Wasted Youth

Том

Тиму четыре года, и он очень мелкий. И худенький. Но почему-то когда он подходит - всегда слышно. Даже если сидеть на чердаке, свесив ноги в окно. Он не заходит на чердак - папа его чем-то напугал, хотя на самом деле здесь уже даже осиного гнезда нет. А он все равно не заходит.
- Иди спать, а.
Маленький и слишком умный.
- Сам иди.
Язык щиплет от сигарет, и меньше всего хочется думать, зачем все вокруг курят - ну или почти все. В кино, на улице и дома. Зачем, если это так мерзко.
Да и сам он - зачем?
- Папа тебя побьет.
Ну да, так и есть. Стоит на пороге. Мелкий, худенький и в этой своей дурацкой пижаме, которая на самом деле не его.
Может быть, так делают только их родители - заворачивают в упаковочную бумагу старую пижаму старшего сына, чтоб подарить на день рождения младшему. В бумагу, которая стоит дороже, чем дурацкая пижама на маленького мальчика.
- Папа узнает, что ты куришь, и опять тебя побьет.
- А ты ему не ябедничай... - язык щиплет, но осталось еще две сигареты, и надо выкурить обе сейчас. Потому что завтра отец вернется, а нюх у него как у полицейской ищейки. Особенно на поступки своих же собственных детей.
Будто в восемь и в четыре можно сделать что-нибудь по-настоящему плохое...
- Я не ябедничаю.
- Ну и иди спать.
Стоит на пороге - ровно в пятне света с лестницы. Правда, что ли, боится?..
- Ты их стащил, да?..
- Иди спать.
Не пойдет, и это тоже ясно как день. Никогда не уходит. Стоит, мнется на пороге...
- Там темно. Лампочка перегорела.
- Ну и чего?
Мнется. Мнется, и это слышно, хотя мнется он только в собственных мыслях.
- Там страшно...
Язык щиплет. Сигареты - гадость. Надо докурить, пока не вернулся отец.
- Я через пять минут приду.
- Я тут постою. Подожду. Ладно?..
У него в руке - плюшевый медведь, который волочится по полу. Медведь-мутант - нелепый и страшный. У медведя еще какое-то дурацкое имя, но вспомнить его невозможно.
Язык...
- Я сейчас приду. Ну серьезно. Иди.
Качает головой - лохматой и встрепанной.
Серьезный маленький мальчик с медведем в руке, мальчик, который боится темноты, мальчик, который знает в четыре года, что такое гравитация и солнечная система.
Мальчик, который боится, что из-под кровати высунется склизлая обгоревшая рука с длинными когтями и затащит его в ад.
Язык щиплет, завтра вернется отец, а сигареты такая гадость.

***
В комнате погашен свет - они вроде бы должны спать уже пару часов как, но родители так громко кричат, что Тому кажется, он слышит их голоса изнутри, в своей голове.
Он проснулся десять минут назад и обнаружил, что мелкий куда-то подевался.
В туалете, ванной, гостиной, на лестнице и под лестницей его нет. На кухне - судя по непрекращающемуся скандалу, - тоже. Родители бы перестали орать или хотя бы отвели бы его обратно наверх.
Спальня родителей заперта на ключ, как обычно, но Том все равно дергает ручку двери, проходя мимо.
Том подходит к входной двери, переминается с ноги на ногу - пол холодный, а он спит без носков и сейчас, конечно, тоже их не надевал, - подтягивает пижамные штаны и внимательно, прищурившись, оглядывает через сетку и окошко в двери подъездную дорожку.
Мелкий бы не пошел один на улицу. Тем более - ночью...
Он возвращается в комнату, быстро-быстро взбежав по лестнице, чтоб ноги согрелись, и, когда внимательно оглядывает комнату привыкающими к темноте глазами, замечает щелку между дверцами шкафа.
Щелку, в которой застряла плюшевая лапа.
Том подходит к шкафу очень медленно, как будто боясь, что мелкий примет его за монстра, садится на корточки и осторожно открывает створки.
Мелкий сидит на стопке постельного белья, прижав к себе своего дурацкого медведя - мелкому уже пять, но медведь по-прежнему спит в его кровати, - и смотрит на него сонными испуганными глазами.
Том протягивает руку и осторожно гладит его по голове, все еще сидя на корточках, глядя ему прямо в глаза.
- Ты чего тут сидишь. Ты же боишься шкафа...
Мелкий молчит и просто кивает куда-то в сторону двери. Словно в ответ с кухни доносится грохот - кажется, полетели мамины баночки с приправами, - и вскрик, и отцовское ругательство, эхом отлетающее от лестницы.
Мелкий вопросительно смотрит на Тома и теребит в руках медведя.
- А ну подвинься.
Ему девять, и он даже довольно хорошо вырос для своего возраста, но это не мешает Тому залезть в шкаф рядом с мелким, прижав коленки к груди.
Пару секунд они сидят друг напротив друга, и в какой-то момент Тому кажется, что брат сейчас заревет.
Он худенький и бледный, и вообще похож на какого-то голодного Оливера Твиста, потому что щеки впалые и губы вечно грустно поджаты.
- Иди сюда, а, - говорит Том и протягивает к нему руки, чувствуя под ребрами что-то странное, - он еще не знает, как это ощущение называется, но десять лет спустя когда с его сердцем будет твориться что-то похожее, он назовет это "обливается кровью", - и мелкий осторожно забирается ему на колени.
Том вытягивает ноги, чувствуя, как ступни упираются в противоположную стенку шкафа.
Мелкий теплый и совсем немножко тяжелый. И совсем маленький.
Мелкий - он же и есть мелкий.
Том укачивает его почти машинально, уткнувшись носом в пушистую макушку. От Тима пахнет детским шампунем, и этот запах почему-то кажется уютным, как собственное одеяло.

- Это еще что такое?..
Том просыпается от ударившего по глазам света, едва ли не рывком подскакивает - и тут же крепко хватает все еще спящего у него на коленях мелкого, похожего утром не то на птенца, не то на котенка, на кого-то очень маленького и жалобного уж точно.
- Вы какого черта в шкафу спите?
Отец в своем единственном приличном костюме - для походов на работу, - смотрит на него так, словно застукал их в сарае с ядерной бомбой, и Том не успевает сообразить, что именно говорит:
- Нарнию ищем.
Глаза с полопавшимися от недосыпа кровеносными сосудиками смотрят на него очень внимательно, словно пытаясь понять, в какой степени ответ Тома является дерзостью.
Он успевает испугаться, что отец все же начнет орать на него так же, как ночью на мать, - и разбудит мелкого.
Вместо этого тот просто хмыкает и уходит, оставив дверцы шкафа открытыми.
Том прислоняется головой к стенке, поудобнее укладывает мелкого, чувствуя, как худенькая теплая щека прижимается к плечу, и почему-то думает о том, что рука у отца дернулась.
Дернулась так, словно он хотел погладить его по волосам, но передумал.
Впрочем, наверное, просто сберег очередной подзатыльник.

***
- Мам, ему тринадцать. Он взрослый парень, а. Ему нужны нормальные шмотки, в самом-то деле.
Мать сидит за столом на кухне, сложив ладони, как примерная девочка на уроке, и внимательно изучает узоры на старой скатерти.
Тому хочется шандарахнуть кулаком в стену; он не делает этого только потому, что отец поступил бы именно так.
- У него коленки драные все, на всех чертовых штанах...
- Томас!
Мать поджимает губы, и ему становится тошно. Иногда ему кажется, в их доме нет ничего настоящего, никаких чувств, только лицемерие и ненависть.
И мелкий. Мелкий - точно настоящий. Может быть, только он один.
- Мам, ну в самом деле, да сколько они стоят-то, эти чертовы дж...
- Прекрати ругаться.
- Прекрати делать вид, что это неважно!
Если бы здесь был отец, он бы получил сейчас по губам.
Отца нет - он наверняка проводит время со своими чудесными друзьями, столь же милыми, обходительными и добрыми, как и он сам. Которые, конечно, окажут всем великую услугу - и впихнут его в такси, за которое будет платить мать. Естественно.
Том подходит к кухонному шкафчику, раскрывает створки и смотрит на бутылки. Маленькие, большие, все - уже початые.
Сколько это будет продолжаться, он не знает и знать не может.
У него болит бок - вчера отец врезал ему под ребра так, что пару минут он не был уверен, что снова сможет дышать.
Иногда Том думает, что в следующий раз отец ударит еще сильнее - и попадет ему, например, в селезенку.
В каком-то фильме парню врезали как раз туда, и он помер. Очень быстро.
Это не те мысли, о которых хочется помнить, но Том помнит.
- Мам, я сам с ним схожу в магазин, ну в самом-то деле...
- Почему за него всегда просишь ты?
Кажется, ее это и правда интересует, но ответить Том не успевает.
Отец возвращается раньше, чем обычно, и вечер кончается безобразно.

Том сплевывает кровь в раковину, смотрит на себя в зеркало - и чувствует, как сердце падает куда-то в коленки.
Последний раз он видел мелкого еще в школе, и сейчас ему кажется, что непременно случилось что-то плохое.
Разбитая губа саднит, и он, выходя из ванной, думает о том, почему учителя никогда не обращают внимания на его лицо. Даже когда он приходит с подбитым глазом. Такое бывало дважды; впрочем, это же Томми Синклэр, несносный парень, напрашивающийся на исключение все те годы, что вообще учится в школе. Он же вечно лезет в драку, вечно всех задирает, вечно...
Тьфу. Дерьмо.
Он произносит это вслух - громко и отчетливо.
- Дерьмо.
На Тома находит, и наверх по лестнице он скачет, уже горланя во весь голос.
На пятом "дерьме" снизу слышится голос отца и звяканье пряжки на его ремне. Том очень хорошо знает эту пряжку, лет пятнадцать из семнадцати он встречается с ней едва ли не чаще, чем со своим отражением в зеркале.
Ну, давай, выдери меня, ты, дерьмо, думает Том, и ему хочется смеяться.
Отцу пока еще хватает на это сил. Пока еще Том не дает сдачи.
Но на самом деле его сдерживает только мелкий.
Даже не мать. Уже давно - не мать.
Мелкий сидит на полу в их комнате, опустив голову и обняв колени.
Тому стоит большого труда просто молча улечься на свою кровать.

Через неделю после своего восемнадцатого дня рождения он ведет мелкого в кино. Они смотрят "Побег из Шоушенка", и для этого им приходится наврать билетеру, что мелкому уже семнадцать.
В последние десять минут фильма Тому хочется расплакаться, и он грызет нижнюю губу, потому что это желание его напрягает и смущает.
Мелкий похож на кота, увидевшего мышь - он смотрит на экран и не сводит с него глаз так, словно если моргнет, упустит вообще весь смысл.
После кино они попадают под ливень и возвращаются домой мокрые и чихающие.
Отец сидит на кухне и вместо "привет" говорит только до скрежета зубов привычное:
- Где вы опять шлялись весь день?
Они оба молчат; отвечать бессмысленно, это просто такой ритуал.
- Мать сказала, что ты снова ей нахамил, Томас. Нам надо выяснить этот вопрос.
И это - тоже.
И мать - ничего не говорила.
Мелкий порывается что-то ответить - он завел манеру защищать Тома, потому что пока что - Том не уверен, что это продлится вечно, - его отец не трогает хотя бы руками и кулаками, а только своим поганым трепом. Мелкий порывается что-то сказать, и Том отодвигает его за дверь, будто манекен, отодвигает за дверь и закрывает ее.
Через десять минут в косяк начинает стучать мать, но Тому плевать.
Он дает сдачи первый, второй - и почти успевает дать в третий раз, когда отец все-таки выходит из глубочайшей степени удивления и перехватывает эту чертову инициативу.
Тому будет двадцать три года, и он будет ржать, как ненормальный, когда доктор, пытающийся поставить его на ноги, обеспокоенно спросит, не занимался ли он когда-нибудь боксом.
Не участвовал ли в боях без правил.
Не увлекался ли экстремальным спортом.
Тогда это будет третье сотрясение мозга, но узнает он о нем - и обо всех остальных, - еще не скоро.

- И зачем ты, а?..
- Я все равно свалю скоро.
Том произносит это вслух, и ему кажется, что сердце вырезают ножом по контуру из груди, когда глаза мелкого загораются предвкушающим свободу огоньком.
- Один, Тимми.
Он даже не огрызается на него за это "Тимми". Просто кивает.
Тому хочется отмотать время назад и попросить отца его на этот раз прикончить.

***
В городе жарко, и все чаще вечером они уходят на побережье. Там пахнет ветром, пахнет солью, там все еще есть, чем дышать. В городе жарко, и футболка промокает от пота через десять минут после неспешной прогулки под палящим солнцем. Волосы выгорели так сильно, что он уже сам себе кажется в зеркале пепельным блондином - с красными воспаленными глазами, как у кролика.
Первое, что попадается на глаза на пляже - кровавые следы на песке. Несколько неравномерных грязно-красных пятен, и хочется затоптать их ногой, но он этого не делает - просто переступает, стараясь не задеть.
Когда-нибудь пойдет дождь, и следы смоет. Наверное.
Песок горячий, и даже если лечь на спину - обжигает очень сильно. Хочется закопаться и проспать остаток лета, пока не станет легче, пока снова не появится, чем дышать. И легкие не будут казаться выжженными изнутри.
- Тебе не жарко?
Только головой качает и вытягивает длинные дурацкие ноги - он растет слишком быстро и вечно на все натыкается. У него синяки на коленках, потому что он падает с велосипеда - дважды, а то и трижды в день. Он не умеет плавать, но говорит, что не любит воду, чтоб никто не догадался.
Ему тринадцать, а взгляд такой, будто все тридцать три.
- Я сваливаю скоро. Ну, как я и думал.
Пожимает плечами.
В последнее время он вообще очень много молчит, и что с этим делать - решительно неясно.
- Просто с отцом... ты же понимаешь?
Понимает. Он отлично все понимает, а на самом деле хочется, чтоб сыпанул в глаза песком, или вскочил и разорался, или полез драться, или еще что-нибудь.
Только не кивал вот так понимающе, не пожимал плечами.
Всепрощающие тринадцатилетние мальчики - это очень страшно.
Однажды младшие братья превращаются в мужчин. А те умеют помнить обиды, даже если не понимают этого сами. Даже если не осознают.
Любой человек чувствует, что его бросают.
И любому человеку больно.
Только, конечно, тринадцатилетние мальчики все еще умеют быть всепрощающими. Особенно если они - младшие братья.
- Но я вернусь. Когда найду работу и поднимусь немного...
- Найди здесь?..
Не утверждает и не советует.
Прекрасно знает, что все не так просто, что дело не в работе.
- Мне надо свалить. Ты же знаешь.
Опять кивает, и в какой-то момент становится просто страшно. Что он останется вот таким. Будет кивать, понимать и прощать. Никогда не научится не то, что давать сдачи, а ударять упреждающе. Никогда не сможет загнать ложь обратно собеседнику в глотку.
Опять пожимает плечами, и становится просто тошно.
- Ну, скажи что ли, что ненавидишь меня.
Хмыкает и качает головой, уставившись в собственные колени. И кажется, что исправить уже ничего нельзя.
- Ты же вроде как вернешься.
Набирает полную горсть песка, замахивается - и просыпает сквозь пальцы.
- Вот тогда и скажу... Наверное.

***
Большая часть пассажиров явно принимает его за бомжа или наркомана. Том сидит в углу вагона, на полу, подтянув к себе колени в драных грязных джинсах, натянув на лоб линялый капюшон толстовки и чуть не к носу прижав книжку, которую все читает и читает и никак не может дочитать.
Он в Вашингтоне три дня и уже познал минимальный набор прелестей жизни бездомного подростка.
Ему восемнадцать, и он все еще подросток, а для полицейских на улице - еще и отличная мишень.
Потому что для улицы он слишком чистенький, а для приличного торгового центра уже слишком, мать его, грязненький. И это заметно.
А еще он шуганный и шарахается от всего вокруг.
Несмотря на то, что они жили на окраине ЛА, а не в глухой деревне амишей, Вашингтон сшибает Тома с ног.
Безумная идея найти работу кажется все более безумной с каждым лишним шагом, и он всерьез подумывает о том, чтоб рвануть в Нью-Йорк. Было бы еще, на какие шиши.
Пару раз к нему клеятся какие-то обдолбанные уроды на улицах, и Том еле сдерживается, чтоб не врезать, не сломать нахрен челюсть, не замолотить до потери пульса кулаками, - и просто дает деру. Обдолбанные уроды в два раза его субтильней, по большей части, и лет на десять старше, и ничего бы они ему не сделали против его воли, но у Тома от одной мысли о том, что с этим вот он подышал одним воздухом хотя бы полторы секунды, все внутри начинает скручивать тошнотворным узлом.
В ЛА было все то же самое, и хастлеры были, и девчонки-проститутки, и барыги, и наркоманы... но они были привычными.
В ЛА он знал, куда можно идти, а куда нет. Где можно драться, распускать руки, давать сдачи, орать, - а где хватать руки в ноги, если на тебя косо посмотрели, и звать дяденьку-полицейского.
В Вашингтоне он чужой, и город не забывает ему это доказывать раз в час, не реже.
Том чувствует себя так, словно здесь говорят на другом языке.
Он сидит в углу вагона, он изъездил красную ветку метро уже четыре раза, и это будет пятый.
На автовокзале в зале ожидания кто-то забыл - ребенок, не иначе, издание было с картинками и крупным шрифтом, - "Питера Пена", и теперь Том не находит ничего лучше, как читать его. Смотреть на картинки и читать.

На пятый день он все-таки попадается, когда в третий раз идет поживиться чем-нибудь съестным в один и тот же супермаркет. Попадается с долбаным сэндвичем в кармане, с сэндвичем, при мысли о котором у Тома слюна течь начинает.
Почему-то ему кажется, что в этот раз домашним арестом дело не обойдется.
Когда вместо полицейского участка, следователя, адвоката, инспектора по делам несовершеннолетних, черт знает кого еще он оказывается нос к носу с собственным дядей, который до того являл собой в его голове лишь словосочетание "полковник Синклэр", Том вспоминает про смертную казнь и думает, что это вот она есть.
Он почти представляет себе вдвойне презрительное выражение на лице отца, а потом - вместо приветствия, объяснений, чего угодно, - дядя ударяет его по лицу.
И Том выдыхает с облегчением.
Вот теперь он дома. Теперь он понимает, что в Вашингтоне говорят на том же языке.

***
У парней были с собой фотки подружек. Все, как в старом фильме про войну - потертые карточки, которые совали в карман кителя, туда же, куда многие пихали карманную библию.
На войне все становились такими религиозными, что уж тут скажешь.
У парней были с собой фотки подружек, и после отбоя почесать языками о них было самым любимым делом.
- Хорошенький какой. Боюсь спросить, он тебе кто?
Самым сложным после было как-то выставить девчонку на улицу. Самым сложным было объяснить себе, зачем вообще он это делал - Том не мог сказать, что на гражданке сложнее было сдерживаться, или что он не настолько выматывался, что у него вообще были силы на секс, который включал в себя куда больше мороки, чем удовольствия...
Он уже не помнил, как зовут эту пухлую девицу с проколотой бровью и надеялся только, что больше никогда ее не увидит.
Ему хотелось содрать постельное белье и сжечь его. Проблемой было то, что постельного белья в этой кровати у него не водилось. Он жил в чертовом трейлере уже полгода, и изнутри тот выглядел словно брошенный окоп.
Кажется, девочкам вроде этой это казалось чем-то, черт побери, горячим.
- На место верни.
Девчонка фыркнула и заткнула снимок за раму зеркала, туда, где он был пару минут назад.
- Может, ты пойдешь?
- Я уж думала, ты и не предложишь.
Она оделась быстро, даже быстрее, чем разделась, хотя, кажется, это заняло у нее три секунды, из которых две с половиной она раздевала Тома.
- Больше тебе не звонить, сладенький?
- Сделай одолжение.
Он едва переборол желание ей заплатить.
Мелкому на фотографии было тринадцать; это была фотография, сделанная для школьного альбома. Волосы зализаны, лицо серьезное и почему-то очень взрослое, белый воротник рубашки и серый галстук, уходящий под клетчатый свитер.
Маленький профессор, как назвал эту фотографию Том, когда увидел, и тут же получил тычок под ребра - тощие руки Тима уже тогда венчали вполне себе увесистые кулаки.
Он больше ничего не взял дома, когда уходил. Ничего, на что не заработал бы сам, чего бы сам не купил. Только эту фотографию.
У парней были фотки подружек, у него была фотография мелкого, и он скорее бы дал себя пристрелить, чем показал бы ее хоть кому-нибудь.
Обычно он убирал ее в ящик тумбочки, если планировал вечером привести сюда кого-нибудь.
Сейчас ему было стыдно.

- Я просто сейчас пойду и убью его.
Это было за полгода до того, как Том ушел. Он сидел тогда на полу, привалившись спиной к кровати Тима, в их комнате.
Тим делал уроки. Конечно, в полночь, сидя напротив, привалившись спиной к кровати Тома, он очень внимательно смотрел в книги и тетради.
Тому казалось, что он ревет, но если это и было правдой, то слезы не выступали, а всхлипываний он не слышал.
Это было самое страшное - Тим всегда плакал внутрь. Какой спокойный мальчик, думали все вокруг, а Том знал, что внутри спокойного мальчика - штормящее море, которое нет-нет, и накроет его изнутри с головой.
Родители орали; точнее, орал отец, мать плакала, кажется, по кухне что-то летало, и Том думал только о том, насколько крепкая щеколда в их комнате и сколько лет дают за убийство в случае самообороны.
Отец совсем оборзел - и это было самое мягкое, что он мог подумать.
Тим делал уроки и плакал внутрь. С самым сосредоточенным выражением лица читая что-то о квадратных корнях.
- Я просто сейчас пойду...
У него самого были серые глаза, иногда - в солнечную погоду, - они делались голубыми или зелеными, но на самом деле они были просто серыми. Один в один как у отца, да уж.
У мелкого были карие глаза - большущие карие глазищи, и это было первое, что Том помнил о нем. Когда он его первый раз увидел, ему показалось, что глаза у него словно две шоколадные конфеты; он не преминул сообщить об этом отцу и получил подзатыльник.
У мелкого были карие глаза, и сейчас он поднял голову и посмотрел на него в упор.
Кажется, сердце у Тома ухнуло куда-то в желудок.
Мне страшно.
Больше всего на свете он боялся, что когда-нибудь не сможет его защитить.
Том тогда просто подполз к нему на коленках, сдвинул к черту все эти книжки и прижал мелкого к себе. Тот даже не упирался - первый и последний раз, кажется.
Просто затих и глаза закрыл.
Даже когда в семь лет он держал в ладони крошечного птенца, он не чувствовал этой страшной тоскливой хрупкости, которую Том чувствовал тогда.
Тощие подрагивающие плечи под старой футболкой, растрепанная голова и уже немного близорукие карие глазищи.
Храбрый индеец Маленький брат.
Кажется, так звали выдуманного пацана, про которого он рассказывал мелкому сказки.
И мелкий засыпал.
Мелкий засыпал, и его дыхание в темноте было самым умиротворяющим звуком на свете.

Том погладил фотографию кончиком пальца по зализанным волосам. Храбрый индеец Маленький брат, великий ученый Маленький профессор, тощий нескладный мальчишка со странными, будто из идиотского романа, именем и фамилией - и холодный зимний ветер, даже в Лос-Анджелесе продирающий до костей.
Он молился - Том не был уверен, что верит в Бога так сильно, чтоб иметь на это право, но - о том, чтоб мелкий не мерз, чтоб мелкий ел, чтоб мелкий спал без кошмаров.
Он молился, выкуривал две или три сигареты и ложился спать в постель без наволочек и простыней, еще пахнущую смешливой блондинистой девчонкой.
Иногда ему снился брат, маленький, четырехлетний или даже младше. Брат, который не мог заснуть без сказки, брат, который еще ничего не понимал, но уже знал названия планет.
Маленький брат, которого нужно было беречь и защищать.
Я тебя найду.
Кажется, теперь это была единственная мысль перед сном.
Я найду тебя, чтобы понять, что никогда не терял.



