ОГНИ РИМА

                Альберто Моравиа
                ОГНИ РИМА
                (Перевод с итальянского: Моисей Борода)
 
После нескольких месяцев в поисках работы я нашёл место в расположенном на via Marsala, прямо у вокзала, баре-кофейне Сабатуччи – большом заведении, с кофейными жаровнями, цинковой стойкой для приготовления фирменных кофейных смесей, витринами с кофе разных сортов и другими колониальными товарами. Дальше, в глубине, среди мешков с кофе из Санто-Доминго и Пуэрто-Рико, стояли столики клиентов.

Сабатуччи – приземистый, коренастый, с длинным, свирепого вида лицом, грубый и немногословный – занимался, вместе с двумя помощницами, продажей, а я и светловолосый придурковатый парень по имени Иджинио, были барменами. Работа наша проходила с утра до вечера в одних и тех же заученных движениях: ставить кофейные чашечки в машину, поворачивать рукоятки, разливать кофе в чашечки, подавать их клиентам, обтирать специальной тряпкой стойку и саму машину, ополаскивать чашечки. Движения эти заучиваешь быстро, и через день-два совершаешь их механически, почти не глядя на то, что делаешь. Руки делают одно, а глаза смотрят в другую сторону.

К счастью, бар Сабатуччи не был похож на кафэ-бары для маленьких служащих – заведения, в которых, в определённый час, видишь одни и те же лица, одних и тех же людей, которые, выпив в полном молчании свою чашечку кофе, уходят. То, что наш бар был близко к вокзалу – сквозь витрину мне была видна окрашенная в красный цвет вокзальная стена – делало его чем-то вроде морского порта; для такого человека, как я, склонного наблюдать за людьми, развлечений хватало – в театр не ходи.

В бар приходили самые разные люди – кто в ожидании поезда, кто – автобуса. Частыми гостями были всякого рода торговцы, маклеры, торговые агенты – все из провинции, по пути в Рим – простые, грубые, неотёсаные, словом, мужики, деревенщина, безвкусно одетые, но с бумажниками, туго набитыми деньгами.

Чаще всего они выпивали свой кофе стоя, но нередко садились вчетвером-впятером за столик и сидели час-другой в пальто и надвинутых на глаза шляпах, обсуждая в тиши и спокойствии свои дела.

Разумеется, я смотрел на них, но в полном молчании, не делая никаких замечаний: Я был барменом, а дело бармена, как известно, обслуживать клиентов.
Сабатуччи мне постоянно наказывал: "Никаких разговоров с клиентами. Заговорят с тобой – ответь, но первым не заговаривай никогда. И в особенности – никаких разговоров с женщинами".

Чтобы понять это последнее предупреждение, надо знать, что заходившие в наш бар мужланы-торговцы с туго набитыми кошельками зазывали к себе обычно какую-нибудь бедную девушку, такую же грубую и неотёсаную, как они сами, вытолкнутую голодом из меблированных комнат на Макао, и теперь, стоя на перроне, предлагающую себя, чтобы заработать на хлеб.

Но наказ Сабатуччи не заговаривать с женщинами был лишним, поскольку эти женщины не были для меня ничем, да и потом, я вообще застенчив до робости – кроме всего прочего, из-за моего заикания. В обычные дни оно незаметно, но стоит подуть сирокко, как заикание меня просто доканывает. Вот я и спросил Сабатиччи в ответ на его наказ: "Как же я, заика, стану заговаривать с женщинами?" А он на это: "Тем лучше. Будешь, значит, молчать".

Ну, вот.

Жизнь, знаете, похожа на торт, на каждом куске которого выписано буквами из сахара и сливок женское имя. На моём куске торта, на куске торта моей жизни в ту пору, когда я работал у Сабатуччи, было написано имя Друсилла.

В один прекрасный вечер она появилась в нашем баре и, к моему несчастью, с тех пор приходила и приходила туда, и перестала там появляться с того самого дня, когда ушёл оттуда я.

В тот вечер, когда я впервые её увидел, в баре сидела за столиками небольшая группа торговцев, обсуждавших за кофе свои дела.

Друсилла пришла, села за столик неподалёку от их компании, заказала кофе, достала из сумочки бульварный журнальчик и углубилась в чтение.

