, а в Домах культуры и клубах по интересам проводились читательские конференции; и все это рождалось буквально на глазах у миллионов людей, все это было грубо и зримо, как акведуки, как вечные каменные театры и цирки, сработанные еще рабами Рима; на глазах у миллионов людей рождалась новая блистательная биография, рождался классик, влияние которого на страну было огромно.
В конце переулка, рядом с домом, в котором когда-то снимал Вульф под чердаком убогую комнату, где написал многие свои известные вещи, в том числе и оба уже упомянутых рассказа (на доме этом недавно установили мемориальную доску), - рядом с домом на просторной площадке возвышался уже бронзовый памятник, накрытый сверху шелковым покрывалом; в рекордно короткие сроки, всего лишь в несколько дней, из гипсового прототипа, который видел Вульф в мастерской Циферблатова, вылит был бронзовый оригинал, и оригинал этот поражал своими размерами! Неон Эммануилович, один раз в жизни заболев гигантизмом, так и не смог уже излечиться от этой болезни; вслед за монументальным Русским Гением, за поражающим размерами полководцем и его бронзовой лошадью, бьющей в землю чудовищными по размеру ногами, вслед за исполинским Садом Зверей он приготовил современникам новый сюрприз, который, накрытый сверху шелковым покрывалом, вздымался вверх на неизъяснимую высоту, похожий на Гулливера, озирающего сверху домики лилипутов. Тень сенсации нависла над притихшей толпой, журналистами, телевизионными операторами, гостями и просто зеваками, запрудившими с утра Тихвинский переулок. Впрочем, если быть абсолютно честным, высота памятника не была безмерно большой - он возвышался всего лишь вровень с крышами старых московских домов, имевших не более трех или четырех этажей; но и этого для памятника было достаточно, ибо гигантский размер спрятанного под шелковым покрывалом бронзового великого человека заранее подавлял притихших людей, многие из которых относились к Арсению Вульфу, как к давно умершему человеку; собственно говоря, лишь единицы знали о том, что Арсений Вульф жив и здоров, и находится здесь же, рядом с ними, сам ожидая предстоящей сенсации.
На совещании, проведенном утром в здании Фонда, было решено, что перед открытием монумента выступит лишь Судейкин, что Вульфу не следует выступать, так как это по многим признакам не очень этично, и даже не очень педагогично, учитывая большой педагогический резонанс творчества Арсения Вульфа; сам же он, не спавший вообще и исходивший из конца в конец весь свой роскошно убранный кабинет, впервые, кажется, осознал весь ужас, абсурд и невозможность своего положения; он, привыкший всю жизнь скромно трудиться, то есть создавать в тишине литературные тексты, об исторической оценке которых никогда не задумывался, стал участником, более того, - главным действующим лицом некоего дешевого балагана; он, искренне сопереживавший горестям и бедам маленького, зависимого от всего человека, будь то подросток в тиши подземного московского туалета, или блаженный деревенский изобретатель, всеми осмеянный и непонятый, - он, певец маленьких тихих радостей, встал вдруг в одночасье важным московским барином, подавляющим всех своей надменностью и тяжестью сделанного; именно эта надменность, эта забронзовевшая тяжесть гигантского бронзового человека, стоявшего посреди белых сугробов, как Гулливер посреди крошечных лилипутов, - именно эти размеры памятника, зачем-то сделанного Циферблатовым непомерно большим, еще больше приводили в смятение его простую, привыкшую к уединению душу; впрочем, в смятении были и все остальные, присутствовавшие на открытии зрители, которые, прослушав короткую, но энергичную речь Судейкина, призывавшего их спокойно оценить творение скульптора, ибо направлено оно на постижение внутренней сущности великого человека, любимого всем народом Арсения Вульфа, и только потому так высоко, и, возможно, так экзотично, - выслушав в молчании речь Судейкина, все на мгновение затаили дыхание, а потом дружно ахнули, ибо то, что скрывалось под шелковым покрывалом, было действительно монументально и экзотично; можно даже сказать, что это было вызывающе, провокационно и агрессивно, настолько смело ушла вперед мысль великого скульптора, изваявшего бронзовый памятник своему великому современнику; одним словом, перед онемевшими от ужаса зрителями, бронзовый и суровый, возвышался чуть ли не до низких снежных туч, сразу же припорошенный из них белым легким снежком памятник... Николаю Васильевичу Гоголю! то самое демоническое Вульфовское нутро, про которое так вдохновенно говорил ему Циферблатов, скрытое ото всех, но только не от проницательного взгляда скульптора, предстало сейчас перед всеми во всей своей правде и красоте; выпрямленный вульфовский нос, такой длинный, какой был в отечественной литературе только у Гоголя, вызывающе торчал вперед, как нос древней военной галеры, а сам классик прошлого века, одетый, впрочем, в современный вульфовский свитер, клетчатое пальто и уже известные читателю желтые башмаки, с назиданием взирал сверху вниз на толпу, показывая всем своим видом, что он действительно Гоголь, только нынешний, современный, московский, от проницательного взгляда которого впору ежиться нерадивым чиновникам; впрочем, надпись на пьедестале памятника гласила, что принадлежит он Арсению Семеновичу Вульфу, родившемуся и умершему тогда-то и тогда-то, как и положено всякому классику; как видим, Неон Циферблатов не сдержал слово, данное им несколько дней назад Вульфу, и заранее представил его покойным, что последнему, понятное дело, было не очень приятно; большинство зрителей, однако, не обратили на эти детали (дата смерти Вульфа на подножии памятника была прописана сегодняшним днем) никакого внимания; для них, как уже говорилось, Вульф был давно и прочно забронзовевшим писателем, давно и на века написавшим все, что было ему положено, и указание на памятнике дат его жизни и смерти было очень уместно и очень правильно; здесь же, кстати, на бронзовой тумбе массивного пьедестала, изображены были сцены наиболее известных вульфовских произведений, и это отчасти смягчало экстравагантное изображение классика, представленного скульптором в виде современного Гоголя; более того, именно такое прочтение образа Вульфа очень многим понравилось, ибо в обществе уже давно зрело ожидание нового литературного обличителя, который наконец-то всем выложит правду-матку, как бы горька она ни была; поэтому первый шок от монументального и экстравагантного творения Циферблатова, когда некоторые дамы от страха завизжали и попадали в обморок, а наиболее суеверные мужчины чертыхнулись или перекрестились, - шок этот постепенно прошел, и начался праздничный митинг и возложение венков от многих московских организаций; так, в частности, от имени московского мэра было присутствующим сказано, что правильно Вульф обличал закрытие туалетов в Москве, и больше такого безобразия производиться не будет; венки были возложены, конечно же, от президента, почитавшего Вульфа наряду с Пушкиным величайшим русским поэтом, и от многих политических партий, и от Государственной Думы, которая планировала посвятить современному русскому Гоголю (как-то вдруг само собой всем стало ясно, что Вульф - это российский Гоголь) особое заседание; многие поэты и поэтессы, а среди них Вознесенский и Ангелина Рогожина, с воем и надрывом прочитали свои стихи, посвященные памяти Вульфа; все были довольны донельзя, особенно выглядевший именинником, одетый в шубу с бобровым воротником и такую же бобровую шапку Неон Циферблатов; довольны были также репортеры и телевизионные операторы, ибо сенсация все-таки состоялась, и в ближайшие несколько дней можно было заменить ею другие, уже порядком поднаторевшие сплетни, вроде отставки правительства, или падения космической станции; и только, возможно, несколько самых опытных репортеров чувствовали, что, помимо сенсаций, над все этим, порядком уже замерзшим и охрипшим людским сборищем, нависла тень большого скандала.


Глава пятнадцатая

Вернувшись на Дмитровку после открытия памятника, Вульф, так же, как и накануне, ходил из угла в угол своего кабинета, потрясенный странным, мистическим смыслом увиденного в Тихвинском переулке; надо было срочно спускаться вниз, в залу приемов, чтобы в числе других членов правления Фонда приветствовать прибывавших гостей, но он все мерил и мерил из угла в угол свой кабинет, преследуемый страшными, зловещими мыслями: кто он такой, откуда здесь появился, что за страшная сущность скрывается в глубине его странной души, и куда предстоит сгинуть ему в самое ближайшее время? что означают эти странные, определенно зловещие даты жизни и смерти на памятнике, наверняка неспроста написанные Циферблатовым? о этот странный, лукавый провидец, умеющий заглядывать в души людей! что же он разглядел в глубине его тихой, привыкшей к покою и созерцанию души, которая давно уже жила на самом краю света, в уединении и в общении с такими прекрасными созданиями Божества, как природа, животные, море и дети? неужели его внезапный вояж в Москву всего лишь прихоть некоего изощренного режиссера, нанятого судьбой для того, чтобы посмеяться, чтобы жестоко поиздеваться над ним, сделать калифом на час, а потом, как и предсказывала ему недавно не то цыганка, не то страшная ведьма из клуба "Титаник", бросить опять назад, во внешнюю тьму, откуда он лишь приблизительно будет слышать и видеть образы, доносящиеся к нему из внешнего мира? обуреваемый такими странными думами, среди которых была и дума о странном гоголевском носе, вылепленным ему Циферблатовым, он то подбегал к роскошному зеркалу, висящему на стене в бронзовой раме, и пристально вглядывался в свой сломанный нос, стараясь даже насильно его распрямить и мысленно представить себе, на портрет какого писателя будет он похож после этого; то он думал о своей неказистой внешности, которой очень стеснялся, то о своем невысоком росте, недоумевая, зачем это Неон Циферблатов отлил его в бронзе таким гигантом, так надменно и так проницательно взирающего сверху, сквозь неплотный снежный туман, на толпы жалких, маленьких, съежившихся от мороза, что-то в экстазе кричащих и даже декламирующих мужчин и женщин, которые стояли внизу, похожие на крошечных копошащихся муравьев? то он с ужасом думал, что те самые сорок пять лет, которые приписывали ему официальные хроникеры, и которые должны были сейчас отмечать внизу, на самом деле увеличены им самим еще в юности не то на два, не то на один год, и, следовательно... впрочем, что из этого должно было следовать, он и сам толком не понимал, но только предчувствовал, что следовать из этого могут самые разные, в том числе и не очень приятные вещи.
Примерно те же самые мысли и чувства одолевали и прочих членов правления, прибывших вместе с Вульфом на Дмитровку, и также недоумевающих по поводу очередной выходки Циферблатова; мало того, что с появлением в Москве Вульфа все они находились в состоянии полнейшей неопределенности, можно даже сказать - прострации, - и не знали наверняка, что же их ожидает в ближайшее время: придется ли им искать новое место работы, так как старое уже занято возвратившимся законным хозяином, или можно будет продолжить эту увлекательную игру в хранителей наследия великого человека, единственного, возможно, классика нашего времени? мало того, что они были поставлены в унизительное состояние возвращением Вульфа, так еще этот сумасброд Циферблатов, которому ведь предлагали за памятник приличные деньги, с условием, что ничего сумасбродного он в этот раз себе не позволит, - этот любитель дешевых сенсаций выкинул еще одно невероятное антраша, задав всем такую загадку, которую нельзя было разгадать на трезвую голову; то, что возвращение Вульфа унизило их и поставило в положение бедных родственников, которым в любой момент могут указать на дверь, было, в общем, понятно и раньше; на фоне гиганта Арсения Вульфа все они действительно были жалкими прихлебателями, но теперь, когда его гигантизм усилиями Циферблатова вознесся аж до крыш московских домов, их настоящее жалкое положение еще более усилилось и высветилось окончательно; гигантизм Арсения Вульфа и их собственная ничтожность были теперь сродни величию Гулливера и ничтожности лилипутов, копошащихся у подножия его исполинских ног; да еще, к тому же, и этот длинный, явно другому классику принадлежащий нос! было от чего сходить с ума и ходить из угла в угол одной из комнат особняка, примыкавшей к кабинету Арсения Вульфа! собственно говоря, они и ходили из угла в угол, не зная, на что решиться и что предпринять? несмотря на то, что внизу, у крыльца, останавливались уже роскошные лимузины, привозившие на банкет первых гостей.
– Нет, это немыслимо, немыслимо! - кричал Судейкин, хватаясь за голову и стремительно шагая по комнате от одной стены до другой. - Это немыслимо, господа, и простому объяснению совершенно не поддается; и потом - зачем ему понадобился этот чудовищных размеров нос?
– Ну с носом-то, господа, как раз все понятно, - вмешался в разговор Борисфен Кулебякин. - Нос, господа, изваян был для того, чтобы всех нас унизить и оскорбить; другого объяснения я, господа, предложить не могу.
– Не только унизить и оскорбить, - мрачно вставил Владлен Занозин, - но и втоптать нас навечно в грязь, в жидкий московский снег, который потом смоется по весне вешними шумными водами, не оставив от нас ничего, даже памяти; посмел бы этот подлец поступить так с кем-то другим, например, с великим Толстым!
- Этот экстравагантный ваятель дождется, что его мастерскую просто-напросто подожгут! - вне себя от гнева закричала Ангелина Рогожина. - Причем я, господа, первая брошу факел в этот мерзкий вертеп!