***
Это первое Рождество, которое он встречает вне дома. Том тут один такой - мало того, что он всех младше, мало того, что он американец, мало того, что он не знает их чертова французского, и над ним так весело постебаться, так он еще и праздники, оказывается, всегда справлял в узком семейном кругу.
Он не распространяется о семье - да, есть отец, да, и мать, да, еще младший брат, и его бельгийские-французские сослуживцы рисуют себе в обритых головах явные картины счастливой американской семьи в белом уютном домике, отглаженной, накрахмаленной и вообще с рекламы корнфлейкс.
Это первое Рождество, которое он встречает не дома, но скучать по снегу, настоящей елке или там украшенному дому ему не приходится - снега он в глаза не видел, елка у них всегда была искусственная, а в квартальных развлечениях типа "укрась двор лучше всех" их отец не участвовал, в отличие от соседей.
Со стороны можно было подумать, что они Рождество не отмечают вообще.
Так что теперь он порядком обалдевает, когда эти сумасшедшие европейцы умудряются откуда-то достать и несколько елочных шариков, и пару гирлянд, и упаковку красных махровых носков, которые торжественно привязываются на столбики кроватей с диким ржачем.
Очень уместно в свете гуманитарной катастрофы, думает Том - и ржет точно так же.
Толпа мальчишек в военной форме, они выглядят в роли солдатов так же нелепо, как чистенькие актеры, изображающие детей-беспризорников, в мюзикле "Оливер!".
Это его первое Рождество вне дома, и Том скучает по мелкому - уже вечером, когда - по случаю праздника, - после отбоя они все еще не спят, и кто-то треплется, кто-то дожевывает остатки двойного пайка, кто-то валяется в койке и бренчит на гитаре "Тихую ночь", и звучит это, на самом деле, преотвратно, но никто не смеет ничего сказать.
Том лежит на койке, все еще одетый, дожевывает кусок шоколадки - и вспоминает последнее Рождество дома.
Мелкому было двенадцать, и он подарил ему карту звездного неба с полстены размером. С кучей каких-то координат, подписей, сносок и черт знает чего еще, в чем Том не разбирался от слова совсем.
И только мучился от мысли, что опоздал лет на десять, и нахрен Тиму это все теперь уже неинтересно.
Отец тогда что-то скептически хмыкнул - не иначе как про потраченные на ерунду деньги.
Но Тому было плевать, потому что мелкий улыбался от уха до уха и сказал "спасибо" раза три, не меньше.
Он так и засыпает одетым, свернувшись на койке в клубок. Рот у Тома перемазан шоколадом, и во сне он сам выглядит лет на двенадцать.
Во сне они все тут - потерянные мальчишки.

Тим


Отца увольняют с работы и они больше не могут позволить себе платить за дом.
Соседи ходят и прячут глаза. Конечно, их здесь знают все, само собой, такие хорошие люди, и всё такое. Протянуть руку помощи? О чем вы говорите. От него сбегает даже собака, которая живет на их улице и которую он всегда подкармливал по дороге в школу. Смотрит исподлобья и отбегает, поджав хвост, как будто боится, что своими неудачами он может заразить и ее.
Отца увольняют с работы. Он знает, что скажут взрослые - что он слишком мал, чтоб судить о ситуации, но в эти вечера ему хочется здесь все поджечь, и начать с буфета на кухне, в котором стройными рядами стоят полупустые - хотя, судя по тому, что ни конца ни края этому дерьму не видно, скорее, полуполные - пузатые бутылки.
Мать говорит ему - еще раз выругаешься, по губам получишь, а губы у него тонкие и почти всегда холодные, как у утопленника. На нижней как раз подсохшая корочка крови: недавно на озере кто-то из старших ребят зарядил ему галькой по зубам, развлечения ради. Он даже не пикнул, хоть в первую секунду и было страшно от того, как кровь заполняет рот. Заступиться некому - ни брата, ни, тем более, отца ни попросишь, а к тому же, в школе об этих ребятах говорили: из неблагополучных семей. И на самом деле он просто крепко задумался - а какой можно назвать его семью сейчас?
Отца увольняют с работы, и оставаться дома становится невыносимо. Он забирается на чердак - темный и страшный, зато здесь его никто не найдет, - устраивается на продавленном брошенном матрасе, обняв костлявые сбитые колени, и смотрит, как с отчаянным скрипом бьется в стекло сухая ветка.
"Сломается - мы тоже. Уедем отсюда," - загадывает он. - "Не сломается - и мы останемся".
Он засыпает, привалившись головой к прогнившей стене. Последнее, о чем он думает - это то, что на чердаке больше почему-то не пахнет сигаретами.

***
В этот раз он ночует прямо на пирсе. Еще не начало холодать, и нагревшиеся за день деревянные доски оказываются вовсе не такими неудобными, как должны бы быть. Не то, чтобы он собирался проваляться тут всю ночь, но сначала он твердо решил не возвращаться домой, а потом уже стало поздно куда-то пристраиваться на ночлежку. Утром, когда только-только рассветает, Тим уже не спит.
Недельных карманных денег остается всего ничего, и вместо того, чтоб ехать домой на первом проходящем автобусе, он бредет пешком, долго, хоть и надо успеть до того, как проснется отец. Утренний пригород напоминает сонную муху. Тим и сам такой же, трет глаза, шмыгает носом – все-таки умудрился подхватить за ночь насморк. Отец всегда, кажется, считал, что он слишком болезненный для того, чтоб вырасти кем-то нормальным. Тим хмыкает и обнимает себя за плечи, греясь.
Он собирает учебники, ходя по комнате на цыпочках, чтоб не скрипели половицы, застегивает на все пуговицы школьную курточку и уходит, даже не выпив молока. На всё уходит не больше четверти часа. Расчесывается уже по дороге, пятерней. Оглядевшись по сторонам, закуривает, чтоб перебить запах лекарств, которыми провонялся весь дом – еще не выветрился после того, как лечилась мама. Карманных денег остается совсем немного, а сигареты уже заканчиваются.

Свою первую сигарету он выкурил с Венди. Венди всегда почему-то оказывается рядом, когда что-то происходит. Когда Том от них ушел, она упросила своих родителей, и Тим поехал с ними в луна-парк. Она протащила его по всем вертушкам и качелям, его, конечно же, укачало и начало мутить, и от этой тошноты он даже на какое-то время забыл о своем комке в горле. Первую настоящую трепку от отца он получил за то, что ночевал у Венди. Просто ночевал, спал на диване в гостиной, а до этого объяснял ей задачки по химии, а когда утром пришел домой – то огреб ремнем поперек спины. Не за то, что не предупредил. За то, что мал еще по бабам шляться. Тим как-то отстраненно, будто и не о себе, думает, что отец при большом желании мог тогда сломать ему хребет одним ударом. Ну и сломал бы. Даже не пожалел бы потом, наверное.
А вот эту самую первую свою сигарету Тим хорошо помнит. Он выкурил ее до фильтра, так, что чуть не обжег себе пальцы; кашлял, давился, но упорно затягивался, и легкие чуть не лопались, и слёзы на глазах выступали. Сигарета была последней из заначки Тома, и Тим понятия не имел, почему брат ее оттуда не забрал. И кажется, когда он затушил уже еле тлеющий окурок в песке, то окончательно понял, что больше ничего после Тома не осталось. Ни следа, ни напоминания. А Венди не курила. Она просто сидела рядом и сочувственно гладила его по плечу, когда он, захлебываясь словами, рассказывал ей потом, что однажды тоже уедет куда-то - всем назло.
Он приходит в школу самый первый, и даже успевает немного подремать на заднем дворе, пока Венди его не будит. У нее заплаканные глаза, и даже веснушки как будто поблекли.
- Тимми… Ты сегодня где был ночью? Тебя твой папа искал. У нас.
Тим представляет себе масштабы действа.
- Пьяный?
- Угу, - Венди вздыхает. – Довел всех до истерики. Я бы на твоем месте домой не возвращалась. Убьет ведь.
- Не убьет, - смеется Тим, смеется через силу, потому что самому жутко стыдно за отца, и немного – страшно. – До сих пор ведь не убил, а я сколько раз дома не ночевал.
- Но ты все равно осторожней будь. Если вернешься, так хотя бы не сбегай снова. Пожалуйста.
Венди пытливо заглядывает ему в лицо.
- Постараюсь. Ладно, не буду, не буду.
Она удовлетворенно кивает. Тим держит руки за спиной и скрещивает пальцы, и теперь ему стыдно еще и за себя.


Том


Вечером он идет в бар.
Весь день он проболтался по Лос-Анджелесу, по тем местам, где провел детство и то, что, наверное, уже можно считать юностью. Впрочем, ему двадцать один год, и он кажется себе уже старым.
После того, где он побывал за эти три года и что видел, не сказать, чтоб это было так уж удивительно.
Вечером он идет в бар - вместо того, чтоб с торжествующим видом сидеть напротив отца во главе стола, наворачивать приготовленный матерью ужин и нет-нет, да замечать, что мелкий - уже, наверное, совсем не маленький, - все же смотрит на него с прежним оттенком восхищения.
Черта с два, они переехали, не оставили адреса и забыли о том, что он вообще существовал.
В их доме теперь жили какие-то чертовы паки, лопотавшие на смеси собственного птичьего языка и самого примитивного английского, и в какой-то момент ему захотелось проломить главе семьи голову.
В их комнате теперь жили две желтолицые девочки, и он был уверен, что старшая никогда не читала младшей сказок. Кажется, они вообще ненавидели друг друга.
Вечером он идет в бар, чтобы надраться, чтобы послушать любимую песню - если, конечно, музыкальный автомат не предал его, как родные, чтобы разбить кому-нибудь лицо.
В последний раз такое жгучее по силе желание что-либо сделать возникало у него вчера - когда он первый раз за полтора года увидел белую девчонку в джинсовых шортах, которые почти что не прикрывали ее круглую симпатичную задницу. Он ее не трахнул, не познакомился с ней, просто стоял и пялился, сцеживая слюну.
На трах, на отношения, даже на пару секунд воркования сил у него уже давно не осталось.
Вечером он идет в бар, и в тот момент, когда песня обрывается на проигрыш, он запрокидывает голову и смотрит в зеркальный потолок.
В свои собственные совершенно пустые глаза.
Они переехали, и домой теперь не вернешься.
Как будто младший братишка должен был привязать их к этому месту и до последнего ждать, что он вернется.
Как будто младший братишка просто не должен был его отпускать.
Проигрыш всасывается в кровь будто кислород, и он улыбается, когда слышит у себя за спиной смешок.
На то, чтоб с размаху вбить свой кулак в чьи-то зубы, силы у него еще есть.

***
Вообще-то он собирался просто поглазеть, но поглазеть не выходит. Точно так же, как разобраться за один вечер - то есть сеанс, как говорит прокуренный и слишком старый для татуировщика грустный мужик в очках без всякого намека на стекла.
Так что на следующий вечер он снова сюда приходит и отрубается на то время, что под кожу впрыскивают краску. Вроде как это больно; да только вроде как пули будут побольнее; он действительно почти засыпает и действительно не понимает, насколько это ненормально.
Впрочем, зачем ему на плече этот чертов рисунок, он тоже до сих пор не понимает. Просто нужно, и нет времени на то, чтоб отложить решение на пару дней и подумать, стоит ли... Ну да. Как говорила мать - если через пару дней тебе все еще будет это нужно...
Он разучился мерить время днями, да что там - даже часами. Только минутами, и сейчас все это займет чертовски много минут - но это того стоит. Откуда такая уверенность, он не знает.
Впрочем, его это не заботит. Иногда достаточно просто веры.
В полночь он выйдет покурить на балкон номера в гостинице на побережье, который снял на одну только эту ночь.
Море будет шуметь так, как будто ему все еще пятнадцать, и они опять весь день торчали на улице, и отец будет орать, когда они вернутся домой, а на утро будет болеть голова, и хорошо еще, если он снова не выбьет ему челюсть.
Ему было четырнадцать лет, и несколько дней после этого он почти не мог есть.
Он уже не помнил, что сказала на это мать.
Может быть, она ничего и не говорила. Снова читала или смотрел свои чертовы фильмы о любви, которой, видимо, в глаза не видела по эту сторону экрана...
В какой-то момент, когда он поднимет голову и посмотрит на соседний корпус отеля, ему покажется, что напротив, из точно такого же номера и тоже с сигаретой, вышел отец.
На пару секунд - но он замрет и перестанет дышать.
Потом окажется, что это просто тень. Но иногда и пары секунд достаточно.
Нужно было найти их, куда бы они не уехали, и самым страшным было то, что меньше всего на свете ему хотелось это делать. Они не были ему нужны; он не скучал по ним; он, должно быть, был бы счастлив узнать, что дом сгорел, родители погибли, а мелкий остался, и он может его забрать...
Чертов ублюдок, одергивал он сам себя, мама уж точно ни в чем не виновата...
И одергивал снова. И затягивался. И закрывал глаза, слушая море.

Тим


Последний автобус в пригород ушел еще в одиннадцать. Сначала он мёрз на остановке, надеясь на то, что что-то изменилось в расписании - хотя последние полгода этот автобус был, кажется, самой стабильной вещью в мире. Тим сидел на лавочке, болтая ногами в драных кроссовках, и насвистывал что-то бодрящее. Отчаянно хотелось пить, но денег оставалось только на дорогу и еще немножко, а он все еще не терял надежды попасть сегодня домой. Остаться в городе означало бы снова не выспаться, и утром чувствовать себя, как вареная креветка, и снова пролететь со школой. Определенно, таскать ящики после закрытия магазина за лишний доллар было не самой его блестящей идеей.
Его, вообще-то, не хотели брать на эту работу. В овощную лавку нужен был мальчишка на побегушках, а Тим оценивал себя здраво и понимал, что в любом случае его больше никуда не возьмут - такого-то; вот и напросился сюда.
- Ты? Грузчиком? Мальчик, да ты и корзину не поднимешь.
Скепсиса в голосе хозяина было хоть отбавляй. А Тиму ведь всегда казалось, что итальянцы должны быть дружелюбными. Тогда он упрямо насупился и молча ушел, но на следующий день после школы приехал снова, на старом велосипеде с ржавой погнутой рамой. И еще на следующий. Упорство, достойное поощрения, как не раз потом говорил ему Доменико, когда на него нападало желание потрепать языком. В такие моменты Тим отмалчивался, только изредка бурча, что ему мешают работать. Он не хотел становиться с хозяином на короткую ногу. Ему нужна была эта работа и эти деньги. Вот и всё. Не больше.
Когда стало ясно, что автобус не появится, он пошел гулять, раз уж теперь нужно было убивать время. Немного болели руки; для пятнадцатилетнего пацана, они были у него слишком худыми и жилистыми - работа сказывалась; но мышц почему-то не прибавлялось. "Ты плохо питаешься, Тимоти" - мысленно передразнил он своего психолога. Конечно, плохо. Вообще-то, отчаянно хотелось есть, и уже начинали слипаться глаза. А когда он заскочил в маленький магазинчик у обочины, и на него дохнуло холодом от кондиционера, ко всему этому несчастью прибавилась еще и дрожь. Тим поежился и сильнее натянул на уши шапочку, словно она могла его согреть.
На сандвичи денег не хватало, а ничего другого он и не хотел. Когда первый приступ дрожи прошел, он начал согреваться, и от этого только сильнее потянуло в сон. Прислониться бы сейчас головой к холодильнику, и так и отключиться. Как лошадь. Стоя. Ассоциация, на самом деле, заставила его улыбнуться, но улыбаться в пол-третьего утра, глядя на свое отражение в витрине, было бы как-то странно. И так продавец за прилавком на него косился подозрительно. Понятное дело, что он не подозревал лично Тима, мало ли здесь всяких в этом районе ходит, но все равно было немного обидно. Воровать он не собирался ни при каких обстоятельствах, слишком силен был урок, усвоенный в детстве. Мать расстраивалась до слез даже когда он, подначенный Томом, таскал фрукты из соседского сада, а что уж было говорить о большем. "Лучше бы меня лупили, как его," - подумал Тим. - "Только бы она не плакала".
Демонстративно стащив с полки первое, что легло в руку - пакетик с леденцами, - он двинулся к кассе, но по пути зачем-то прихватил еще и пачку красных Мальборо. Непонятно, зачем, на самом деле, все равно он от них кашлял.
Парень за кассой смотрел на него во все глаза. Тим сверлил взглядом дырку в прилавке. "Пробивай уже быстрее", мысленно попросил он. "Мой возраст - не твоя проблема". Раньше такое часто срабатывало, прикинуться пеньком и мысленно попросить отвалить. Парень кашлянул, чтоб прочистить горло. "Ну всё", уныло подумал Тим и еще ниже опустил голову. Шапка при этом сползла на самые брови
- Холодное приложи, а? Легче же будет, - вместо того, чтоб спросить у него удостоверение личности, парень неожиданно протягивал ему мороженое. - У тебя губа разбита.
Тим облизнулся. Так и есть, содрал кожицу, пока о чем-то задумался, и сам не заметил. А мороженое наверняка было вкусным. Прямо за кассой содрав с него обертку, он приложил холодный валик к губам, вывалил на прилавок монеты, сгреб леденцы с сигаретами в карман, и дал деру, пока доброжелатель не вспомнил, что вообще-то может потерять лицензию. И не сказал даже спасибо, впрочем, честно пообещав самому себе - в следующий раз. Все равно ведь каждый день здесь бродит в окрестностях.
А мороженое действительно оказалось вкусным.

***
Хлипкая щеколда на двери никогда не спасала - если отец хотел вломиться к нему в комнату, он вламывался; но Тим раз за разом, снова и снова упрямо ее задвигал. Сейчас времени особо не было даже на такую мелочь - но привычка все равно взяла своё. Пусть это было ложное чувство защищенности, но - какое уж было.
В старый, потертый рюкзак летели все вещи без разбора, а разбираться-то особо и не в чем было. Джинсы, пара несвежих маек, свитер с вязаными по вороту оленями (и это была единственная вещь, на насмешки над которой он не реагировал вообще никак; не задирался, а просто проходил мимо) - нехитрый скарб подростка, предоставленного самому себе. Мелочи, кучей сваленные на полке, он даже перебирать не стал. В голове было восхитительно пусто, и тело, кажется, носилось по комнате на автопилоте.
Он всегда считал, что только те дураки, которые мечтают о чудесах, могут позволить себе хлопать глазами и удивляться, когда с ними случается что-то хорошее. На самом деле ведь всё по-другому - ты чего-то очень хочешь, и оно просто случается, и нечего делать из этого событие мирового масштаба. Вероятно, с ним не так уж часто случалось это самое "хорошее" - потому что, когда он увидел на пороге Тома, то тут же подумал, что спит. Или что ему мерещится. Или что он сейчас ткнет его пальцем - а палец пройдет сквозь пустоту.
Обыкновенное чудо, чего там говорить. Когда он увидел на пороге Тома, то мысленно въехал ему в плечо со всего размаха, со всей обидой, которая в нем скопилась, и даже руку, кажется, занес, чтоб сделать это по-настоящему - но тут же неловко ее опустил. И посторонился, чтоб пропустить в дом. В армейской майке, с короткой-короткой стрижкой, с грубой цепочкой на шее, брат казался чужим; не только казался, но и был, по сути - но Тиму было плевать. Приди с улицы кто угодно и предложи ему отсюда убраться - он бы не раздумывал ни секунды, так с чего бы ему было мешкать сейчас.
Он коротко то ли вздохнул, то ли всхлипнул, и забросил рюкзак на плечо. Окинул последним взглядом комнату, сунул руки в карманы куртки. Вытащил тяжелую, черную коробочку плейера. Однажды отец приполз домой еще более пьяный, чем обычно, и с отвратительной торжественностью ткнул ему этот самый плейер в руки. Так и хотелось спросить "Где спёр?", но Тим смолчал. Даже смог выдавить из себя "спасибо" в ответ на невнятные бормотания. Глупо было отказываться от подарка из-за каких-то дурацких принципов, и он это отчетливо понимал. Потом машинка несколько раз ломалась, треснула сбоку, и зажевывала каждую вторую кассету, но он все равно таскал ее с собой. "Как напоминание о том, что твой папа тоже может быть хорошим?" - однажды наивно предположила Венди, девчонка со школы. Тим тогда задумчиво почесал нос и не нашел, что ответить, только кашлянул - смущенно и неловко.
- Собирайся, - сказал ему сегодня Том, выйдя из кухни. Под тусклым светом лампочки его лицо казалось абсолютно белым, как листок бумаги. - Собирайся, мы уезжаем.
А это значило, что больше ничего не будет по-старому. Даже если не сложится, сюда он больше никогда не вернется, все-таки не каждый день в жизни выпадает такой шанс что-то изменить. И поэтому кассету - он сам не знал, что на ней - он вынул и засунул в кармашек рюкзака, на всякий случай. А вот раскрытый плейер так и бросил на кровати, среди скомканного в кучу постельного белья, чтоб, не дай бог, не увезти его с собой, как кусочек этой, без пяти минут старой жизни.
И щеколду он тоже сорвал с двери и бросил на пол.
И вышел в коридор.
Силуэт Тома маячил в дверном проеме.

Том


Он сидит, прислонившись спиной к кровати, думая о том, что если он по-настоящему обопрется на нее спиной - та, как и все дешевые легкие мотельные койки, отъедет к противоположной стене. Даже несмотря на семнадцатилетнего спящего мальчика в качестве противовеса - потому что мальчик этот очень худой, пусть и очень длинный, и ни черта, кажется, не весит. По крайней мере, вряд ли многим больше, чем вся его одежда.
Он сидит, прикрыв глаза и почти машинально крутя в пальцах складной нож.
Правый кулак ноет, и почему-то он не может забыть странное ощущение, с которым костяшки пальцев пришлись отцу точно в челюсть - разбивая его собственную руку и рот того ко всем чертям.
Два года назад он перебрался в пригород, снял трейлер и устроился на работу ночным продавцом - и хватало ровно на то, чтоб было, где спать, что курить и чем надираться.
Изначально его целью было дождаться переиздания телефонных справочников, а уже после - объездить всех однофамильцев страны и найти своего чертова папашу, маму, которой, кажется, уже давно было плевать, и мелкого. Который, наверное, к тому времени станет уже совсем взрослым и - если отец, не дай бог, умудрился все же сломать его, - тем еще засранцем.
Он знал, что мелкого сломать невозможно; знание не мешало ему бояться, хотя иногда он думал, что страх как проявление слабости у него вообще атрофировался.
Кажется, отец сказал ему, что нечем ему гордиться.
Он не гордился; на слова отца ему было плевать.
Два года назад он работал ночным продавцом, и конца-края этому было не видно вообще примерно до того момента, как тощий пацан в нелепой вязаной шапочке и потертой куртке явно с чужого плеча не ввалился в магазинчик в начале третьего ночи.
Вообще-то был понедельник, и на утро таким пацанам надо было бы идти в школу.
Он был слишком тощим, слишком нескладным и отчаянно сонным - таскался по маленькому помещению от холодильника к полкам и обратно, водя носом туда-сюда, словно принюхивающийся кот.
Если б он не знал, что во сне чувствует боль едва ли не сильнее, чем в жизни, он бы тогда себя ущипнул - не бывает так, что ты ждешь чуда, и оно случается само собой - в шапочке, в полтретьего утра.
Хотелось, вообще-то, окликнуть по имени - но все же сдержался. А потом он подошел к кассе, положил на прилавок пачку сигарет и пакетик вишневых леденцов, и спрашивать уже ничего не нужно было.
Они обрывали ягоды с дикой вишни в саду, и отец драл его за это так, словно это было золото, а не вишни. Мелкого не трогал; мелкий был слишком мелким.
У него была губа разбитая, и вместо того, чтоб стандартно спросить что-нибудь про возраст или удостоверение, он зачем-то сказал "приложи холодное, легче станет" и сунул ему мороженое в фольге. Даром.
Пацан в шапочке - его пацан, его мелкий, его брат, - молча что-то пробурчал, прижал фольгу ко рту, сгреб сигареты с леденцами, наковырял мелочи и ушел.
Это ли не чудо Господне - сияющий идиотизм в сверкающих латах под названием "случайность".
Это было два года назад, и тогда он все же решил, что спит.
Сейчас спал мелкий, шапочка валялась на полу у кровати, и полчаса назад они смотрели по кабельному, кажется, "Матрицу".
Мелкий заснул с чипсом во рту.
Он так ни хрена и не весил вообще.



