Закон

Павел Н. Лаптев
               
                З А К О Н



- За три дне  бабка протухла-ти, – сноха Милашка приоткрыла дверь в переднюю, где на угол к почерневшим иконам, почти скелет, обтянутый почерневшей кожей с пятирублевыми монетами на закрытых веках, которые она положила зачем-то орлами вверх, словно иконки, в розовом гробу одетая в зелёное, припасенное ещё лет тридцать назад платье, покрытая бардовой шторой лежала баба Даша. - Вот глупость-ти изо дна веков – держите три дня гроб дома, дабы… Дабы чего?  Ненормальный придумает – дураки следуют, - Милашка поморщилась, что лицо ее морщинистое совсем измялось, посопела и закрыла дверь. Посмотрела ещё в окошко дверное с минуту, как будто что-то должно перемениться, словно воскреснуть свекровь должна и села за стол картошку чистить на поминки.
И, уже опрокинув полстакана паленой водки, поставив перед собой ведро, вытерев о цветастое платье испачканные картошкой из погреба руки, вспомнила:
- Эх, тазик под гробом с марганцовкой нужно сменить. А! – махнула ножом. Всё равно сегодня снесут.
Вот так – спасибо, предки, за мудрость, только от нее мы подручными средствами спасаемся. И дверь закроем из передней на кухню, чтобы вонь не шла. Июнь. Лето. Угораздило помереть летом в жару!
А здесь, в деревне, какие тебе морги, какой сервис с заморозкой, всё как прежде, как всегда – дома умер, дома лежи, пока не снесут, дальше – три дня, девять дней, сорок, год, три – и всё. Жрать приглашать всех – поминки называется. Жрать все придут, а молиться, чтобы в царство божье попала душа… Кто сейчас молится?
И как прорвало Милашку после опохмелки:
- Даша, Даша! - очень громко, как будто чтобы слышно в передней было, - Уходишь ты от нас!  - и, не придумав более ничего, потому что ни эмоций, ни горя в душе не нашла, посмотрев на пожелтевшие часы, тихо сказала. - Семь утра уже. Сейчас мужики проснутся, полечатся.
Мужики – муж Иван и сын Колька уже проснулись в просторных сенях на двух кроватях и уже, не сговариваясь и лежа достав из-под них початые пол-литра и отпив из них, ещё полежав, возвращая в сознание ушедшее за ночь, и ещё отпив, встали и отправились в лес в двух шагах от Аристово за ельником.
- А поесть! – крикнула им услышав Милашка, уже из окна сеней.
А они только рукой махнули, мол, некогда.
Так утро пролетело к полудню. Тут в Аристово и родственники подъехали, младший сын бабы Дарьи с женой и сыном Лёшкой из другой области, двоюродные, троюродные разные – все бабку Дашу любили.  В двенадцать вытащили гроб на улицу, поставили на табуретки под бабьи причитания и, обмахнув его снизу простынями, концы коих на плечи скоромыслили и понесли по улице под непонятное пение тех же баб, которое они называют молитовками.
За деревней, у  асфальтированной трассы погрузили гроб на поджидавший грузовик, бабы повернули назад, готовить поминки, а мужики, закрыв без эмоций крышку – все попрощались, да и  разложение усилилось, поехали в Палищи, к кладбищу ближе. Так и ехали – сидели на крышке, придавили вроде как; курили, кто курит.
- Давайте в церковь поставим пока. Она церковь-то любила, – Лёшка, спрыгнув с кузова уже возле палищенского храма, крикнул мужикам.
- Правильно, Лёх, чего на улице-то вонять, – Колька слез с крышки гроба и начал двигать его к краю грузовика, - Навались ! Она церковь-то любила. – пыхтел.