– Только без криминала, только без криминала! - испуганно парировала член правительства Мария Адольфовна Брамс. - Зачем подносить, господа, пылающий факел, ведь есть и другие, не менее сильные методы, к примеру - экономические.
– Этого злодея никакой экономикой уже не задавишь, - угрюмо возразил Владлен Ефимович Занозин. - Этот злодей сам теперь любую экономику сумеет задавить и стереть в порошок.
– Ну вот и хорошо, ну вот и прекрасно! - нервно потер свои короткие ручки Борисфен Яковлевич Кулебякин. - Значит, не остается иного способа, как очистить огнем нашу культуру от нашествия этого варвара! в конце концов, - как это прекрасно: мороз, Москва, и зарево большого пожара, бушующего в ночи на благо целой страны!
В этот момент в комнату вбежала Полина, и, чуть не плача, объявила о том, что зала приемов полным-полна прибывшими гостями, и, если члены правления немедленно не спустятся вниз, банкет будет скомкан и совершенно испорчен; пришлось членам правления срочно спускаться вниз, надев на себя светские улыбки радушных хозяев, хотя у них на душе просто кошки скребли.
Меж тем в роскошный банкетный зал, отделанный так же изысканно, как и весь особняк, с лепными алебастровыми потолками позапрошлого века, выкрашенными золотом и небесной лазурью, с херувимами, наядами, улыбающимися амурами, с гроздьями зрелых фруктов, свешивающихся вниз чуть ли не до земли (впрочем, потолки в зале, да и вообще в доме, были высокими), - в роскошный банкетный зал, покрытый мраморным мозаичным полом, с множеством статуй, зеркал и люстр, прибыли уже первые необходимые гости; надо сказать, что на сорокапятилетие Арсения Вульфа, хоть это была и не круглая дата (не все классики у нас доживают до круглой даты) изъявило желание прийти такое огромное количество знаменитостей, что предпочтение отдано было только самым известным; в настоящий момент по мраморным плиткам пола прохаживались уже среди прочих прибывших гостей радостно возбужденный Генрих Олялюшкин (ждущий от Вульфа решительного разговора), а также сам виновник утреннего переполоха Неон Эммануилович Циферблатов, несколько поначалу скованный, но постепенно все более и более приходящий в себя; по всем признакам было видно, что морду ему за гоголевский нос Вульфа и за наглую дату смерти, помеченную на пьедестале сегодняшним числом, никто бить не собирался; он по-дружески раскланивался с остальными гостями, с генералом Олялюшкиным, и ждал появления членов правления Фонда; о самом Вульфе он как-то не думал, ибо, изобразив его в бронзе умершим человеком, точно так же (то есть как к умершему человеку) относился к нему и наяву; иногда кто-нибудь из гостей останавливался у книжного стенда издательства "Русское Слово", за стойкой которого стояла сегодня сама директор его Свекла Вительевна Юргенсон, одетая в тонкие туфли-лодочки и в такое количество ярких блестящих юбок, что напоминала отборную свеклу, нарисованную на лубочной картинке и покрытую сверху прозрачным лаком; Свекла Витальевна продавала сегодня новый, только что изданный, и практически никому до этого неизвестный роман Вульфа "Пепел и память"; роман продавался с автографом автора (уж один Бог знает, где достали в издательстве эти авторские автографы) и за такую приличную сумму, что за нее вполне можно было купить средней руки лимузин; впрочем, и гости сегодня на Дмитровку прибыли не самые бедные, тем более, что заранее оговаривалось - деньги за роман "Пепел и память" должны были пойти на бесплатные обеды и ужины для беспризорных детей; кто же из гостей мог отказать беспризорным детям в этой безделице? Торговля у стенда шла бойко, от желающих купить новый шедевр классика не было отбоя, и Свекла Витальевна крутилась по гладкому полу в своих маленьких туфельках-лодочках, как балерина на льду, совсем уже неотличимая от огородного овоща, разве что говорила по-русски.
Внезапно на лестнице, рядом с хорами, на которых стояли уже музыканты, настраивавшие свои скрипки и берущие пробные аккорды на клавикордах, появились уже упомянутые члены правления "Общественного Фонда памяти Арсения Вульфа", за исключением нескольких человек, которые как болели в начале этой истории, так и продолжали болеть до настоящего времени; самого виновника торжества среди членов правления не было - он продолжал оставаться у себя в кабинете, скованный приступом внезапного страха перед обилием тех высоких гостей, которых ему сегодня предстоит принимать; расторопная Полина послана была к классику с приказом успокоить его и как можно быстрее доставить вниз.
Вообще же сегодня трудились все, начиная от ливрейного швейцара Никиты, непрерывно открывавшего тяжелые дубовые двери и бравшего под козырек важным гостям, до официантов, заранее сервировавших огромный полукруглый стол в центре зала, и теперь сновавших между гостей с подносами, уставленными легкими закусками и шампанским; вообще же, что касается закусок, и в особенности напитков, то они были доставлены на юбилей В неимоверных количествах; отечественные производители крепких напитков, и, в частности, водки, решили разбиться насмерть, но в грязь лицом не ударить, и упоить гостей до положения риз, как и положено на настоящем русском банкете; то же самое относилось и к поставщикам черной икры, которые буквально заявили следующее: "Пускай гости русского классика эту самую паюсную икру хоть ложками лопают, хоть ведрами черпают, могут даже из корыта лакать, а к утру все равно останется ее столько же, сколько было вначале!" То же самое, кстати, относилось и к красной икре. Впрочем, весьма сомнительно, чтобы после настоящего русского праздника, задуманного с таким неимоверным размахом, осталось хоть что-нибудь, хоть какой-нибудь жалкий засохший кусок, помазанный сверху для видимости двумя или тремя прозрачными икринками неопределенного цвета; то же самое относилось и к водке, которая, как известно, сколько ее ни покупай, кончается уже в середине застолья; но отечественные производители и купцы стояли на своем, и даже на всякий случай подогнали на задний двор несколько огромных, доверху нагруженных фур, под завязку набитых вышеупомянутыми изделиями; сами же, словно заложники, тоже решили присутствовать на юбилее, и в зале уже прохаживались и беседовали с остальными гостями и сам господин Смирнов, и сам господин Брынцалов, а также известные икорные короли господа Юсупов и Джапаридзе; между тем прибывавших гостей уже в начале вечера оказалось гораздо больше, чем ожидалось, и расторопные официанты (все нанятые на юбилей из модных и дорогих ресторанов) устанавливали вдоль стен маленькие круглые столики, и сервировали их так же, как стол в центре зала, то есть ставили на них все то, чего жаждет душа русского человека, желающего гулять широко и со вкусом; нет нужды перечислять, что конкретно из еды и напитков было на этих столах; всякий, кто был на подобного рода встречах, сам знает, что там было все; заметим лишь, что шампанское, в отличие от водки, было привозным, французским, доставленным из Парижа, а омары отборные, свежайшие, выловленные только вчера и специальным рейсом "Аэрофлота" привезенные из Японии; можно было бы, конечно, перечислять и остальные чудеса современной московской кухни, вроде огромного сома весом в двадцать пудов, также только вчера выловленного в Волге под Астраханью, или прибывшей из Гаваны огромной меч-рыбы, на кончик длинного носа которой был надет розовый зажаренный поросенок, начиненный нежнейшими, весом всего лишь в несколько граммов, вымоченными в яванском роме колибри, но зачем это делать? подобными кулинарными чудесами в наше время, особенно в современной, имеющей связи со всем миром Москве, никого удивить невозможно; не будем и мы удивлять ими читателя, который сам это, хотя бы раз в жизни, но видел, или даже попробовал; тем более, что гости, так же, как и просвещенный читатель, успели в жизни своей попробовать и не такое, и пришли на юбилей Арсения Вульфа вовсе не с тайным желанием напиться и до отвала наесться, а в надежде насладиться пищей духовной, увидев хотя бы одним глазком того, о котором в последнее время так много писали и говорили; многие из гостей, кстати, занятые делами бизнеса, творчества, или государственной службы, не прочитали ни единой Вульфовской строчки, и тем более любопытно было им почерпнуть на вечере хоть какую-то информацию, которая, возможно, могла им в будущем пригодиться; гостей прибывало все больше и больше, и у ливрейного Никиты, стоявшего на улице у толстых дубовых дверей, даже мелькнула мысль, вместит ли особняк всех желающих; в конце концов, строился он два века назад, и не был первоначально рассчитан на такое количество просвещенных и важных гостей; Никита, несмотря на деревянную ногу, крутился у дверей, словно волчок, попеременно выбегая то на крыльцо, то, поддерживая за руки гостей, вновь заходя внутрь особняка; нос его от мороза, который к вечеру стал совсем нестерпимым, то становился красным, как у Санта-Клауса, то вновь остывал в тепле, отчего скорее напоминал большую электрическую лампочку, то зажигающуюся, то гаснущую на лице некоего механического существа; скованность движений, вызванная отсутствием одной из ног, еще более усиливала такое впечатление, и даже намекала приходящим гостям на некую иррациональность всего, что должно было сегодня произойти. Точно так же, то есть заученно и почти механически, действовала и Полина, которая не то, что успокаивала Вольфа в его кабинете, а просто-напросто его одевала, снимая вполне добротный европейский костюм, купленный ею же в ближайшем супермаркете, и облекая в черный и строгий смокинг, который извлекла она из стенного шкафа, и который сидел на Вульфе словно влитой, как будто специально сшитый для него на заказ; на самом деле тут не было ничего странного, ибо смокинг этот действительно был сшит на заказ, одним чрезвычайно искусным портным, и опять же с помощью расторопной Полины, незаметно снявшей с Вульфа необходимые мерки. Полина, прошедшая у Судейкина великолепную школу, кончила до этого специальные курсы, готовившие секретарш наивысшего класса, и умела делать практически все, говорить на нескольких языках, общаться с самыми разными господами, о которых она знала все досконально, и поддерживать любой разговор, начиная от выращивания моркови на даче, и кончая контактами с грядущими инопланетянами; красивая сама по себе, как и всякая молодая русская женщина, она в этот вечер блистала какой-то зловещей, буквально демонической красотой, которая еще только усиливалась высоким ростом, пышной гривой волос, стройными ногами на высоченных тоненьких каблуках и таким большим вырезом темного платья, что в нем вполне мог бы утонуть любой океанский лайнер, пусть даже и "Титаник". Молча и механически одев Вульфа в смокинг, она сначала причесала его, потом, наоборот, слегка растрепала волосы, поправила черную бабочку, которую ловко нацепила ему на шею, и удовлетворенно хмыкнув, сказала, что все превосходно, и что с таким кавалером она, пожалуй, не постеснялась бы сходить даже на дискотеку; потом, став серьезной, уже почти официально втолковала Вульфу, что сейчас они с ним спустятся вниз, и будут принимать поздравления от гостей, во время которых каждому гостю надо будет сказать что-нибудь такое, что полагается говорить русскому классику; лучше всего о природе и о силе народного духа, а также о родной поруганной вере и о надежде на скорое возрождение; она же будет все время находиться рядом, поддерживать под руку, давать гостям краткую характеристику, и вообще помогать, словно ангел-хранитель. Штучка еще та была эта Полина! Вульф, впрочем, покорно на все согласился, ибо иного выхода, похоже, у него не было; раз уж сел в сани, так и езжай на бал, с тоской подумал он, и вышел вместе с Полиной за дверь.


Глава шестнадцатая

Чуть раньше Полины и Вульфа на самом верху широкой мраморной лестницы, рядом с хорами и музыкантами, замершими в ожидании необходимой минуты, показались, как уже говорилось, все пятеро членов правления во главе с торжественным Николаем Судейкиным, который, подняв вверх руку и, терпеливо дождавшись относительной тишины, громким и хриплым голосом объявил:
- Господа, объявляю юбилейный банкет, посвященный сорокапятилетию Арсения Семеновича Вульфа, открытым! Попрошу, господа, приветствовать по очереди дорогого всем юбиляра, не утомляя его, а также всех нас, ибо, господа, время дорого, и до утра его осталось не так уж много! - Он обвел широким жестом горы всевозможных яств и напитков, от которых ломились столы, намекая на то, что к утру все это необходимо съесть, и добавил: - Краткость, господа, это сестра таланта не только в литературе, но и в любви к нашим выдающимся классикам! одним словом, господа, вперед, засучив рукава, и дай нам Бог благополучно дожить до завтрашнего утра!