***
Он просыпается все еще сидящим на полу - и, кажется, только от того, что у него затекла шея. В комнате свежо - дверь на маленькое крыльцо мотельного домика распахнута настежь, а лето уже давно кончилось. Пусть осень и не бывала здесь особенно холодной, утром даже шапка не показалсь бы лишней.
Дороти, мы больше не в Канзасе, зачем-то сказал он сам себе и потер саднящие от сна глаза.
Он не помнил, когда высыпался в последний раз.
С улицы тянуло тоской и сигаретным дымом. Мелкий курил, вчера от него пахло сигаретами, и это было странно - четыре года назад от него пахло кукурузными хлопьями с молоком.
Он все еще помнил, что когда-то от него пахло детским тайленолом, и сейчас эта мысль казалась смешной.
Когда мама была беременна, отца шатало с работы на работу. Дома он бывал через две недели на третью, и лучше б его не было вовсе.
Иногда ему казалось, если б отец умер или ушел тогда, им было бы проще. Впрочем, отец был жив и сейчас. И, кажется, он даже не изменял матери, пока та была жива. Кажется, его толком не за что было ненавидеть - впрочем, как и любить.
На последних месяцах мать тошнило, и тогда - ему было пять лет, и никто уж точно не планировал заниматься его просвещением в подобных вопросах, - процесс появления детей на свет представлялся ему чем-то таким же.
Ну да. Только не хватало в приступе умиления сейчас сказать мелкому, выйдя на улицу - знаешь, я думал, в конце концов мама выблюет и тебя, так ей было плохо.
Отца не было рядом, а ему было пять лет, и все, что он мог сделать, он пытался делать. Но почему-то пятилетние сыновья не могут заменить тридцатилетних мужей. Почему-то, черт подери.
Он накинул на плечи куртку, лежавшую на краю постели, и вышел на улицу, потягиваясь и чувствуя, как похрустывают позвонки.
Мелкий стоял, облокотившись на хлипкие перила в хлопьях облетающей краски, сигарета торчала у него из уголка рта, и выглядел он так, словно не ел лет десять. Тощий, бледный, и глаза огромные.
И чертова шапочка. Откуда он ее только взял.

***
- Ну и что теперь? Что дальше?
На самом деле, что дальше, он не знает. И что ответить мелкому - новому, взрослому, пытающемуся инстинктивно защититься - тоже. Поэтому, вытащив сигареты и сунув одну в рот, говорит:
- Дальше что угодно.
Может быть, это даже правда. У него в спортивной сумке пара тугих пачек с деньгами, и на первое время им хватит.
- Можем поехать в Нью-Йорк. Пожить там немного. Не знаю, покормить уток, мать их, в Центральном парке...
Он закуривает и облокачивается на поскрипывающие перила. Мелкий теперь сидит на них, свесив ноги, немного правее, и он думает о том, что хорошо бы те не развалились. Меньше всего ему хочется, чтоб брат навернулся оземь.
Я тебя и так слишком часто не успевал поймать. Идиотская мысль, но последние несколько дней они все идиотские.
Надеюсь, я не оторвал тебя от друзей и любимой девушки. Еще одна из той же копилки, и он знает, что не оторвал, и знает, что, судя по виду, на день рождения к мелкому вряд ли выстроилась бы очередь из друзей и поклонниц.
Черта с два, вряд ли за последние пять лет он вообще отметил хоть один.
Я уехал, и им больше нечего было тебе подарить, черт возьми. Все свои вещи я снашивал сам.
Идиотская мысль номер... Счетчик бился, мать его.
- Голодный?
Мелкий качает головой, и хочется думать, что хотя бы иногда он все же что-то ест.
- Зайти бы кофе выпить, что ли... И тачку напрокат взять.
Машину он водить не умеет, это точно, но глаза при слове "тачка" все равно немного изменились.
Меньше все ему хочется сейчас выезжать на шоссе, но пока что это единственный способ выбраться.
И ни в какую Безнадегу они не заедут. Они из нее уезжают. Уже уехали, вчера ночью; точнее - ушли пешком.
Мелкий слезает с перил, и в этот момент ему трудно сдержаться, и он уже не пытается.
Сигарета во рту тлеет, но ему плевать - ему нужно удостовериться, что он проснулся, что это все не бред, и что он на самом деле вернулся.
Мелкий тощий, длинный и угловатый даже в куртке.
Он похож на мать, его мелкий. Лицо, глаза, улыбка, от и до. Даже волосы. Черта с два кто-то мог бы сказать, что они братья.
Черта с два кто-то мог бы понять, почему его самого, похожего на отца так, что в последний год перед тем, как он уехал, мама, увидев со спины, могла его окликнуть отцовским именем, тот ненавидел даже больше, чем правительство, которое клял всю жизнь.
Мелкий похож на мать, мелкий стоит, выпрямившись в струну, пока он, стащив с его головы эту идиотскую шапочку, неловко гладит его по волосам, прижав к себе.
В его исполнении это больше похоже на "намертво путает волосы, сдавив ребра", но ему сложно справиться с нежностью, бьющей, кажется, с силой гранатомента в данный конкретный момент.
Мелкий меньше его раза в полтора и, наверное, весь толщиной с полторы же его руки.
Вроде как он даже пытается вяло его отпихнуть, и в конце концов он все же его отпускает.
И натягивает ему шапочку на голову и почти что на нос. Тот отбивается и поправляет, и в этом жесте почти не остается обиды, которая все равно чувствуется слишком сильно.
Как-нибудь разберемся, думает он, и у него урчит в желудке так громко и сильно, что он едва ли не вздрагивает.
- Том.
Он поднимает глаза и вопросительно смотрит на младшего брата.
Тот пожимает плечами:
- Просто хотел убедиться.
Я вернулся, говорит он про себя, даже если я тебя бросил. Сейчас - я вернулся.
Они идут в кафетерий на другой стороне улицы, и шаги мелкого по-прежнему короче.

***
В круглосуточной прачечной никого нет. Не то, чтобы у них очень много вещей, но на одну закладку хватает. Он почти механически ходит взад-вперед по подвальному помещению, а мелкий лежит на скамеечке у стены, подтянув к себе коленки.
То ли спит, то ли просто лежит, прикрыв глаза.
Умотались они оба так, что Тому хочется залезть в постель и проспать пару десятков лет, не меньше. А с утра нужно снова за руль. А сейчас - дождаться, пока постираются их чертовы футболки вперемешку с носками, сунуть их в сушилку, запихать в рюкзак... А после - после спать. В кровать и под одеяло. На пару чертовых очень коротких часов.
Мелкий лежит на скамейке, закрыв глаза и приоткрыв рот. Он выглядит лет на тринадцать, не больше, вот так - может, дело в дурацкой, детской какой-то куртке. Или в шапочке. Конечно, в шапочке. Кажется, она у мелкого вместо любимой плюшевой игрушки. Он ее на ночь, конечно, снимает, но Том не уверен, что ему не было бы уютнее остаться в ней. Просто голове жарко.
Смешной мелкий. Совсем свой - и невыносимо далекий.
Когда он был в Руанде, когда было жарко, когда ночью пот скапливался даже за ушами и в уголках глаз, он перед сном думал о том, как вернется, и расскажет мелкому это все, и про жетоны на шее, и про след от чужой пули, и про то, и про это...
Он не произнес ни слова о том, где был, и не собирался произносить после. Все это было прошлое - и говорить о нем сейчас было почему-то опасно. Все равно, что говорить об отце, или спрашивать, где они похоронили мать.
На самом деле, главным было то, что мелкого никто и нигде похоронить не успел, хотя, кажется, отец сделал все, чтоб тот отправился вслед за мамой.
Том хрустит костяшками пальцев, и под мерный гул стиральной машины звук кажется очень громким. Настолько, что, кажется, мелкий даже сбрасывает оцепенение.
Весь прошлый день у него урчало в желудке; он так ничего и не съел, и Тому неловко было уминать огромный сэндвич или тарелку жареной картошки у него на глазах.
Свою тарелку мелкий расковырял, съел пару кусочков и отодвинул в сторону. И тут же присосался к запотевшему стакану колы. Колу они оба пили как проклятые, и курили примерно так же, хотя Том видел это ясно - им обоим сигареты ни к чему вообще.
Но надо чем-то занять руки. Надо на что-то отнять нервы.
Мелкий садится на скамеечке и трет глаза руками.
Он выглядит лет на пять. Очень длинный, очень худой маленький мальчик.
Пока у него еще был велосипед, было здорово посадить мелочь перед собой на раму и куда-нибудь рвануть, хотя бы даже на побережье.
Он смеялся, когда был маленьким, и очень много. А сейчас даже не улыбался. Просто сидел и тер глаза, стащив с макушки шапочку.
Волосы у него теперь все встрепанные были, и больше всего мелкий был похож на птенца.
Маленькую и очень, черт возьми, гордую птицу. Что тут еще скажешь.
- Через пару дней будем в Нью-Йорке, я думаю.
В ответ мелкий только зевает, и не хватало еще назвать его Тимми.

***
Их квартира больше похоже на клетку для хомячка, очень маленького и одинокого, но зато окна выходят на Центральный парк. Эта мысль вызывает у Тома детский восторг.
Кажется, впрочем, не только у него - кто-то, унылый, усталый и очень гордый, у окна замирает минут на десять, спустив с плеча рюкзак и почти уткнувшись носом в стекло.
Парк кажется желто-красным, и Том вспоминает дурацкий, довольно старый уже фильм - "Осень в Нью-Йорке" или вроде того, его любила мама, но это сейчас не имеет особенного значения.
Мелкий стоит, уткнувшись носом в стекло, и глядя на это, можно забыть о том, что кровать и диван в комнате стоят углами впритык, и чтобы попасть к шкафу, придется прыгать между ними.
И что телевизор, кажется, можно использовать в качестве тумбочки - включаться и показывать что-нибудь он все равно не собирается.
И что все краны - три штуки, - подтекают и шумят.
И что на кухне, наверное, были не так давно расквартированы пакистанские беженцы, судя по ее полному несоответствию санитарным требованиям для проживания двух адекватных людей...
Это все та еще херня, но Тому сейчас плевать.
Мелкий стоит, вжавшись носом в стекло.
Тому хочется смеяться от того, что на душе почему-то - он не помнил, чтоб такое бывало с ним раньше, - совсем спокойно.
Абсолютно. Совершенно.
Как будто кто-то сейчас накрыл их сомкнутыми ладонями. И не то, чтобы все прямо сейчас, сразу же будет хорошо, но они определенно смогут как следует постараться для этого.
Мелкий стоит, вжавшись носом в стекло, - и даже не дергается, когда Том подходит к нему, осторожно забирает рюкзак и обнимает за плечи.
Хочется сказать что-нибудь, но лучше всего получается промолчать. И, кажется, именно это им обоим сейчас и нужно.

Тим

Мама связала ему этот свитер, еще когда могла ходить. Тёплый, шерстяной, крупной вязки. Он таскал его три зимы подряд – при том, что другой одежды едва хватало на один сезон; а потом за лето вдруг как-то резко вытянулся, не сильно, но рукава теперь едва закрывали косточки на запястьях.
Когда он надел его снова, второпях натянув на себя в ванной, даже не бросив взгляда в зеркало, и вышел к Тому, тот рассмеялся. По-доброму вроде, но Тим все равно нахмурился и воинственно задрал подбородок. Может, он и смотрелся комично – да и привык уже не обращать внимания на такие подколки – но услышать от родного брата что-то вроде «сними ты это, пугало» тем не менее было бы куда более неприятно. Инстинктивным защитным жестом он сложил руки на груди, отчего рукава подскочили еще выше.
- Чего ты взъерошился, воробей? – все еще смеясь, Том встал с кровати и прошел мимо, в коридор, слегка задев плечом. – Тебе никогда не говорили, что у тебя все эмоции на лице отражаются? – это уже из коридора.
- Некому было говорить, - буркнул Тим, глядя в окно.
- Ну вот я говорю, - брат неслышно вернулся и положил руку ему на плечо. – Держи. А то замерзнешь.
В руку ему легли перчатки с высоким раструбом. Тим вспомнил, как на днях сидел на лестнице, курил и грел дыханием одеревеневшие от холода руки, а потом никак не мог попасть ключом в замок. Было неприятно. А перчатки, наверное, дорогие. Он вскинул голову, и Том тут же отвел глаза, смешался и сделал вид, что рассматривает узоры на свитере. А может, и впрямь рассматривал.

***
- Я, блин, грохнусь сейчас!
Том ржал и боялся отпустить бортик. Может, не так сильно боялся, как показывал это – но Тима странно удивило то, что он вообще чего-либо боится. Сам-то Тим стоял на коньках твердо и уверенно: в Лос-Анджелесе его всегда звала с собой на каток Венди, и первое время он точно так же не мог заставить себя отойти от бортика, а потом навернулся пару раз – и пошло-поехало. Тим сделал лицо из серии «ну-почему-всегда-я», схватил Тома за руку и резво потащил на себя.
Наверное, это было единственное место, где он мог побыть не собой. Не самое уютное, не самое любимое, но совершенно особенное. Другие его сверстники, кажется, предпочитали футбол или баскетбол, да и он играл, конечно же – попробовал бы не играть, сразу бы заклеймили… кем-нибудь; но каток был совсем другим делом. Он потому и не ходил на лёд часто, чтоб не портить магию места привыканием. Пускай в линялых старых джинсах и дурацком свитере, с взлохмаченными волосами и шмыгающим носом, но, когда он набирал скорость и скользил через весь каток, юрко уворачиваясь от людей, он мог представить себя кем угодно. Хоть Суперменом, плаща только не хватало. И это, конечно, не помогало решать и забывать проблемы – но, по крайней мере, сглаживало их на какой-то час, как сглаживает изрезанный лёд машинка для зачистки поля.
Том разбил локоть, что неудивительно, в общем-то – придя на каток в одной футболке, можно разбить не только локоть. Морозоустойчивый, завистливо подумал Тим и сильнее натянул неизменную шапочку на уши, чтоб не мерзли. Они таскались по катку уже второй час, черепашьим шагом, огрызаясь друг на друга на каждом втором слове – правда, огрызался преимущественно Тим – и ни один из них не слышал, как какая-то старушка, сидящая на трибунах, наклонилась к своему старичку-спутнику и тихо сказала:
- Смотри, как дети резвятся.
Том, услышав слово «дети», наверняка смеялся бы.

Том


Том не помнил, чтоб его хоть раз такое волнение охватывало. То, что было в Руанде - это было совсем другое. Там не до волнений было, там нужно было держать в руках оружие и уметь жать на курок. Не думая и не рассусоливая - и уж точно не нервничая.
Хотя это ведь была даже не настоящая война, как наставительно орал им командир. Это вам так, ребятки, чертово водворение мира, так что подтяните штаны и заткнитесь, воевали ваши отцы, а вы - цыплята на прогулке...
В общем, тогда он не волновался - а сейчас еще как. И даже больше, чем в тот момент, когда решалось - будет у него эта работа, или она отойдет кому-нибудь другому. Например, кому-нибудь, у кого опыт есть, угу.
- Учти, - шеф усмехнулся в усы и покачал головой, - первое время будешь картошку чистить. Не больше.
И это значило - есть, бинго, все супер. Работу ему дали.
И вот теперь Том волновался. Стоял перед дверью в квартиру и мялся, и это было глупо. Мелкий, скорее всего, только вернулся со школы и уже торчал над своими книжками, если не убежал - они сто раз про это говорили, но он не слушал, - искать по соседним лавочкам какой-нибудь заработок.
И хотя Том уверен был, что из них двоих кое-кто обязан учиться, а кое-кто другой - работать, и первый уж точно не он, а мелкий...
Ну, тот не горел желанием его слушать. И на самом деле это было с его стороны... трогательно. Том бы скорее язык проглотил, чем мелкому бы это сказал.
В общем, он простоял на пороге вечность. Минут десять, не меньше.
А потом отпер дверь, распахнул... Мелкий сидел на полу - из крошечного коридора просматривалась вся комната, - он всегда так делал, тетрадки и учебники клал на кровать, а сам сидел рядом на коленках и что-то там себе корпел над ними.
Том кашлянул, и мелкий поднял голову, пробубнил что-то приветственное, и снова уткнулся в тетрадки. Когда он как-то полез посмотреть, что тот все учит, брат на него чуть не накинулся с шипением, мол, не отвлекай!
Это было забавно. Тим выглядел чертовски серьезным, когда учился, и Том чувствовал, что преисполняется от этого какой-то идиотской гордости.
Он кашлянул еще раз, и мелкий поднял голову опять и все же посмотрел на него.
- Я, в общем, не хотел отвлекать...
Осталось только пол ногой поковырять, не иначе.
- Но мне... это... - Том опять кашлянул, и мелкий приподнял брови и стал совсем похож на нахохлившегося воробья, - Я работу нашел. Вот.
Нет, он, конечно, не ждал, что мелкий начнет носится по стенам или там на шею ему от счастья кинется... Не ждал.
В любом случае, мелкий сделал кое-что гораздо лучше - и важнее.
Он улыбнулся.

Тим


Ему скоро стукнет семнадцать, и он считает себя совсем взрослым и самостоятельным, и потому психует, когда Том говорит ему – работать я тебя не пущу. Том с самого начала ведет себя с ним как с ребенком, и иногда ему хочется сказать, что он не имеет на это никакого права, потому что детство, братишка, детство уже закончилось, и тебя в нём не было – но молчит, конечно же, потому что еще чаще Том ведет себя с ним как с хрупкой фарфоровой вазой, которую только тронь – рассыплется, и иногда это бесит до дрожи, но всё же заслуживает какой-никакой, а благодарности.
Несмотря на всё это, на этот раз Том упорно стоит на своем и впервые говорит ему твердое «нет», и тогда Тим просто не успевает сдержать на языке слова, которые возникают в голове автоматически, без его на то согласия – как защитная реакция; и он кривит рот в дурацкой усмешке и говорит – «Если не я, то кто? Может, тебя уже куда-то взяли?». Том меняется в лице, уходит на балкон, хлопая дверью, и курит там одну за другой до тех пор, пока банка с окурками не забивается доверху. А он следит за ним через стекло и изо всех сил старается не зареветь от обиды, потому что хотел-то, хотел, как лучше; и он осматривает до сих пор захламленную после роты предыдущих жильцов кухню, и сейчас она кажется ему всамделишным полем боя.
Он так и не извиняется за свои слова, потому что Том возвращается с балкона спокойный, как ни в чем не бывало, и больше не поднимает эту тему, и молчит, ничего не спрашивая, даже когда Тим приходит домой позднее обычного, а утром на столике в коридоре откуда-то берутся несколько лишних долларов. А еще позже, когда Том и сам уже устроился на работу и даже грозится вырасти в какую-то большую шишку, они идут в магазин и покупают велосипед. Старый, подержанный, но на хорошем ходу, и, вручая ему транспорт, Том небрежно бросает – «Я слышал, там нужны развозчики почты. Вставать придется на часик раньше, конечно, но ты же так хотел работать», и Тиму, который терпеть не может телячьи нежности, даже хочется его за этот нарочито небрежный тон обнять, потому что так и должны разрешаться неловкие моменты – между делом, без громких слов и заявлений; Тим получает официальное одобрение, и ему кажется, что ни одна из предыдущих работ не была такой желанной, как эта – хотя бы потому, что на этот раз ему есть для кого стараться, кроме самого себя.

***
Однажды велик ломается. Хорошо, что хоть не на работе, а вечером уже, когда гулял. С заднего колеса каким-то образом слетает цепь, и Тим сам летит на землю носом вниз, пачкая руки и одежду об асфальт. В городе сейчас дождит, а потому дорожки мокрые и скользкие, а еще усыпаны осенними листьями. Идиллическая картина. Тим задирает голову и видит отсюда свой балкон.
Вообще-то он часто слышал, что главное – это обрести какой-то навык, а уж потом он никуда от тебя не денется, мастерство не пропьешь, и всё в таком роде. Угу. Конечно. На велосипеде Тим в последний раз катался около полугода назад, чинил его еще раньше, и что-то незаметно, чтоб сейчас он так легко надел обратно эту чертову цепь. Он вертит ее в руках, а потом задумчиво чешет нос, и на нем остается темная полоса масла, чего он сам, конечно, не видит, и так и сидит чумазый.
Он замечает Тома с самого начала аллеи. Обычно Том ходит домой одной и той же дорогой, и часто – как раз в это время, если не берет сверхурочные или дополнительные смены. В такие дни его нет до поздней ночи, а потом он приходит домой уставший как собака, открывая дверь тихо-тихо в расчете на то, чтоб не разбудить Тима, но Тим и так не спит. Вообще-то, ему кажется, что уже пора начинать волноваться: ну не бывает железных людей, и невозможно всегда отмахиваться от осторожных предложений отдохнуть фразой «Да что ты, какое там устал», и задерживаться на работе все чаще и чаще. Иногда Том засыпает перед телевизором, даже не разобрав кровать, иногда на полуслове забывает, о чем начинал трепаться; это все случается редко, конечно, но Тиму все равно кажется, что это не нормально, а в ответ на все вопросы брат только улыбается. Определенно, пора начинать волноваться. Но сейчас его волнует совсем другое: Том все ближе и ближе, а велик еще не починен, сейчас подойдет и начнет помогать, а он сам что, маленький, что ли.
Выражение лица у Тома странное. Задумчивое, и в то же время хитрое. Как будто он час назад выиграл в лотерею, и не знает, говорить ли об этом. Тим тащит свой велосипед, рассказывает, как прошел день, бурчит про продравшиеся наконец джинсы, и делает вид, что совсем не замечает, как Том молчалив. Только идет, сунув руки в карманы, и листьями опавшими шуршит. Мама, кстати, всегда говорила, что, если так делать, ботинки будут быстро изнашиваться. Тим достает сигареты и очень невпопад кашляет, за что ему прилетает такой нахмуренный взгляд, что он тут же прячет пачку обратно. Они уже подходят к дому, когда он не выдерживает.
- Ты что-то хотел сказать? – Тим делает наивное лицо, - Мне показалось, я тебя перебил.
Том косится на него подозрительно, а затем расплывается в улыбке.
- Ага. Хотел.
Ну неужели я поймал его на такую простую уловку, думает Тим, и, чтоб скрыть любопытство, даже отворачивается немного, а когда поворачивается обратно, Том уже тянется к нему с платком.
- Все время шел и хотел сказать, ты чумазый весь, детка, давай вытру.
Тим от неожиданности отскакивает от него, наверное, на метр, и начинает тереть лицо рукавом. Лучше самому и рукавом, честное слово, чем это сделает на людях старший брат с повадками заботливой бабушки и с ослепительно белым платочком, где он только взял его.
А Том хохочет.

***
«Нет, он точно перетрудился», думает Тим, когда часа в три ночи – по ощущениям – его будит шепот Тома, достаточно тихий, чтоб его можно было при большом желании пропустить мимо ушей, но настойчивый. План, который вечно терпит крах – если тебя будят ночью, делать вид, что ты совсем не проснулся, и надеяться, что от тебя отстанут. Тим задерживает дыхание, забывая, что спящие, вообще-то, тоже дышат. В щель между складками покрывала ему видно, что Том лежит, подперев голову рукой, и терпеливо ждет, пока он отреагирует на все его «мелкий, ты спишь, а?»
- Да, я сплю, – ворчит Тим, и еще сильнее натягивает покрывало на голову. – И разговариваю во сне. Скоро и ходить еще начну.
Щеки касается что-то влажное. Конечно, подушка снова влажная от слюны, и это самое отвратительное, что может быть в пробуждении – кроме, конечно, отлежанного уха, и побудки в три утра. Первая и последняя попытка выправить идиотский неправильный прикус в свое время закончилась провалом – брекеты нужно было снимать на ночь, а маленькому Тиму было ужасно интересно, как эти хитрые проволочки, лежащие на тумбочке, устроены. Он неделю потом стоял в углу за то, что испортил дорогую вещь, и еще несколько лет слышал от матери сокрушенное «некрасиво же». Тим яростно трет подушку, и в конце концов переворачивает ее другой стороной и падает в нее лицом.
- А вот тебе чего не спится?
- Тим, тебе тут нравится?
От неожиданности Тим даже поднимает голову.
- А что?
- Да ничего, - в темноте не видно лица Тома, но голос у него какой-то подозрительно мечтательный, - провожу тут… соцопрос населения, или как там говорится в этих брошюрках. Братишка, хорошо бы было куда-нибудь махнуть, а? В Мексику там, например. Или в Европу. Мы бы тебя отдали там в колледж какой-нибудь. Ходил бы с портфелем и важный. Или в кругосветное путешествие. Или…
Том начинает перечислять, куда можно было бы махнуть прямо сейчас, и Тим расслабляется, чувствуя, как его убаюкивают все эти картинки, возникающие перед глазами – будто и впрямь впереди их ждет спокойная жизнь, без нервотрепок, холода и бессонных ночей, и у него уже начинают слипаться веки, но заснуть посреди монолога Тома было бы совсем невежливо. Терпи, раз уж не хватило ума не просыпаться, мысленно дает себе оплеуху Тим, и включается в реальность.
- … район хотя бы. Здесь вид из окна, конечно, на парк, жалко его бросать будет, но мы тут с тобой как мыши на одном квадратном сантиметре…
- Да мне и здесь не тесно, - Тим сонно потягивается на своем диване, и, как назло, задевает что-то ногой. Что-то с грохотом летит на пол. – Жалко будет бросать, говоришь? А ты что, уже собрал вещи и переезжаешь?
- Не тесно, как же, - кровать скрипит: Том поворачивается на другой бок. – Не переезжаю я никуда.
Тим озадаченно пялится в тот кусок темноты, где предположительно должна быть спина брата, и пожимает плечами.
- Ну, немного тесновато. И кухню бы побольше. И стол для занятий.
Со стороны Тома доносится тихий смешок.
- Я передам Санте твои пожелания, мелкий. А теперь спокойной ночи.
Пока Тим пытается сообразить, что к чему, и не издевались ли над ним только что, Том уже мирно и вполне убедительно сопит. Все-таки издевались, решает Тим, обнимает подушку и сам еще долго не может заснуть, потому что перед глазами по-прежнему мелькают картинки какой-то незнакомой, чужой, и красивой жизни. Но он не злится на Тома за то, что тот его разбудил зазря, и даже не пытается понять, что это вообще было. В конце концов, на часах не три, а только полпервого. Рано еще. Можно и помечтать.