Но что делается с мужской компанией при появлении красивой женщины! Стоило Друсилле появиться, как эти торговцы бросили обсуждать свои дела и переключились на неё.

Один из них, сидевший к ней до того спиной, прервав разговор, стал исподтишка, через плечо, её рассматривать. Другой, который сидел к ней ближе других, поперхнувшись очередным словом в разговоре, полуобернулся и смотрел на неё, разинув рот. Третий вообще обернулся к ней всем туловищем и стал в открытую, нагло разглядывать её с головы до ног.Друсилла же, как будто всё происходящее её не касалось, продолжала спокойно, с выражением достоинства на лице, читать журнал.
Но знаете: женщина чувствует взгляды, которые на неё бросают, кожей. И вот Друсилла медленно перевела руку от журнала к себе на колено, чтобы все видели, какая у неё нежная, красивая рука.

Бросил взгляд на Друсиллу и я.

Тёмно-коричневые, зачёсанные за уши волосы, невыразительный взгляд чёрных с блестящим отливом глаз, напоминающих глаза животного, красивые брови, нос с сильной горбинкой, красные губы, бледное удлинённое лицо.

Её походка, когда она – рослая, хорошо сложённая – шла с высоко поднятой головой по залу бара к столику, напомнила мне походку крестьянок, несущих на положенной на голову подушке наполненный водой кувшин.

Потом я увидел, как кто-то из торговцев, желая завязать с ней разговор, предложил ей сигарету; она с улыбкой – зубы у неё были ослепительной белизны, как они бывают только у ребёнка или у дикого животного – отказывалась.

Торговцы – грубые мужланы, не привыкшие к отказам приходивших в бар женщин – чувствовали себя оскорблёнными, и смотрели на Друсиллу озадаченно, пытаясь понять, или даже как бы спрашивая её, такая ли она, как те, с которыми они привыкли не церемониться, или не такая. В конце концов они все, кроме одного, встали и, не без того, чтобы в последний раз окинуть Друсиллу взглядом, ушли.

Оставшийся, брюнет маленького роста, закутанный в длиннополое, доходящее ему до щиколоток пальто, с хозяйским жестом в сторону Друсиллы подошёл к её столику и уселся на свободный стул с ней рядом. Она подняла на него взгляд и улыбнулась.
"Ну вот, – подумал я. – Сначала жеманство и 'мы не такие', а потом всё кончается как у всех других".

Через некоторое время я услышал моё имя – "Туллио!" – и подошёл к их столику. Мужлан, говоря вполголоса о чём-то с Друсиллой и не подымая на меня глаз, произнёс: "Кофе с молоком и пирожные!"

Надо сказать, что бар-кофейня Сабатуччи была знаменита во всей округе своими печёными изделиями. Настоящая римская выпечка! – не то, чем потчуют народ на via Veneto, где четыре пирожных едва могут составить одно нормальное. Нет, пирожные Сабатуччи были огромными, как следует наполненными кремом и сливками. Наполеоны – пальчики оближешь, ромовые бабы – размером с пробку для бочки.

Я положил на блюдо пять огромных, великолепных пирожных, поставил рядом большую чашку, кофейник с кофе и молочник, и отнёс это к столику Друсиллы.

Мужлан продолжал ей что-то говорить, но она сразу переключилась на пирожные, выбрав самое большое, и начала есть. Он говорил, она ела, и продолжалось это, кажется, без малого десять минут.

Она съела четыре пирожных, выпила кофе с молоком, вполуха слушая говорящего и сказав ему под конец жестом: "нет", сопроводив жест улыбкой и доедая последнее пирожное.

Торговец был взбешен. Он подозвал меня, расплатился и вышел, не попрощавшись с Друсиллой. Она посидела ещё какое-то время, читая свой журнальчик, потом встала и, с явным выражением удовлетворения на лице, высокая, элегентная в своей чёрной блузке и зелёной юбке, ушла.

Вначале я ничего не понял, но потом, когда та же сцена повторилась несколько раз, до меня дошло.

Друсилла вела себя ровно так же, как и в первый день, когда я её увидел: садилась близко к компании мужланов, один из них клевал на эту удочку, угощал её пирожными и кофе – и уходил несолоно хлебавши, униженный, с обломанными рогами.