Снизу, из зала, заполненного до отказа прибывшими гостями так, что пестрела внизу одна большая, яркая и жадная масса, раздался возбужденный гул голосов; повинуясь энергичному взмаху Судейкина, на хорах грянул бравурный марш, и в тот же миг, сопровождаемый бесподобной Полиной, на лестнице появился сам виновник нынешнего торжества; на собравшихся внизу выход Вульфа произвел действие, сравнимое с ударом электрического тока! что-то магнетическое было в его невысокой, облаченной в черный фрак фигуре, и в неправильном, со сломанным носом овале лица, на котором, сверху, в беспорядке, спадали длинные рыжеватые волосы; многие, видевшие Вульфа до этого только на фотографиях и портретах, а другие не видевшие вовсе, были поражены тем самым "вульфовским демонизмом", о котором так много писала пресса, и который им теперь воочию пришлось увидеть; юбиляр, поддерживаемый гибкой и высокой Полиной, прошел мимо членов правления, и остановился на последней ступени лестнице, ослепленный светом бесчисленных люстр, имитирующих блеск тысяч свечей, которые два века назад горели во время таких же торжеств; примолкнувшая, стоголовая и тясячеглазая толпа гостей, казавшаяся ему одним большим пестрым пятном, стояла внизу, колеблясь, как полотнища бесчисленных флагов; некоторое время продолжалась томительная пауза, но потом вперед, на правах давнего знакомца, вышел герой сегодняшней сенсации, Неон Эммануилович Циферблатов, повязанный небрежно вокруг шеи большим клетчатым платком, с воткнутой в петлицу гвоздикой, и безразличным голосом произнес:
– Надеюсь, коллега, вы не осудили меня за нынешнюю невинную и непроизвольную шутку? как мастер и творец собственного мироздания, вы, конечно, не откажете мне в праве видеть так, как не видно другим?
– О да, да, - торопливо ответил Вульф, - каждый творец волен видеть так, как не видят другие! но зачем, скажите, пожалуйста, вы прервали мою жизнь именно сегодня? зачем эти странные даты жизни и смерти? вы что, планируете мою смерть сегодня, во время банкета?
- Ах, что вы, коллега, - засуетился зачем-то Неон Циферблатов, - все это не более, чем случайное совпадение; недоразумение, так сказать, которое завтра же можно будет убрать! все уберем, коллега, и дату жизни, и дату смерти, и даже вообще все даты, если вы того очень желаете! с праздником вас, дорогой человек, и позвольте пожелать всего самого наилучшего! - он вальяжно раскланялся, и отошел в сторону, давая дорогу следующему поздравителю.
Следующим, как и можно было предполагать, оказался генерал Генрих Олялюшкин, который, вместо того, чтобы поздравить Вульфа, решительно подошел к нему, и отрывисто произнес:
– Прошу прощения, но дело превыше всего! оставим сантименты слезливым барышням, а сами, так сказать, займемся политикой; я имею в виду наше с вами общее дельце, которое как мне кажется, следует сейчас довести до конца.
– Да, да, - опять поспешно ответил Вульф, который из-за блеска бесчисленных ламп не видел ни Циферблатова, извинявшегося перед ним за зловещую дату на пьедестале памятника, ни бравого генерала, выпрашивающего у него частицу его собственного имени. - Да, да, поступайте, как вы считаете нужным; раз для блага России требуется что-то с чем-то соединить, то почему бы это и не сделать, раз другие от этого только выиграют?!
- Вот это правильно, вот это по-нашенски, по-военному, по-демократически, - воскликнул Олялюшкин, и, подбежав к Вульфу, обнял его и трижды облобызал, после чего прицепил ему на фрак огромный значок с надписью "Русская Воля", который заранее изготовил в огромном количестве, будучи уверенным в покладистости юбиляра; после этого, вернувшись в зал, он начал, не откладывая ни на минуту, как на поле сражения, вербовать в новую партию всех желающих, которых неожиданно оказалось так много, что половина присутствовавших до самого утра расхаживали со значками новой партии "Русская Воля".
После первых, ничего не подаривших Вульфу гостей, к нему один за другим стали подходить более воспитанные господа, которые, впрочем, тоже полезли к нему целоваться, но одновременно и ставили на специальный подарочный столик, принесенный сюда расторопной прислугой, дорогие подарки, некоторые из которых были довольно затейливые; почти никого из присутствовавших Вульф никогда в глаза не видал, разве что слышал о них краем уха, как о людях весьма значительных в политике, бизнесе и искусстве; они подходили один за другим, выделяясь на шаг из безликой толпы, лобызались с прославленным классиком, клали на столик, которого скоро стало уже недостаточно, роскошные букеты цветов и дорогие подарки, а информированная и знающая всю подноготную их Полина шептала на ухо Вульфу:
- Очень значительное лицо, выдающийся политический деятель, советую сойтись с ним как можно короче; вращается на самом верху, нажил капитал во время приватизации, и, по сообщению некоторых газет, капитал этот не меньше, чем состояние иного аравийского шейха; между прочим, имеет свою собственную партию; вашему знакомцу Олялюшкину до него - как до Луны: расти - не дорасти целую жизнь.
Вульф облобызался со значительным лицом, и пообещал написать что-нибудь историческое; такое, что захватывало бы дух и воспитывало уважение к власти; в ответ значительный русский шейх подарил юбиляру миниатюрную Спасскую башню, сделанную из золота и инкрустированную каменьями.
Следующие поздравленцы подходили один за другим, и Полина только лишь успевала кратко шепнуть:
- Еще один шейх, капитал сколочен во время последней смуты; контролирует нефть, газеты и телевидение; интересуется литературой. А это, извините, бандит, убийца, и последний насильник, но такой, что постепенно выбился в люди, и теперь уже из прошлого его ничего не докажешь; между прочий, депутат Государственной Думы и очень уважаемый в обществе человек. А это политический перевертыш, верой и правдой служил при прошлом режиме, но, поменяв личину, пришелся нынешним властям ко двору. А это господин Горбачев, бывший президент великой державы. А это журналист, издатель крупной газеты, враль такой, что еще надо и поискать. А это еще один журналист, представитель второй древнейшей профессии, каждую неделю рождает сенсацию, от которой потом остаются одни лишь мыльные пузыри; обратите внимание, как от вранья лицо его свело в лисью мордочку. А это еще один враль, только теперь телевизионный; ни за что не здоровайтесь с ним за руку, не имея с собой в запасе хлорки и приличного куска грубого мыла - обязательно подхватите какую-нибудь инфекцию. Ну, это опять Циферблатов, шатается по приемам и юбилеям, выискивает себе спонсоров среди крупных хозяйственников. А это его собрат по резцу, очень способный, и, между прочим, конкурент нашему Циферблатову, так как планирует воздвигнуть мемориал, посвященный детям – жертвам сексуальной агрессии взрослых; а тот, на заднем плане, крупный хозяйственник, его вероятный и скорый спонсор; думаю, что неспроста он ему помогает, - не обошлось, очевидно, у этого спонсора без сексуальной агрессии в детстве; что делать - без Фрейда нынче обойтись невозможно! А это, извините, продажные женщины, но такие, без которых не обойтись любому нынешнему значительному лицу; каждая уже сменила по несколько мужей, и это, думаю, для них вовсе не предел. А это, извините, чиновники-казнокрады, а это наконец-то поздравление от президента, - лучше поздно, чем никогда; а это от правительства цветочки доставили. А это тоже великий писатель, и тоже юбиляр, вроде вас; а это великий поэт, вчера восторгался прошлым режимом, а ныне клеймит его в каждом стихотворении; а это какой-то большой инженер, мечтает повернуть вспять Енисей, Лену, Иртыш, Обь, Волгу, Урал, и прочие реки России; естественно, что денег под эти проекты у него уже столько, что их просто некуда прятать. А это господин из правительства, в Швейцарии у него несколько секретных счетов; а это некто по фамилии Козел, современный фарисей и владелец большой доходной конюшни; а это опять мошенники, а это опять продажные женщины, а это снова враль из газеты, а это опять великий писатель под ручку с великим пиитом из прошлого, а этот сплетник, а это опять господин Горбачев, а тот провокатор, а этот потенциальный диктатор, а этот фигляр, шут и злодей, а это, как свет в конце туннеля, поздравление от Патриарха, и на нем, как на хорошей примете, нам, очевидно, надо заканчивать.
Она сделала знак Судейкину, и тот тотчас вскричал:
- Все, все, баста! Остальные поздравления в письменной форме; прошу к столу, господа, ибо эдак мы и к утру не кончим лобызать юбиляра!
Все сразу же с охотой устремились к столам, причем кто не успел к большому столу в центре зала, тот не много и потерял, ибо маленькие столики по бокам были сервированы ничуть не хуже, да и уединиться за ними в теплой компании было гораздо приятней и легче. Вульфу отерли ароматическими салфетками от поцелуев руки и щеки, которые у него порядком уже раскраснелись, а также губы, которые порядком распухли, и посадили во главе большого стола; рядом уселась Полина, в услугах которой он все еще мог нуждаться (так оно в ближайшее время и оказалось), и остальные члены правления; Николай Судейкин, на правах распорядителя вечера, предложил тост за юбиляра, и поднял уже бокал с золотым шипучим напитком, но ему закричали, что за русского классика, тем более такого классика, как Арсений Вульф, то есть классика истинно русского, надо пить не шампанское, а исключительно водку; конечно, говорили Судейкину, некоторые из гостей (среди них, кстати сказать, был и тот русский шейх, который один из первых поздравил Вульфа), - конечно, на каком-нибудь ином юбилее, например на грядущем еще дне рождения Пушкина, пить надо исключительно искристый напиток, то есть шампанское; но Пушкин, хоть и близок нам, и ежечасно присутствует, как разъяснили обществу некоторые пушкинисты, буквально в каждом нашем шаге и вздохе, так что и в лавочку за углом за необходимым товаром не можем мы сбегать без Пушкина, чтобы не натолкнуться на незримое его отражение в соседней витрине, укоризненно качающее головой и помавающее в воздухе смуглым пальчиком по поводу наших неразумных пристрастий, - хоть Пушкин и повсюду, но жил, в общем, давно, а Вульф вот он, рядом с нами совсем, и можно до него дотронуться пальцем, и даже при случае троекратно расцеловать; поэтому первый тост за русского классика (в кулуарах, правда, уже шли ехидные разговоры, что классик по фамилии Вульф не может быть классиком русским, но стоит ли обращать внимание на кулуарные разговоры?), - что первый тост должен быть отдан именно водке, причем водке русской, отборной, возможно даже той самой (обязательно той!), производители которой, Смирнов и Брынцалов, сидят здесь рядом с нами; но Судейкин быстро пресек эти провокационные, а если разобраться, то попросту игривые разговоры русского шейха, любителя пошутить в шумной компании, и заявил, что в фонде у них первый тост всегда поднимают бокалом шампанского, и ритуал этот он отменять не будет; пришлось присутствующим с ним согласиться, и выпить шампанское за здравие и долгие годы жизни Арсения Вульфа, нашего любимого и дорогого писателя; зато уж второй и третий тосты (за долголетие в литературе и новые выдающиеся романы, которые всех нас ожидают) подняты были исключительно рюмками с водкой, причем попеременно то смирновской, то брынцаловской; так в дальнейшем и пили попеременно, в протяжении чуть ли не часа, обязательно говоря спичи и тосты, и даже опять пытались лобызать юбиляра, чему Полина и члены правления решительно воспротивились.
Вульф, который долгие годы не пил вообще, а потом стал пить только крымские вина, причем в небольших количествах, и по праздникам, от водки и от шампанского сразу же опьянел, и воспринимал шумных гостей, как одно большое движущееся пятно, ярко раскрашенное, пестрое в подвижное, словно ртуть; горы цветов и фруктов, а также золото лепного потолка и бесчисленные зеркала стен дополняли ощущение странности, и даже нереальности происходящего, заставляя Вульфа думать, что он присутствует на маскараде, или на костюмированном балу. Он привык к простой и привольной, временами даже скитальческой жизни, когда долгие дни, бывало, он не общался ни с кем, кроме, разве, собаки, и не видел ничего, кроме вечно штормящего и шумящего моря, да белого листа бумаги; когда одевался он в очень простую одежду, вовсе не в смокинг, и даже не в дорогой европейский костюм, - ему, тихому провинциальному литератору, костюмы гостей, - изысканного покроя костюмы мужчин, и в особенности яркие наряды женщин, - казались именно нарядами сказочного маскарада, на который он внезапно попал; да и общение с гостями было ему затруднительно, ибо он не привык говорить перед таким обилием важных людей, тем более излагать важные мысли, которых от него все ждали; тем не менее, несколько раз ему все же приходилось вставать, и отвечать на спичи и тосты гостей, помятуя слова Полины о том, что классик на своем юбилее должен говорить о государстве и о народе, а также о поруганной вере, которой всем нам в России недостает; в частности, в самом первом своем выступлении он так ответил на поздравления:
- Спасибо, господа, за эти лестные поздравления, спасибо за лестные отзывы о моем скромном творчестве, - которое, безусловно, ничтожно на фоне наших великих классиков; о, господа, я безусловно не Пушкин, и, конечно, не Гоголь, хоть некоторые и проводят здесь некоторые параллели; я, господа, обыкновенный литературный червь, терпеливо грызущий древо нашей русской словесности, который не знает, чем этот процесс закончится, и сколько еще сил осталось у него для того, чтобы сжимать, а потом опять разжимать уставшие от напряжения челюсти? не обо мне, господа, речь, ибо я ничтожен и незначителен, а о вас, о сидящих здесь рядом со мной, о культурном потенциале этой страны, о соли русской земли, без которой она ничего не родит. Вы, господа, соль этой земли, и не дай Бог, если соль эта потеряет свою силу, ибо что тогда будет она стоить, и что будет стоить эта земля, лишившись своей силы и смысла? не растеряйте, господа, своей силы и смысла, не забывайте о своем вечном предназначении, которое гораздо важнее и больше, чем творчество одного ничтожного человека; что человек, господа, на фоне того народного моря, которое плещется сейчас за этими окнами; ничто, господа, совершенно ничто, потому что именно там, в этом немом и безмолвном народе, в этом, прошу прощения, артефакте, и сохраняются сила, смысл и любовь, сохраняется вера, которой многие из нас до срока лишились; или, наоборот, никогда ее не имели! а потому, господа, не за меня надо пить, а за тот артефакт, за тот черный и чудный ящик со смыслом, а может быть даже с будущим светом, что прижат сейчас к груди последнего мужика, - где-нибудь там, за окнами, в переулке, на морозе, среди пурги и метели; за артефакт, господа, за свет и смысл нашего будущего, за соль земли, и за нас всех, включая, конечно же, и меня!