***
Тим просыпается от того, что у него, кажется, собирается отвалиться ухо. Ухо болит так, словно по нему всю ночь танцевало стадо слонов. Отлежал, думает Тим, голова уже от всей этой учебы как камень, а потом запускает руку под подушку и натыкается на что-то твердое и угловатое. Ну, тогда неудивительно, если он спал на этом.
Когда Том на днях радостно машет перед ним рождественским красным носком, он еле сдерживается, чтоб не фыркнуть, не отобрать и не засунуть его куда-то подальше, в духовку, например, за неимением камина. Рождество, конечно, предполагает наличие всяких финтифлюшек, но это уже чересчур, кажется Тиму: в последний раз мать ему совала подарки в носок в далеком детстве, и бессмысленно привыкать к этому снова, уже сейчас, когда он вырос. Только чтоб не обидеть брата, который – на лице написано – хочет, как лучше, Тим берет носок и вешает его в углу.
А подарок все равно оказывается под подушкой. Догадался ли Том о его мыслях, или просто коробка не влезла – неважно уже, потому что Тим держит коробочку в руках, и не решается ее развернуть, свой настоящий рождественский подарок, первый за черт знает сколько лет. Солнце из окна светит ему прямо в лицо, на кухне гремит посудой Том, а он сидит, завернувшись в одеяло, и задумчиво гладит пальцем обертку.
- Ну разворачивай уже, что ли. – Том, услышав шорох, высунул нос из кухни и едва ли не пританцовывает от нетерпения. – Мне же тоже интересно, чего тебе там Санта притащил.
Тим смотрит на него пару секунд, а потом медленно откладывает коробку в сторону.
- Сначала ты. На антресолях в прихожей.

- … и там есть чек, если хочешь, можешь вернуть, - Тим заканчивает свои сбивчивые оправдания, и колупает пальцем ямку в одеяле. Семейная традиция Синклэров, дарить на праздники одежду, дает о себе знать, и вот Том сейчас стоит, надев на руки новые зимние кроссовки, а Тим не решается поднять на него глаза. Вдруг не понравились, вдруг ошибся с размером, вдруг – да мало ли что; вдруг Том заметит, как сильно он почему-то из-за этого волнуется. Но Том с деланно серьезным лицом натягивает на себя кроссовки, прямо на босые ноги, и плюхается к нему на кровать.
- Я, конечно, ожидал от тебя туфлей к своему парадному выходному костюму…
- … но зато ты не будешь мерзнуть, - увидев, что Том вроде доволен, раз шутит, подхватывает Тим.
Том притягивает его к себе за плечи и ерошит волосы на макушке.
- Спасибо, мелочь.
Тим показывает ему язык.

В его коробочке поблескивает деталями новый плейер. Той же марки, которую дарил ему отец, но другой модели.
- Проверь, работает ли, - предлагает Том, и легонько толкает его в бок. Тим понимает, что, кажется, напугал его. Еще бы. Уставился тут на плейер, как баран на новые ворота, и собирается то ли смеяться, то ли плакать, такого зрелища любой бы испугался. Сейчас еще подумает, что Тим не рад, вот весело-то будет. Он свешивается с кровати вниз головой и, порывшись в рюкзаке, достает кассету. Покупать новые не было смысла, они с братом все равно все время слушают радио, поэтому кассета старая, затертая и та самая.
Тим мотает ее взад-вперед, слушая, как урчит аппарат, и останавливает вдруг – случайно, нажав на play.
Плейер работает.
У Тима вдруг сжимается горло и становится нечем дышать.
Рука Тома, отвоевавшего у него наушник, застывает у него на плече.
В окно светит яркое нью-йоркское солнце, а Тиму кажется, что за дверью – океан, и серые тучи нависают низко-низко, и ботинки увязают в мокром песке такого родного, такого знакомого побережья ЛА, и, когда Том потом, отмерев уже, спрашивает у него еле слышно, может, даже рассчитывая, что Тим не услышит – скучаешь по дому? – Тим не находит правильного ответа.
Наверное, скучает.
Но вряд ли Калифорнию можно назвать домом.
Дом-то здесь.

Том


Иногда они ругаются. Редко, и в основном из-за всякой бытовой бодяги, а еще потому, что кое-кто слишком привык защищаться. Том впервые в жизни пытается чувствовать себя по-настоящему взрослым - это удается ему с трудом. Но он заставляет себя сводить конфликт на нет и молчать, вместо того, чтоб накидываться на мелкого с воплем "А ты!.. А сам!..". Это дается ему чертовски трудно, но вроде как он справляется. Один раз из десяти - уж точно.
Да не ругаются они. Так, цапаются по мелочи.
- Надень ты свитер, а? Там холодно...
- Вот сам надень.
- Баран!..
- Старший брат барана.
Последнее мелкий говорит, явно еле сдерживая смешок, и в конце концов они оба принимаются ржать.
Они вообще очень много смеются, и Том в конце концов понимает, что это не нервное. У них правда есть поводы улыбаться. Смеяться. Подкалывать друг друга. Это что-то... новое. Ну, или давно забытое - как и всякое новое, да.
- Ну, так ты наденешь свитер?
- А ты запишешься в школу?
- Вы все сговорились, что ли?! Талдычите одно и то же...
И правда, как с цепи сорвались.
Синклэр, ну не будь дураком, у меня на тебя такие планы, но я тебя даже старшим помощником повара сделать не смогу до тех пор, пока ты писать без ошибок не научишься.
Шеф этого не говорил и даже не подразумевал. Это вот - этот вот бред чистой воды - Тому вообще приснился. И было бы даже смешно, что ему, как маленькому, снятся кошмары про школу, если б он не проснулся с горящими ушами и полночи не думал о том, что так оно все и есть.
И что когда ему при приеме на работу надо было заполнять анкету, он пару раз серьезно задумывался, как написать то или другое слово. Вроде все написал правильно. Вот только... Тьфу.
- Так что насчет школы?
- По-моему, это неравноценный обмен, а?
- Ну, я буду надевать свитер в каждый холодный день.
- Не-а.
Мелкий корчит рожицу, и Том почему-то вспоминает, как он был совсем мелким. Совсем-совсем мелким. Ни говорил, ни ходил, ничего. Просто такая козявка в одеяльце с пухлыми пальцами - это мелкий-то, выросший совсем худым и длинным.
- Ты чего на меня уставился? - у Тима, кажется, даже немного испуганный голос. Ну да, вот ровно такой голос, какой у него всегда и бывает, если Том от усталости забудет, о чем говорил или заснет на полуслове. А с ночными сменами такое приключается теперь частенько.
- Так что про свитер-то?
Тому кажется, он его сейчас за майку дернет, просто чтоб он отмер-то.
- Да я задумался просто.
Вот он за майку его и в детстве цеплял. У него были пухлые цепкие пальцы, как у всех маленьких-маленьких детей. Протянешь палец, и тут же схватит.
Еще б понять, с какого перепуга он это вспомнил вдруг. И совсем неплохо было бы, да уж.
- Так свитер...
- Ты надеваешь свитер. Я думаю про школу. На ужин заказываем пиццу. Идет? Идет.
Тим надувается, как ребенок, но кивает.

***
Этим вечером Том идет с работы другим путем. Болят ноги, болят руки. Шеф изредка довольно ехидно хвалит его, но его явно устраивает, что Том безропотно делает всю эту идиотскую и неинтересную работу, и, может быть, что-нибудь даже выгорит... В любом случае, он ведь учится. Две недели назад никто бы не дал ему отбивать это чертово мясо, три недели назад он действительно только и делал, что чистил картошку.
Еще бы быть Тому повнимательнее - об этом шеф тоже говорил, - а то нет и оттяпает себе полпальца или порежется. Но ему просто все интересно, и он пытается за всеми уследить и все рассмотреть. И вообще...
Он идет с работы другим путем, через какие-то задворки, и на удивлением к нему даже никто не лезет, хотя тот же Центральный парк ночью - рассадник бомжей и наркоманов, каким бы идиллическим он не казался с утра пораньше. Он идет домой и чувствует, что промерз до костей - на улице дикий холод, кажется, такого мороза в Нью-Йорке не было уже лет десять. Вроде бы даже в новостях говорили об этом.
Том шмыгает носом, сворачивает в очередной двор и натыкается на кустарное подобие баскетбольной площадки. Такая была недалеко от их школы в Лос-Анджелесе - асфальт в затоптанных окурках, стены домов в граффити, к одной прибито старое ведро с отбитым дном.
Когда ему было тринадцать, он мог часами возиться с мячом на площадке. И возился бы - если б отец не грозился оторвать ему голову каждый чертов вечер, когда он возвращался домой, потный, грязный и довольный жизнью, с мячом подмышкой.
В конце концов, отец его просто в гараж убрал. Под замок в один из своих гребаных ящиков. Как будто это не мячик был баскетбольный, а оружие массового поражения. Его слова "с тупоголовыми ниггерами дружить охота - и без мячика обойдешься" он, кажется, тогда даже толком не понял.
В следующий раз в баскетбол Том играл в Руанде.

Там Том не боялся, а тут - боится, каждый чертов день.
Что что-нибудь случится с Тимом. Что нагрянут чертовы ребята в костюмах из какого-нибудь бюро по устраиванию детям счастливой жизни, из чертовых органов опеки или неизвестно откуда еще.
Боится, что нечем будет оплатить счета, что он вылетит с работы, и снова - что что-нибудь случится с Тимом...
Тьфу.
Кажется, Бог все-таки любит их обоих. Том валяется в постели два дня, едва сползая с матраса, чтоб дойти до туалета и отлить - и тут же отползти обратно. Том валяется в постели всего два дня - оба своих выходных, - и не вылетает с работы, черт подери.
Том валяется в постели два дня - и встает с нее утром, как новенький, и натыкается взглядом на мелкого. Серого и усталого, за эти два дня, кажется, не спавшего вообще.
Этого Том не помнит.
Он вообще помнит только свои бредовые сны, мать, отца, Лос-Анджелес - и маленького Тима.
И совсем немного - Руанду, выстрелы и те два дня, когда им было не до баскетбола.

В воскресенье они сидят на полу, прислонившись спинами к дивану, и смотрят какой-то на редкость бредовый фильм по телику (его нужно было всего лишь дважды ударить банкой пива, и заработал почти как новый), потягивая колу и ковыряясь в пицце.
Мелкий выглядит лучше - он вроде как все же отоспался, и Тому который день хочется сказать ему "спасибо", но ни хрена не получается. И он себя чувствует от этого еще большим идиотом.
- У меня волосы отрастать начали, - совершенно серьезно говорит он, когда в очередной раз начинается рекламный ролик, и мелкий косится на него с этой своей хитрой, почти незаметной ухмылочкой, - вот думаю, пойдет ли мне хвост.
На последнем слове Том все-таки начинает смеятся, и через пару секунд они уже хохочут на два голоса, как ненормальные.
Давайте, думает Том, ребятки в костюмах, приходите сейчас. В нашу - по вашим понятиям и законам, - несчастную ненастоящую семью, где все так плохо и неустроенно, что мы только и можем, что постоянно ржать. Давайте, ублюдки.
К ним снова никто не приходит, и хочется сказать спасибо за то, что миру наплевать на них едва ли не больше, чем было плевать отцу.

Тим


Утром он не идет в школу. Собранный с вечера рюкзак так и остается валяться на неразложенном диване. Тим сидит на полу у кровати и, машинально покусывая губу, теребит свисающий, смятый край простыни.
Где-то месяц назад Том сообщает, что к ним могут нагрянуть гости из органов опеки. Он говорит об этом полушутя, но тихо и как-то глухо, и Тим прекрасно знает, что скрывается за этим тоном, и догадывается, что для этого есть основания. Том не объясняет ему деталей, и поэтому после занятий он корпит в библиотеке над учебниками по праву. Дело и вправду оказывается дрянь, но вот до сих пор никто не приходит, и постепенно Тим забывает, что первые несколько дней он задерживал дыхание от звуков каждого незнакомого голоса за дверью. А сейчас ему и вовсе всё равно. Пришли бы они сейчас, или вчера, вот цирку-то было бы.
Том что-то стонет и свешивает руку с кровати. Ноготь у него на мизинце короткий-короткий; и все пальцы в порезах - чистить картошку вовсе не так легко, как кажется. Тим скашивает глаза вверх, чтоб удостовериться, что брат дышит уже нормально, а не так, как ночью, задыхаясь.
Пришли бы эти деловые вчера – ни за что бы не поверили, что Том не наркоман, стоило бы им только увидеть, как он вошел в квартиру: чуть ли не на полусогнутых ногах, весь трясется, и пальцами себе в плечи вцепился так, что Тим думал, и куртку порвет. Он сам в этот момент читал, и поднял от книги глаза только когда Том уже рухнул на стул у входа и начал стаскивать с себя одежду. Под курткой была легкая майка. На улице было минус пятнадцать. «Вот придурок», про себя выругался Тим и уткнулся обратно в книгу, изо всех сил делая вид, что ему пофиг – зная Тома, он начал бы выдумывать тысячи отговорок, только чтоб Тим не волновался, а ему вот только этого и не хватало.
Уже позже, когда старший прикорнул на кровати и закрыл глаза, он заварил чаю, принес, заставил выпить аспирин. Том делал все молча, и как будто в полусне, а потом по-настоящему заснул, а может, провалился в бредовый кошмар – температура не стояла на месте. Ему было по-настоящему паршиво, и Тим это видел, и совершенно не знал, что с этим всем делать.
- Не смей так, - как заведенный повторял он про себя, и голос в его голове почти шипел, - не смей. Не умер же ты в своей Африке, так что, здесь, от простуды? Совсем с ума сошел, что ли?
До утра он так и не сомкнул глаз, и только несколько раз выходил на кухню, разминать затекшие ноги, а потом снова возвращался на свой пост. А под утро Тому стало уже легче, и Тим позволил злости внутри себя угаснуть.
Том лежит на спине, и россыпь испарины блестит на его лице. Тим смотрит на него, и совсем не хочет вспоминать, как болела мама, и усилием воли он все-таки заставляет себя думать о чем угодно другом – и в голову приходит другое. В голову приходит слайд из далекого-далекого прошлого, когда болел он сам, маленький, сопливый мальчишка. Том тогда тайком от всех приносил ему всякие вкусности, которые обычно не полагаются болеющим детям, читал ему сказки вслух, а в конце всегда, смеясь, нажимал указательным пальцем ему на нос – у матери передрал привычку, не иначе. Тим сглатывает комок в горле.
- Дурак ты, - вполголоса говорит он, и легонько проводит пальцем по лбу Тома, спускаясь к переносице, а оттуда к кончику носа. - Такой взрослый, а такой дурак. И кто тут еще кого опекает.

Том


Конни смотрит на него с удивлением, когда в шесть вечера Том выходит из раздевалки в своей обычной одежде, с сумкой через плечо и ладонью расчесывает волосы.
- Ты что-то рано сегодня.
Последние месяцы он уходил домой в два часа ночи, и сейчас понимает, что ей любопытно. И чувствует себя идиотом - потому что краснеет и меньше всего на свете хочет Конни рассказывать, куда это он намылился.
Идиотская трата времени. И делать ему там нечего. И не надо это ему...
- Синклэр, у тебя что, свидание? Ты аж пятнами пошел, когда я спросила, - она фыркает, явно довольная тем, как его подколола. У Конни в последнее время внутренняя стервозина просыпалась все чаще, и страдали все, кроме гостей. Даже шеф.
Том качает головой и молча идет к заднему крыльцу, чтоб выйти через двор. Но вредная рыжая девчонка перегораживает ему выход, и очень некстати он вспоминает школу. Вот ту, которую не закончил. Это как раз штучки из последних классов младшей школы, угу.
- Конни, ну какого ты...
- Колись. Мне интересно.
- И это повод передо мной тут скакать?..
Он ее может двумя пальцами сдвинуть, но это Тому в голову не приходит. Поэтому он стоит, опустив голову, и чувствует себя дураком.
- Нет, что-то для свидания ты слишком унылый, - голос у Конни становится вдруг очень серьезным, и она отходит в сторону и говорит себе почти под нос: - Слушай, если дома что-то, может, помощь нужна...
- Да уймись ты, - Том шмыгает носом (чертов насморк прицепился к нему неделю назад и явно не собирался проходить), поправляет перекрутившийся ремень сумки и разве что не бегом вылетает на улицу.
Сумка с чертовыми учебниками бьет его по заднице.
"Я иду в школу, Конни".
Он отлично представляет, какое бы она лицо сделала, как захихикала бы и как пошла бы, и всем растрепала. Тьфу.

- Вот дерьмо тупое!
Том швыряет учебник по математике в стену, тот ударяется и падает на пол, раскрыв страницы. Больше всего на свете Тому хочется выкинуть его в окно, а следом и все остальные книги, которые он пару недель назад взял в библиотеке.
Он чувствует себя непроходимо тупым - до сегодняшнего дня таблицы умножения и знания о том, что на ноль делить нельзя, ему почему-то хватало. Теперь он вспоминает о существовании квадратных уравнений - и очень хочет засунуть их туда, откуда их достал какой-нибудь чертов математик, да поглубже. Чтоб больше никто и никогда о них не вспоминал.
Мелкий приходит с кухни с двумя чашками, молча подпихивает Тому ту, что с какао, также молча ставит свою на тумбочку, поднимает с пола учебник, распрямляет помятые страницы, закрывает... Кладет рядом с чашкой Тома, садится на валяющуюся на полу диванную подушку и молча утыкается в собственные уроки.
Том грызет карандаш. Том бьет себя учебником по голове. Том обливается какао, ошпаривается и идет в ванную, на ходу сдирая обляпанную майку. Возвращается в трениках. Через пять минут замерзает и, матерясь, лезет под кровать, где в коробках кое-как распиханы вещи.
Место мало, и уж точно для этих чертовых книг его нет вообще...
Он натягивает футболку, снова берет треклятый учебник и безнадежно уставляется в него.
- Тим?..
- Что? - мелкий даже головы не поднимает от тетрадок.
- Мне что, правда, пригодится в жизни эта херня?..
Тим фыркает и качает головой. И это еще непонятно, как надо расценивать - то ли "ну и дурак же ты у меня, а", то ли "конечно, не пригодится".
Том обреченно вздыхает, укладывается на живот и раскрывает листки с контрольной.
От количества цифр его начинает тошнить.

- Я точно помню, что совершенно ничего не сделал.
Он бормочет себе под нос, впрыгивая в джинсы и все еще косясь на готовую контрольную. Потом подозрительно смотрит на мелкого и получает в ответ только ангельскую улыбку и хихиканье на тему таблеток от склероза.
- Нет, я точно помню...
- Тогда это зубная фея, - говорит Тим абсолютно серьезным голосом. - Проверь, у тебя все зубы на месте?
- Иди ты...
Тим фыркает и уходит, перекинув обе лямки рюкзака через левое плечо и уже на пороге натягивая на голову свою порядком замызганную шапочку.
В этом ноябре в Нью-Йорке почему-то очень холодно и ветрено, и Том поднимает капюшон, едва выйдя из дома.

***
Может быть, им удастся переехать уже летом. Том старается не думать об этом и изо всех сил сдерживается, чтоб не рассказывать мелкому.
Он помнит, как его пробило на треп однажды ночью, и меньше всего хочет, чтоб ничего из того, что он намечтал тогда им на двоих, не сбылось.
Поэтому он молчит.
Молчит, когда понимает, что и без сверхурочных его зарплата выглядит вполне достойно.
Молчит, когда шеф подходит к нему на крыльце - Том стоит с рюкзаком на плече, помывшийся, переодевшийся, все равно воняющий кухней, и пытается закурить, - и говорит, вроде как между делом, что ему неплохо бы подучиться.
Молчит, когда идет учиться - и понимает, что все, что он умеет, может забыть, что то, как работает он - это блуждание слепоглухонемного по райскому саду в полной уверенности, что вокруг исключительно вечные снега.
Откуда в его голове такие метафоры, Тому думать некогда - он, может быть, первый раз в жизни прилежно учится и запоминает.
И молчит, потому что возвращается по-прежнему в то же время, что и после дополнительных смен.
Мелкий не спрашивает - он упахивается в школе, поздно ложится, с этой своей работой на почте встает иногда еще раньше, чем сам Том, и самым плодотворным временем для общения оказываются пятнадцать минут в конце дня - чаще это уже начало следующего, черт знает, когда они последний раз ложились в полночь, не то, что раньше, - когда они валяются в постелях и треплются заплетающимися языками о какой-то херне.
О какой-то незначительной херне вроде того, что надо бы еще как-нибудь сгонять на каток. Что в кино вышло что-то клевое, но у них обоих нет сил идти. Что неплохо было бы подумать, что делать летом - эту тему Том всегда заворачивает и притворно брюзжащим голосом говорит, что до лета еще дожить надо, и вообще - оно нескоро...
Вот только воображение свое он отключить не в силах, и в его голове они летом таскают коробки, переезжают, делают ремонт и черт знает что еще.
Мелкий отрубается первым. Бубнит свое "хороших снов" и утыкается носом в спинку дивана, только лопатки и торчат из-под сползшего одеяла.
Мелкий отрубается первым, а Том еще по часу вертится в постели, пялится в потолок, ходит в сортир, покурить, попить, побиться головой об стену...
Потом подходит к мелкому, поправляет ему одеяло - машинально и рефлекторно, не фиксируя это в голове вообще, - забирается под собственное и отключается без снов, чтоб проснуться через пару часов и снова идти на работу.
Он не помнит, когда еще его жизнь была настолько же осмысленной.
И когда в очередное утро Том идет в начале седьмого по парку, и первая хрустящая изморозь на траве скрипит под его ботинками, он четко понимает - никогда.

***
- Что, раз фамилия французская, решил шеф-поваром стать?
- Это английская фамилия.
Том улыбается и еле сдерживается, чтоб не начать танцевать по кухне. Вчера с шефом все было окей, сегодня - один из самых ответственных банкетов сезона, и он не может поверить в то, что тот просто взял и слег за ночь с такой ужасной простудой, которая не дала бы ему прийти на работу в такой день.
Шеф выходил с температурой под сорок на самые обычные свадьбы, что уж тут говорить о юбилее одной из важных шишек в городе.
Том еле сдерживается, чтоб не начать танцевать по кухне, шинкуя лук в такт Майклу Джексону, потому что он знает - знает точно, биться об заклад может, - что шеф не вышел нарочно.
Что шеф поставил его - вообще-то лишь пару недель, как переставшего считаться младшим помощником, - ответственным по кухне на этот вечер, чтоб выяснить, стоит ли он того, чтобы перевести его в новый ресторан.
Где он будет отнюдь не помощником.
Он не помнит, когда в последний раз чувствовал такое идиотское счастье, может быть, когда узнал, что его все-таки взяли добровольцем в Африку, но сравнивать такие вещи - странно и не очень-то нормально. Он и не сравнивает.
Ему хочется позвонить мелкому и заорать в трубку от счастья, но это явно не то, что следует делать при толпе коллег, внезапно ставших подчиненными.
Он изо всех сил пытается сделать равнодушное лицо, и ему это почти удается.
Банкет начинается в восемь вечера, в шесть все столы накрыты, и девчонки-официантки бегают туда-сюда из раздевалки в кухню, доглаживая блузки, переодеваясь и пытаясь перехватить что-нибудь на зуб, пока есть время.
Рыженькая маленькая Конни, похожая на эльфа, в принципе имеет привычку улыбаться Тому чуть больше, чем всем остальным, но в последние месяцы он устает так сильно, что имеет привычку не обращать на это внимания.
Сегодня его акции - не иначе благодаря шефу, - в глазах Конни, видимо, становятся золотыми.
Она стоит у дверей заготовочного цеха, улыбается, теребя пуговицу на блузке, а Том почему-то очень устало думает, что только проблем с бабами на работе ему и не хватало.
Потому что ни ее рыжие волосы, ни милое личико, ни вполне себе хорошая фигура не находят у него отклика не то, что в душе, но даже и в джинсах.
Сейчас ему в любом случае больше всего на свете хочется рухнуть на матрасе в раздевалке и поспать хотя бы до начала банкета. Потом может случиться все, что угодно, и стоит быть хотя бы морально к этому готовым.
- Томас Синклэр, - говорит Конни, и Тому хочется выть, но гораздо больше ему хочется спать, - с твоей небритостью и тесаком в руках самое подоходящее имя для разбойника с большой дороги.
Сон с Тома снимает как рукой. Но не по тем причинам, на которые могла бы рассчитывать Конни.

