Наследница славы

Айя Валодзе

                Наследница славы


Теперь-то я знаю — самые причудливые тени возникают от яркого сияния звезд, потому что по обе стороны дороги призрачно бледнеют силуэты исполинских елей, не освещенных больше ничем: ни луной, ни светом далекой машины, ни отблеском снега, а под их низко нависшими над землей ветвями бродит безмолвный и безликий ужас; чуть слышно шурша белёсой травой, он подбирается ко мне все ближе и ближе, а когда я зову Иеву, то вместо голоса из меня вырывается шёпот... Удивительно, и как это она, та самая Иева, которая только и умела, что жаловаться, заливаться слезами и скулить, сунув голову под подушку, смогла так быстро заключить союз против меня с темнотой и ночными призраками? Что за необъяснимая жестокость вынуждает ее прятаться именно теперь, когда с минуты на минуту со стороны шоссе по столбам и стволам деревьев могут ударить две полосы яркого света приближающегося автомобиля и, делая поворот, тот зальет ослепительным блеском черный тоннель дороги, вырывая из тьмы ноябрьской ночи каждую ее неровность, мерзлую траву, папоротник и гравий, мои опущенные руки и беспомощное лицо. Если мамуля меня здесь заметит, то все пропало: я не догадалась заранее убрать с кухни две опорожненные бутылки из-под выкраденного мной «Токайского», и в придачу у машины разбита фара, правда, стеклышко и лампочку я заменила, но это бесполезно. Мама, естественно, начнет читать мораль по поводу винишка, а утром непременно наябедничает Августу — сегодня воздержится, ибо тот наверняка опять возвратится, изрядно набравшись, как это с ним обычно и случается после его банкетов. На обратном пути он, как правило, отключается и спит мертвецким сном, не в состоянии что-либо видеть, слышать и соображать. Но уж завтра до него, как пить дать, дойдет, почему не горит фара, и тогда только держись... За свою «Волгу» Август трясется так, что куда там меня, даже маму и ту не подпускает близко к рулю, хоть сам раньше уже не раз едва не разбивал машину вдребезги. Но теперь это исключено, так как с попоек их привозит или такси, или водитель со студии.
Так пошло с того самого момента, когда однажды посреди ночи меня разбудил яркий свет, и рядом с моей постелью я увидела маму: она дрожала всем телом, а по ее красиво накрашенному лицу текли обильные безудержные слезы. Все двери мамуля оставила распахнутыми настежь, и вместе с леденящей прохладой со двора до меня доносился приглушенный расстоянием шум работающего мотора. Было ясно и без слов, что произошло нечто ужасное, и я, как была в пижаме и тапочках, так и выскочила за двери, а затем через двор — на дорогу. Белый силуэт автомобиля сливался со снегом, лишь приоткрытая передняя дверца обозначилась темной полоской, и в этой щели виднелась неподвижно висящая в воздухе нога Августа. С замирающим от страха сердцем я осторожно раскрыла дверцу до конца, зажгла свет, и тут ко мне внезапно пришло такое облегчение, что я даже разревелась: Август всего-навсего лишь сладко спал — галстук его съехал набок, очки свалились вниз, а лицо застыло в неописуемом блаженстве. Я щипала и тормошила его до тех пор, пока он более или менее не очухался, и тогда я смогла дотащить его до дома. Мамуля бросилась навстречу и, кутая меня в свою шубу, сквозь всхлипы рассказала, как прямо на них неслись фары, при свете которых она заметила, что глаза у Августа закрыты и он безмятежно клюет носом; в отчаянии она ухватилась сбоку за руль, и огромный корпус грузовика, визжа тормозами, пролетел мимо, а наша машина врезалась в сугроб. Из кабины грузовика выскочил водитель, этакий верзила, чья физиономия зловеще промелькнула при свете габаритных огней. Рванув на себя дверцу, он рявкнул прямо маме в лицо: «Буржуи проклятые!» — но Август лишь недоуменно хлопал глазами, а чуть позже, уже у самого дома, опять клевал носом.
Та ночь врезалась в мою память во всех мельчайших подробностях: я помню и живописную синюю мглу за окном, и холодный отблеск лампы на кафельных стенах кухни, и странную перемену в мамином лице, мгновенную, неожиданную перемену, от которой под утро не осталось и следа, но тогда, ночью, та неумолимо предвещала о надвигающейся старости. Помню потому, что с той минуты в наших семейных отношениях нарушилось какое-то незримое равновесие. Я почувствовала, что надежность, основанная на слепом доверии к маме и Августу, начинает ускользать, как уходит твердь из-под ног, если тебя вдруг понесло течение, и тогда остается, полагаясь лишь на свои собственные силы и умение, броситься вплавь, В ту ночь я впервые поняла, что не вечно они будут мне спасением и опорой, а в будущем и на меня ляжет ответственность за всех нас, за маму и Августа в том числе.