Вульф, надо признаться, был не на шутку ошарашен собственным тостом; он, конечно, писал на досуге романы, и был в некотором смысле классиком, но чтобы загнуть такое, - длинное, замысловатое, и со смыслом, - этого даже он совсем от себя не ожидал; но гости, несмотря на его страхи, вполне готовые ко всему, в том числе и к тому, чтобы не вдаваться слишком глубоко в смысл слов, сказанных юбиляром, приняли его речь совершенно спокойно; решив, очевидно, что это нечто вроде программы классика, или его литературного манифеста, который все равно до конца, не поймешь, хоть каждый значительный автор и должен иметь такой манифест; к соли же земли и к тому, что именно на них все в этой стране и держится, они вообще хорошо отнеслись; особенно же им понравилось место, где говорилось, что они должны быть полны сил и не растерять их, шагая по русской земле; а потому, чтобы поддержать уходящие силы, они с удвоенной энергией налегли на закуски и выпивку, вновь наговорив Вульфу много спичей и тостов; Вульф же, высказав один раз все, что хотел, больше уже не говорил ничего; он только лишь наблюдал за весельем, томимый мрачными предчувствиями.
А веселье, между тем, продолжало набирать обороты, и гости, и так, в общем-то, не особо стеснительные, ибо все они, по выражению Вульфа, принадлежали к соли русской земли, а потому все были знакомы, - гости становились все более и более непосредственными, и даже развязными. "Вот, сволочи, начали тусоваться!" - зло шептала на ухо Вульфу Полина, которая, видимо, поработала секретаршей в разных местах, и всю эту публику попробовала на зубок, а потому могла предугадывать ход дальнейших событий. - Сейчас докушают, и начнут заниматься политической агитацией." - "Как-как? - вмиг протрезвел, и чуть не поперхнулся куском вареной картошки Вульф. - Вы говорите - начнут заниматься политической агитацией?" - "Да, - все так же зло прошептала Полина, - они ведь без этого, без партийных склок и скандалов, не могут прожить и одного дня; пока трезвые, то еще немного сдерживают амбиции, а как напьются, и закусят от пуза, тут уж их ничего не сможет остановить! каждый норовит создать свою особую партию, и навербовать в нее как можно больше народу; да что об этом зря говорить - сами скоро увидите; они, между прочим, и председателя скоро начнут выбирать!" Вульф хотел было спросить, что значит на банкете выбирать председателя, но гости вдруг один за другим стали вылезать из-за стола, и собираться в центре зала, что-то шепча друг другу на ухо, и подозрительно при этом поглядывая по сторонам; кучки эти то разрастались до пяти-шести человек, то вновь распадались до двух, и даже до одного, который, однако, стоял с таким важным видом, что можно было сразу сообразить, что он не кто-нибудь, и председатель искомой партии. "Обратите внимание вот на этого, у колонны, высокого и с залысинами на голове, - шептала Вульфу Полина, - очень известный в среде художников человек, но в душе монархист, и перевешает в случае чего половину страны, пока повсеместно не установит монархию. А этот вот член парламента и важный сенатор, но не дай нам всем Бог помочь ему на грядущих выборах, ибо все тот же час окажутся под ружьем, и будут воевать с соседними независимыми государствами. А вот тот вообще имеет замашки Наполеона и метит в мировые диктаторы; хорошо еще, что все его считают за большого фигляра, и в большой полет навряд-ли отпустят. А этот двух слов не может связно сказать, но наворовал так много денег, что правильно говорить ему вовсе и не обязательно: спичмейкеры все напишут и при желании озвучат в эфире. А этот вообще сумасшедший; а тот либерал, но с задатками психопата, а тот космополит, но мечтает втайне о сильной руке; а тот вот, угрюмый и важный, между прочим, тоже великий писатель, имеющий, как и вы, собственный фонд, - самый, возможно, страшный из всей компании; мечтает въехать в страну на белом коне и основать новую церковь во имя себя и своих нетленных шедевров; все же остальные шедевры, от Гомера и до вас включительно, втайне мечтает сжечь на костре; писатели вообще самые страшные люди!" - сказала она напоследок, и значительно посмотрела на Вульфа. Штучка еще та была эта Полина!
Тут со всех сторон раздались крики» "Выборы председателя! выборы председателя!", и в руках тусующихся оказались игрушечные картонные сабли, которыми они энергично стали бить друг друга по голове, по спине, и вообще куда попадет, в том числе и пониже спины, отстаивая каждый честь своей собственной партии, имитируя таким потешным и сказочным образом грядущие выборы; особенно среди потешных бойцов выделялся бравый генерал Генрих Олялюшкин, успевший навербовать в свою партию "Русская Воля" много свежих бойцов, и явно одерживающий победу над всеми другими партиями; так в итоге и случилось: партия Олялюшкина одержала решительную победу, порубив картонными саблями в капусту всех своих потенциальных врагов, и на голову бравого генерала водрузили потешный колпак со звездами, бубенчиками, и надписью по звездно-голубому фону "Председатель"; после чего и сам Председатель, и все остальные, устав от битв и интриг, дружно вернулись к столу, с удвоенной энергией наброслись на выпивку и закуски; водки, кстати, как и предполагали вначале скептики, решительно не хватило, как и бывает на подобного рода банкетах, да и вообще на всех российских застольях, и в ближайший коммерческий ларек были посланы гонцы с большими портфелями, которые они, освободив от служебных бумаг, божились сей же час доставить набитыми доверху, причем деньги на водку отказывались брать наотрез, уверяя, что их и так вся Россия знает, и что водку им отпускают бесплатно; гонцами, кстати, оказались два непримиримых врага: ярый монетарист-демократ, и не менее ярый российский Наполеон, строивший уже планы оккупации Индии; надо ли говорить, что оба они, выйдя за дверь, бесследно исчезли, и не возвращались до следующего утра; чем поставили всех остальных в крайне затруднительное положение; господа Смирнов и Брынцалов, как помнит, очевидно, читатель, уверяющие, что водки хватит на всех, и еще даже останется, ходили по банкетному залу бледные и как в воду опущенные, стараясь не смотреть в глаза окружающим.
Вульф несколько раз пытался вскочить, и что-то сказать беснующимся гостям, но его или никто не слушал, или он не мог от ужаса придумать ничего убедительного, и только вздыхал, хватался за голову, закрывал руками глаза, а потом опять старался играть роль добродушного юбиляра, прощающего гостям их невинные шалости; в довершении ко всему, куда-то исчезла Полина, и он не мог с ней посоветоваться; обращаться же к членам правления он не хотел, так как они, начиная с Судейкнна, и кончая членом правительства Марией Адольфовной Брамс, сами участвовали в потешных боях, отстаивая честь своего коллектива, и чуть не одержали победу над партией "Русская Воля"; горькие думы бороздили чело юбиляра, он как будто заново приглядывался к гостям, к этой соли земли, к этому политическому, культурному, и нравственному бомонду, как выразился в восторге Судейкин, увидев приглашенных высоких гостей. "Неужели же нет среди них ни одного порядочного человека? - думал растерянно Вульф, бродя, как неприкаянный, по огромному залу приемов, и вглядываясь в безумные лица гостей, - неужели никому из них не могу подать я свою руку? неужели никого из них не могу назвать своим другом и братом, прижать к груди, расплакаться, и рассказать о собственных бедах, давно уже терзающих душу мою? терзающих душу России? неужели брат и сестра для меня полубезумный, выдуманный, возможно, но чудесно ставший реальным изобретатель вечного света русский мужик Варлам Полуактов? да гулящая русская женщина Вероника, любить которую не перестал я и сейчас?" Он бродил от одного столика к другому, но натыкался то на откровенные улыбки раскрашенных и увешанных драгоценностями женщин, то на пьяную харю лысого, с огромной шишковатой головой режиссера, держащего под общий хохот в зубах ветку сирени, неизвестно откуда добытую им, и изображающего из себя жареного поросенка; то на пиита, навзрыд читающего осоловелым слушателям нетленный шедевр, рожденный здесь же на измятой салфетке, в искренность которого не верил никто, в том числе и сам сочинитель; то на мерящего крупными шагами из угла в угол банкетный зал великого современного режиссера, более великого, чем тот, который изображал из себя поросенка, на голове которого, невидимая никому, блистала корона нового самодержца; то на великого и прославленного писателя, скрестившего на мощной груди старческие костлявые руки, и мысленно препарирующего весь этот дикий и бессмысленный маскарад; нет, другом и братом этого старца он не мог быть никогда, и ни при каких обстоятельствах!


Глава семнадцатая

Между тем гости, набросившись опять на закуски, и, за отсутствием водки, а также гонцов, которых за ней посылали, выпили до дна все остатки шампанского, что было вовсе непросто, ибо чего-чего, а шампанского уж было заготовлено вдоволь, причем шампанского настоящего, французского, выписанного, как говорилось, из Бордо, из одного известного уже два века завода, подвалы которого были сильно опустошены этим заказом; видимо, игривые свойства вина, привезенного из страны фривольных утех, незримым образом передались и гостям, ибо то здесь, то там стали раздаваться смешки и хихиканья, и сначала кто-то из юных девиц (которых вдоволь привели с собой некоторые режиссеры, писателя, художники, а также некоторые молодые, и не очень молодые политики), - вначале девицы, а позже кое-кто из дам посолидней, стал, смущаясь, выкрикивать: "Бордель, бордель, подавай нам бордель!" Следом за ними и многие из мужчин, до этого, видимо, не смевшие произнести заветное слово, стали уже во весь голос кричать: "Бордель, бордель, вынь, да положь нам бордель!" Непонятно было, что это за бордель, и кто именно должен был положить его перед гостями? Полины, терпеливо все объяснявшей Вульфу, по-прежнему рядом с ним не было, и он лишь по косвенным признакам, да и то не сразу, сообразил, что "Бордель" был новой, недавно изобретенной игрой, особенно популярной во время светских и околосветских тусовок; суть этой игры заключалась в буквальном копировании нравов и манер известного заведения, у нас пока что не легализованного, и по этой причине особенно сладостного для многих ищущих и горячих голов; другой особенностью игры было то, что в ней обязательно участвовали все присутствовавшие на тусовке, независимо от их рангов, будь то министры, сенаторы, депутаты Госдумы, народные артисты, и прочее, а также независимо от разделения по полам, или, как стало модно теперь говорить, от ориентации во времени и в пространстве.
Наивный и провинциальный до мозга костей Вульф с ужасом смотрел, как с головы генерала Олялюшкина, сидевшего с шутовским председательским колпаком за общим столом, был какой-то бойкой и довольно-таки полной девицей (подругой, кажется, какого-то известного дипломата) сорван этот нелепый колпак, после чего девица, с пьяным хохотом моментально скинувшая с себя все одежды, уселась на стуле за импровизированной кассой, и стала всем желающим выдавать входные билетики, которые те с охотою принимали; в качестве билетов использовались этикетки от выпитого шампанского, и девица, на которой не было ничего, кроме украшающего голову колпака, раздавала их направо и налево, с условием, однако, что желающие поиграть также избавятся от лишних одежд; желающих набралось довольно порядочно, слышались шум, крики, женские визги; мимо Вульфа, чуть было его не задев, пробежал тот самый, лысый, с шишковатой головой мыслителя и веткой сирени в зубах, режиссер (впрочем, Вульф точно не знал про его профессию), абсолютно голый, за исключением длинного и модного галстука, который он почему-то не снял, догоняющий какую-то обнаженную даму; кажется, это была член правительства Мария Адольфовна Брамс; следом за ней, взявшись за руки, отплясывали гопака Борисфен Яковлевич Кулебякин вместе с Владленом Ефимовичем Занозиным, оба, естественно, голые, протягивающие входные билетики такой же нагой и хмельной Ангелине Рогожиной; в середине же зала образовался большой хоровод из господ более солидных и важных, абсолютно раздетых, собравших внутри голого круга целую стаю голых, ошалевших от счастья девиц; одни из которых исполняли пляски восточных гурий, другие – танец живота, а некоторые даже – танец умирающего лебедя; чем приводили в полнейший восторг многих мужчин, некоторые из которых от избытка счастья даже рыдали; девица за стойкой тем временем продолжала бойко раздавать входные билеты, отпуская при этом непристойные шутки, пощипывая, и даже похлопывая клиентов по интимным местам и желая им сегодня вечером хорошенько повеселиться; музыканты на хорах, до этого исполняющие мелодии, в общем-то приличные и классические, на этот раз играли исключительно джаз, постепенно тоже освобождаясь от сковывающей одежды и чуть ли не крутясь волчком около своих инструментов; то тут, то там слышался звон разбитой посуды, которую с размаху, вместе с жареными фазанами, поросятами и осетрами кидали об пол, крича истошно, что потом за все заплачу; следом стали быть зеркала и срывать с окон портьеры, в которые важные гости оборачивались, на манер римских патрициев, уединяясь с какой-нибудь приглянувшейся им девицей (а то и чужой женой) в полутемных углах зала; тотчас же из этих углов послышались истошные визги, странное хрюканье, звуки пощечин и резонное замечание по поводу того, что не надо так щекотаться; постепенно все гости, благополучно уединившись в полутемных альковах (для этого специально потушили некоторые светильники), покинули опустевший зал, и в нем, кроме Вульфа, остались только презрительный старец, сидевший неподвижно с видом пророка, скрестивший на груди жилистые, натруженные писательским трудом руки, да девица за стойкой, которая было сунулась к неподвижному классику, и, получив от него презрительный и уничижительный взгляд, с разбегу бросилась в кучу веселых гостей, рассевшихся в углу и играющих в чет и нечет.