Он стоит на крыльце во внутренний двор, куда подвозят продукты и откуда они все бегают курить во дворик между жилыми домами. На улице идет дождь, но в кухне было так жарко, что Тому плевать, и он с наслаждением чувствует, как мокрые капли просачиваются сквозь ткань форменной куртки.
Разбойник с большой дороги.
Они были мальчишками - видит бог, по чьим-то меркам, он оставался мальчишкой даже сейчас, - и никто не отдавал им приказа. Помочь людям равнялось стать дезертиром. Они только и могли, что глазеть на происходящее.
И играть в баскетбол, черт подери.
Разбойники с большой дороги, половина из которых даже бриться на тот момент не начала.
Кого это волновало. Кого волновало то, что Конни знать об этом не знала и не могла.
От сигарет дерет горло, от влажности дым кажется гуще, и Том закрывает глаза, потому что от него они начинают слезиться.
Хочется позвонить Тиму, но он представляет себе, что мелкий подумает, если он пробубнит ему в трубку, что тот все, что у него, Тома, есть, и должен беречь себя, и отметает эту мысль. В лучшем случае - что Том внезапно оказался при смерти, не иначе.
Остаток смены он проводит почти в полном молчании, изредка отдавая какие-то поручения, и танцевать под Майкла Джексона ему больше не хочется.
В конце банкета большая нью-йорская шишка желает пожать руку шеф-повару.
Новоявленный шеф-повар в этот момент мучается от кошмара, лежа на чертовом матрасе в раздевалке.
От кошмаров, в которых пули все-таки иногда достигают своих целей, и у командира взвода всегда оказывается лицо отца.
Когда Конни удается его разбудить, Том почти рад ее видеть.
В час ночи он говорит по телефону с шефом.
В час ночи он понимает, что все хорошо.
В час ночи он переодевается и возвращается домой вдоль ночного Центрального парка.
В их квартире горит свет; мелкий никогда не засыпает раньше, чем он возвращается. Никогда не гасит свет и просто притворяется, что спит.
Каждый божий день.
Том улыбается.

[...]


Тим


После суток в автобусе все болит, и ноги, и ребра, как будто он спал на деревянной скамье, а не свернувшись калачиком в кресле. На последних милях пути автобус уже начал чихать, а потом и вовсе остановился на четверть часа, радуя дымком из-под капота, и Тим тогда с трудом сдержался, чтоб не попросить открыть ему дверь и не пойти дальше пешком. Побережье начиналось за холмами, и как было бы просто перешагнуть через них одним махом и оказаться сразу по колено в воде; но пока Тим представлял себя великаном, автобус починили, и в город он все-таки въехал, прижавшись носом к стеклу.
Радужное настроение немного скисло еще с утра, когда он проспался и понял, что вообще натворил, но сейчас, когда он спрыгивает с подножки и осматривается по сторонам, тут же закашлявшись от пыли, положение дел оказывается совсем плачевным. Тим понятия не имеет, куда идти. Как же, рванулся решать все проблемы один, взрослый, - он никак не может прокашляться, и уже слезы текут из глаз, - ну и куда ты теперь ткнешься, домой? Но слово «домой» почему-то отзывается в голове только расстроенным Томом, который смотрит ему вслед, и никем и ничем другим.

После полудня становится жарко, и ему приходится снять тонкую вязаную кофту, оставшись в одной футболке. Он ждет Венди возле ворот их школы, неуверенно переминаясь с ноги на ногу. Уроки, конечно, могли уже закончиться, и все, может, давно разошлись, но, даже прождав сорок минут, он все еще не может заставить себя переступить порог калитки и шагнуть на школьный двор. Когда звенит звонок и Венди выходит в окружении стайки девчонок, Тим повис на прутьях ограды и от скуки пытается проверить, пролезет ли между ними его голова.
Она меньше всех в классе. Раньше он этого никогда не замечал, впрочем, раньше он и с классом-то никогда ее не видел со стороны, они же вечно ходили парой. Тим делает шаг обратно на тротуар, и этот шаг приходится назад, и Тим вдруг понимает, что готов сейчас нацепить капюшон на голову и позорно сбежать. Мало ли, что у девчонок на уме – вдруг запустит чем-то тяжелым, или ногтями вцепится, или плакать начнет… Раньше он никогда не думал о ней, как о девчонке – а сейчас почему-то думает, и это тоже странно и незнакомо.
Но Венди не закатывает истерик. Она замечает его еще с крыльца, но спускается и идет медленно, как ни в чем не бывало, только вот когда она подходит, ему всерьез кажется, что он слышит, как бьется ее сердце.
- Синклэр. Надо же, - у нее ровный голос, модная стрижка и недовольно поджатые губы. – Какими судьбами?
Не то, чтобы Тим ожидал более радушного приёма после того, как однажды пропал без вести, но такое равнодушие его даже слегка оскорбляет. Он же не уехал без сожаления, да первые месяцы он, может, спать не мог нормально, всё думал, как она тут волнуется за него, и тут – на тебе, она даже не удивлена, кажется.
- Мог бы и открытку из своего Большого Яблока прислать.
Она аккуратно обходит его и останавливается с другой стороны, против солнца. Веснушек у нее на носу стало только больше.
- Ты что, не думала, что я умер? – вдруг брякает ни с того ни с сего Тим и угрюмо впивается взглядом в асфальт.
- А с чего бы? – Венди пожимает плечами, - Все знают, что тебя брат-уголовник увез. Папаша твой, пока был жив, всё никак по этому поводу угомониться не мог. Хотя да, Синклэр, ты прав. Я все равно удивлена, что ты заглянул.
Тим не знает, что его больше цепляет за живое – «уголовник», «пока был жив», или то, что к нынешней Венди теперь совсем не подступишься. Он делает отчаянную последнюю попытку спасти ситуацию, хотя, на самом деле, никакой бы она не была последней, в случае провала.
- Пойдем посидим где-то, а? Я угощаю.
Он смотрит на нее исподлобья, так, как смотрел раньше, когда нужно было выпросить что-то, или подбить ее на шалость, и улыбается самой виноватой из всех своих улыбок. Венди хмыкает.
- Не расплатишься, Синклэр.
Тим сияет. Тим всем своим видом показывает, что на эту тему она может не беспокоиться, и шутя предлагает ей руку. Они идут вниз по улице, и каменное застывшее выражение потихоньку покидает ее лицо, но Тиму все равно очень долго еще хочется спросить, не забыла ли она случайно, как его зовут.

Том


Том уже знает, что они уедут. Более того, он знает, что и дядя это уже понял. И теперь этот фарс тянется только потому, что у Тома нет сил его прервать.
С этой автобусной станции он уехал в Вашингтон. Он не помнит теперь, сколько лет назад это было. Помнит только, что было так же темно и так же холодно, и у него были перчатки с обрезанными пальцами, а в поднятый, как и сейчас, капюшон, все равно задувал ветер.
- И зачем он оставил все деньги вам?
Это тянется по кругу, и Тома подташнивает.
- Все, до единого цента, все - вам. Двум маленьким неблагодарным ублюдкам. Довольно порядочную сумму, надо сказать, я даже не думал, что он мог...
- К чему ты клонишь? - Том резко оборачивается, но у дяди отменная реакция, уж конечно, он не налетает на него в темноте, останавливается в нескольких шагах, и все, что Том видит - это тлеющий кончик его сигареты. Он как будто начал хуже видеть сейчас, и лицо дяди - совсем не похожее на отцовское, - расплывается темным пятном.
Они стоят далеко от фонарей.
- Ты мог бы быть благодарнее, знаешь ли. Из мальчика, - это он говорит о Тиме, и Тому уже хочется вколотить этого "мальчика" обратно ему в рот, потому что, кажется, полковник Синклэр понятия не имеет, как зовут его младшего племянника, - еще может выйти толк. Из тебя - уже нет.
- Я это уже слышал.
- ... из тебя, как я вижу, даже то, что было, уже исчезло. Впрочем, ничего и не было.
Он говорит, как герой какой-то чертовой пьесы, и Тома начинать подташнивать еще сильнее.
- Нужно было не жалеть тебя и твою мать, Томас, нужно было отправить тебя куда-нибудь на солнышко, где погорячее. Чтоб ты там не французские стишки разучивал, а задницу на части рвал. Чтоб тебя свинцом нашпиговали, и, может быть, ты стал бы мужчиной, а не этим куском дерьма, который стоит передо мной.
- Это дерьмо высрал твой брат, - у Тома дергается нижняя губа, и раньше, чем он успевает это осознать, происходит то, чего он ждет меньше всего - он снова, как тогда, как в чертовы времена трейлера и ночных смен, начинает заикаться: - В-высрал и в-вырастил в любви и заботе... Я ее д-до сих пор в-во сне вижу.
Дядя смотрит на него так, словно Том - муха, и он никак не может решить, стоит ли ее прихлопнуть.
- Н-не ремень и н-не подзатыльники. Н-не пустые бутылки, - он сплевывает, тяжело выдыхает и начинает говорить ровно и медленно, - Я вижу маму, полковник Синклэр, у тебя она тоже была. Я вижу маму, которую он ударил по лицу в тот единственный раз, когда ей пришло в голову за меня заступиться.
Он отворачивается и проходит еще несколько шагов прежде, чем снова слышит голос дяди.
Слишком похожий на голос отца.
- Ты похож на него, как две капли воды.
Том оборачивается.
- Других причин тому, что мальчишка от тебя смылся, я не вижу. Если все так прекрасно, Томас, какого черта он сбежал сюда, как только узнал о том, что вы теперь два несчастных сиротки? Он ведь сделал тоже самое, что и ты. Ты ведь тоже в семнадцать лет смылся из дома? Или дотерпел до восемнадцати? Не помню. Да это и не имеет значения.
Тома трясет, и он чувствует, что руки в карманах сжимаются в кулаки быстрее, чем он понимает доносящиеся до него слова.
- Знаешь, а ведь для него еще не все потеряно. В цивилизованный мир, Томас, вернуться никогда не поздно...
- Засунь его себе в задницу.
Он походит так быстро, что может поклясться в том, что полковник Синклэр все же пятится - пусть на полшага, но пятится от него.
- Засунь свой мир себе в задницу. Если ты еще хоть раз заикнешься о моем брате, если ты упомянешь его при мне или при своих ублюдках-родственниках, коллегах, самом траханом президенте Соединенных Штатов, я тебя из-под земли достану. Ты мне говоришь про свинец, твою мать, ты мне говоришь про французские стишки? Я тебе сейчас прочитаю стишок.
Он не помнит, что только месяц назад справил совершеннолетие, что когда-то его учили уважать старших, что, в конце концов, у них вроде как общая кровь.
Он помнит только, как отец орал на мать, а она молчала в ответ; как он закрывал мелкому уши - совсем мелкому, ему было пять или шесть, - чтоб тот мог заснуть под эти вопли; как первый раз получил от отца под ребра; как сплевывал кровь после свидания с Джейн Финни; как на улицах под палящим солнцем после очередного мятежа валялись окровавленные тела, а они сидели в части и высовывали нос на три фута в обе стороны и ждали приказов, которых никто не отдавал.
- Я не был на войне.
Он подходит еще ближе, и ему не кажется, и он точно знает, что дядя пятится, и чувствует себя - вот сейчас - бешеным псом, и ему не нравится это чувство.
- Но я по горло нажрался твоего мира.
Том хочет сказать что-то еще, у него вертится тысяча слов на языке, но по глазам - они стоят далеко от фонарей, но, кажется, он видит дядю сейчас насквозь, как на ладони, - по его глазам он понимает, что и так уж выиграл.
Выиграл еще одну чертову войну, на которой никогда не был.
И просто отходит назад, сам, отворачивается, сует руки в карманы и идет к машине, быстро и пытаясь не думать о том, что сердце почему-то стучит у него в глотке.
- Я все равно его у тебя заберу. Я тебе не позволю...
Руку обжигает точно так же, как и тогда - кажется, не изменилось вообще ничего, и у Тома точно так же отхлынула кровь от лица, и он точно так же - как и отца, тысячу лет назад и в другой жизни, - ударив, сгребает дядю за воротник рубашки, оказываясь рядом меньше, чем за полсекунды, и выплевывает слова ему в лицо:
- Я тебя убью. Подойдешь к нему - и я тебя убью, понял? Я тебя прибью вот этими руками, потому что в моей голове нихрена не осталось, твою мать, мне все отбили уже, ничего там нету, ублюдок, ничего - только один чертов рефлекс.
Кулак саднит, но Том этого не чувствует.
- Я за брата глотку перегрызу. И твоя будет первой.
Том отталкивает его от себя, машинально отирает окровавленный кулак о куртку и не смотрит больше в сторону дяди вообще.
И не слышит - даже если тот еще что-то говорит ему вслед.
Просто оказывает средний палец через плечо, не оборачиваясь, и идет к машине.

Через несколько миль Том не выдерживает и останавливает машину, съехав на обочину. Распахивает дверь и внимательно рассматривает костяшки кулака. Ссаженную кожу украшает смазанный ожог от дядиной сигареты.
У Тома ноет челюсть, и он машинально проводит пальцами по щеке - там, куда кулак отца семь лет назад вбил его собственный окурок.
Через несколько минут он снова едет вперед, даже не замечая, что вдавливает педаль газа в пол до упора.



Тим


У Тима такое чувство, что каждый сантиметр этой дороги исхожен им вдоль и поперек. Хоть именно на этой окраине он за всю жизнь и был-то пару раз всего, и даже не может сейчас толком вспомнить, зачем. Впрочем, после Нью-Йорка он уже не делит ЛА на знакомые и незнакомые места; отвык; теперь это просто город, в котором он вырос, родной вроде бы город; но чем дальше он удаляется от центра, тем почему-то спокойней ему дышится.
Ссадина на скуле печет немилосердно. Пацан этот драться не умел совсем, и только и делал, что понтовался со своим кастетом, но Тим все равно рад, что инстинкт самосохранения у него перевесил гордость, и он сбежал. А то могло бы быть и хуже. Он мысленно наносит недавнему противнику удар – один в переносицу, второй под дых, как в боевиках – и вроде как получает реванш. Теперь главное не проболтаться Тому, что его тут могли прирезать в подворотне. Проблем потом не оберешься.
Как раз когда он уже начинает беспокоиться, не придется ли ему возвращаться домой пешком, его обдает светом фар, машина Тома проносится мимо, но, не доезжая до перекрестка, тормозит и задним ходом возвращается обратно. Тим делает очень независимое лицо и молча устраивается на переднем сидении.
Неожиданно, обычно осторожный Том гонит как ошпаренный. Недоумевая, что случилось, Тим сначала даже фантазирует немного, словно они гангстеры, натворившие славных дел, и убегающие от полиции, или, там, мафии, но потом, взглянув украдкой на брата, сам себя останавливает. От простой погони так не убегают, а Том, кажется, сейчас сломает руль, так крепко в него вцепился. Тим почему-то рад тому, что не видит, как глубоко в пол ушла педаль газа. Вдобавок к этому он очень некстати вспоминает «Лангольеров», которых читал пару лет назад, и думает, что так, наверное, и убегают от чего-то очень страшного, что проглотит тебя и не подавится. Тим мигом теряет всю свою нахальность, и робко заглядывает в зеркало заднего обзора, будто ожидая увидеть, что за ними там уже горит земля.
Проходит минут двадцать, прежде чем Том выдыхает – и это звучит так, будто все это время он не дышал вообще – и останавливает машину, тупо глядя перед собой. Они не виделись несколько часов, с предыдущей выходкой Тима они уже успели разобраться, и Тим чувствует, как подступает к горлу тревога, потому что он никак не может взять в толк, что же еще могло произойти. Не видел же Том, как он дрался, в самом-то деле. Или видел.
- Эй… - он не знает, что сказать, а еще у него ломается голос, и от этого оклик звучит грубовато, - может, мы поедем, а?
Том не смотрит на него.
- Ну чего ты.
Тим не хочет ныть, но, кажется, именно это у него и получается, виноватое нытьё.
- Я же сам справился, и нечего так психовать сейчас, меня никто не убил там. Чего ты снова начинаешь, мне же не три года.
Том поворачивается и будто хочет что-то сказать, но вместо этого вдруг порывисто обнимает его, притягивая к себе за воротник, утыкается лицом ему в волосы, и шепчет что-то, чего Тим не может разобрать, а потом целует в лоб и так же внезапно отстраняется. Тома всего трясёт, и Тим шипит от боли, когда жесткий рукав его куртки неаккуратно проходится по содранной щеке.
- Это еще что такое? – Том быстро приходит в себя и теперь озадаченно рассматривает царапину. – Ты с кем сцепиться успел?
Приехали, а к чему тогда это всё, не менее озадаченно думает Тим, но трогать зыбкую тему как-то не хочется, и только поэтому он не отвечает вопросом на вопрос, а просто пожимает плечами.

Том


Они сидят в круглосуточной забегаловке на самой окраине ЛА. Кажется, ни тот, ни другой никогда раньше тут не бывали.
У Тома сбиты костяшки на обеих руках, и он сидит, вытянув ноги под столом, опершись о кожаную спинку диванчика и прикрыв глаза. Сползший капюшон греет только затылок, и он вытягивает руки на липковатой столешнице. Кожу саднит, но сейчас - если не думать, а только чувствовать, что он и пытается делать, - даже это ощущение кажется ему правильным.
Мелкий пьет кофе. Тянет его из бумажного стакана - они собирались уйти, ливанул дождь, они остались, - обхватив тот обеими руками, словно иначе отнимут.
У Тома замечательно получается не думать о том, чью челюсть он разбил час назад, и его это радует.
Сейчас - в этой забегаловке с грязными столами, пропахшей соевыми бургерами и картошкой на канцерогенах, - не существует ни прошлого, ни будущего.
Вообще ничего.
На улице - темнота, и где-то там, совсем недалеко, но в другой стороне, можно наткнуться на океан.
- Он такой, - Том говорит это вслух с дурацкой улыбкой, вытаскивая сигареты из кармана, - куда не пойдешь - всюду на него натыкаешься.
- А?
У мелкого сонные красные глаза. Мелкому бы поспать. Мелкий устал. Мелкого вымотали.
Ему хочется вытащить отца из могилы - и врезать ему так же, как и дяде.
Никакого почтения к старшим, мать их.
- У нас не курят.
Сонная полноватая официантка нависает над ними так быстро, что Том от неожиданности роняет сигарету на пол.
- Окей, - откликается он и сует в рот зубочистку.
Официантка смотрит на него еще пару минут и, наконец, сваливает.
Когда он снова смотрит на Тима, тот спит, отодвинув бумажный стакан и уложив голову на сложенные руки.
У Тома дежа вю, и по таким моментам он может вести отчет обо всей своей жизни.

***
После возвращения из Лос-Анджелеса они оба молча делают вид, что ничего не случилось. Вообще ничего. Этому способствует тот факт, что их отец хранил деньги в банках сплошь жестяных и стеклянных, а не сберегательных. Поэтому им не нужно носиться с бумажками, решать какие-то вопросы, они просто привезли с собой, так сказать, парочку свиней-копилок.
Тому хочется выбросить эти деньги в окно, даже не раздать бродягам, а просто выбросить.
Его трясет от мысли, что ими можно воспользоваться. Что им стоит воспользоваться. Он старается не думать о том, что они вообще есть. Они кажутся ему отравленными, испорченными и черт знает какими еще.
А потом он видит, что сумка, с которой мелкий ходит в школу, криво заштопанная неумелыми мальчишескими лапами по шву.
А потом он понимает, что из свитера с оленями Тим вырос пару лет назад, и ему действительно нужна новая нормальная одежда, как бы невозмутимо он не выглядел. Потому что да, сейчас жарко, сейчас никаких оленей и свитеров, но будет зима, и будет холод, и мелкий снова будет стучать зубами, у него снова будут несмотря на перчатки красные замерзшие руки, как будто он грузчиком на морозе работал весь день.
А потом Том вспоминает о том, как лежал в кровати под одеялом, мелкий тихонько сонно сопел, а он, Том, все говорил и говорил. О том, как однажды все изменится и сколько всего они еще смогут.
В конце концов, отец не был ни вором, ни убийцей. В конце концов, он был просто человеком, и синяки, которые Том видел иногда по утрам в зеркале, уже давно сошли.
В конце концов, отец все-таки был их отцом. Все-таки, наверное, напоследок ему захотелось сделать что-то хорошее - даже если перед смертью он проклинал их и обплевал каждую купюру, во что Тому слабо верилось.
Вообще Богу виднее.
Том не уверен, что верит в него так, как написано в книгах или как говорили в церкви, пока они туда еще иногда заглядывали всей семьей, но как-то - точно верит.
Возможно, как ребенок - в Санта-Клауса. Но что-то подсказывает, Бог не особо обижен на это.

***
- Ты завтра занят?
Мелкий сидит на полу и сосредоточенно проглядывает свои записи.
- Тим?
Поднимает горящие глазищи - наверное, что-то интересное, впрочем, ему ведь все интересно.
- Ты завтра занят?
- Тебе с учебой помочь надо?
Том улыбается и качает головой. У него возникает дурацкое желание протянуть ладонь и погладить мелкого по волосам, но в этот момент тот вдруг смотрит на него каким-то совсем маминым взглядом, и Том даже немного пугается.
- Нет, мне надо узнать, занят ты завтра или нет.
Тим качает головой:
- После школы только уроки, но завтра...
- Завтра пятница.
- Типа того.
Тому хочется сказать прямо, но он сдерживается, хоть и из последних сил, и вспоминает, как смеялся шеф и говорил, что он хренов конспиратор.
- Тогда давай после школы сразу домой, окей? Ты мне нужен завтра.
Мелкий усмехается и снова смотрит в тетрадку. А через пару минут поднимает глаза и почему-то совершенно серьезно спрашивает: - А сегодня?
- Что сегодня?
- Сегодня - нужен?
И в этот момент Том ясно видит, что ему снова тринадцать. И что он по-прежнему боится, что старший брат не просто поедет проветриться и отвлечься, а уедет навсегда - и больше никогда не вернется.
В общем-то, они оба не склонны размениваться на нежности, в общем-то, Том чувствует себя даже немного глупо, но ему это нужно - и ему кажется, мелкому нужно тоже.
Вот этому мелкому, который пихает его локтем под ребра и бурчит "ну, что-о еще", когда Том садится рядом на пол и сгребает его, прижимая к себе. И просто гладит по голове, по вечно растрепанным волосам, которые кто-то зачастую - не иначе, набрался дурного у старшего брата, - причесывает второпях ладонью и фырчит, как обиженный кот, если намекнуть ему, что существует расческа.
Раньше фырчал, когда был маленьким. А теперь никто не намекал. Кроме мамы, никто вообще никогда не...
- Квартиру завтра смотреть пойдем. Переезжаем, Тим. Переезжаем на другую сторону парка.
И из окна будет видно каток, хочется ему добавить, но ведь сейчас еще лето, сейчас душно, жарко и зелено, и Том молчит и просто слушает, как шуршат страницы тетрадки, как скрипит пол, когда мелкий устраивается поудобнее, ерзает, укладывается на бок, устраивает голову у него на коленях.
И если закрыть глаза, то, кажется, слышно, как в раскрытое окно на кухне влетает шум волн с побережья.
До которого теперь - сотни миль.
Он так и не отвечает мелкому на его вопрос, а потом мелкий снова погружается в учебу и замирает только, когда Том осторожно отнимает у него карандаш и пишет прямо на полях тетрадки - глупо, но ему хочется, действительно очень хочется. И он улыбается, и пишется одно-единственное слово "нужен".
Потому что так ведь и есть, а.
Мелкий улыбается, и Том почти слышит, как он бурчит свое вечное "да ну тебя".