Прошло время – и мы с Друсиллой подружились, стали даже в каком-то смысле сообщниками. Я выбирал для неё самые большие, до краёв наполненные кремом пирожные, и она поняла, что я это делаю специально для неё, и благодарила меня каждый раз своей особой улыбкой, так похожей на улыбку дикого животного.

Как-то в один из вечеров, когда в баре никого из мужланов-торговцев не было, а Сабатуччи куда-то ушёл, я завязал с Друсиллой разговор, начав его издалека: "Ну вот, сегодня не будет ни кофе с молоком, ни пирожных – увы!"

– К сожалению, – ответила она тихо.

– Ничего, я всё равно подам Вам и пирожные, и кофе.

Она же сразу: А кто заплатит?

– Ну, я угощу Вас.

Она согласилась мгновенно, заметив: Предпочитаю, чтобы угостили меня Вы, чем другие.

– И почему?

– Потому что Вы по крайней мере не просите ничего в ответ.

Так началась наша дружба, именно дружба, ничего больше. В конце концов она пригласила меня прийти к ней домой на завтрак, чтобы, как она сказала, меня отблагодарить. И вот в одно из воскресений, когда у меня был выходной, я отправился к ней.

Жила она в маленьком домике на San Lorenzo у своей тёти, работавшей приходящей прислугой. Занимали они две комнатушки с выходом на террасу, рядом с фонтаном, в котором стирали бельё. Приглашение на завтрак состоявло в том, чтобы поесть вместе то, что ей прислали в пакете из её деревни: большая, деревенской выпечки, булка, немного салями, кусок овечьего сыра и пара сухофруктов.

Ели мы, сидя на железной кровати в крохотной, почти голой комнатке, в которой не было даже шкафа, и всё, что Друсилла имела из одежды, висело на вбитых в стену гвоздях.

Жуя сыр, холодную, жёсткую колбасу, и такие же жёсткие, как колбаса, сухофрукты, запивая это водой из крана, налитой в стакан для полоскания зубов, Друсилла объяснила мне, как ей удаётся жить в Риме, не работая и, с другой стороны, не предлагая себя, как это делают многие другие:

"Я честная девушка, и тот, кто меня хочет, должен на мне жениться. Как я живу? А вот как. Захожу в бар – в Сабатуччи или в какой-нибудь другой похожий, делаю так, что меня угощают кофе с молоком и потом говорю тому, кто меня пригласил, что со мной ничего не выйдет, так как у меня есть жених. Ну, или останавливаю на дороге машину, усаживаюсь, позволяю пригласить себя в тратторию, съедаю пиццу, тарелку спагетти, потом придумываю причину и ухожу одна, назначив моему кавалеру свидание на следующий день – свидание, на которое я, конечно, не прихожу.
Мужчины, в основном, бывают вежливы, и таким вот образом я живу, прокармливаюсь. Ну, а сегодня утром ем то, что мне прислали из дома".

В то время как она говорила – с безмятежностью, перед которой, что называется, язык во рту застревает от удивления – я глядел на неё, на сырую, в зиму непременно холодную, неотапливаемую, голую, без единой мебели, комнатушку, и у меня сжималось с сердце.

Под конец я спросил Друсиллу: А твои родители, чем они занимаются в своей деревне?

– Содержат тратторию, дела у них идут хорошо.

– Но тогда разве не лучше было бы тебе оставаться дома, быть вместе с твоей семьёй, чем жить впроголодь здесь, в Риме ?

Она ответила тихим голосом, проговаривая слова быстро-быстро, как говорят кретьянки:

– Ты скор говорить так, потому, что всегда жил в Риме. А ты знаешь, что такое жить в Campagnato, ты знаешь? Здесь, в Риме, есть всё – магазины, кино, кафе, машины, улицы, полные народа, везде горят огни, везде огни, а в Campagnato нет ничего этого. Ложишься спать с курами и встаёшь с курами. В шесть вечера на дорогах уже темно. И ты не видишь никого, кроме крестьян.

– Но, послушай, что же ты собираешься делать дальше?

– Останусь в Риме. В один прекрасный день, может быть, что-то подвернётся, что-нибудь да произойдёт.

Это "что-то" произошло – но совсем не то, чего ждала Друсилла.

В один из вечеров, когда она сидела у нас в баре – как обычно, в ожидании, что её кто-нибудь пригласит – вошёл какой-то субчик, типичный деревенский торговец, со злым выражением на заострённом как у куницы лице, одетый в ветровку с лисьим воротником, в брюках, заправленных в ботинки из жёлтой яловой кожи.