Любила! Не ходила в церковь, не верила в Бога, как говорят обычно. Ходить может любой ходящий, верить может и сидячий. Любила церковь. Истинно сказал Лешка, в самую точку попал. Что церковь, как привыкли называть храм для Лёшки ? Вон возвышается над избами сияющим золотым крестом, ещё с детства, не ведая ни о каком божьем законе, о заповедях, про богословие, он чувствовал и разделял хорошее и плохое в мелочах, в быту, в делах и играх и, наверно, это присуще естеству любого человека чувствовать и разделять это. Но тем и отличаются люди, что разделяют все, а действуют по-разному. А Лёшка ощущал всегда присутствие белых стен по счастливому упущению, не взорванному и не закрытому властями советскими, вечных стен со святыми и ангелами и поэтому часто не делал, что плохо. А уже когда в семь лет, аккурат перед школой, перед первым классом, в яблочный спас баба Даша привела его в храм на службу, он ощутил то сказочное, одухотворенное ладаном и освещенное блеском свечей, возвеличенное царственностью батюшки чувство благодати, запавшее во всё, что только можно в этом маленьком худом человечке и угнездившееся до ныне, навсегда.
- Ладно. Ты, Лёха, останься, а мы на кладбище, копать могилку. Ежели поп придет, пусть отпевает, нас не ждёт, – Иван в засаленном костюме помогал гроб снимать.
- Смотрите, дядь Вань…
Навсегда угнездившаяся благодать… Да только года школьные и на самом деле далеко это гнездышко загнали. И, как главный в материи телесной, ум полез выёживаться – сомнения взяли. И надо ведь, уже дошел ныне до того, что встретив у врат церковных отца Павла начал спорить с ним.
- Сейчас, посмотри, Лешк, - радовался блеску купола батюшка. - Сплошные стройки, церкви восстанавливаются. Ренессанс православный.
Лешка головой мотал:
- Где? В Москве турками восстанавливаются? Ага! И Путин со свечой для пиара.
- Почему турками? Почему в Москве? По всей России, – батюшка бороду гладил. - Русь святая возрождается.
- Я помню в детстве, в советские время гонений народу было больше, по крайней мере в нашем храме. А сейчас вся служба – три бабки на клиросе поют и две крестятся.
- Ну, что я скажу. Конечно, народу стало меньше и Палищах, и в окрестных деревнях… Да и Россия каждый год почти на миллион душ сокращается. Вот упомянутый тобой президент, дай Бог ему здоровья, – батюшка перекрестился. - старается это демографическое падение поднять, слышал в послании?
- Слышал.
- Вот тогда и людей прибавится в храмах, – улыбнулся отец Павел.
Лешка тоже улыбнулся, но ехидно.
- Ага, китайцы восполнят убыль. А что, собственно, плохого? Церковь для кого, для Бога или для людей?
Батюшка задумался, молчал. Лёшка продолжал:
- Богу какая разница, кто Ему молится. Так?
- Не так.
- Как – не так? Ему главное, чтобы Его славили.
- Ему главное, чтобы не грешили.
Лешка как все равно не расслышал:
- А русский славит или китаец, все люди.
- Русскому, как богоизбранному народу доверено святое Православие и…
Отец Павел не договорил, его перебил подошедший сосед Женька. Пьяно пошатываясь, он протянул батюшке сложенные лодочкой ладони.
- Благослови, отче! – дыхнул перегаром.
Отец Павел, не дотрагиваясь до его рук, перекрестил его и отстранился от поцелуя своей руки.
- Бог благословит. Ступай, Жень.
- Ты бы мне, как страждущему сподобил пятерину, а? – нагло блестя глазами, вонял Женька.
- Нет у меня денег на твою глотку.
 Женька к Лёшке:
- За рабу божью Дарью, поднесли бы.
- Куда тебе? – Лёшка протянул.
- Ну, как же, – сразу нашелся Женька. - Я ж любил ее, бабу Дашу-то. Бывало, пойдет на колодец по воду, я: баба Даша, дай помогу, а она: ой, блясы, Женечка, милок, на-ка вёдры, – загнусавил Женька. - Я и помогал.
- Вот на поминки приходи, там и помянешь, – сказал Лёшка.
- Да это долго ждать…
- Как знаешь. А у нас с собой нет.
Отцу Павлу надоел этот разговор, он повернулся и пошел в храм, сказав :
- Не соблюдаешь, ты, Жень, закон.
- Чего ? Какой, такой закон? – взъерепенился Женька.
Батюшка не ответил, Лёшку спросил:
- Отпевать кто еще?
Лешка плечами пожал, огляделся по сторонам – никого знакомого, Женьке кивнул.