Тим


Костюм для конференции они выбирают вместе с Квентином. Услышав от Тима, что он, в общем-то, собирается ехать в рубашке и джинсах, аспирант хватается за голову и сразу после пар тащит его по магазинам, даже не попытавшись выслушать возражения, и в результате в просторном, вроде бы, помещении оказывается тесно от его бурной деятельности. Лучше бы он так тесты сдавал, думает Тим, глядя на его жестикуляцию, а то на экзаменах же – как рыба вяленая. Тиму неудобно в костюме. А еще ему неудобно, что так покровительственно с ним ведет себя парень, который всего на пару-тройку лет старше него; неудобно, что в первый раз он покупает себе одежду не с мамой и не с Томом, и оттого не знает, как себя толком вести; неудобно, потому что, в конце концов, он действительно не с Томом, а покупка первого делового костюма – это вроде как важное семейное дело, и всё такое. А еще – уже в конце пытки, когда он стоит перед зеркалом и с трудом узнает себя - Тиму приходит в голову, что его жизнь – циклична: ему же вечно в детстве приходилось носить форму, жесткую синюю двойку с эмблемой, а потом, когда некому стало провожать его по утрам в школу, он начал таскать обычные джинсы, и плевать было на корпоративный дух и школьные устои, ну а вот теперь снова – костюм, галстук… Не хватало теперь лет в тридцать удариться в какие-нибудь хиппи, хмыкает Тим и приглаживает волосы ладонью раньше, чем Квентин успевает подать ему расческу.
Костюм немного широк ему в плечах, к костюму подобран подозрительный пестрый галстук, и костюм оказывается нехилой дырой в бюджете. По совокупности факторов, дома Тим прячет сверток в дальний угол шкафа и честно о нем не заикается недели две: сначала не находится времени, потом повода, а потом уже и смысла как-то нет вспоминать – покупка как покупка, подумаешь, ничего особенного. Читай: может, Том бы и не обиделся, что Тим не попросил о помощи его. Или даже похвалил бы – самому ведь на работе приходится это носить, мог бы оценить степень героизма. Ну да, или предложил бы свой старый костюм, по традиции, смеется про себя Тим, пытаясь сгладить дурацкое ощущение провинности. А потом наступает пора семинаров, и в первый раз в жизни, наверное, он радуется тому, что брат сейчас работает на выездных банкетах по ночам, так что он утром успевает сбежать из дома раньше его возвращения и не попасться на глаза; но радуется недолго. Они сталкиваются почти в дверях, когда Том неожиданно рано возвращается со смены, с еще прилизанной прической и сам в костюме.
- Отправили домой. Сказали, и без меня справятся, - возвещает он на всю квартиру, глядя в пол, пока стаскивает ботинки, а затем замечает в дверном проеме Тима, который стоит ни жив ни мертв, будто его застигли на месте преступления. Отлично, сейчас Том скажет…
- Хороший галстук. Только завязан неправильно.
Ну, приблизительно это и скажет.
- Иди сюда, завяжу по-человечески. Как в первый раз вроде его видишь, честное слово, - говорит Том и завязывает ему галстук, а Тим виновато шмыгает носом. И самому от себя смешно и стыдно – как маленький ребенок вроде.
- Квентин говорил, что этот цвет сюда подойдет. Квентин – это, этот, аспирант, а я ему даже ничего сказать не успел… Слушай, извини, а? Я правда двух слов вставить не мог, пока он трындел и таскал меня за всеми этими шмотками.
Том вскидывает на него глаза – усталые, но ясные.
- Взрослый ты уже, студент. Сам можешь себе костюмы покупать.
Тим так и не понимает, шутит ли Том, или действительно не обижается; но он давно уже привык принимать все его слова всерьез, поэтому от сердца немного отлегает. А Том легонечко хлопает его по плечу и добавляет:
- Взрослый-то взрослый. Только галстук носить так и не научился.
Тиму только и остается, что фыркнуть в ответ и, сдерживая невольный смех, кивнуть, глядя на сбившуюся на бок, растрепанную бабочку на шее у Тома. Кто бы говорил. Ну вот кто бы говорил, а.



Том


- Ты бы его в тот день видел, - Том качает головой и улыбается, затягиваясь сигаретой, - в костюме. С галстуком, все дела. Разве что не с кейсом, как эти его академические с ног до головы приятели.. С рюкзаком. Но деловой ужасно...
Он машинально ковыряет носком кроссовка крошечный пятачок зелени вокруг скамейки.
Карлос улыбается как-то отстраненно и смотрит в сторону воды.
Погода хорошая, и даже почти не холодно. Том машинально поправляет платок на шее, у него болит горло уже второй день, но он старается не думать об этом.
Сейчас ему надо подзаработать. Болеть будет потом. А еще лучше - не будет вообще.
- Вы сильно друг к другу привязаны, да?
Том напрягается - Карлос говорит дружелюбно, Карлос просто любит поболтать. Но Том напрягается. Он ненавидит, когда кто-то задает ему вопросы о семье, а его семья - это Тим. И вопросы вроде вы сильно друг к другу привязаны? нарушают его зону комфорта. Очень сильно.
- Он мой младший брат, - говорит Том, и ему это все объясняет, и ему плевать, что это объясняет Карлосу.
- Не заводись ты.
- Не завожусь я.
Том вытаскивает из кармана наушники от плеера, и Карлос качает головой, стряхивает пепел от сигареты, снова смотрит на него:
- Не знаю, чего ты обиделся.
- Я не обижался.
- Он взрослый парень уже. И ты взрослый.
- Вроде как я знаю, что ему пеленки менять не надо.
- Ну, просто он сколько там, пару дней назад улетел?.. А ты уже злой и на иголках, Том. Это же не дело.
Карлос понятия не имеет, на какую опасную почву ступает, но Том все еще сдерживается, монотонно раскручивая наушники.
- Ну, ты прикинь, женишься, он себе девчонку какую-нибудь заведет... Вы разъедетесь, будете видеться пару раз в месяц и подкидывать друг другу детей на выходные.
Тому хочется врезать Карлосу, но он просто разматывает наушники.
- Ты когда последний раз с кем-нибудь трахался?
Том косится на него так, как будто ослышался. Переход слишком резкий даже для него.
- У тебя что, личный интерес? Я не по этому делу, приятель.
Карлос начинает ржать, качает головой, запускает ладонь в и без того взерошенные волосы и почти что дыбом ставит челку.
- Тебе напряжение скинуть надо, вот и все.
- Ты теперь вместо курсов английского ходишь на курсы советчиков?
- Пошел ты, Синклэр, - Карлос пинает его в бок, встает со скамейки и смотрит - сверху вниз: - Найди ты уже себе кого-нибудь и не будь такой мамочкой Томом.
- Как скажешь, мамочка Карлос.
Тот только смеется, разворачивается и уходит, сунув руки в карманы. Ему еще отбивать сегодня три банкета, а Том свободен до завтра. Том может возвращаться домой.
Почему-то ему приходит в голову мысль заглянуть на ту баскетбольную площадку недалеко от дома - и он не отказывается от этой идеи даже когда на подходе замечает там самого живописного вида компанию из нескольких парней и забитого вида девчонки.
Мимо, Синклэр, иди мимо, кому говорю.
А ему почему-то казалось, он все забыл про Руанду. Но рядового Дюпона, кажется, все еще помнил. И то, как он тянул его за рукав в сторону части, - тоже.

***
Слова были очень простые. Чертовски простые слова, оба раза. Только тогда было жарко, тогда было не страшно - хотя и сейчас, по началу, не очень-то, - тогда вокруг были улюлюкающие бритые почти под ноль пацаны кругом, и они были один на один.
"Это нечестно".
Потом, когда Том будет пытаться вспомнить то, о чем никогда не собирается никому рассказывать, это будет единственное, о чем он сможет думать. Нечестно. Это было нечестно.
Оба чертовых раза - нечестно.
У него голова будет раскалываться от этого ощущения, которое он забыл после смерти отца, когда его, наконец, отпустило. Отец был нечестным, его наказания были нечестными, его обвинения были несправедливыми.
И Том ломался - раз за разом, - натыкаясь на такую же, будто под копирку срисованную нечестность, потом. Ему будет везти - и это буде случаться редко, и только с ним, а не с мелким. По крайней мере, так он будет думать.
- Тебе больше всех надо, Синклэр?
Естественно, эти парни не знали его фамилии, естественно, они назвали его "снежком", так же, как назвали бы любого, кто проходил бы сейчас мимо и у кого кожа была бы светлее, чем их собственная.
Центр Нью-Йорка - маленькое белое гетто по вечерам.
Центр Нью-Йорка, оказывающийся окраиной снова и снова.
Тот парень был бельгийцем, но говорил по-английски почти без акцента. И очень хорошо дрался. Потрясно просто. И явно учился он не на сборах и не отвечая на пощечины отца.
Эти ребята были обычным сбородом. Просто их было четверо - не считая их деревянных подружек, которые появились - как это обычно и бывает - из ниоткуда.
Том ненавидел бейсбол всегда - а когда ему отбили почки бейсбольными битами, понял, что уже никогда и не полюбит.
Тебе больше всех надо, Синклэр?
Тебе больше всех надо?
Белый парень, черная девчонка. Черные парни, белая девчонка.
Том Синклэр, тебе больше всех надо?

(В тот день он не пошел на работу. Отзвонился, просипел в трубку о простуде - начальству было плевать, лавчонка давала не так много прибыли, чтоб одна ночь простоя что-то изменила.
Том провел день, прижимая к лицу попеременно грелку со льдом, остывшую бутылку пива и кусок мяса, завернутый в пищевую пленку.
Правая щека, скула, бровь - все расцвело сиренево-синими пятнами.
Ребятки знали как бить, и радовало только, что под ребрами не появилось лишних дырок - выбить нож из руки самого резвого Том все же сумел как следует.
Почему-то он думал о том, что отец непременно посмеялся бы и сказал, что так ему и надо.
Возможно. А, может быть, и нет.
В любом случае сейчас никакого отца тут и близко не было, было только крыльцо трейлера, застуженная поясница, отбивная вместо лица и саднящее горло - от сигарет. Он высадил три пачки меньше, чем за сутки, и хрипел теперь так, словно надышался вулканической пыли или чего похлеще.
Из окна соседнего трейлера - он все же почти что чувствовал себя частью чертовой хиппарской коммуны, - надрывался визгливоголосый британский мужичонка, от которого так тащились девчонки в школе. Имени он не помнил, мужичонка пел какую-то хрень, и сейчас хотелось просто швырнуть в то окно пресловутую банку пива - чтоб заткнулся.
Он вышел из бара около двух и просто шел домой.
А теперь ему нужно было озаботиться покупкой новой толстовки и понять, сильно ли пострадала куртка. Порванный рукав толстовки и как следует располосованный ножом подол энтузиазма не внушали, а вот куртка вполне себе еще могла приноситься.
Если кровь оттереть.
Парочка ниггеров, они прицепились к нему думая, что смогут поживиться. А у него даже дневной выручки не было. Не то, что телефона там или часов каких-нибудь золотых.
"Жетоны снимай, солдат".
Почему-то это он очень хорошо помнил, и почему-то еще лучше помнил то, как почти что выплюнул этому ублюдоку в лицо "твои черножопые братья мне спасибо говорили, что я их спас".
Кажется, в этом была его ошибка.
Кажется, ошибка была в том, что его все же взяли водворять этот чертов мир. Потому что вместо этого Том водворил войну.
Внутрь себя.
Фотография мелкого лежит в ящике тумбочки, и он пачкает ее окровавленными пальцами, когда в пять утра оказывается дома.
Затыкает за край зеркала в крошечной вроде-как-ванной-комнате. Стягивает футболку и щупает кровоподтеки на ребрах. Промывает ссадину на брови, залепляет пластырем.
Виновато улыбается мелкому.
- Все должно было быть иначе, Тимми.
Видит бог, все нахрен должно было быть иначе.
Ему через месяц двадцать два. Ему кажется, что все это - с того момента, как отец ударил его по лицу в тот день, когда Тому исполнялось тринадцать, - не с ним.
Все это - не с ним.
Мелкий смотрит с фотографии строго и совсем по-взрослому.
Том засыпает в кресле напротив выключенного телевизора и просыпается в слезах.
Ему кажется, что случилось что-то очень плохое, но он никак не может понять - что именно.)



***
Он в сознании - в карете "скорой", в приемном покое в больнице, когда к нему выходит врач, когда нужно сказать свой номер социальной страховки, свои имя и фамилию. Он в сознании и чувствует только то, что ни хрена не чувствует ног.
И не пытается приподняться и посмотреть, что с ними - потому что спины он тоже не чувствует.
Врач говорит что-то, очень быстро, туда-сюда снуют санитары и медсестры, и Том прикладывает максимум усилий к одному-единственному действию.
Протянуть руку и вцепиться ему в рукав прежде, чем очередная ретивая сестричка вкатает ему что-нибудь еще помимо того, что уже поставили в "скорой".
Врач едва ли не в большем шоке, чем он сам, а Тому хочется ржать - нестерпимо, - и объяснить, что после того, как у него на глазах ноги оторвало трехлетнему мальчишке, а он даже не мог взять его на руки и отнести в медчасть...
- Брату моему не звоните.
- Простите, сэр?..
Если ничего не изменилось, они обязаны известить близких родственников.
- Не звоните моему брату. В куртке есть мобильный, можете позвонить моему шефу, если страховки не хва...
Том задыхается, начинает кашлять, внезапно, рывком и пульсацией, чувствует обе ноги, чувствует дикую боль, колючую, рваную, грызущую - и проваливается в темноту.

В себя он приходит уже в палате.
Судя по стерильной пустоте и оглущающей тишине, они все же не позвонили мелкому.
Через несколько минут - или часов, - в палату входит сестричка, светленькая и в сильных очках. Или не сестричка - на ней не форма, обычные вещи, обычная одежда.
- Вас привезли вместе с моей тетей.
Том сглатывает, Том ничего не соображает, Том вдруг понимает, что, скорее всего, прошло гораздо больше, чем пара часов.
Скорее всего, он и в себя пришел не в первый раз.
Ног он по-прежнему не чувствует.
Девушка смотрит на него, и ему кажется, что она плачет.
- Только не говорите, что это я ее, - Том сглатывает, - Сбил или вроде того.
Девушка улыбается - насилу, едва, - и качает головой:
- Что вы. У нее был сердечный приступ.
Причем здесь я, хочет спросить Том, но девушка словно вспоминает о чем-то, зажмуривается, шепотом извиняется - и уходит.

Том приходит в себя в палате, и на тумбочке у него лежит остывший биг мак в коробчке с подсунутой снизу запиской.
"Твой задерживается в Вашингтоне. Мы ничего ему не сказали".
Судя по кривым буквам, автор послания - Карлос.
Том старается не думать о том, что мог решить мелкий, когда он не взял мобильник. А что мелкий звонил, он и не сомневался.
Не ответишь на три смс - он позвонит. Это уже был закон. У них так давно было, работало в обе стороны.
Оставалось надеяться, трубку взял Карлос.
Карлос умел плести языком, и даже если мелкий и не поверил в его треп - а мелкий не поверил, как пить дать, - про сто двадцать пять банкетов и дрыхнущего в заготовочном шеф-повара Синклэра, то хотя бы не сорвался с места и не полетел домой.
Для Тима это было иначе, но для Тома конференция, к которой мелкий готовился почти полгода, значила побольше, чем две чертовы раздробленные ноги.

На шестой день - из тех, что Том запоминал, - к нему заявляются шеф и Карлос с подарочком. Подарочек достал муженёк Конни, и любой попрошайка, изображающий инвалида-ветерана, ему бы обзавидовался. Подарочек являет собой чудо техники - видимо, с вай-фаем, электрочайником и тостером в комплекте.
От вида поблескивающих хромированных поручней инвалидного кресла Том мутит.
Или пудинг из тапиоки на завтрак все же был несвежим.
В палату как раз заходит та светленькая девчонка в очках, когда он начинает блевать.

Тим


Каждый день на этой конференции тянется как резина.
Каждый божий день Тим вспоминает одну и ту же историю, одна и та же мысль вертится у него в голове, и он точно знает, что никогда и никому не скажет ее вслух. Они с братом слишком долго были одни, чтоб теперь расставаться больше, чем на несколько дней, и так и было, с тех самых пор, когда Тим понял это для себя – когда позорно сбежал из летнего скаутского лагеря, никого не предупредив, и до поздней ночи потом ждал Тома с работы, сидя на ступеньках в подъезде – в самом деле, кто же с собой в лагерь берет ключи от дома. Он героически строил из себя бойскаута целых два дня, а Том, выслушав рассказ о его злоключениях, рассмеялся и назвал его «домашним мальчиком», за что и получил подушкой в голову; только Тим так и не признался ему, что дело было вовсе не в москитах и жестких походных койках. Зато признался самому себе, и вот с тех пор они действительно не расставались больше чем на пару дней – до этой конференции, на которой, конечно, нет ни палаток, ни леса – но с нее так просто и не сбежишь.

- Ты ждал этого полгода, блин. Ты можешь не ходить с таким кислым лицом, а хотя бы делать вид, что получаешь удовольствие? Сколько раз ты ему за сегодня уже звонил? – Надя выхватывает у него телефон, который он вертит в руках, не решаясь нажать кнопку вызова. – Ну нельзя же так. Дай ему глоток свободы от тебя.
Иногда Надя умудряется выражаться так по-книжному, что Тим думает, что в своей голове она живёт в какой-то мелодраме, или дамском романе. И даже этот ее гостиничный номер, с этой кофейно-бежевой отделкой, атласными покрывалами, абажурчиком на прикроватной лампе, выглядит так, будто в нем непременно снимался какой-то фильм – хотя, конечно, она тут не причем, не она же его выбирала.
- Ему 25 лет, он взрослый мужик, думаешь, только ты тут можешь прохлаждаться, а? – Она игриво подмигивает. – Оставь человека в покое, пускай отдохнет. Иди лучше сюда.
Тиму хочется сказать – слушай, ты знаешь обо мне и моей семье самый минимум, какое ты имеешь право о чем-то судить. Тиму очень хочется сказать – Надя, служебные романы до добра не доводят, или, если выражаться еще крепче – не гадь, где работаешь, или, совсем уж на худой конец – мне вообще нравятся брюнетки. Тиму хочется выдрать этот чертов телефон у нее из рук, закрыться в ванной и все-таки позвонить домой, не боясь, что трубку снова никто не возьмет. Как все эти желания между собой связаны, он не понимает, но чувствует, что что-то не так, что-то трещит в нем, внутри, по швам. Совсем как раньше, когда ему было тринадцать, четырнадцать, и хотелось огрызаться на всех и вся – так и сейчас, с каждым днем становится все хуже и хуже.

Хотя первая неделя идет еще не так уж плохо. Успешная защита доклада, несколько полезных знакомств, он даже подобрал себе пару интересных тем для следующих семинаров. По вечерам они всей компанией зависают внизу, в гостиничном баре, он смеется, он пробует коктейли один за другим, он оказывается в одной постели с Надей и даже умудряется не облажаться – в первый-то раз… а потом все это надоедает.
«Эй, повар, полуфабрикаты – в морозилке, не ходи голодным, окей?»
«Ты бы видел этих профессоров, помер бы со смеху».
«Беру свои слова о том, что ты храпишь, обратно. Квентин меня убедил. xD»
«Домой хочу. Спокойной ночи, Том».
Он каждый вечер не засыпает, пока Том не напишет ему ответ – и что Квентина, что Надю это ужасно забавляет; они старше него, считают себя намного опытнее и самостоятельней (над чем Тим про себя скептически посмеивается), и не понимают всей прелести ежевечерней ритуальной смс-ки домой, на которую обязательно должны ответить.
Но Том не отвечает – раз, другой. На третий раз Тим не пишет, а уже звонит, и когда в трубке раздается чужой голос, ему кажется, что мир вокруг сейчас перевернется градусов на 90. Врач? Коп? Том посеял мобильный?
- Ты не волнуйся, братишка, у него банкет сейчас, а телефон тут оставил, - Тима сначала царапает это «братишка», но потом он понимает, что у Карлоса просто такая манера разговора. – Все окей, ты лучше расслабься.
И Тим позволяет себе немного расслабиться, потому что испанцу, с его мягким, глухим голосом, каким-то образом удается усыпить его тревожность. И все вроде нормально, пока трубку не перестает брать даже он.
- Иди сюда, - повторяет Надя и прячет телефон под подушку. У Тима уже перегорело все желание спорить, и он залазит к ней под покрывало, но, когда она целует его, он думает не о ней – а о том, как бы не выскочить за двери прямо сейчас и не побежать менять билеты. До возвращения остается совсем немного, и ночью он все-таки пишет в пустоту – «Спокойной ночи, пропажа. Вернусь – с тебя десяток обедов для бедного студента», и все-таки засыпает, так и не дождавшись ответа.

Том


- Мотоцикл, говоришь?
И они оба знают, что это ложь, и Том не может отказать себе в некоторой симпатии к замотанному вечно сонному врачу, который приходит к нему по вечерам и пытается выбить из него правду, как заправский прокурор.
Том кивает, хотя выражается это в вообще незаметном движении головы - с воротником на шее, держащим тебя под подбородок, кивнуть невозможно.
- И как это ты умудрился...
Том пожимает плечами, и это тоже почти незаметно.
Врач - он не помнит его фамилии, она написана на бейдже, но Том забывает ее сразу, как прочитывает, каждый раз, - уже собирается уходить, когда Том говорит - не спрашивает, говорит:
- Вы выпишете меня в понедельник.
- В морг?
Этот мужик ему нравится; он сонный, замотанный, трудоголик, любит пошутить.
- Нет, домой, - голос у Тома сиплый, до безумия хочется курить, - я должен быть в понедельник дома. И без этой штуки.
Он тыкает пальцем в воротник.
- И без гипса, я так полагаю, на левой руке?
Том пожимает плечами.
- Без шва на брови?
Том кивает.
- Кровь из твоей мочи предлагаешь мне выцедить через ситечко?
Ни единое из движений Тома все равно невозможно сейчас понять толком.
- Делай, что хочешь.
Для врача этот мужик слишком неравнодушный.
И по его голосу Тому кажется, что у него просто больше нет сил разбираться.
Ни с чем.

***
Кэти гладит его по волосам, пропуская их сквозь пальцы, ероша с затылка ко лбу, и почему-то Том думает, что никто и никогда именно вот так не делал.
Идиотские какие-то мысли.
Они сидят на скамейке в парке. То есть, Кэти сидит на скамейке, а он сидит в своем чертовом кресле, и когда ему становится скучно, он нарезает вокруг нее кругами - пока она не начинает говорить, что у нее от этого мельтешения кружится голова.
Когда она снимает очки, она становится красивее, но ни черта не видит.
Он не брился уже дня три, и щетина у него грозится вот-вот превратиться в бороду.
Мелкий возвращается из Вашингтона завтра утром.
И Тому, кажется, страшно.
Он ничего такого не говорил ни шефу, ни Карлосу, ни тем более Кэти.
Ему нужно было самому обвыкнуться с мыслями, была даже - глупая, что и говорить, - идея попытаться хотя бы на костыли встать.
Хотя нет, не глупая. Просто сумасшедшая - если учесть, что его не хотели даже выписывать. Если учесть, что непонятно вообще, когда еще эти самые костыли на самом деле ему понадобятся не только в гребаных мечтах.
Он не видел мелкого месяц и соскучился, кажется, больше, чем за те несколько лет, которые были в прошлой жизни.
Когда он жил черт знает как и черт знает где, а мелкий был с родителями.
Когда еще были какие-то родители.
Совсем другая жизнь.
Он соскучился и почему-то совершенно спокойно себе в этом признавался.
Куда спокойней, чем в том, что ему действительно страшно даже думать о том, что будет завтра.
Когда мелкий вернется и увидит... это вот всё.
- Ты не замерз?
Иногда Кэти становится такой тошнотворно заботливой. Обычно в такие моменты Том понимает, что у них ничего и никогда не получится. На пару секунд, но это осознание полностью завладевает его мыслями.
Впрочем, он вообще не понимает, что ей нужно. И не чувствует - хотя откуда ему знать, как есть на самом деле, - чтоб она в него хотя бы влюбилась. Кажется, ей нужно было завести собаку, а она завела Тома.
Он чувствует себя убогим рядом с ней. Впрочем, он теперь и есть убогий, если смотреть на вещи рационально.
Мелкий возвращается из Вашингтона, и на самом деле это вообще единственное, что сейчас волнует Тома.
- Нет, не замерз.
Кэти улыбается, и Тому начинает казаться, что она до отвращения похожа на их с мелким мать. Совсем другая - и точно такая же.
Может быть, он пьет слишком много обезболивающих, и все это на самом деле просто затянувшаяся галлюцинация из-за передозировки анальгетиков.
Мелкий возвращается из Вашингтона завтра утром.
- Не приходи завтра, окей?
Кэти пожимает плечами. То, что она никогда не задает ему вопросов, напрягает его еще больше, чем мнимое сходство с их матерью. Потому что это делает сходство куда как менее мнимым.
Мать тоже никогда не задавала отцу вопросов.