Войдя, он сразу направился к столику Друсиллы и без церемоний взял её за руку со словами: "Наконец-то я тебя нашёл. Так-то ты приходишь на свидания. А теперь вставай, и пойдёшь со мной".

Она, смесясь, стала сопротивляться, он же, подлинный мужлан, рванул её за руку, заставляя встать.

В этот час бар был полон до отказа,  вокруг столика Друсиллы мгновенно собрались люди. "Туллио!" – раздался крик Друсиллы.

Услышав её голос, я оставил всё, бросился к ней и заорал на мужлана, проодлжавшего тянуть её за руку: Постыдись! Так обращаться с женщиной. Руки прочь от неё!

– Ты кто ещё здесь такой?

– Я тот, кто тебе говорит, что ты хам, неотёсаный мужик!

– Гляди, с кем говоришь, а то...

– А то? Ну ка, поглядим на тебя, что ты собираешься мне показывать.

Заикаясь больше обычного, я схватил его за лисий воротник и собирался уже бросить на мешки с кофе, когда прозвучал голос Сабатуччи: "Это вы делайте на улице, не в баре".

Кончилось дело тем, что мы оказались в полицейском участке, где Друсиллу и мужлана после официального выговора, освободили. Я же потерял работу, поскольку, я, как сказал Сабатуччи, скомпрометировал доброе имя заведения.

Друсиллу я тоже потерял из вида. Несколько раз мне казалось, что я видел её в саду у вокзала, но это был обман зрения: многие молодые женщины был в такой же, как у неё, чёрной блузке и зелёной юбке.

Со временем я нашёл другую работу – вторым водителем грузового мотороллера; возил в селения, расположенные в Lazio, образцы товаров домашнего обихода. В один из таких рейсов посетили мы и Campagnato, расположенный на via Flaminia. Campagnato, как и следует из его названия, невелик: два ряда домов, пара домов с квартирами, сдающимися внаём, и позади домов – зелёные поля.

Я вспомнил о Друсилле и стал искать тратторию её родителей.

Траттория оказалась большой, тёмной, с тёмными стенами комнатой, в которой стояли грубо сколоченные столы и соломенные стулья. Из окна были видны поля с оливковыми деревьями и виноградники.

Сидя в темноте, я вдруг услышал знакомый голос, заставивший меня вздрогнуть: "Ну, вот, мы и увиделись снова".

Это была Друсилла – в одежде судомойки, в затянутом на талии переднике. "Видишь, как поворачивается жизнь" – сказала она смеясь, обнажив в улыбке белые как у дикого животного зубы – "В Риме меня обслуживал ты, в Campagnano обслуживаю тебя я".

Она поставила на стол то, что у них на этот момент было: макароны с соусом, немного свёклы и кусок буйволиноиго, твёрдого как камень, сыра. Потом она села со мной рядом и рассказала, как закончилась её римская жизнь.

В бар-кофейню Сабатуччи она, после той сцены, больше не возвращалась, но обычную свою жизнь – кофе с молоком, пирожные, пицца за чужой счёт – продолжала.

В один прекрасный день она, однако, встретилась на этом пути с мужланом, который не дал себя провести на мякине и не поверил её обещаниям свидания на следующий день.

Был вечер, он повёз её на своей машине, и они были уже за сотню километров от Рима, на via Flaminia. Они ехали уже среди полей, когда он начал к ней приставать. Она стала защищаться, и после короткой драки он без лишних слов выбросил её из машины на изгородь из колючего кустарника, расцарапавшего ей лицо и руки, и уехал, оставив её в темноте посреди сельской дороги. По счастливой случайности, это место было всего в десяти километрах от Campagnano.

В Риме у Друсиллы не было ничего; чёрная блузка и зелёная юбка, в которых она появлялась, и в которых она оказалась теперь, были единственными вещами её гардероба. И так одетая, с расцарапанным лицом, она доплелась до Campagnano и осталась там.

Но Вы поверите? В конце своего рассказа она сказала мне: "И всё же, как только найду возможность вернуться в Рим, я уеду отсюда". Я: "Но почему?" Она же: "В Риме, даже когда у тебя нет ничего, ты, идя вечером по улице, видишь огни."


Рецензии