Вульфу казалось, что он сходит с ума. Внезапно какой-то чудный образ, уже почти что им позабытый, возник недалеко от него, рядом с портьерой, и заставил отвлечься от всеобщей потехи; то была картина черноморского берега со спокойным и теплым морем и зеленым холмом возле него, на котором уступами располагались одноэтажные дома с красными черепичными кровлями; весь холм и маленькие, почти что миниатюрные дворы одноэтажных домов сплошь заросли зелеными побегами лавра, грецкого ореха, смоковниц, были опутаны плющом и виноградом; и там, в глубине небольшого двора, в тени огромной старой смоковницы, к которой снизу, от моря, вела небольшая каменистая тропа, лицом к нему стояла она, - та, ради которой он и приехал в Москву; та, черты лица которой и вся фигура были настолько близки, настолько дороги для него, что большего счастья, большей радости и удивления, чем увидеть ее здесь, на банкете, среди гостей, он и представить себе не мог; Вульф бросился вперед, расталкивая случайных людей, подбежал и схватил ее за руку, но неожиданно чудное виденье его обернулось голой размалеванной женщиной, оскалившей в страшном хохоте большой, красный и хищный рот, и тянувшей к нему белые мертвые руки; Вульф отшатнулся в сторону, даже, кажется, оттолкнул от себя женщину, и, мгновенно протрезвев, понял наконец все; о глупец, о наивный провинциальный мечтатель! о каком дивном образе хотел мыслить ты в этом чужом и страшном вертепе? в этом маскараде бездушных людей, бездушных масок, мелькающих перед ним в непрерывном и страшном танце? он чувствовал, что переполнен негодованием и презрением, что чаша терпения его перелилась через край, и он может наконец-то бросить им в глаза все, что накопилось у него в душе за вечер, что накопилось у него в душе за его долгую жизнь писателя; он знал теперь, что может говорить, как пророк.
- Господа, господа! О нет, господа, вы не люди, вы демоны! вы, господа, бесы этой земли, и вовсе не восторг, и не поклонение надо испытывать перед вами, а презрение и желание отвернуться от вас; нет, вы не соль земли, - соль земли другие, стоящие там, за крыльцом, в стужу и жестокий мороз с чистым и беспокойным желанием жить, чувствовать и любить; нет, господа, вы не способны ни чувствовать, ни жить, ни любить, вы без следа пройдете безразличной и холодной толпой мимо каменных стен этого города, и без следа канете в вечность; ваша сила ушла, ибо ушла ваша вера, оставив только чувство гордыни, желание наслаждаться и жить за счет остальных; вы уже не создадите ничего великого, ничего, хватающего за душу: ни книг, ни подвигов, ни идей; вы от рожденья мертвы, и лучше всего, господа, было бы похоронить вас в общей могиле, в одном прекрасном белокаменном мавзолее на краю черного поля, поставив вам эпитафией строки великого классика: "Без слез, без жизни, без любви!.." А те, другие, безмолвной, безликой и безгласной толпой стоящие сейчас у входа в этот дворец... что ж, господа, они пока артефакт, они пока лишены возможности говорить, возможности высказать вам, бывшей соли земли, чести и совести этих бесконечных черных полей, среди которых живете и вы, и они, свое презрение, свое отвращение, свой испуг; и не скоро еще они смогут заговорить; не скоро, господа, а быть может, и никогда; ибо все силы, все возможности думать, чувствовать и любить украдены у них вами; жадной толпой без чести и совести, одетой в шутовские клоунские колпаки; им, господа, да и вам тоже, можно теперь надеяться только на Бога, ибо все другие надежды вы уже исчерпали; я же, господа, не Бог и не царь, мне нечего больше ни сказать, ни предложить вам; а потому, господа, я умываю руки; прощайте, и будете счастливы, если сумеете!
Сказав это, он провел ладонями по глазам, словно пытаясь смыть с себя все увиденное, и, опустив плечи и шаркая подошвами, словно старик, прошел через весь зал к лестнице и стал подниматься на второй этаж, к себе в кабинет; истерические смешки, какое-то хрюканье, призванное, очевидно, обозначать саркастический смех, звон посуды и шум предыдущего разгула был ответом ему; мало кто, очевидно, понял смысл его пламенной речи, мало кому была нужна она, и мало кто вообще что-либо соображал, ибо все веселились, и старались взять свое до конца; ибо за все было заплачено, а времени до утра уже почти не осталось.
На втором этаже, в кабинете, было все то же: блестели на стенах роскошные зеркала, свешивались сверху, с лепного потолка, золотые амуры и херувимы, стояла на столе все та же посмертная золотая маска Вульфа, которую он из-за странного суеверного чувства не решался убрать, и которая сейчас, когда он к ней прикоснулся, издала, словно гонг, странный и жалобный звук; Вульф снял с себя фрак, переоделся в старую свою, словно бы дожидавшуюся его одежду, и, взяв в руки свой клетчатый чемоданчик, вышел из дверей кабинета; ничего больше не задерживало его здесь; проходя через зал, он никем в старой одежде узнан уже не был, и у самых дверей столкнулся с толпой шумных цыган, которых специально пригласили прибыть под занавес, утром, чтобы еще больше придать размах и значимость юбилею; цыгане, в цветных одеждах и шалях, с бубнами и скрипками в руках, с роскошными распущенными волосами, с монистами, шальварами, вышитыми жакетами и черными усами мужчин, ворвались в зал, словно последний потоп; мелодия их песни была сразу же подхвачена музыкантами на хорах, которые, привычные ко всему, играли без перерыва всю ночь; неожиданно чья-то рука в черной, до локтя полупрозрачной перчатке коснулась руки Вульфа; он обернулся и неожиданно узнал ту странную предсказательницу, нагадавшую ему скорую перемену в судьбе, которую встретил он рядом с клубом "Титаник"; предсказательница эта оказалась обыкновенной цыганкой; "Пора!" - шепнула она на ухо Вульфу, и легко ударив его по плечу, со смехом вместе с остальными цыганами проскользнула в зал к гостям; и Вульф понял, что этой встречей замкнулась непостижимая для него, но, видимо, продуманная кем-то до мелочей цепь следствий и причин; он вышел на крыльцо, и, не оглядываясь, пошел вперед по заснеженной Дмитровке, мимо целого гаража роскошных автомобилей, сплошь занесенных выпавшим снегом, со спящими внутри них водителями, терпеливо дожидающихся своих хозяев; где-то здесь стоял и его личный автомобиль, теперь уже ненужный ему; на углу, прямо из стены, вышла внезапно навстречу ему темная, занесенная снегом тень, и он узнал в этой тени Варлама Полуактова, изобретателя вечного двигателя, то ли придуманного им самим, то ли действительно живущего где-то в сарае вместе со своим черным ящиком; ящик, впрочем, не черный, а совсем белый от снега, был и сейчас на груди у Варлама, который, кажется, не мог с ним расстаться уже никогда.
- Чего тебе, Варлам? - устало спросил у изобретателя Вульф. - Что ты ходишь за мной, словно хвостик, почему не уезжаешь к себе, и не спишь ночью, как все остальные, добрые люди?
– Так того, Арсений Семенович, - ответил, не попадая от холода зуб на зуб, Варлам, - не спится мне, потому как думаю каждую ночь все про одно, да про одно.
– Про что же ты думаешь, Варлам? - устало спросил Вульф.
– Да про то, Арсений Семенович, что не открыть ли мне мой черный ящик, и не улететь вместе с сараем вслед за женой и ребятами? никому мое изобретение здесь и даром не надо, все у них здесь и без меня крутится и вертится, куда не посмотришь; полечу-ка я лучше в Африку, к жене и к ребятам, обрадую их неожиданным возвращением.
– А ты, Варлам, считаешь, что жена твоя и ребята в Африке приземлились? - с грустной улыбкой спросил у изобретателя Вульф.
– Думаю, Арсений Семенович, что в Африке, у озера Чад; больше им отсюда лететь некуда.
– Ну, лети, Варлам, лети, - ласково согласился Вульф, - да смотри, поаккуратней как-нибудь в Африке, не раздави никого своим внезапным прибытием. - И, повернувшись и торопливо махнув рукой, быстро пошел по снежному тротуару.
Сзади как будто кто-то облегченно вздохнул; так облегченно дышит душа, которой разрешено покинуть наконец-то земные пределы; Вульф же, добравшись пешком до метро, которое к этому часу уже открылось, доехал на нем до улицы Беговой, и, так, как дней десять назад, благополучно добрался до квартиры Нонны Борисовны Гризодубовой; здесь, кажется, ничего не изменилось со дня его внезапного исчезновения: все та же комната и тот же диван с чистыми, только что постеленными простынями ждали Вульфа, и приглашали забыть все пережитое; ему не задали никаких лишних вопросов, и Вульф, как только лишь потушил свет и коснулся головой взбитой подушки, так сразу же и уснул, проспав без перерыва до следующего утра.


Глава восемнадцатая

Вульф проснулся от тишины, которая после звуков банкета казалась неестественной и какой-то искусственной; впрочем, за окном слышались звуки машин и резкий визг тормозивших трамваев, остановка которых, как помнит читатель, была как раз под окном его комнаты, но эти звуки, этот шум, и даже скрежет трамвайных колес не шли ни в какое сравнение с визгами, криками, битьем посуды и другими звуками странного вечера, оказавшегося, к тому же, его собственным днем рождения! звуки за окном были нормальными, естественными звуками большого города; из-за опущенных штор лился в комнату яркий утренний свет, и Вульф, подбежавший к окну и выглянувший на улицу, понял, что сейчас воскресенье, и что он проспал в квартире Нонны Борисовны целые сутки; напротив, на здании ипподрома, все так же летела в снежную утреннюю даль шестерка крылатых коней, подгоняемая страшным неумолимым возницей, а внизу, один за другим, спешили к входу черные фигурки людей, запорошенные, как и кони, хлопьями белого снега. Вульф вдруг сообразил, что спешащие люди - это посетители ипподрома, играющие, и просто присутствующие на бегах, о которых он только лишь слышал, но вблизи ни разу не видел; он понял, что, возможно, у него появился единственный шанс восполнить этот пробел в своем скудном наборе общения с разного рода развлечениями и соблазнами, - набор, который по разного рода причинам был очень небогат, и, прямо скажем, довольно скуден; большею частью соблазны и развлечения, описываемые в романах Вульфа, - а он описывал и рулетку, и развлечения на далеких сказочных островах, в том числе и островах, затерянных где-то в безбрежном космосе, - развлечения Вульфа были придуманы им самим. Он вдруг поспешно стал натягивать на себя брюки и свитер, предвкушая общение с неизведанной для себя областью жизни; дверь приоткрылась, и в комнату молча вошла Нонна Борисовна с чайным подносом в руках, и, торжественно, как будто прислуживала путешествующему инкогнито главе монаршего дома, поставила его на журнальный столик, после чего на цыпочках удалилась; за спиной ее, в проеме двери, стояли бородатый тридцатипятилетний мальчик с восторженной улыбкой на лице полного идиота и огромный разъевшийся сеттер, опустивший до самой земли большой красный язык; Нонна Борисовна не обращала на этих двух, несомненно живых существ, ни малейшего внимания, как будто их не было вовсе, и Вульф решил придерживаться такой же тактики; он наскоро попил чай, и, надев на себя пальто и старую, неизвестно из чего сшитую шапку, поспешно вышел за дверь; на улице, перейдя по переходу через дорогу, он подошел к зданию ипподрома, купил в кассе билет и программку, а затем поспешно вошел внутрь заведения.