В тот момент казалось само собой разумеющимся, что именно я снимаю туфли с ног Августа, накрываю его одеялом, подкладываю под голову подушку, а после сижу у маминой постели до тех пор, пока, засыпая, она не пробормотала: «Машину бы... надо...» Все было ясно и без слов: нельзя же бросить «Волгу» посреди дороги. Откровенно говоря, я уже давненько краешком глаза поглядывала на нее, хотя о тайных своих желаниях не смела и заикнуться. И вот в первый раз я не только могла, но и была обязана усесться за руль машины Августа. И я все это проделала с большим наслаждением и, на мой взгляд, довольно-таки профессионально. Ведь несметное количество раз я видела, как Август включает скорость, отпускает сцепление, и автомобиль плавно трогается с места. Тут любой на моем месте давно бы всему научился, не то, что я со своей превосходной зрительной памятью.
И в самом деле, не глаза у меня, а электронная система: стоит мне перед экзаменами мельком пробежаться глазами по конспектам — могу потом шпарить целыми абзацами слово в слово. Одни преподаватели думают, что я списываю, другие — что зубрю, ну и пусть! Все равно мои фотографирующие глаза смотрят с доски отличников на каждого, кто заходит к нам на факультет. И на Сафонова тоже. Вообще-то он к нам заглядывает изредка, потому что юристам он лекций не читает, а все свои занятия проводит на истфаке. Вот там я его и поджидаю каждый второй четверг месяца после обеда, когда заканчиваются консультации у заочников, и часть пути, мимо магазина «Сакта», затем через парк имени Кирова мы идем вместе. Сафонов давно уже привык к тому, что я его сначала жду, а потом молча шагаю рядом.
Около месяца назад я, подкарауливая Сафонова, нарочно встала немного подальше, чем делала это обычно, и принялась оттуда наблюдать, что же произойдет. Увидев, что у стендов меня нет, он стал замедлять шаг, пока на лестничной площадке не остановился окончательно и, сделав вид, будто бы что-то забыл, развернулся и потопал обратно на кафедру. Минут через пять он снова появился в коридоре, уже не разыскивая меня взглядом, но когда я привычно выскользнула рядом, то лицо Сафонова стало нежнеть прямо на глазах, и я влюбилась в него еще сильнее.
Когда на улице невероятно скользко или дует сильный ветер, Сафонов легонько придерживает меня за локоть, и тогда я радуюсь тому, что прохожие бросают на нас двусмысленные взгляды: они, должно быть, принимают меня за секретаршу и любовницу Сафонова, а его самого — за генерального директора, потому что он удивительно смахивает на генерального. У Сафонова имеются две слабости: история двадцатых годов и его собственный крошка внук. Болтают, что он вообще помешан  на  малышах  и,  принимая экзамены у студенток, постоянно интересуется, есть ли у них уже кто-нибудь, а если следует утвердительный ответ, то даже самым бестолковым ставит тройку и отпускает домой. Я, правда, не знаю, так ли все это на самом деле, поскольку экзаменов Сафонову не сдавала и знакома с ним лишь потому, что в первом семестре он временно замещал нашего преподавателя. Наткнувшись в списках на мою легендарную фамилию, Сафонов тогда молча, одними только глазами спросил меня о том же самом, чем обычно интересуются все, и я в ответ, не произнося ни слова, кивнула головой: да, да, я и в самом деле та самая Спелмане, внучка партизана Эрнеста Спелманиса и дочь героя Отто Спелманиса. После этого случая Сафонов стал всегда здороваться первым и при встрече постоянно затевал разговор; читая лекции, он нередко задерживался на мне взглядом. Я тоже всегда смотрела ему прямо в глаза и твердо верила, что с Сафоновым я не стану валять дурочку, как до этого с Марисом и Индулисом, хоть и понимала прекрасно: надеяться мне не на что. Действительно, на что, если через десяток лет от него останутся только египетские развалины? Итак, каждый второй четверг я торчу у стендов с расписанием занятий, и окружающие настолько к этому уже привыкли, что перестали проявлять какой-либо интерес к моей особе и негодовать. Когда они проходят возле меня, такой молчаливой и грустной, то в их глазах нет-нет да промелькнет искорка сочувствия, и даже декан больше не прикидывается, что не замечает меня, вежливо справляется: «Как твои успехи, Илона?» — тогда от благодарности я готова разрыдаться. Во мне ведь тоже есть гордость, хоть кое-кто и противоположного мнения.