От бездействия Тому хочется выть. Они потихоньку входят в колею - с тех пор, как вернулся Тим, с тех пор, как стало ясно, что по мановению волшебной палочки Том не вскочит на ноги в ближайшие.. месяцы.
По выходным он все еще отвисает в больнице, и врачи - теперь они меняются почему-то очень часто, но ведет его все равно тот, первый, - все как один припоминают ему раннюю и ненужную - по их мнению - выписку. Том слушает молча, молча выполняет все предписания.
Молча катит чертово кресло - он уже приноровился, и это гораздо проще, чем водить машину, о да, - по больничному дворику обратно на улицу к нормальным людям. К которым он теперь принадлежит опосредованно.
Шеф ничего не говорит ему, но о работе не может быть и речи, и они оба это прекрасно знают. Никого нового тот не ищет, а Том думает, что вовремя Карлоса отправили на повышение квалификации.
Будет теперь испанский ресторан недалеко от Юнион Сквер, чего уж там.
От бездействия Тому хочется выть, и он проводит на улице большую часть времени.
Например, в парке.
Мамочки с детьми любят его не меньше, чем каток и скульптуры из Алисы в Стране чудес - а понадобилось каких-то пять дней.
В кресле он выглядит младше. Поэтому через десять дней он перестает бриться и ездить в парк тоже перестает.
Быть чьим-то маленьким любимым калекой ему не хочется, несмотря на то, что дети вызывали у него дурацкое умиление и желание с ними возиться.
Мелкий учится так много и упорно, что они почти не разговаривают. Всей разницы - раньше они падали от усталости оба. Теперь - только Тим.
Шеф платит ему отпускные и упрямо зовет это вынужденным отпуском. Тому стыдно, но сидеть на шее у младшего брата он не может.
Перед чужими стыдно не так сильно.
Он старается обедать у Кэти.
Он даже готов побыть ее любимым маленьким калекой ради этого.
Кэти старше него, и он понимает это с самого начала, а потом она сама зачем-то говорит, что ей скоро тридцать.
Возможно, Кэти лучше было бы завести ребенка. В любом случае, от Тома она его не получит, хотя несколько раз ему кажется, она вообще подкатывала к нему только за этим.
Том сидит в кресле - естественно, - на коленях у него бумажный стакан с какао в картонной подставке, из ближайшей кофейни, он рассыпает по настилу набережной крошки от имбирной коврижки и смотрит на чаек.
А потом начинает тихонько смеятся себе под нос - вчера какой-то заморенного вида клерк цокнул языком, когда в супермаркете он купил не только молоко, витамины и две замороженные пиццы, но еще и упаковку презервативов.
- Ты мне еще позавидуй, - сказал ему тогда Том и улыбнулся.
Парень смутился.
Том укатил.
Вот это ему нравилось. Не нужно было уходить или убегать. Можно было укатить теперь нахрен от всех.
Вот только от Тима - не хотелось. И Тому было страшно, что между ними все-таки растет невидимый барьер усталости и неловкости, хотя он и понимал, что по большей части накручивает себя.
- Притормаживай иногда, а.
Тим подходит к нему со вторым стаканом, который вынул минут пять назад из той подставки, что сейчас у Тома на коленях.
- Ты-то на транспорте, а я пешком. Все ботинки сбил за тобой бегать.
И улыбаются они оба искренне. Потому что друг с другом иначе не умеют. Потому что иначе невозможно.

***
- Мне завтра рано вставать.
У Кэти мягкий голос и руки у нее тоже мягкие. Том лежит на боку и гипнотизирует мигающие на электронном будильнике цифры.
- Мне завтра рано вставать, - повторяет она и гладит его по плечу, придвигаясь ближе, - Так что если тебе что-то нужно, скажи мне сейчас. Я не хотела бы просыпаться ночью.
Она говорит это так просто, что Тому не пришло бы в голову обижаться. Впрочем, они оба знают, что он не стал бы ее будить даже если б она не просила, они оба знают, что в ее простых словах нет ничего обидного хотя бы потому, что она не говорит - эй, ты, долбаный калека, если тебе припрет отлить, мне плевать сто раз на то, что без моей помощи ты до своего кресла пару часов не доберешься.
Том думает о том, что когда они расстанутся, Кэти придется снимать дополнительные ручки со стены в ванной и в туалете.
Или найти себе еще одного парня в инвалидной коляске.
И вообще, если его ноги все чувствуют, неплохо бы им уже начать ходить, а...
- Спокойной ночи, милый.
- Мне все же надо домой.
Она вздыхает сердито, и Том очень хорошо это чувствует.
- Сейчас почти полночь.
- Мне надо домой.
- Твой брат в состоянии побыть один, - она не говорит "в отличие от тебя", но подразумевает.
- Я сказал - мне надо домой, а не Тиму надо, чтоб я был дома. Чувствуешь разницу? - он смотрит на нее поверх плеча, и сейчас ему хочется Кэти врезать.
Плохая наследственность. Он надеялся, что никогда в жизни не начнет понимать отца, но сейчас ему иногда... Тьфу.
На самом деле разницы нет. Ему надо быть дома, и Тиму тоже надо, чтоб он был дома.
- И как ты планируешь...
Том не дослушивает. Подтягивается за спинку кровати, садится. Его футболка все еще лежит, смятая, между ними в постели. Он натягивает ее на себя, протягивает руку и берет с той же тумбочки телефонную трубку.
Кэти сидит рядом, и одеяло сползает у нее с груди, пока она недовольно слушает, как он вызывает такси.
Он теперь знает очень много телефонов всяких разных служб. Где не надо говорить - ой, да, кстати, я в инвалидной коляске.
Другие туда не звонят.
- Ты делаешь глупость, Том.
Он не слушает. Борьба с джинсами сейчас занимает его гораздо больше, и он шлепает Кэти по руке, когда она пытается помочь. Небольно, он знает, что небольно, но все равно сквозь зубы извиняется.
Она демонстративно укрывается одеялом и отворачивается.
Она больше не пытается ему помочь.
Если ты такой здоровый, что можешь трахаться, так не ной, что тебе самому не справиться с этим креслом.
Удивительно, но эти слова ему помогли уже не раз и не два. И сейчас - помогают тоже.
- Хотя бы позвони, когда доберешься, - говорит Кэти уже в дверях. Ей приходится встать, чтоб вызвать ему лифт. До кнопки первого этажа он дотягивается сам.
Том кивает и даже не говорит "пока".
Иногда он действительно не понимает, зачем они друг с другом связались.

Мелкий стоит на пороге в квартиру и кажется сейчас почему-то очень взрослым. Он зевает, отходит к двери в ванную, чтоб пропустить Тома, запирает входную дверь.
Они ничего не говорят, но Том и так знает, что Тим бы сказал.
Хорошо, что ты дома.
И что бы он сам ответил.
Хорошо, что дома - ты.
Он снова не звонит Кэти. Он вообще никогда не звонит ей сам.
А в этот раз - когда позвонит она сама, - трубку снимет мелкий. И скажет, что Том уже спит. И, самое смешное, это будет чистая правда.

***
Мелкий спит в большой комнате. У них всего две комнаты - их и большая. Никаких спален, никаких гостиных. Их комната - и вот эта, где стоит телек, диван, столик, на котором обычно лежат ноги, коробки из-под пиццы, учебники мелкого...
Мелкий спит, вытянувшись на диване, подсунув под голову обе ладони.
Он похож на себя в детстве. Он всегда похож на себя в детстве, когда спит.
Том сидит - он же всегда теперь сидит и всегда только в чертовом этом кресле, - в дверном проеме - кресло едва проходит, но расширить его значило бы смириться, - и смотрит на то, как от дыхания мелкого медленно поднимаются его едва ли не торчащие сквозь футболку ребра.
Поднимаются - и опускаются.
Кэти как-то рассказывала ему, как это было трогательно, когда мама говорила ей о том, что когда та только родилась, она часто заходила в детскую просто послушать, дышит ли ее малышка.
Том не помнит, чтоб в их с мелким комнату мать вообще хоть когда-нибудь заходила не для того, чтоб принести стопку поглаженных футболок или полотенец.
В детстве ему казалось, что у них все хорошо.
На самом деле "нехорошо" началось с той выбитой челюсти. И то, какое-то время Том считал, что отец был прав. В конце концов, он курил с десяти лет, попался только в четырнадцать и отделался одним ударом.
То есть он думал, что отделался.
В конце концов, они жили вместе семнадцать лет, и по-настоящему колотил его отец только три года.
Плевок - по сравнению со всей его жизнью.
Одна восьмая от нынешней.
Он - уже привычным движением - откатывается назад, в кухню, снимает телефон с его привычного места на подоконнике, кладет себе на колени и, зажав трубку между левым плечом и левым же ухом, быстро набирает номер Конни.
На часах начало одиннадцатого, вряд ли она уже спит.
Ее муж работает в какой-то фирме, делающей всякое облегчающе жизнь барахло для ребят с теми же проблемами, что сейчас у Тома.
У Конни заспанный голос, но сон из него уходит, когда она слышит, что это он, Том.
Ее "ты в порядке?!" кажется действительно напуганным.

На следующее утро кресло исчезает. Появляются костыли. Появляется доктор из больницы - внезапно, как будто кто-то на Тома стукнул, и он даже думает на Кэти.
Появляется "знакомая шефа". Он продолжает так ее называть. Он все еще помнит ее голос тогда в больнице - и не хочет спрашивать, приснились ли ему ее слова.
Появляется Кэти.
Появляется Карлос.
Появляется шеф.
Том рад тому, что муж Конни заехал утром, и у него было достаточно сил и на кресло, и на самого Тома.
- У тебя плохо с головой, - говорит ему шеф с порога, и Том не помнит, чтобы когда-нибудь тот так улыбался.
В их квартире не протолкнутся, и все эти люди курсируют из коридора на кухню, потому что большая комната закрыта.
Мелкий спит.
- Что сподвигло?
"Знакомая шефа" стоит у подоконника на кухне, курит и лукаво ему улыбается. Том зачем-то пытается предположить, сколько ей лет, неловко прыгая на своих костылях.
- Ты в армии, сынок. Вставай с этого чертова кресла.
Она улыбается, и Том договаривает: - Мне сон приснился. Вещий на сто процентов. Пришлось просыпаться и искать ноги. Они мне снова понадобились.
В глубине души он думает, что это единственное, чего он не скажет даже мелкому. Может, из-за какого-то мальчишеского стыда, может, потому, что это - только его.
Может, потому что это действительно глупо - полгода просидеть в инвалидном кресле, а потом просто по-библейски решить встать и пойти только потому, что тебе что-то там приснилось.
В глубине души он понимает, что только мелкому об этом и скажет.
- Мы стояли на берегу океана, - Том затягивается сигаретой и неловко берется за нее, переминаясь на костылях, пытаясь не думать, что вот-вот рухнет, потеряв равновесие, на асфальт.
Центральный парк выглядит таким красивым в Рождество.
Мелкий ничего не говорит - просто курит молча, зябко поводя плечами. У него под короткой курткой - майка и ни хрена больше. И в отличие от Тома, он мерзнет очень быстро.
- Мы оба стояли, Тим. И ты был старше, - Том улыбается, косится на брата и тут же отводит взгляд, со смешком добавляя, - и казался ужасным задавакой.
У Тима дергаются уголки губ, и он улыбается, искоса глянув на Тома.
Детские голоса поют "Тихую ночь".
Том смотрит в небо.
Нужно будет выучить названия созвездий, думает он.
Думает, что думает.
- Хорошая идея, - отвечает Тим.



***
Том расстался с Кэти в последние выходные августа.
К исходу третьего с тех пор понедельника он перестает мучиться слабыми позывами со стороны чувства вины (Карлос бы сказал, что нечего выдумывать, и это у него просто печень ноет, угу) и перебарывает дурное желание позвонить ей. Объясняться им больше не в чем, все решено, все, в конце концов, как надо.
И Тому уже плевать, что он расстался с девушкой с едва ли не большим удовольствием, чем в свое время с инвалидной коляской.
Ноги ноют под вечер совершенно дико, но он не обращает на это внимания и с дурацким смешком отмечает, что на костылях все же подкачал руки, таская самого себя по десять часов.
Костыли - в отличие от кресла - все же по-прежнему стоят в кладовке. На всякий случай - иногда ноги болят так сильно, что он с трудом передвигается, но мелкому - да и вообще никому - об этом знать необязательно. Том уверен только в одном - если дать слабину, он окажется в полном дерьме.
А полное дерьмо и так уже случилось, и дальше-то куда.
Поставить себя на ноги он смог, с руками дело обстояло куда как хуже. И если переделать кухню так, чтоб большую часть работы он мог выполнять сидя, шеф был готов с удовольствием, лишь бы Том никуда не делся, то пришить ему новые руки или исправить старые он был не особенно в силах.
И пальцы у Тома дрожали так, словно ему было девяносто.
О том, чтобы нарезать из бекона ажурные кружева или хотя бы шинковать лук достаточно мелко, и речи не шло.
Мелкий теперь покупал домой хлеб только в нарезке - после того, как Том, матерясь, просто отрывал горбушки зубами, потому что отрезать ровно, не отпилив себе пол-руки, у него больше не получалось.
Впрочем - Том в последнее время был просто рекордсменом по позитивному мышлению, черт побери, - ему хотя бы удавалось удержать сигарету и попадать струей в унитаз без лазерного прицела.
И на том спасибо, тьфу ты.

- Я завтра утром в библиотеку, - говорит мелкий, возвращаясь из душа в трусах и футболке, и звучит это так сонно, что Том в ответ зевает сам. У мелкого на футболке пятно от зубной пасты, на щеке - мыльный след, но хотя бы волосы сухие и следов еще какого-нибудь урона не заметно.
С начала недели прошло двадцать пять часов, а кто-то уже успел навалить на себя столько учебы, что походил на невыспавшуюся худую панду - с идеальными темными кругами, по одному под каждым глазом.
- Учеба началась месяц назад, а ты так херово последний раз выглядел, когда выпускные сдавал, а.
Это высшая степень беспокойства со стороны Тома, за которую он не рискует получить хмурый взгляд или снайперское попадание подушкой в голову.
Мелкий отмахивается, чуть ли не ногой взбивая подушку в с утра так и не застеленной постели.
Потом садится на край кровати, на секунду опускает голову - Тому кажется, он сейчас так и заснет, - но потом упорно поднимает откуда-то с пола очередной учебник и утыкается в него носом.
У Тома на языке крутится дурацкая шутка про Нобелевскую премию, но он ее все же проглатывает.
Десять минут спустя он отрывается от журнала, который листает, даже не врубаясь, о чем там вообще написано, и поднимает глаза на соседнюю кровать.
Тим спит сидя, опустив голову в учебник, и тихо посапывает.
У Тома вырывается дурацкий умиленный смешок. Он вылезает из-под собственного одеяла - медленно, чертовски медленно; руки все еще хранят рефлекс с тех пор, когда каждую ногу им нужно было опустить и согнуть, - встает и старчески шаркает к соседней кровати.
Пол холодный, и он по-прежнему чертовски рад это чувствовать обеими ступнями и в полную силу.
Правая коленка ноет так, словно все еще сломана, но ради полутора шагов Том не хочет брать эту чертову трость.
И не берет.
Вынуть из рук учебник, положить на тумбочку - все это занимает по целой вечности теперь.
Он легонько тормошит мелкого за плечо, и тот поднимает красный остекленевший взгляд - будто не спал месяц.
- Давай лезь под одеяло, а.
Мелкий смотрит на него один в один как в четыре года - кажется, это ощущение Тома будет преследовать даже когда Тиму стукнет тридцатник, - и послушно укладывается, натягивая одеяло аж на нос.
- Спи. Хороших снов.
Когда он гладит мелкого по голове, пальцы не дрожат вообще.
Впрочем, когда он - на бесконечном пути обратно в свою койку, - обрывает с календаря сегодняшнее число, ладонь уже почти трясется. Квадратный листок с цифрой 10 падает на пол и улетает куда-то в сторону двери
Ну и похер, думает Том, уже лежа под одеялом, завтра уберу.
Было, было еще кое-что. Он расскажет Тиму об этом только в тот вечер, когда подающий надежды студент-естественник Нью-Йоркского университета Тимоти Синклэр вернется с международной студенческой конференции в Вашингтоне и увидит своего старшего брата в инвалидном кресле.
Они напьются. Будто истинные дети своего отца, до кровавых капель в глазах и выстрелов в затылках. Они напьются, и Тома понесет в вызывающее морскую болезнь путешествие по волнам памяти.
Кажется, он выжег тот вечер даже из собственных воспоминаний - все, что Том помнит теперь, это забытый запах именно этого побережья, пальмы, показавшиеся почему-то ненастоящими, слишком ослепительное солнце и слишком голубое небо. Лучше бы шел дождь. Том помнит солнце, и небо, и океан - и девчонку в джинсовых шортах, от которой у него затянуло внизу живота так, словно врезали со всей дури. И бар - уже вечером, бар, в котором он славно напился и славно подрался.
То, что было в середине, он не помнит.
И не хочет помнить.
Ни семью паки в их старом доме, семью желторожих ублюдков, срубивших вишню в саду, ни то, что происходит потом, перед дракой в баре.
Происходит в другом баре, в приличном милом местечке, куда мужчина может взять даже собственную жену в положении.
Когда он будет рассказывать Тиму, тот не сможет даже приблизительно вспомнить, кто такая Джейн Финни. Он понятия не будет иметь о том, кто это, и Том подумает, что, может, это и к лучшему.
Может, она ему просто приснилась. И тогда нет на самом деле этого вечера - дурного, глупого, ненастоящего, насквозь картонного вечера, когда вместо того, чтоб найти свою семью и лечь спать в постель, из которой он уже вырос, он оказывается в этом слишком приличном милом местечке с пинтой светлого.
Ему нужно перебить тоску, и эта тоска не имеет ничего общего с тем, что психологи назвали бы периодом адаптации или - как после будет говорить на все его выходки Святая Кэти, - реабилитации в новых условиях.
Ему нужно перебить тоску и перестать думать о мелком, о матери и о том, что могло случиться, пока его не было.
Ему нужно перебить тоску - и когда в бар заходит парень, которого он не знает, которому он ни разу не ломал челюсть, парень, которого любая мать сочла бы "достойным избранником", Том пытается просто отвлечься.
Разглядывает, не более того, но не парня, конечно, а его спутницу.
И еще до того, как вглядывается в ее лицо, думает о том, что волосы у нее пахнут карамелью.
Том сидит у стойки, уткнувшись в свою пинту, и в его голове разыгрывается красочный голивудский фильм.
Парень отлетает к стене, растворяется в воздухе, исчезает, играет нагнетающая музыка, он подходит к ней, она оборачивается...
Ее волосы все еще пахнут карамелью, и она выглядит только на пару лет старше своих когда-то пятнадцати.
Том уже не помнит, что Джейн Финни и есть теперь на пару лет старше своих пятнадцати.
Том ничего не помнит - только то, как от нее пахло, как она улыбалась, какие теплые у нее были губы.
Он не помнит, как отцовский кулак практически вбил ему глаз в затылок.
Как отец без всякого сомнения разглагольствовал о том, что рано ему еще трахаться, а если уж в штанах свербит, так нашел бы хотя бы не эту ирландскую мелкую шлюшку.
Мелкая шлюшка скоро станет матерью - это становится особенно видно, когда она снимает плащ, и ее достойный избранник аккуратно вешает его на крючок над углом диванчика, где они устраиваются и воркуют, словно давние супруги из кино пятидесятых.
В голливудском фильме, который Том смотрит в своей голове, рядом с ней сидит он.
И не было никакого кулака под глазом, не было отбитых ремнем насмерть спины и задницы, на которой он сидеть толком не мог еще неделю и наслушался в школе чего только не о своих сексуальных предпочтениях - и он до сих пор не уверен, исколотил ли он Хиндли за клевету на Джейн или за то, что тот назвал его педрилой.
Клевета. В шестнадцать лет Том, кажется, не знал этого слова.
В шестнадцать лет все решалось фразами "хорош ****еть", "пойдем выйдем" и "я понял, отец".
Слова "папа" в образцовой семьей Синклэров использовалось только как духовный сан. Такие уж они были примерные католики.
Том грызет зубочистку, и сверлит их взглядом, и в голливудском фильме производства его рассудка это он обнимает Джейн за плечи в такт музыке и крепко прижимает к себе.
Он даже видит это. Видит себя вместо ее бравого парня, мужа, кто бы он ни был. В его рубашке, с его блаженной улыбкой - запах этой карамели сводит с ума, - с его ладонями, гладящими ее живот.
Когда через час он вколачивает кулак в челюсть какому-то длинноволосому придурку, Тому становится легче.
Он просто снова убеждает себя в том, что слово "педрила" действительно оскорбительнее того, что кто-то другой дышит запахом Джейн Финни.
А еще через час он уже ничего не помнит. На берегу океана помнить просто невозможно.

(Они сидят на багажнике чьей-то машины и целуются. У Тома в животе рождается какое-то идиотское щекотное чувство, мало похожее на то, что случается по утрам или там если попялиться в раздевалке перед физкультурой на всякую макулатуру, которую таскает пачками в школу изображающий из себя настоящего мужика Хиндли.
Дурацкое щекотное чувство рождается вместе с дурацкой мыслью о том, что волосы у Джейн пахнут карамельным сиропом, который мама иногда льет на блинчики. И это очень мило. Ее волосы, а не сироп на блинчиках.
Они целуются, и Джейн жмется к нему, и все это так странно.
И вообще не похоже на то, о чем в той же раздевалке они только сегодня утром трепались с ребятами.
В голове Тома глагол "трахать" и Джейн Финни, с ее рыжими кудряшками, пушистыми кардиганами и карамельным запахом, никак не стыкуются. Хотя если верить опыту окружающих, особенно-то больше ничего с Джейн Финни делать и нельзя.
Том чувствует себя идиотом, и щекотка в животе, внезапно расползающая по всему телу, отнюдь не ослабляет это чувство.
У него горят щеки, и он отодвигается и отворачивается куда-то в сторону, чувствуя, как Джейн кончиком носа тыкается ему в шею.
Ему через неделю шестнадцать, Джейн - пару месяцев, как исполнилось пятнадцать, и почему-то он не уверен, что это вот все - хотя они ничего и не делают, подумаешь, обнимаются и держатся за руки, очень правильно.
Почему-то он думает о том, что у мамы Джейн Финни будет сердечный приступ, если она случайно их где-нибудь увидит.
Потом он думает о своих родителях - Том не любит такие мысли, он почти ненавидит их, потому что перед внутренним взглядом появляется насмешливое лицо отца. Выражение на котором всегда одинаковое, если он смотрит на Тома.
Как будто он очень разочарован тем, что Том вообще еще существует.
Иногда Тому хочется спросить, зачем мама его родила.
Иногда ему хочется спросить, точно ли он папин сын. Но это вопрос бессмысленный. Это - единственное, что он знает точно; тут было бы достаточно и взгляда в зеркало.
У него даже нижние зубы кривятся точно так же, как и у отца.
Школьный врач два или три раза просила Тома передать родителям, что зубами нужно заняться пока не поздно. Это было три или четыре года назад. Кажется, отец тогда сказал, что все это блажь, а от скобок зубы только портятся. И улыбнулся. Чуть ли не в последний раз на памяти Тома. После он уже только скалился.
А Том улыбался только с мелким. Мелкому было все равно, какие там у него зубы.
Впрочем, Джейн Финни, кажется, тоже.

- Взрослый, что ли, стал?!
Том пожимает плечами и пялится в стену.
Отцу все равно не нужны его ответы.
- Если ко мне еще раз привяжется эта ирландская шваль, и окажется, что ты все еще лазаешь в трусы к их девчонке...
Том смотрит в стену и думает о том, что лучше б отец его сразу же ударил. Как тогда, когда увидел его с сигаретой - с размаху, кулаком в челюсть, так, что кончик сигареты обжег Тому щеку. А он потом пару дней пил через соломинку - челюсть болела, и жевать он просто не мог.
Этой ночью болит только затылок. Рука у отца тяжелая даже если в ней нет ремня.
На следующий вечер они с Джейн идут в кино. Том ничего ей не говорит, и только вдыхает запах ее волос, когда она кладет ему голову на плечо в кинотеатре. И обнимает ее за плечи, обтянутые пушистым кардиганом.
На следующее после того утро он приходит в школу с подбитым глазом и ноющей спиной.
Домой он идет не с Джейн, домой он идет с мелким, и тот держит его за руку - впервые за последние года три, не меньше.
- Никуда я не лазал, - говорит он почти устало, когда до дома остается минут пять ходьбы. Мелкий смотрит на него непонимающе, а Том только головой качает - мол, да нет, ничего.