Он не был ни игроком, ни завсегдатаем каких-либо злачных мест, но дух этого странного заведения, описанного в стольких блестящих книгах, воспетого даже античными авторами, вмиг захватил его робкую, и не склонную к авантюрам натуру; он то бросался вместе со всеми к кассам, и делал торопливую ставку (другие делали ставку с расчетом), то устремлялся вон на улицу и мороз, чтобы, усевшись на холодной деревянной скамье, или просто остановившись в проходе, следить за ходом очередного заезда; заезды следовали один за другим, и люди попеременно то выбегали на улицу следить за собственными номерами, то вновь возвращались в здание, читая на огромном табло результаты последней гонки; он был новичком, и, разумеется, сразу же выиграл; сумма не была особенно крупной, но то чувство, которое доставил ему выигрыш, нельзя было сравнить ни с каким другим чувством, имеющим отношение к получению денег; разве что с чувством, которое испытал он некогда при получении первого гонорара, и о котором помнил потом долгие годы. Его сразу же вычислили, и ему пришлось отдать часть выигрыша искренним доброжелателям, которые предлагали собственные, огромным трудом доставшиеся способы выиграть на бегах; в руках у этих искренних доброжелателей, весьма, кстати, потрепанных и нетрезвых, были таблицы и замысловатые графики, которые составляли они всю неделю, отказывая и себе, и, очевидно, семье, в самом необходимом, чтобы поставить в субботу и воскресенье все оставшиеся деньги на самый заветный номер; разумеется, никто из них не выигрывал, и некоторые опустились так низко, что предлагали уже всякого рода услуги: быть у него посыльным, сбегать за водкой или за газетой в киоск, купить программу на следующую неделю, поставить деньги на верную лошадь, или сделать ставку у тайных букмекеров, которые, не страшась ни мороза, ни вообще никого, ибо все вокруг принадлежало фактически, им, расхаживали эдакими важными господами чуть ли не на дорожках под копытами лошадей; но в том-то и заключалась прелесть этой большой и азартной игры под названием бега, что в ней участвовали не только лошади, но и жокеи, и туго набитые деньгами букмекеры, и вдрызг проигравшиеся игроки, готовые сбегать за водкой и за газетами, и странные, полубезумные, с горящими диким огнем глазами взъерошенные существа в потайных углах ипподрома, лихорадочно подсчитывающие что-то на измятых бумажках, которые они ревниво оберегали от случайного взгляда; Вульф, точно так же, как мгновенно вычислили его, удачливого новичка, и окружили сонмом добровольных помощников, вычислил, в свою очередь, смысл и прелесть происходящих бегов; он был писателем, привыкшим по одной незначительной черточке, по малозначащей детали угадывать смысл большого события, и поэтому он сразу же понял смысл и прелесть игры на бегах; игры, которая волновала воображение и кровь тысяч людей, и без которой существование их было бессмысленно; кроме того, как игрок уже иного масштаба, неизмеримо более опытный и лукавый, чем посетители московского ипподрома, он моментально разобрался в возможности выигрыша, который достается лишь тому, кому деньги, в сущности, не нужны; кому нужна лишь новизна и чистота ощущений, упоение красотой быстрого бега, идеальными линиями скачущей лошади, чистыми красками неба над головой, запахами зимы, ипподрома, и тем безошибочным чувством прекрасного, которое безошибочно приводит к выигрышу; в сущности, все было просто: надо было ставить на то имя лошади, - а имена эти в каждом заезде указывались в программке, - которое нравилось тебе больше всего, которое было красивее и благородней других, и только лишь этим обещало успех; и не надо было ничего вычислять, ибо низменное, и лишенное красоты вычисление только лишь запутывает упоение красотой, создавая иллюзию существования системы, которой на самом деле не было, да и быть не могло; была судьба, был успех, приходящий в руки лишь одному игроку, который отказался от любых таблиц и подсчетов, и поверил лишь в удачу и красоту, на которых одних лишь и следует ставить; и потому в первом заезде, еще не зная ни лошадей, и даже условий, на которых делались ставки, он поставил в кассе на лошадь под названием "Летящая Ласточка", и, разумеется, сразу же выиграл; он не стал ставить ни на "Годзиллу", ни на странную лошадь по кличке "Шутник", поскольку в эстетическом плане эти имена не шли ни в какое сравнение с "Летящей Ласточкой"; точно так же поступил он и во втором заезде, и в третьем, отдав предпочтение "Вечерней Заре" и "Синему Пламени"; никто не понимал, каким способом он выигрывает, ибо и "Вечерняя Заря", и "Синее Пламя" были молодыми, а, следовательно, неопытными кобылой и жеребцом, ставить на которые ни в коем случае было нельзя; ему совали под нос таблицы, из которых следовало, что ставить надо на "Лиходея" и "Желтого Попрыгунчика", - но он-то ведь знал внутренним безошибочным чувством, что имена эти излишне тяжеловесны, и привести к победе никак не могут!
Впрочем, и это поклонение красоте не было абсолютным, что и подтвердили бега, состоявшиеся через неделю, когда бросились все, вслед за Вульфом, ставить исключительно на "Утреннюю Зарю", "Черного Махаона" и "Летящую Листочку"; разумеется, все эти лошади, носящие такие прекрасные, такие эстетически-безупречные имена, в пух и прах проиграли бега! выиграли же "Годзилла", "Тугодум" и "Растяпа", чем и подтвердили неписанное, и, в общем-то, известное правило, что правил в игре вообще не существует, и выигрывает лишь тот, кто по каким-то своим качествам, иногда, кстати, вообще малопонятным, приглянулся Фортуне, богине игры и удачи; или кто сам в какой-то степени является в данный момент Фортуной для окружающих его игроков, в тщеславии своем составляющих замысловатые таблицы и диаграммы, и силящихся слабым людским умом постичь то, что постигают лишь боги.
Арсений хорошо знал об этом, он чувствовал, что является сейчас неким центром всеобщего притяжения, генератором успеха и выигрыша, в центр которого, как в черное яблочко на мишени, падают стрелы удачи; но он одновременно и знал, что этот успех будет потом оплачен очень большой, и даже слишком жестокой ценой, о которой даже и близко не подозревают суетящиеся рядом с ним игроки! Не подозревает сумасшедший профессор Ростовский, выгнанный за любовь к бегам из московского университета, и составивший такую замысловатую компьютерную программу выигрышей, что ее не смогли осилить компьютеры руководимой им лаборатории, перегоревшие один за другим; не знал об этой цене и странный, тоже не вполне нормальный игрок по кличке Червонный, ходивший, как бомж, в каких-то жалких обносках, с переметной сумой за плечами, но держащий себя с крайне независимым видом, и утверждавший, что деньги ему совсем не нужны, а нужен лишь кураж, и то ощущение свободы и счастья, которые даются лишь нищему, но не зависимому ни от кого игроку; не знал об этом секрете Арсения и мелкий жучок по фамилии Квант, - наполовину кидала, наполовину лакей и шулер, готовый при желании и служить, если надо, и продать при первом подвернувшимся случае милиции или бандитам: он был вхож и туда, и сюда; вся эта троица, по их разумению, оседлавшая непрерывно выигрывавшего Арсения и отшивавшая от него всех других любителей поживиться за чужой счет, отшатнулась бы в ужасе, и побежала отсюда куда глаза глядят без оглядки, если бы хоть глазом увидела те бездны мрака и ужаса, которые предшествовали блистательному появлению Вульфа в Москве, и не менее блистательному походу на ипподром; точно так же отшатнулись бы они при виде тех мрачных и страшных бездн, в которые Арсений уже начинал погружаться, и о которых сейчас старался не думать; одиночество, тоска, печаль и раскаяние было в этих немыслимых безднах, в которые звуки и образы внешнего мира долетали лишь в виде искаженных и нечетких картинок, и которые были сравнимы разве что с безднами мрака, окружавшими в последние дни Кафку или Акутагаву; впрочем, Арсений как уже говорилось, хоть и понимал, что кураж его всего лишь на час, но гнал от себя мрачные мысли, а Ростовский, Червонный и Квант вовсе об этих безднах не знали, и продолжали оттирать Арсения от всех других любопытствующих посетителей ипподрома; впрочем, сколько они ни старались, все же это получалось не полностью, и, кроме них, Арсения окружали другие игроки, желающие подзаработать, которым он даже давал мелкие поручения.
Арсению освободили на трибуне почетное место (как раз проходил заезд с участием "Летящей Ласточки" и "Русского Молота", на которого все, естественно, ставили), - сидя в центре трибун на почетном месте, окруженный вышеупомянутой троицей, оттиравшей от удачливого новичка любопытствующих, пытавшихся подслушать его реплики, и, таким образом, выведать нужную информацию, Арсений с удовольствием слушал чужие высказывания; особенно горячился отставной профессор Ростовский, сующий под нос Червонному с Квантом компьютерные распечатки своих супертаблиц, и зловещим шепотом говоривший:
- Нет, подлецы, нет, неучи, нет, оборванцы со средним образованием, - с вами бесполезно вести цивилизованные дискуссии! вы так же далеки от настоящей науки, как свиньи, валяющиеся в грязи у обочины сельской дороги, и воображающие, что они-то и есть центр вселенной; я вам с расчетами в руках доказываю, что победит "Русский Молот", поскольку его коэффициент полезного действия больше, чем у трактора "Беларусь", или даже у танка "Т-34", а вы мне, как глупые дошколята, заявляете, что это не так; да что с вами, дураками, зря спорить, вам бы лишь на троих где-нибудь в забегаловке сообразить, а о высокой науке вы и слыхом не слыхивали! вы, мэтр (Арсения, не зная его настоящего имени, все звали "мэтром"), не обращайте на этих лоботрясов внимание, и сию же минуту ставьте на "Русского Молота"; ставьте, мэтр, а то потом локти с досады будете грызть!
–  Ни за что, мэтр, ни за что, - горячился нервный Червонный, - ни за что не ставьте на "Русского Молота"! ставьте только на "Железного Феликса", а еще лучше на "Рыжего Попрыгунчика"; лучше, конечно, на "Попрыгунчика", поскольку он на прошлых бегах выиграл суперкубок сезона; а этого полоумного профессора из МГУ вы, мэтр, лучше не слушайте; он, мэтр, форменный сумасшедший, и давно уже свихнулся на компьютерах и расчетах!
– Ставить на "Рыжего Попрыгунчика"! - язвительно скривил тонкие губы Квант, знавший о лошадях и жокеях, а также о разных способах жульничества такое, о чем Ростовский с Червонным и не догадывались. - Да знаете ли вы, кретины, что этого "Попрыгунчика" в прошлый раз специально для бегов в суперкубке опоили настоем опиума и беладонны? а жокея его, известного Гошу Полубояринова, накачали английским наркотиком "фэнтези", от которого он  не может прийти в себя и сейчас, неделю спустя? известное дело, мэтр, что от "фэнтези" и беладонны любой дурак выиграет суперкубок сезона; хотел бы я на того дурака посмотреть, который, накачавшись беладонной и этой английской дрянью, не выиграл бы что-нибудь стоящее, хоть и обычный заезд, хоть и суперкубок сезона?! - и он, с достоинством информированного человека, сплюнул под ноги Ростовскому и Червонному.
Арсений с удовольствием слушал препирательства этой спетой, и, видимо, крепко спитой и сбитой троицы, которая только для вида разыгрывала эту комедию, надеясь расколоть удачливого новичка, а так была неразлей - вода, и великолепно между собой ладила; впрочем, никто из них действительно не знал того, что знал Арсений, – а именно, что ставить надо на "Летящую Ласточку", которая, помимо своего летящего имени, не имела никаких шансов добиться успеха; так думали на трибунах практически все, и тем не менее Арсений, после препирательств, и даже слез своих добровольных помощников (впрочем, не очень искренних), поставил именно на нее; естественно, "Летящая Ласточка" выиграла заезд, принеся Арсению такой крупный выигрыш, который завсегдатаи ипподрома в жизни не видывали, разве что слышали из рассказов о прошлых и славных делах этого заведения; естественно, что на Арсения, за которым его помощники, получив в кассе выигрыш, таскали его в огромном мешке (мешок взвалил себе на спину экс-профессор Ростовский), - естественно, что на него смотрели то ли как на бога игры, то ли как на жулика, какого еще свет не видывал!