Женька помотал головой:
- Я это дело не выношу, брезгую, – и тупо улыбнувшись, схамил. - А, батюшка, как связь ?
- Какая связь? – отец Павел уже в дверях оглянулся.
- Сотовая, с Богом.
Батюшка не ответил ничего, перекрестился, что-то прошептал и вошел в храм.
- Да, ладно, - крикнул Женька. – Бессеребренники, блясы! Небось, вон какой домину отгрохал и машина новая. А учишь, что о душе нужно радеть сперва. Закон! – и к Лешке тихо. - Какой закон я не соблюдаю? Не убий – не убивал, не кради – ну, почти не крал, - загибал пальцы Женька. - Чего ещё. Не пей, ну, почти…
- Возлюби Бога и ближнего, – сказал Лёшка. - А любил бы и всё остальное бы не делал, – и добавил. -  Дурак, ты.
- Чего - дурак, я может по-своему всех люблю! – затрясся Женька. - И что, мне для этого нужно в церковь ходить, службы стоять?
- Мал умишко, а все пищит, – спокойно Лешка ответил и пошел за батюшкой.
- Ты чего, чего ты! Грамотеи нашлись!  - возмущался за его спиной Женька…
Вот она вечность на земле, когда жизнь и смерть рядышком стоят и не мешают друг другу, когда на одной картине люди из разных веков вместе, когда рядом с ними существа бестелесные, совсем видимые, когда все в едином порыве ликуют и славят Господа своего. Вот она жизнь наполненная смыслом, когда смерть побеждена, разделена на душу вечную и тело бренное. И нет печали, но и радоваться как-то не принято, только стоять со свечой горящей и креститься, присоединяясь к священническим просьбам о царствии божьем рабе Дарии. И внимать ладанные клубы и лицезреть умиленные иконы и понять, наконец, что всё здесь сотворено для того, чтобы успокоить ум, отогнать мирские мысли, умаслить неуемную логику и погрузиться в веру, которая спасёт от жизни земной непутевой…
- Пошли гроб нести, – сказал Лёшка все еще стоявшему Женьке, выйдя из храма после отпевания в ослепительное солнце  и увидев подъезжающий грузовик, - Раз любил бабу Дашу, – И добавил. - Ты, богоизбранный народ.
Женька словно испугался, не ожидая кого из храма, дёрнулся, носом понюхал, словно пес, пропахнувшую ладаном Лехину рубаху.
Мужики подъехали с кладбища. Прыгнули из кузова. Коля подошел, заметно пьянее.
- Готово дело, Лёх. Сперва еле нашли куда сунуть. Деды ткнули, вроде здесь двоюродные или троюродные лежат. Все заросло, никому уже, не нужны. Вот такая, Лёх, жизнь, – рассуждал возбужденно Коля. - Ещё дети, кто ходит, а… - махнул рукой. - внукам нахрен не нужны могилки.
- Ходят, кто любил, – ответил Лёшка.
- Наверное… Ну, и деды говорят – этот, левый раньше, лет тридцать назад, давай здесь копать.  И, веришь, нет, ни косточки нет. Даже пальчика нет, не то, что черепушки. Всё сгнило.
Колька из ночи, в Гусе, Гусь-Хрустальном на заводе вазы с фужерами выдувал. Глаза красные протер, поморгал, зевнул:
- Блин, мозги не обманешь. Если ночью не доберешь сна, ночью своё возьмут.
- Да, уж, не обманешь. Если выпить захотят -  своё возьмут.
 Колька расхохотался.
- Точно, блин, Лех! Ты ученый, институтский. Вот ответь мне глупому…
- Да, ладно, глупому… - засмущался Лёша. Вон, – кивнул на Женьку. - Спроси у него, он всё расскажет.
- Да пошел он, пьянь…
- Сам пьянь! – Женька рявкнул.
- Иди на хрен!  - замахнулся Колька и к Лёхе, - Не, вот ответь: говорят в организме всё взаимосвязано.
- Кто говорит?
- Восточная мудрость. А как же тогда мозги требуют выпивки, а печень страдает от этого.
- Значит, не взаимосвязано, – желал закончить разговор Лёша.
- Вот! А что это значит?
- Что? – безучастно отвечал Леша.