Вот только что обо всем этом думает сам Сафонов, я без понятия. Порой он рассказывает о двадцатых годах, порой о своем внуке, придерживая рукой фетровую шляпу, если ветер силится ее сорвать. О моих знаменитых родственниках он никогда не расспрашивает, а сама я этой темы не касаюсь. Мне совершенно не нравится хвастать дедом и отцом, потому что те, кто уже о них наслышан, и так меня уважают, а те, кому об этом пока неизвестно, все равно мне не поверят. Когда однажды в порыве откровенности я сообщим этому типу Марису, что улица Спелманиса и школа в Задвинье названы в честь моего дедушки, а корабль «Отто Спелманис» — в честь моего отца, то Марис решил, что я над ним издеваюсь. Тогда и мне пришлось рассмеяться и сознаться в своей глупой шутке; расставаясь у автоматов с газировкой, мы поцеловались, но после этого случая встречаться с ним мне расхотелось.
В это самое время по сценарию Августа снимался фильм, и, в конце концов, пусть в общих чертах я могла представить себе, что же произошло с моим биологическим папашей девятнадцать лет тому назад, поскольку Август для меня лишь функциональный папа, несмотря на то, что носит ту же самую фамилию и приходится моей матери мужем. Почти сразу же после моего появления на белый свет он женился на вдове своего брата, вот почему Иева мне не просто сводная сестра, но на три четвертых еще и родная. Надо признаться в нашей семейке довольно-таки сложные родственные связи. Иногда мне приходит в голову мысль, что Иева родилась немножко раньше, чем положено, но я запрещаю себе думать об этом, ибо так можно додуматься черт знает до чего. Если Август спьяну начинает вести себя по-свински, то я имею право его презирать, потому что он мне не настоящий отец, а мама у меня только одна.
А в фильме «Отто Спелманис» рассказывается о молодом учителе, направленном на работу в школу в приграничном поселке. Однажды ночью, когда скука и тоска по отчему дому выгнали его в поздний час на прогулку, учитель неожиданно заметил двух вооруженных нарушителей, которые, притаившись за дюнами, выжидали, когда пройдет наряд пограничников; его собака залаяла, но учитель даже и не попытался ее успокоить, а начал громко звать караул, хоть и сознавал (по крайней мере в фильме этот эпизод выделен особо — перед глазами Отто проносится вся его двадцатичетырехлетняя жизнь), что этот поступок будет стоить ему жизни. Пограничники задерживают диверсантов и обезоруживают их, но Отто Спелманис остается лежать не двигаясь и вытянув руки вперед, так, словно старался удержать что-то безнадежно ускользающее от него, а с головы героя на мерзлый песок стекала кровь.
Психологический, эффект фильма был сильно испорчен всякими излишествами: это и зверская рожа убийцы, когда тот подбежал к мертвому учителю, чтобы ударить его еще и ногой в живот, это бесчисленные кадры замедленного движения, и много чего другого. Но все-таки в одном месте, где собака, нагнувшись к безжизненному телу хозяина, стала скуля лизать его лицо, в груди у меня что-то оборвалось, и я заревела. Не знаю, было ли мне жалко своего отца, которого я никогда не видела, но просто именно в тот момент я почувствовала, как чертовски не хочется мне умирать. Да еще и потому, что фильм оказался такой дрянью, а Отто Спелманис не имел никакой возможности защитить себя. Я и сама с удовольствием это сделала бы, но не знала как.
Позже в газете появилась рецензия, в которой говорилось о «спекуляции темой», о «дешевеньких приемах мелодрамы», и дважды повторялось слово «конгломерат», о значении которого я узнала из словаря иностранных слов. Август плевался, называл режиссера дубиной, а актера—лопухом. «Такому,— возмущался Август,— только трупов играть. Он всего-то и сумел отлежаться на земле, когда его положили так, как в тот раз нашли Отто...» — и глаза у него на мгновение покраснели.
Потом, уже ночью, когда сон начал окутывать меня, за стеной внезапно раздался жалобный голос мамули:
— Прошу тебя, хотя бы при мне, не говори так о нем...
— Но я тебе и раньше говорил, и теперь повторю: он был дураком!
— Август! — и в тот же миг послышался звон разбитого стекла, они, должно быть, здорово выпили.— Это же непорядочно, это подло!
Сразу же за этой фразой я услышала необычный сдавленный звук — там, за стеной, кто-то плакал, но что это была не мама, то это уж точно. Я накрылась с головой одеялом и заткнула уши: не желала ничего слышать, абсолютно ничего.