Три выигрыша подряд привлекли к нему внимание публики; целый сонм добровольных помощников, помимо трех уже названных, немедленно окружил его, наперебой предлагая свои услуги; играя роль удачливого и великодушного игрока, он начал немедленно импровизировать, изобретая разные мелкие поручения, среди которых были просьбы зарезервировать на трибунах удобное место (которое у него уже было зарезервировано), купить всем по стопочке водки, сбегать в киоск за газетой, достать таблицу самых новейших и доподлинных вычислений, три года составляемую одним безумным, но страстно любящим скачки профессором математики (из Санкт-Петербурга, большого оппонента Ростовского), позвонить по телефону Нонне Борисовне и сообщить ей, что он сегодня задерживается, и даже выполнить некоторое секретное поручение на площади рядом с Курским вокзалом, которое было отдано на ухо, и тотчас же секретно исполнено; наконец, устав от непрерывной импровизации и излишнего внимания к своей скромной особе, в которой, как уже говорилось, видели кого угодно: подпольного миллиардера, купившего по случаю ипподром, мелкого жучка, сговорившегося с хозяевами лошадей, тайного составителя некоей супертаблицы, безошибочно предсказывающей результаты бегов, и чуть ли даже не самого черта, посланного испытывать терпение рядового завсегдатая московского ипподрома, - устав от всего, он решил, что пора закругляться; дело могло окончиться плохо, ибо в нем готовы были видеть кого угодно, хоть черта, но только не Арсения Вульфа! это было странно, это настораживало, но одновременно и успокаивало; ему больше нравились роль третьего наблюдателя, чем блистающей в небе звезды первой величины; впрочем, он и здесь, кажется, засветился достаточно; на беговой дорожке продолжали, с его легкой руки, выигрывать лошади с прекрасными именами: "Черная Орхидея", "Пламя Востока" и "Снежная Королева", а он, набив деньгами карманы, а также раздав их довольно много всем своим новым друзьям в виде презента, успев порадоваться красоте породистых лошадей, которая может сравниться разве что с красотой бегущей собаки, пообещав всем через неделю вернуться, а себе дав зарок больше никогда на ипподром не ходить, он уселся в заранее заказанное такси, и, проплутав прилично по городу, добрался наконец на другую сторону Беговой к нужному дому; целый вечер, пока не пришла пора отходить ко сну, он заворожено стоял у окна, внимая звукам вечерней Москвы, и, не сказав более двух или трех слов обитателям приютившей его квартиры, тихо и мирно уснул на диване; он спал, а новые чувства и ритмы, которые позднее должны были облечься в слова, рождались незримо в его душе; неизвестно было пока, что это будет - роман, или простой рассказ, но то, что он начинает рождаться в нем, было ясно Арсению даже во сне; точно так же безошибочно знал он, что для реализации этих новых, облаченных в слова мыслей и чувств, ему потребуется перемена всего, что его окружает; с этим предчувствием перемен, незримым, но явным, он и проспал до утра.


Глава девятнадцатая

Видимо, взяв пример с Вульфа, члены правления, выпроводив утром гостей и приказав официантам по возможности все привести в порядок, уснули тут же в здании Фонда, и благополучно проспали весь день и всю ночь, проснувшись аж в воскресенье; кое-как умывшись и приведя себя в порядок, они собрались в кабинете Судейкина, который Вульф занимал совсем недолгое время, и приступили к обсуждению итогов праздника, которые были непонятно какие; то есть, с одной стороны, вроде бы все было нормально, по-человечески, и не хуже, чем у других, то есть конкурирующих фондов и благотворительных организаций; ведь и памятник Вульфу в Тихвинском переулке вроде бы установили, и банкет по случаю его юбилея справили неплохой (не хуже, во всяком случае, чем другие банкеты, на которых и не такое бывало); но, с другой стороны, памятник Вульфу был установлен скандальным скульптором, с которым многие зарекались связываться, и который черт-те что в нем намудрил, изобразив Вульфа форменным Гоголем, да к тому же гигантом, взирающим сверху на москвичей, как Гулливер на жителей Лилипутии; что же касается дат жизни и смерти, прописанных Циферблатовым на фасаде памятника, то тут вообще была форменная путаница, ибо дату жизни, то есть рождения, живому человеку прописывать не возбраняется, но указание даты смерти есть форменное надругательство над здравствующим индивидуумом; с другой стороны, Циферблатов, как физиономист и знаток человеческих душ, умеющий заглядывать в самую их глубину, имел право на собственное видение вульфовской, скрытой от остальных, подноготной, изображая то, что другие просто не видели в силу узости своего кругозора, но что, тем не менее, существовало в действительности; однако если, исходя из этого, допустить, что Вульф по масштабу таланта был равен Гоголю, а душа его под микроскопом великого скульптора вообще была вылитый Гоголь, то как быть со зловещими датами жизни и смерти, навечно отлитых в бронзе, и которых уже не вырубишь никаким топором? на что хотел намекнуть Циферблатов, устанавливая живому классику предел его земной жизни, который аккурат пришелся на прошлую пятницу, то есть на время открытия памятника, злополучный банкет, и не менее демонстративный уход Вульфа из собственного особняка? не крылось ли здесь еще что-то очень зловещее, некая чудовищная интрига и подоплека, до поры-до времени невидимая никому, но которую члены правления во что бы то ни стало должны были постигнуть? одним словом, целый снежный ком неразрешимых вопросов неожиданно упал на не вполне еще трезвых членов правления "Общественного Фонда памяти Арсения Вульфа", и придавил их своей неразгаданностью и тайной; они сидели в разных местах огромного кабинета Судейкина (сам он сидел за столом), и не знали, что же сказать; наконец, когда молчание совсем затянулось до неприличия, Владлен Ефимович Занозин, решивший, видимо, что по старшинству он должен первый что-то сказать, откашлялся, и произнес:
– Господа, господа, прошу минуту внимания! так, господа, дело не делается, с такими похоронными лицами, как у вас, только с поминок положено возвращаться.
– А мы откуда, извините, вернулись? - зло огрызнулась Ангелина Рогожина, тяжело переживающая уход Вульфа, как, впрочем, и его приход, которые посеяли в голове ее необыкновенные сумятицу и сумбур, а также предчувствие еще более неприятных событий. - А мы, извините, откуда вернулись, как не с поминок и похорон, причем похорон самого дорогого, что имели в жизни последнее время? разве не похоронили мы там, в Тихвинском переулке, самого дорогого для нас человека? такого, до которого нам никогда не подняться, который один только и вносил смысл в нашу серую жизнь?
- Гм, гм, - кашлянул неуверенно Владлен Ефимович Занозин, - насчет единственного светоча и смысла, вносимого в нашу серую жизнь, я бы, уважаемая Ангелина, мог с вами немного поспорить; не скрою, обаяние Арсения Вульфа, а также его необыкновенный талант добавляли некоторый, так сказать, смысл и идею в нашу с вами серую жизнь; что есть, то есть, господа, и не будем это все отрицать; но ведь есть и другие, не менее светлые и ценные для общества светочи, такие, например, как Лев Толстой, или Пушкин, или, на худой конец, тот же Николай Васильевич Гоголь, о влиянии которого на дорогого нам Арсения Семеновича Вульфа было так много сказано, а лучше сказать – показано, - в последнее время; не будем поэтому абсолютизировать одного конкретного русского гения; отдадим должное и другим, не менее великим отечественным творцам!
– Это она потому так скорбит об уходе Арсения Вульфа, что намекает на некое скрытое обстоятельство, о котором все мы вскоре узнаем! - язвительно заметила Мария Адольфовна Брамс, давнишний, как помним мы, соперник и оппонент Ангелины Рогожиной.
– Что еще за скрытое обстоятельство? - мрачно встрепенулся молчавший до сих пор Николай Судейкин. - Какое такое скрытое обстоятельство?
– Да, да, что такое, что еще за обстоятельство у нас появилось? - воскликнул Борисфен Яковлевич Кулебякин, мрачно про себя размышлявший, что действительно не один Вульф является светочем, и что вообще светочей много, пусть хоть и за границей, пусть хоть и провидец Уэллс. - Какие такие обстоятельства появляются?
- Да уж известно какие! - торжествующе резюмировала Мария Адольфовна Брамс. - Виртуальный младенец в кустах появился, - тоже, кстати, по фамилии Вульф, и тоже пишущий про любовь и про туалеты.
– Ну это, господа, положим, нереально, - написать про туалеты и про любовь так, как написал некогда классик; такое разве что Льву Толстому по плечу совершить; такое кроме Вульфа никто не осилит; так что вы напрасно не переживайте, Мария Адольфовна, пускай даже и рояль в кустах у нас появился, пусть даже и по фамилии Вульф, но второго романа "Пепел и память" он никогда и ни за что не напишет; тут или Вульф нужен, или сам Лев Толстой, - внушительно пробасил Владлен Занозин.
– Это мы еще посмотрим, кто какой роман скоро напишет! – зло прошептала Ангелина Рогожина, с ненавистью исподлобья глядя на Марию Адольфовну Брамс, и тут же решившая, что мистический для многих, и даже виртуальный для многих сын Арсения Вульфа, тщательно скрываемый ею у родственников в глухой ярославской деревне, и, как помнит читатель, написавший уже один или два небольших рассказа, завтра же будет доставлен в Москву; а там уж поглядим, что это за виртуальный рояль в кустах!
-Ах, господа, господа, вы все говорите не по существу, и не о том, о чем следовало говорить! - мрачно откорректировал ушедшую в сторону дискуссию Николай Судейкин, тоже нимало не обеспокоенный этим мифическим наследником классика, якобы прижитым от него Ангелиной Рогожиной. - Какой, к дьяволу, наследник, какой сюрприз, не о сюрпризах и не о наследниках, тем более виртуальных, следует сейчас говорить, а о значении тех известных событий, свидетелями которых все мы невольно явились! взять хотя бы этот идиотский памятник Циферблатова!
– А что, - небрежно заметил Борисфен Кулебяхин, - неплохой, между прочим, памятник; и выглядит солидно и назидательно, как и положено выглядеть классику.
– Вы так считаете? - с некоторым беспокойством переспросил Судейкии.
– Я в этом просто уверен, - резонно ответил Борисфен Яковлевич. - Очень солидный памятник, и даты на нем поставлены очень солидные.
– Да, да, - заговорили следом за ним все остальные, - очень солидный памятник, и очень возвышает нашего Арсения Вульфа над остальными, не достаточно, видимо, высокими классиками.
– Но позвольте, господа, - немного растерялся Судейкин, - как хотите, Бог с ним, с памятником, хотя лично я этому бы Циферблатову голову за него открутил! Бог с ним, с памятником, но как быть с этой его торжественной речью в самом начале банкета, после подарков и общих похвал? как понимать эту его соль русской земли, в которую он нас всех записал?
– А так и понимать, - отвечал Владлен Занозин, - что все мы, элита русского общества, и есть соль земли, от которой и идет вся сила и вся мощь государства; все на этой соли держится, все ею скрепляется, и ничего сверхъестественного я здесь не усматриваю; об этом еще в Библии сказано.
– Да, да, в Библии, - подтвердили ему все остальные.
– Ну хорошо, пусть и здесь все вы, а также ваш классик, во всем согласны; пусть так, но как понимать этот его артефакт, этот его черный ящик, до поры до времени не раскрытый, и молчаливо взирающий на нас через заледенелые окна?
– А это надо понимать, как молчаливый народ, который до поры до времени не раскрыт, но который, если раскроется, всем нам ого-го еще как покажет! почище, возможно, Пугачевского бунта; об этом, между прочим, и Пушкин предупреждал; тут не иначе, как перекличка двух классиков через время и пространство произошла! - разложил все по полочкам Борисфен Кулебякин. - Прямо какая-то фантастика, прямо в духе старины Уэллса!
– Да, да, фантастика, а приятно! - подтвердили другие, в том числе и немного успокоившаяся Ангелина Рогожина, которая, однако, от намерения привезти из деревни наследника не отказалась. - Приятно, что наш Вульф так же гениален, как Пушкин!
- Ну хорошо, господа, хорошо, - закричал зловеще Судейкин, - все это так, и в этом вы меня убедили; но как быть со второй частью обращения, с этим зловещим и страшным его пророчеством, с этими намеками на маскарад и веселье, которому все мы, якобы, предаемся? одна лишь соль земли, потерявшая силу и крепость, чего стоит, если хорошенько помыслить! как-то не по себе, господа, делается, от этой соли, утратившей силу!
– А чего уж тут долго раздумывать? - так же мрачно, но одновременно и радостно, подытожил разбирательство Кулебякин. - Соль земли, потерявшая силу, это все мы с вами, разлюбезные господа, и все это надо понимать, как пророчество; или, если хотите, как завещание.
– Как завещание?
– Да, как последнее "прости" уходящего человека.
– Последнее "прости" уходящего человека? но куда, куда уходящего? - посыпались вопросы с разных сторон.
– Уходящего в вечность, господа, - торжествующе ответил фантаст Кулебякин. - В вечность, из которой вернуться уже невозможно.
– Вы хотите этим сказать?.. - прошептала зловеще Мария Адольфовна, и тут же прикусила себе язык.
– Я хочу этим сказать, - ответил торжественно Борисфен Кулебякин, - что Арсений Вульф умер, и больше к нам уже не вернется; с того счета, господа, невозможно вернуться!
Некоторое время стояла пронзительная тишина; слышно было, как где-то за стеной капает из крана вода; членам правления требовалось, как видимо, некоторое время, чтобы вникнуть в смысл сказанных слов.
– То есть, вы хотите сказать, - несмело уточнил подавший наконец голос Судейкин, - что Арсений Вульф никогда уже к нам не вернется, и, независимо от того, где он будет находиться все время, это невозвращение можно считать смертью?
– Да ну конечно же, - весело воскликнул Борисфен Кулебякин, - именно это я и хотел вам сказать! То есть, конечно, он может вернуться, - лет через двадцать, примерно, но не раньше этого срока; классики, господа, на то и классики, что они вечно живые для читающей публики, и время от времени должны возвращаться; причем, господа, вовсе не важно, в качестве кого они возвращаются: в качестве человека живого, или его виртуального двойника!
- Ах! - прикрыла рукой рот Ангелина Рогожина. - Так значит, вы утверждаете, что тот Вульф, который к нам приходил, был вовсе не Вульф, а его виртуальный двойник?