Через неделю Хиндли рассказывает ему о том, что "малышка Финни ему дала".
Через час Хиндли оказывается в больнице со сломанным носом и сотрясением мозга.
Том думает о том, что если его теперь посадят, нужно будет позвонить мелкому и сказать, где лежит его рождественский подарок.
Но все ограничивается тем, что в его личное дело вносят какие-то пометки - наверное о том, что он опасен для общества, - и сажают под домашний арест.
Тому кажется, он предпочел бы смертную казнь.)

[...]


Том


Это первые похороны в жизни Тома. Не первая смерть, но первые похороны.
Мать умерла, когда он служил. Отца похоронили без них. Сколько похорон видел Тим, он не знает и не хочет спрашивать.
Джим, в общем-то, по обычным меркам не был ему ни другом, ни приятелем, может, хорошим знакомым; а еще его жена когда-то строила Тому глазки.
Сейчас все это кажется таким далеким.
Сейчас почему-то помнится только, как Джим приехал к нему в девять утра с парой костылей - и не задал ни единого вопроса, и не зацокал в ужасе языком, понимая, что Том собирается просто перепрыгнуть на них с инвалидного кресла, не советуясь ни с врачами, ни с кем бы то ни было еще. Это Джим сказал - ну ты прям как Лазарь, приятель, - и сейчас Том слышит эту фразу в своей голове, кажется, еще четче, чем тогда.
Ты прям как Лазарь, приятель, и глаза у Джима светились одобрением. У Джима, которого Том видел от силы десяток раз в жизни и которому готовил обед на свадьбу. Наша рыженькая достойна самого лучшего, сказал ему тогда шеф про Конни, и Джим, кажется, так и не понял, что тот был совершенно трезвым. Только ошалело улыбнулся.
С героями фильмов такие вещи не приключаются, но сейчас Том чувствует себя именно героем идиотского фильма.
В их ресторане сегодня спущены шторы, и табличка на двери гласит "Извините, у нас закрытое мероприятие". Стандартная табличка, значащая также - извините, Конни выплакала глаза; извините, Джим больше не может вам улыбнуться; извините, сегодня мы опустили деревянную коробку на шесть футов под землю, и у нас до сих пор дрожат руки.
Том сидит на заднем крыльце - он не был здесь уже несколько месяцев, вместо него теперь Карлос, и он справляется со своими обязанностями на А с плюсом.
И Тому хочется поблагодарить его за то, что обед на похороны Джима готовил не он.
Он сидит на заднем крыльце, курит. Рядом на ступеньках лежит трость. Ее тоже достал Джим. Как и костыли, которые по-прежнему стояли в кладовке, как и инвалидное кресло.
Джим не попросил ни цента - ни разу, - за все это.
"Мне тебе ноги еще раз сломать, чтоб ты унялся, а? Засунь свои деньги туда, откуда взял".
Нет, конечно, Джим не был ему ни приятелем, ни другом. Джим просто таскал в карманах надежду целыми мешками и раздавал ее бесплатно всем желающим. И очень злился, когда ему пытались за нее заплатить.
- Ты как, приятель?
Карлос вытирает ладони полотенцем, и голос у него усталый. Впрочем, сейчас такие голоса у всех. Уже неделю такие голоса - по всему городу. Наверное, по всему штату. Возможно, по всей стране. Том не хочет об этом думать.
Он пожимает плечами - он нормально, он не Конни, не родители Джима, которые не смогли приехать на похороны, потому что у отца случился сердечный приступ, и мать не могла оставить его в больнице, не друзья Джима с работы - живые и целехонькие, чувствующие себя одновременно до чертиков счастливыми и до боли виноватыми в этом перед Конни.
Карлос садится рядом, вытаскивает из нагрудного кармана пачку сигарет.
- Дерьмовые настали времена, а?
Том пожимает плечами.
Из зала до них доносится голос Морриси. Любимая песня Джима играет в сотый раз за вечер, и Тому кажется, к сто первому он сам начнет рыдать.
"Умереть рядом с тобой - самая восхитительная смерть".
От этой строчки его начинает тошнить, и он думает про худенькую рыженькую девушку с черными провалами под глазами, про то, как сейчас она сидит во главе стола, за которым два года назад они сидели вместе с Джимом, смеялись, улыбались и целовались. И играла та же самая песня. И под вечер пьяный вдрабадан жених - точнее, уже муж, - спел ее сам, и это было самое трогательное зрелище из жизни влюбленных людей по эту сторону телевизионного экрана, какое Том видел за все свои почти двадцать пять лет.
Он встает, опираясь на трость, и возвращается на кухню.
Морриси поет про свет, который никогда не гаснет, и больше всего на свете Тому хочется, чтоб так оно и было.
Чтоб был хоть какой-нибудь свет, который все же не погас.
Хоть где-нибудь. Пожалуйста.
Тому кажется, что все они сейчас терпят кораблекрушение.
- Я все сделала неправильно.
Они стоят на заднем дворе вдвоем с Конни, между двух мусорных контейнеров, Том прислонился спиной к стене, льет дождь, и он обнимает ее одной рукой и собственным пиджаком. Правда, Конни и так кажется мокрой насквозь - от слез.
У нее дрожат пальцы, и сигарета едва не прожигает Тому рубашку.
- Я сделала все неправильно. Он не хотел так. Мы, - она шмыгает носом, и Тому жаль, что он не может погладить ее по волосам, потому что обе руки заняты, - мы как-то, знаешь, болтали обо всем... Он любил поболтать о всяких глупостях. И вот - про похороны...
У Тома почему-то холодеет в желудке.
- Он не хотел так. Он не хотел никаких людей, никаких сборищ. Давай ты просто сожжешь меня - представляешь, так и говорил... Сожжешь и развеешь где-нибудь над океаном. Хоть в Голливуде.
У Тома сжимается сердце.
- А я что натворила... Я никогда его не слушала.
Том закрывает глаза и чувствует, как по лицу падают капли. Конни затягивается, прикрывая сигарету ладонью, прижимается к нему сильнее, и Том чувствует, что ее трясет.
- Я тогда засмеялась. Сказала ему, что он дурак... А это я дура. Это я дура, Том. Только я.
Кажется, он произносит это позже, чем до него доходит, что именно его слова значат:
- Ну, еще не поздно.
Конни смотрит на него с непониманием и детской надеждой, как будто сейчас он достанет ее Джима - живого и здорового, - из рукава, будто кролика.
- Океан, Голливуд, еще не поздно.
- Он лежит в земле, и все мои сбережения ушли на то, чтоб его закопать.
Голос Конни врезается в его мысли, и они разбиваются, как волны о каменную дамбу.
- У меня есть деньги.
- Я не смогу этого сделать.
- Тогда я сделаю за тебя.
Конни отходит от него и смотрит Тому прямо в глаза, и ему кажется, она видит его насквозь.
У Конни дергаются губы, и Том думает, что зашел слишком далеко, что не имел право всего этого говорить, что должен был заткнуться еще несколько минут назад. А теперь у Конни дергаются губы, и если она снова начнет плакать, он расшибет себе голову о каменную стену.
Конни смотрит на него в упор, и в ее глазах плещется целый океан слез. Но она так и не начинает плакать.
Просто кивает и добавляет - охрипшим шепотом: - Это самая бредовая идея в моей жизни, но...
Конни осекается, и Тома, наконец, покидает гнетущее чувство того, что все вокруг - идиотский фильм.
Это слишком невероятно для того, чтобы быть чьей-то идеей.
Это слишком неправдоподобно, чтоб быть хоть чем-то, кроме жизни.

- Вы насовсем? - говорит Конни, когда они возвращаются на кухню.
Том набрасывает пиджак на крючок рядом с конвекторной печью, чтоб просушить, и оборачивается к ней.
- Вы насовсем уезжаете?
Он еще никому ничего не говорил, он даже не собирался, но почему-то его не удивляет то, что Конни все поняла сама.
Так что Том просто кивает - и обнимает ее одной рукой, опираясь на трость, когда Конни утыкается мокрым лицом ему в грудь.
- Знаешь, - от ее шепота Тома пробирает дрожь, она поднимает голову и упирается острым подбородком куда-то ему в ребра, - Джим ведь ненавидел ту песню на самом деле. Ему просто казалось, что это романтично. А на самом деле он любил Майкла Джексона.
Конни смеется, и Том смеется в ответ, и знает, что вот теперь - они все спасены.
Потому что это не кораблекрушение.
Просто шторм.

(Эрик пек хлеб. Каждое воскресенье. В этом было что-то безумное, на самом деле; каждое воскресное утро Конни находила его на кухне, раздетого по пояс, он замешивал тесто голыми руками, весь обсыпанный мукой и то и дело чихающий с дурацкой счастливой улыбкой.
Эрик пек хлеб, его отец пек хлеб, его дед пек хлеб. Эта кухня пахла хлебом каждое воскресное утро с тех пор, как когда-то очень давно семья Эрика переехала сюда, в Нижнюю Нормандию.
Пусть на карте она и была сверху.
На третьи или четвертые выходные здесь Эрик отвез ее в Кольвиль-сюр-Мер, на американское военное кладбище.
Была весна, может, апрель, сейчас она уже не помнила, это было чертовски давно, и поля были усыпаны красными маками, словно каплями крови.
Кажется, после они сидели на берегу моря несколько часов, и Эрик молчал.
Это было самое лучшее в нем.
Он умел молчать. По-настоящему.
Может быть, первый человек в ее жизни - после Джима, конечно. Может, вообще единственный из оставшихся на земле, по-настоящему умеющий молчать. Так, что ты можешь не думать о том, насколько сильно его тяготит то, что ты лежишь на песке и плачешь без всяких чертовых слез.
И что он не тронет тебя ни на секунду раньше того момента, когда тебе это будет нужно. И не опоздает ни на одну, точно так же.
Эрик умел молчать и делать все вовремя.
Больше у него с Джимом не было ничего общего.
Кажется, в их второе или третье свидание - это был Париж, она доучивалась последние недели, он просто слонялся по столице, - Конни говорила о Джиме так много, что в конце концов Эрик изъявил желание с ним познакомиться.
- Он умер, если я не сказала.
- Ты не сказала. Но я знаю.
Может быть, после этого он мог уже никогда и ничего больше не говорить. Потому что в этот момент Конни все уже было ясно.
Может, в этот момент она уже знала про эти воскресные утра со свежими хлебом. И даже про то, что во сне у него приоткрывается рот.
Сейчас Конни кажется, это было несколько тысячелетий назад. В мезозое, может быть. Или там еще когда.
Сейчас ей кажется, никакого Центрального парка никогда не было.
Никогда не было никакого всемирного торгового центра.
Ничего не было, на самом деле.
Был только Джим - и она сама. И тот вечер десятого числа, когда он обнял ее, уже лежа в постели, и спросил, как бы она назвала ребенка, если б они вдруг его завели.
Она уже десять лет не могла вспомнить, какое имя тогда сказала. Ей очень хотелось спать, на самом деле.
На следующее утро он ушел раньше, чем Конни проснулась.
Ей очень хотелось вспомнить это чертово имя. В конце концов, это было последнее, что Джим от нее услышал.
А потом она проснулась здесь.
На берегу моря, в другом мире, в другой жизни, воскресным утром, пахнущим свежим хлебом.
Эрик отвез ее на военное кладбище, а потом они сидели на берегу моря, а потом она плакала, а потом закатала джинсы и бродила по воде, а он бродил рядом и держал ее за руку.
Может, тогда она послушала Моррисси - Эрик любил Моррисси, у Эрика Моррисси был в плеере, и это почему-то вообще не было странным, - первый раз за все эти сто тысяч лет.
Конечно, она все ему рассказала, и все это звучало так грустно, словно это был сценарий мелодрамы, и ей было тошно, потому что жалости... Какая к черту жалость.
- Моя мама расплакалась, когда увидела, как врезался первый самолет.
Кажется, это было единственное, что Эрик вообще тогда ей сказал. Ну да, конечно, все телевизоры в мире тогда, миллион лет назад, показывали только это.
Ей тридцать три, Эрику тридцать пять, у нее - никого, у него - только она.
В какой-то момент она поняла, что сама познакомила бы его с Джимом.
Они втроем могли бы здорово помолчать о чем-нибудь.
В последнее время она только иногда думает о том, что было бы, если б они вдруг завели ребенка - тогда, миллион лет назад, с Джимом.
Она не помнит имя, но теперь думает, что назвала бы его Эриком.
Поля в Нормандии усыпаны маками, воскресенье пахнет свежим хлебом, Эрик похож на моряка.
Ей все равно, состарятся ли они вместе.
Последние несколько столетий Конни не верит в существование времени.
Том Синклэр присылает открытки - и даже сейчас все еще иногда пишет с ошибками.
Ей хочется думать, что у Тима, шефа и Карлоса все в порядке.
- Сделай погромче, пожалуйста. У меня руки в муке.
Конни, на самом деле, в последнее время даже не различает, на каком языке они с Эриком разговаривают.
У него старый магнитофон - с отделениями для двух аудиокассет, и где-то на чердаке их валяется целая коробка. Конни делает погромче.
Эта песня была старой даже тогда, в другие далекие времена.
Это как отель "Калифорния".
Иногда она думает, что в конце концов, ей удалось не только выписаться, но и уехать.)

Тим

Первые несколько дней после трагедии он старается вести себя как обычно, и даже спит вроде бы без кошмаров – по крайней мере, не просыпается по ночам, как бывало раньше, после смерти отца – но окончательно до него доходит, что что-то в их с Томом жизни сложилось, как карточный домик, когда Том говорит ему: завтра похороны, нам на них нужно быть. Он никогда этого Джима и в глаза не видел, да и с его женой сталкивался только раз или два, а между тем у Тома такое выражение лица, будто его ударили под дых, и Тим понимает, что, в сущности, преступно мало знает о своем брате - о том, что с ним происходит за пределами их квартиры, какие люди составляют его круг общения, кто еще для него важен. И у Тима дрожат руки, когда он утром застегивает запонки, и он думает – меня не было здесь, когда все произошло, зато был этот Джим, а я даже не сказал ему спасибо, преступно, преступно мало времени, меня не было с Томом даже в этот раз, а Джим, который тогда помог, погиб; и он сам даже толком не понимает, к чему ведет, пока в голове у него не звучит его же собственный ехидный голос – конечно, Тимми, лучше сразу скажи, что и чертовы башни ты взорвал. А потом он видит, как дрожат руки у самого Тома, когда он пытается бриться, и все это «я» меркнет и стыдливо прячется в самую глубину. Причем тут я, думает Тим, садясь в машину, причем тут вообще я. Я-то жив.
И на похоронах он не может смотреть никому в глаза, но от него этого, кажется, и не требуют – Том успокаивает Конни, остальные тоже чем-то заняты, и Тим незаметно отходит в сторону, туда, где начинается полоса деревьев, и сидит там, пока не начинается церемония прощания, но даже на ней он стоит где-то в задних рядах, а не рядом с Томом, с одной стороны, чувствуя, что не имеет никакого права и повода стоять ближе, с другой – зная, что если сейчас позволит себе приобщиться к одному большому горю всех этих людей, то задохнется просто там, на месте. Надо как-то жить дальше, думает Тим, и почти даже убеждает себя, что после такого еще долго не случится ничего страшного, по закону вероятности, надо всего лишь обратиться к статистике, каждый спасается чем может – но к могиле, чтоб бросить горсть земли, подходит Том, и Тим вдруг зачем-то представляет, как у него подкашивается нога, и он летит туда, вниз, в яму. И все остатки самообладания Тима летят следом. И хоть вот он, Том, стоит здесь, живой и почти здоровый, на Тима наваливается всё это разом – то, что это вторые похороны в его жизни, а первые были мамины; приступ эпилепсии у Нади, когда они сидели в аудитории и боялись выйти на улицу, и чувство полной беспомощности, когда ему показалось, что она умирает; белое, без кровинки, лицо Тома, когда он вернулся домой 11го числа – и возвращался-то как, нет, чтоб бежать со всех ног, нет же, вошел осторожно и медленно, то ли как нашкодивший пацан, то ли так и делая вид, что ничего не случилось, то ли просто боясь увидеть что-то дома; Тима бъет все это как обухом по лбу, и если бы он мог, то убежал бы отсюда со всех ног, и бежал бы до тех пор, пока не почувствовал бы себя в безопасности; но всё, на что он способен – это пробраться сквозь толпу (Джим, наверное, был отличным парнем, раз столько людей пришло с ним попрощаться), и в страхе вцепиться Тому в руку, как цеплялся когда-то в детстве, только уже не за ладонь, а крепко сжав чуть пониже локтя, а когда Том поворачивает голову и смотрит на него, Тиму на мгновение кажется, что он уже бежит.


***
Это такой до чертиков знакомый диалог.
- Тимоти, у тебя проблемы дома. Не хочешь мне о них рассказать?
- Если вам кажется, что у меня проблемы, расскажите мне о них сами.
Разве что в кабинете у психолога он мог сидеть на ручке кресла, болтать ногой и огрызаться – что взять с трудного подростка? – а здесь он стоит перед Надей чуть ли не по стойке «смирно» и чувствует себя полным идиотом, потому что меньше всего ему сейчас нужен этот разговор, больше всего хочется молча развернуться и уйти, но он почему-то стоит перед ней и слушает ее настойчивые убеждения. Хотя, если совсем по правде, Тим не чувствует ничего.

Тим не чувствует усталости. Накануне он ложится спать в восемь вечера, и, когда Том обеспокоенно трогает его за плечо – мал… мелкий, ты живой там? – он только кивает, мол, все нормально. Не скажет же он ему – да, Томми, видишь ли, мне теперь ничего не надо учить, я не хожу на пары уже неделю, я решил похерить все, чего мы таким трудом добивались. Сейчас – точно не скажет, просто потому, что они не разговаривают сейчас о чем-то более важном, чем меню на завтрак. Спрячь голову в песок, и проблема пропадет, ага, как же, - думает Тим, машинально закусывая костяшки пальцев и накрываясь одеялом, - а если уж решил довести его до сердечного приступа – дай этому всему еще хоть пару несчастных дней.

Тим не чувствует сожаления, когда ему наконец выдают на руки стопку документов. Все сожаление испаряется еще неделю назад в день траурной линейки, когда он вдруг понимает, что между ним и этими людьми, читающими напыщенные торжественные речи с бумажки, расстояние больше, чем до Луны. Да вас там и близко никого не было, придурки, шепчет про себя Тим, вас это и краем не затронуло, какое право вы имеете на своё «а ведь там мог бы быть и я», мог бы – еще не был; а потом в подсобке он заикается об этом Наде - потому что невозможно же промолчать, когда перед глазами только и стоят, что бледный, как простыня, Том и плачущая Конни, и не знакомый, но мертвый Джим. Надя смотрит на него водянистым взглядом, и Тиму на секунду становится страшно – вдруг именно у нее что-то и случилось, а она просто держит это в себе – хотя глупая, конечно, мысль, предположить, что она будет что-то держать в себе. Но аспирантка всего лишь презрительно кривит губы.
– Тим, ты не патриот. Понимаешь, горе всей нации – это горе каждого. Каждый из нас в каком-то смысле умер вместе с теми, кто остался там под завалами. Как ты не понимаешь этого.
- Тим, ты эгоист, - добавляет она чуть позже, когда он, обычно сдержанный, вдруг ни с того, ни с сего отвечает: да мне плевать на каждого и на страну плевать, и на их фальшивую скорбь тоже плевать. – Ты как маленький ребенок сейчас – моё важнее, я, я, я. Знаешь что-то, кроме этого слова? Я, прости, не заметила, чтоб Том умер, прости, пожалуйста, говорю же. А ты выглядишь, как оскорбленная английская королева.
- Тимоти, ты трус, - уже практически кричит она, когда Тим, улыбаясь, садится за стол и пишет прошение об отчислении, - ты думаешь, что уедешь, и где-то сейчас будет спокойнее? Ты понимаешь, какое будущее у тебя может быть? Сейчас на нервах абсолютно все, а ты что, слабак?
Тим едва сдерживается, чтоб не ответить – а еще я, судя по всему, не мужчина, ведь это ты в книжке по психологии прочитала, что мужчин нужно брать на слабо, да?

- Еще не поздно передумать, - говорит она, кивая на пакет с документами. – Сдай их обратно, скажи, что перенервничал. Тебя примут обратно. Если у тебя какие-то проблемы, поговори с психологом, пожалуйста.
Тим стоит перед ней чуть ли не по стойке «смирно», слушает и ждет: скажи она простое – Тим, я тебя люблю, останься – он бы, конечно, не остался, но, по крайней мере, исчезла бы между ними та грань, которая делает их сейчас чужими, ни капельки не близкими людьми. Но Надя предпочитает давить на сознательность; и Тим чувствует себя полным идиотом из-за своих дурных ожиданий, а потом, дождавшись все-таки, пока она скажет хоть что-то человеческое, понимает, что не чувствует уже ничего.
- Ты сам знаешь, что случилось с твоим прошлым. Дай своему будущему шанс. Не потрать его на бессмыслицу, Тим. Это только твоя жизнь. Только твоя.
- Пусть и бессмыслица. Но тоже - вся моя, - устало отвечает он, и ни слова больше не объясняет, даже не обращает внимания, что в воздухе непроизнесенным остается имя Тома – или ему это только кажется.

Прости меня, мама, я не вырос патриотом, - Тим подымается на свой этаж пешком, не на лифте, и каждое слово гулко ударяется у него в голове в такт каждой новой ступеньке, - я не вырос верующим, я не вырасту профессором, прости меня, мама.
Том сидит, листает счета. Тим кладет документы из института ему на стол поверх всех бумажек и садится рядом, просто на пол, и кладет голову ему на колени.
- Давай уедем, а, - бормочет он Тому в штанину, и эти слова означают – я больше не могу прятать голову в песок, и, вопреки любому здравому смыслу, Тим надеется, что больше никаких слов не понадобится.

Том

Тим уже спускается по лестнице. Лифт не работает с прошлой ночи, кажется, там какие-то неполадки - Том слышал голоса монтеров и, кажется, кого-то из соседей.
Их это больше не касается.
Тим спускается по лестнице, и у него не стучат каблуки ботинок, как стучали последние месяцы, когда он уходил на лекции, или в библиотеку, или на семинары, у него еле слышно пружинят подошвы кроссовок. У него на спине рюкзак, и у Тома - тоже, и оба они практически налегке. Примерно с теми же вещами, какие брали, когда уезжали из ЛА.
У соседей сверху тихо играет музыка, и Том разбирает слова не сразу.
Это чудесная жизнь. Чудесная жизнь... Чудесная...
Из-за перекрытий и потолка Том слышит голос, мало похожий на солиста Black.
В какой-то момент ему кажется, он слышит самого себя.
Оглядывает в последний раз освещенный тусклой лампочкой коридор их когда-то такой желанной квартиры с окнами на Центральный парк и слушает самого себя, поющего о том, что для того, чтоб стать счастливым, нужен друг.
А друг - это ведь почти брат.
А брат...
- Ты идешь? - доносится снизу голос Тима, и Том собирается крикнуть в ответ, и в этот момент на пол падает первый луч восходящего солнца. Как это и бывало каждое утро, когда он, матерясь, поворачивался на другой бок и, не открывая глаз, дергал шнурок на жалюзи - солнце слепило по глазам с пяти утра, а вставать ему было отнюдь не так рано.
Луч, прочерчивающий дорожку от окна через распахнутую дверь их комнаты, через коридор, на лестницу, туда, вниз, к Тиму.
Том щелкает выключателем.
Том закрывает дверь.
Не нужно бежать и не нужно прятаться.
Это чудесная жизнь.
- Я пришел, - говорит он, прихрамывая и медленно спускаясь за Тимом.
О том, что трость осталась лежать рядом с вешалкой для верхней одежды, в коридоре, он вспоминает на улице, когда правой руке вдруг начинает чего-то не хватать. Руке. Пальцам. Не колену.
Он сует ладонь в карман и достает сигареты.
- Будешь?
Тим молча протягивает руку.
Они не бегут, они уезжают.
Между первым шагом и второй затяжкой Том наконец-то понимает, в чем заключается разница. Но словами выразить ее все равно не может. Да и не нужно это.
Слова теперь вообще не нужны.


Рецензии