После этого случая мне пришло в голову найти доказательства тому, что у мамы все было уже решено еще до появления Августа и он никакой роли здесь не сыграл, и что ей было совершенно безразлично, за кого выходить замуж,— за него или кого-нибудь другого. Поэтому я внимательно просмотрела все старые письма, но ничего такого в них не нашла. А как-то раз, нечаянно выронив из рук шкатулку с мамиными украшениями, бусами, старыми медальонами и другими безделушками, я вдруг обнаружила на полу записку, сложенную вчетверо, что на самом деле оказалось вовсе не запиской, а фотографией, раньше не попадавшейся мне на глаза. И только тогда я задумалась над тем, почему у нас в доме нет ни одной фотокарточки, где мама и мой родной отец были бы сняты вместе, и тут же сама отыскала ответ на волнующий меня вопрос: на этом снимке они были оба молодыми и красивыми; зажмурившись от яркого солнца, они стояли счастливые, обняв друг друга и созданные друг для друга. Не знаю, может быть, мама, оставаясь одна в доме, и разворачивает эту фотографию, но ведь потом ей приходится смотреть на Августа, а он такой старый и пузатый.
Но как бы там ни было, Август сорвал за картину солидный куш и теперь до киностудии добирается не на автобусе, а на собственной «Волге». Делать фильмы ему, как видно, понравилось, и в настоящий момент он работает над второй версией какого-то детектива. В этой картине, насколько я поняла из разговора мамы с Августом за завтраком, в самый драматичный момент должна появиться собачка, маленькая, беленькая, похожая на пуделя, и ей согласно сценарию уготован прискорбный конец. Когда дело дойдет до съемок, я охотно подбросила бы Августу одну подходящую собачонку с тем лишь условием, чтобы ее укокошили не понарошку, а на самом деле. Я с необычайным наслаждением отделалась бы от этой мерзкой Феликсовой шавки.
Кстати, о Феликсе,— ведь о его существовании никто и не догадывается, потому что я вместе с ним нигде не появляюсь и даже не позволяю ему провожать меня до трамвайной остановки. Год назад как-то раз его прислали к нам починить водопроводный кран, и мне пришлось расписываться на какой-то бумажке. Вот тогда Феликс неожиданно и спросил: «А не появится ли у тебя когда-нибудь желание мне позвонить?» Я с огромным интересом с минуту разглядывала его: уже не молод, невзрачен, одет в грязную спецовку да в придачу до безумия туп. И чтобы я имела что-нибудь с этим сантехником?! С этим пугалом огородным?! Поэтому я с ухмылочкой вежливо так спросила его: «И куда же мне, голубчик, звонить?» По тому, как Феликс зыркнул на меня, я поняла, что этого «голубчика» он запомнит надолго. (Номер своего телефона сантехник нацарапал на спичечном коробке, который я немедленно выбросила, но, как оказалось впоследствии, все цифры в необходимом порядке остались в моей голове.)
Итак, в одно прекрасное воскресное утро я тихо прошмыгнули в коридор к телефону и набрала тот номер. Прекрасно помню, что это случилось после того, как сорвалась поездка в Рундальский дворец, потому что мамуля поссорилась с супругом и заявила, что не собирается никуда ехать. Вообще между ними в последнее время происходило что-то непонятное: иногда, если Август не видел ее, мамуля украдкой так смотрела на него, как мне очень не хотелось бы, чтобы на меня кто-нибудь смотрел. Изредка, когда Август нечаянно все же перехватывал мамин взгляд, то на его лице появлялось столь же двусмысленная усмешка. И я не могла понять, усмехался он, затаив в себе злобу или мстя за что-то. Но как бы там ни было, от этих немых диалогов все мое тело покрывалось гусиной кожей.
А в то утро мне оставалось лишь посмеяться над собой, потому что я напялила уже на себя брюки и теплый свитер, наготовила в дорогу бутербродов. Всю неделю, словно ребенок, я радовалась предстоящей поездке! И вот, подхваченная волной необычного веселья, я цифра за цифрой накручиваю диск телефона, а потом слушаю, как по проводам бежит сигнал в незнакомую квартиру, пока в трубке не раздается надтреснутый старушечий голос: «Алло!» Я попросила, чтобы позвали Феликса, и та же самая старуха ответила, что Феликс слушает. Где-то в глубине квартиры работал телевизор, шел, кажется, детский мультик, и в тот самый момент в моем воображении все предстало именно таким, каким и оказалось позже в действительности: заваленная хламом комната, неубранная постель и тускло мерцающий глаз телевизора, освещаемые светом пасмурного воскресного утра. Эту обстановку я видела только поздно вечером, когда окна были прикрыты ситцевыми в цветочек занавесками и обшарпанные стены квартиры окрашены ярко-красным светом торшера, этаким фонарем дома терпимости, контактную вилку которого Феликс вечно умудрялся незаметно выдергивать из розетки, так что в темноте оставался мерцать лишь голубоватый экран телевизора. Все-таки, думаю, вряд ли днем здесь становилось уютнее, скорее наоборот, еще более неприветливо.