– А это, господа, не имеет ровно никакого значения: Вульф это был, или его виртуальный двойник; главное, что он успел вовремя прибыть, - нанести, так сказать, визит вежливости, - а затем вовремя убыть восвояси; вовремя умереть, как и положено настоящему, признанному народом классику; классик, господа, ведь он на то и классик, чтобы смотреть на всех нас с бронзового пьедестала, который ему уже невозможно покинуть!
– Вот это да! - теперь уже в свою очередь ахнула Мария Адольфовна Брамс. - Вот это комиссия, так комиссия! выходит, что Циферблатов все это заранее знал, и установил на памятнике необходимые даты; а мы-то, дураки, ругали его!
– Ругали, или не понимали истинный смысл этих дат; а означали они всего-навсего следующее: Арсений Вульф умер в пятницу, и памятник ему установили в Тихвинском переулке.
– Как же так умер в пятницу, и памятник ему установили в Тихвинском переулке? - растерянно спросила Ангелина Рогожина. - Ведь он после этого выступал на банкете и  всем нам сулил страшное будущее!
– А это не он выступал на банкете, - весело парировал Борисфен Кулебякин, - это его двойник выступал на банкете! актер выступал на банкете, и всех нас попросту разыграл; не было никакого пророчества, не было соли земли, ушедшей в песок, и растерявшей свою страшную силу; не было артефакта, безмолвно глядящего в заледенелые окна, и обещающего нам новую пугачевщину; был обыкновенный веселый розыгрыш, который если кто не понял, так это его, господа, проблемы!
– Вот оно что, - задумчиво ответил Владлен Занозин. - Арсений Вульф умер в потницу, а на банкете выступал обыкновенный актер? чтобы не портить гостям настроения, и не превращать праздник в поминки, которые нам, господа, еще предстоят!
- Это будут грандиозные похороны! - с фанатичным блеском в глазах воскликнула Ангелина Рогожина.
– Не просто грандиозные, но поистине народные похороны! - сурово уточнил Николай Судейкин.
– Не менее грандиозные, чем похороны в свое время великого Льва Толстого, - добавил Владлен Занозин.
– Правительство окажет близким покойного всю необходимую в таких случаях помощь, - пообещала энергичная Мария Адольфовна.
– Ну вот, господа, я рад, что в дело внесена необходимая ясность, - весело подытожил тему Борисфен Кулебякин. - Классик умер, и его следует похоронить; а вернется он снова лет через двадцать, или не вернется совсем - это, господа, дело десятое; если надо будет, то похороним его и второй, и третий раз, и памятники везде ему установим; сколько понадобится, столько и установим; что мы, в самом деле, не люди, что ли? что мы, в самом деле, классиков своих отечественных не почитаем?
На этом основной вопрос совещания был решен, и члены правления перешли ко второму вопросу - предстоящим похоронам Арсения Вульфа; были под конец обсуждены и несколько мелких вопросов; так, в частности, были уволены с работы Полина с Никитой; первая за то, что не уберегла Вульфа от странных и непродуманных выступлений, которые, по некоторым косвенным признакам, были спровоцированы самой секретаршей, весьма несдержанной на язык, и, по некоторым сведениям, прошедшей уже огонь и воду, так что на ней пробу негде было поставить; второй же был уволен за то, что пропустил момент ухода Вульфа из здания Фонда; хотели было уволить и водителя лимузина, стоящего на улице среди остальных шикарных машин, но решили, что его вина не вполне очевидна, так как из-за обилия техники и сильного снегопада он вполне мог и не заметить классика; выслушали также доклад Свеклы Витальевны, порадовавшей членов правления внушительностью суммы, полученной от продажи во время банкета Вульфовских книг, и также заодно с интересом взглянули на новый роман Вульфа "Сожженная совесть", который уже был отпечатан, и с завтрашнего дня начинал продаваться по всей Москве; на этом совещание и завершилось, ибо члены правления, не совсем еще отошедшие от банкета, должны были слегка отдохнуть, и начать готовиться к новому мероприятию - самому, возможно, главному в истории Фонда, - похоронам Арсения Вульфа.


Глава двадцатая

То чувство перемен, с которым Арсении заснул накануне вечером, не покинуло его и утром; он был рассеян, невпопад отвечал на комплименты Нонны Борисовны, грустно улыбнулся странному бородатому мальчику, украдкой выглядывавшему из двери своей комнаты, потрепал по спине огромного, похожего на медведя сеттера, ни на шаг не отстающего от своего хозяина, и являющегося не то Цербером, ревниво стерегущим падшую душу, не то принявшим облик пса ангелом, терпеливо дожидающимся пробуждения этой спящей души, - рассеянно всем кивнув и грустно со всеми простившись, ибо мыслями своими был уже далеко, он покинул квартиру на Беговой; впрочем, Нонна Борисовна ничуть этим не была огорчена, ибо твердо решила создать у себя в квартире музей Арсения Вульфа, и даже с этой целью тайно похитила у него несколько малозначащих вещей, как-то: небольшой кусок туалетного мыла, запасную зубную щетку, комнатные тапочки, полотенце, и даже несколько мелко исписанных бумажек-автографов, - все это по большому счету никак нельзя было считать воровством; разумеется, и та постель, и тот коврик, на который опускал ноги классик, и то зеркало, в которое он смотрелся, и тот журнальный столик, на котором лежали его книги и рукописи (рукописей вообще оказалось подозрительно много, и спустя некоторое время Нонна Борисовна даже продала Фонду книгу своих воспоминаний о Вульфе, в которую вошли несколько ранее неизвестных писем, написанных к ней классиком, и несколько фотографий, запечатлевших Вульфа, хозяйку, Петю и сеттера вместе, на фоне зимних закатных окон), - вся обстановка комнаты, в которой квартировал Вульф, становилась, по замыслу Нонны Борисовны, основой будущего музея; Петя, хозяйский сын, в свои уже не детские годы все еще искавший смысл в жизни, становился теперь хранителем фондов этого нового, и такого необходимого народу музея, сеттер - его охранником, и оба они, обретшие наконец новый статус и как бы заново родившись, даже получали от Гризодубовой зарплату; сама же он, как догадывается читатель, становилась директором музея; все, таким образом, приходило на круги своя, оплодотворенное одним лишь прикосновением к классику.
Выйдя на улицу, и невольно бросив опять взгляд на вздыбленную шестерку коней, летящую над городом в вечность, он, не останавливаясь, а всего лишь тихо и печально покачав головой, быстро зашагал к метро, сжимая в руке свой клетчатый чемоданчик; время ужасаться и проклинать, время пророчествовать и строить прогнозы для него, как видно, закончилось; наступило новое время - время тихого одиночества наедине с пером и стопкой белой бумаги, время приятных нег и глубоких дум; уже в метро, проходя мимо книжного стенда, он мимоходом взглянул на него, и, увидев свой новый роман "Сожженная совесть", лишь улыбнулся, и быстро пошел по эскалатору вниз; новые романы, пока что им не написанные, уже стучались в его сердце.
На Курском вокзале, куда он вскоре приехал, он первым делом купил в кассе билет, а потом, выйдя на улицу, о чем-то переговорил с продавцами, торгующими с лотков товаром, главным образом мороженым и овощами; переговоры, как видно, удовлетворили его, он даже как-то внутренне просиял, успокоился, и, опять войдя внутрь вокзала, накупил, в ожидании поезда, ворох разных газет; темой номер один, разумеется, было все, относящееся к Арсению Вульфу; если открытие памятника в Тихвинском переулке было, без сомнения, настоящей сенсацией, то пресловутый банкет на Дмитровке оценивался газетами, как настоящий скандал; заголовки газет были следующие: "Возвращение Николая Васильевича", "Шабаш в центре Москвы", "Циферблатов опять напортачил!", "Гоголь - Моголь", "Кому из нас натянули нос?", "Кого оставили с носом?", и даже: "Гоголя вызывали?" Некоторые газеты на полном серьезе писали, что русский классик, умерший полтора века назад, вернулся ненадолго в Москву, чтобы взглянуть на все своими глазами, и убедиться, что ничего, в сущности, не изменилось; другие писали, что Вульф - это наш современный классик, и он сам, без помощи прошлого, прекрасно во всем разберется и осмеёт, кого надо; впрочем, все скорбели по поводу его внезапной кончины аккурат в день открытия памятника, и сожалели, что ничего нового он уже не напишет; было, однако, разночтение в том, когда именно Вульф скончался: во время открытия памятника, или во время банкета? и принадлежат ли странные речи во время оного ему, или кому-то другому? все сказанное на банкете, кстати, появилось в понедельник в газетах, точь- в точь записанное, и без малейших купюр; ходили слухи, что дело это неких корреспондентов, тайно, под видом гостей, проникших на торжество, и не пропустивших ни слова из сказанного классиком; впрочем, во многих газетах писалось разное: "Независимая газета" писала, что все это правда; "Комсомолка" - что все это бред; "КоммерсантЪ" - что надо еще во всем разобраться, а "Лимонка" вообще призвала всех закидать гранатами; писалось также о пожаре в мастерской Циферблатова, уничтожившем на корню все шедевры гениального скульптора; писалось и о других, не таких важных сенсациях, к примеру, - о непомерно больших выигрышах на ипподроме, полученных одним удачливым игроком, имя которого установить не удалось, - писалось о разных других сенсациях, но о каких конкретно, Арсений так и не успел прочитать, ибо поезд уже отходил, а забирать газеты с собой в дорогу, и, таким образом, тащить за собой груз прошлого, он не хотел; так и остались газеты, прочитанные не до конца, лежать на скамейке в ожидании новых хозяев, которые, кстати, не заставили себя долго ждать; впрочем, к истории Вульфа это уже не имело ни малейшего отношения.
Он, кстати, совсем не лукавил, когда рассказывал о сдохшей в клетке несчастной птице. Он вернулся домой, проводя до остановки друзей, которые оставили после себя горы пустых пивных и винных бутылок, заполненные до отказа пепельницы, недоеденные бутерброды, запачканные губной помадой стаканы; ничего нового и страшного в этом не было, ибо в его небольшой комнате под крышей старого пятиэтажного здания бывали пирушки и почище, чем эта, и, кроме того, царил привычный ежедневный беспорядок творческого человека; страшно было другое: сдохшая в клетке желтая канарейка; она лежала кверху лапками, такая нелепая и такая жалкая в своей внезапной и необъяснимой смерти, что у Арсения вдруг мурашки поползли по спине; страшное, случающееся, возможно, всего один раз в жизни прозрение пришло к нему в это мгновение; он вдруг словно со стороны взглянул на свою жизнь глазами другого, неизмеримо более взрослого и мудрого человека, и понял, что она лишена всякого смысла; более того, в будущем его не ожидало ничего, кроме разочарований, творческих тупиков и бесконечного, глухого отчаяния, выходом из которого могло быть только самоубийство; он вдруг осознал, что должен немедленно отсюда бежать, бежать без оглядки куда угодно, чтобы иметь хотя бы какой-то шанс спасти себя и свое будущее; и он бежал, не захватив с собой практически ничего, не переодевшись, не оставив после себя даже записки, и даже не успев закрыть за собой дверь; непонятный страх перед возможной погибелью гнал его вон из Москвы; в итоге через несколько дней он очутился в Крыму, на одном из курортов, полубольной, полубезумный, без денег, без документов, и без какой-либо связной легенды, объясняющей его появление здесь; болезнь его прогрессировала день ото дня, и наконец кинула на койку некоего санатория, в котором он провел пять или семь лет, потеряв практически все: документы, имя, и память о прошлой жизни; паспорт, который он получил по выходе из санатория, был выписан совсем на другого человека, а вовсе не на Арсения Вульфа; кстати, и само имя Арсений Вульф было не чем иным, как псевдонимом, придуманным им в подражании не то Хармсу, не то кому-то иному; его пожалела медсестра в санатории, и вскоре после выписки он женился на ней, начав постепенно опять писать, и отсылать в Москву свои новые вещи; по странному совпадению их печатали под именем Арсения Вульфа.
Для окружающих его людей он был никем: полусумасшедшим, полоумным сочинителем, гуляющим у моря вместе с дворняжкой, подобранной им жалким щенком, и выросшей в огромного лохматого пса; семейные отношения его нельзя было назвать идиллическими, в отличие от прелестного домика на берегу моря, увитого плющом и заросшего смоковницами, лавром и грецким орехом, в котором они жили с женой; он относился к ней, как к некоему идеалу, как к Дульсинее Тобосской, которая прекрасна и совершенна в любом случае, что бы она ни делала, и что бы ни совершала; она же относилась к нему, как к идиоту, очень часто изменяя, и даже убегая из дома неизвестно куда; в последнее время она, вместе с другими своими соседками, повадилась, как поденщица, ездить в Москву, торгуя там на лотках, в основном в районе Курского вокзала, разной всячиной: цветами, бубликами, овощами, дешевыми безделушками; именно на поиски сбежавшей жены и приезжал Арсений в Москву; поезд увозил его обратно, и Москва постепенно исчезала вдали, но в ней, на улице Дмитровка, ждал его собственный особняк, и он в любой момент мог вернуться туда.

2002


Рецензии