- Что вся эта мудрость и религии – туфта.
- Фу! – выдохнул Лёшка, - Спорил с батюшкой нонча против церкви, а сейчас в защиту церкви встал против вас… Религия религии – рознь. Есть Христианство, есть…
- И все они парят мозги!
- Кому парят, кому охлаждают, – спокойно ответил Леша. - Пойду, гляну, – просто уйти хотел от Кольки.
- Без разницы. Мозги должны быть свободны.
- И печень тоже.
- Печень, печень… - Женька опять встрял, услышав и нахмурясь посмотрел вверх, на крест купольный. - Бабка наша покойница всю жизнь веровала, молилась, в церкву ходила, а что, счастлива была? А? – прищурился от ослепившего глаза сияния позолоты, протер глаза. - Да, постилась всю жизнь. А? Чего она видела хорошего в жизни? И от цирроза и померла.
Леша молчал. Перед взором, как явь мимолетная пронеслась бабкина жизнь, точнее эпизоды его жизни с бабкой, когда он приезжал к ней, на летние каникулы. Просты и легки, без пафоса, без наигранности после городской жизни были эти две недели. Маленький дом с утренним парным молоком и душистым сеном в подушке. Почерневшие иконы в углу – не делай плохо, боженька смотрит. И баба Даша, всегда одна и та же добрая и наивная, как казалось тогда, всегда будет такой и никогда не умрёт, как никогда не умрут родители, как никогда не кончится детство.
И те редкие неграмотные письма бабы Даши, потом, когда он уезжал в город, пахнувшие летом, сеном, руками её натруженными и нежными.
А зимой иногда – вот радости-то было - она приезжала к ним в город на несколько дней, потому что скучала и жалела. Его жалела, родителей его жалела – всех. Всех любила! И привозила тяжеленные сумки с гостинцами – картошкой, огурцами, вареньем. И как сейчас видел - как драгоценность разворачивала худыми с синими венами руками платочек с тыквенными семечками, ему, внучку - жалела.
И как сейчас живая сидела стеснительно на стуле (ты, мать, сядь вон, на диван – да, я тут нормально, не волнуйтесь), прихлебывая из блюдца чай и макая туда сахар-рафинад, рассказывала, как её, ещё девку с большой семьей выгнала из дома новая советская власть в лице деревенских пьяниц и лентяев, как отобрали всю скотину и загнали в колхоз, как поехала она в Москву, в Кремль, защиту искать, и нашла - по привезенной бумаге им вернули дом.
И как рисовали по трафарету на простынях трех богатырей с оленями и ездили по стране продавать.
И как работали за трудодни в колхозе и как голодали.
И как муж пришёл с фронта без ноги, и как не долго прожил.
Расскажи, баб, расскажи этому счастливому пионерскому детству про жизнь свою такую далекую и нереальную, словно черно-белое кино со старой оплавленной плёнки…
И снова в деревню, к маленькому окошку, сидеть и смотреть на белую завьюженную дорогу.  И вечно ждать, когда белое превратится в зелёное и на запыленном горизонте, аки Спас, появится родной человечек…
Бабу Дашу похоронили, помянули, как положено, всё как у людей.
Только не успел сын Иван через полгода в наследство вступить, в сентябре умер – рак. В один этот год с матерью. Ну что удивляться, и болезнь тут, и возраст. А когда в ноябре умер Колька, отравившись палёной водкой, тогда и засудачили люди, что, мол, бабка всех с собой утащила, потому что издевался последнее время Иван над ней, даже побивал и Колька помогал, чтобы дом в наследство старшему сыну отписала.
Милашка после этого, как троих в один год схоронила, совсем тронулась.
Она и сейчас сидит, наверно, у окна, как когда-то сидела баба Даша и ждёт, что среди колышущейся зелени сквозь клубы пыли проявится родной человечек, может муж, может сын, может кто ещё,  и все ждёт, и всё высматривает.
А Лёшка, додумался, вспомнив писание, что раз родителя не почитали по заповеди, то бишь издевались ради корысти, то и жизнь их недолгая оказалась. А Милашка, что попустительствовала оному, пуще всех наказана – одна в горе осталась. Каждому по делам его. Все по закону.



                конец


Рецензии