Итак, я приняла приглашение Феликса прийти к нему в гости (ничего большего, впрочем, я от него и не ожидала), и вечером того же дня уже поднималась по скрипучей, загаженной котами лестнице, вкушая сладостную таинственность,— мамуле я сообщила, что пойду к однокурснице — и то бурное ликование, которое, по-моему, испытывает честный и заботливый отец семейства, когда заворачивает к уличной девке.
Снова встретившись лицом к лицу с Феликсом, я малость перетрусила: он оказался более потасканным, чем тот, запечатлевшийся в моей памяти, один его взгляд вызывал во мне отвращение, и к тому же в квартире дурно пахло. Позже я узнала, что всему виной собака Феликса, которая гадила, куда ей заблагорассудится. И довольно скоро мы с ней познакомились поближе: когда Феликс, включив вертушку и водрузив мне на голову наушники, потушил в комнате свет, а я, смирившись с невыносимой вонью, позволила ему прижать себя к груди и стала уже немножко увлекаться, слушая стереофонического Поля Мориа, как вдруг, словно в «Тристане и Изольде», вмешалась сама судьба — чуть выше щиколотки я почувствовала чьи-то зубы. Разозлившись, я скинула с себя наушники и потребовала от Феликса, чтобы он включил свет: к этому моменту шавка успела улизнуть под диван и, не издавая ни звука, через белые космы враждебно таращила вверх глаза. «Твоя бестолковая псина меня цапнула»,— сказала я со злостью. «Это она что-то охраняет»,— тоскливо откликнулся Феликс. Как оказалось позже, эта шавка постоянно что-нибудь охраняла, потому что я не помню случая, чтобы она не пыталась ухватить меня за ноги.
После того вечера мы с Феликсом целовались еще не раз, но в полумраке и при этой музыке я не могла больше думать только о Сафонове, ибо приходилось еще помнить и об этой проклятой собаке. Но как только я вспоминала о ней, так сразу в памяти всплывал и сам Феликс, и то, что мне не хочется заиметь ребенка, и страх заразиться. Феликсу я объясняла, что недостаточно его еще люблю, а не так давно он с мрачным видом спросил меня, когда же, наконец, я полюблю его в полной мере. Я ответила, мол, там видно будет, ведь нельзя же было признаться ему в том, что я твердо решила ничем подобным до брачной ночи не заниматься. Ну, если только в порядке исключения с Сафоновым. И все же мне так не хотелось безвозвратно потерять эти тайные редкие развлечения по вечерам, ведь радости в моей жизни и впрямь было не так уж и много.
Когда я думаю об этом, то славу своих предков ощущаю не как оказание мне чести, а как бремя, потому что по их милости и я обязана быть прилежной и послушной, по крайней мере, находясь на людях. И так было всегда, сколько я себя помню: еще в младших классах именно я, а не кто другой, стояла в почетном карауле у школьного знамени, и именно мою фотографию вместе с небольшим очерком пометили в пионерской газете, несмотря на то, что в школе и без меня хватало ребят, которые учились даже лучше, чем я. (Эта газета — очерк назывался «Наследница славы»—и по сей день хранится где-то в мамином ящике среди моих и Иевиных табелей.) Если мне случалось набедокурить, то и отчитывали меня не так, как других, и дважды в качестве почетного гостя я приглашалась в школу имени Эрнеста Спелманиса посидеть в президиуме рядом с ветеранами войны. Это казалось мне забавным и даже чем-то неприличным, хотя все относились ко мне ласково и с некоторым уважением. Но ведь я еще не заслужила этого уважения. Я не могла быть такой примерной, какой желали видеть меня окружающие.
Теперь даже сильнее, чем тогда, мне хочется быть самой собой, а не живым памятником славе предков. Я не могу быть монументом, и те, кто стремятся превратить меня в него, тем самым оскверняют память отца и деда. Понимаю, что придет время и миф обо мне, как о преемнице славы, рухнет, и в глубине души мечтаю, чтобы это случилось поскорее, даже если все потом станут тыкать в меня пальцами. Вот тогда я смогу стать такой, какая я есть на самом деле, а не быть похожей на Августа, превратившего чужую славу в дойную корову. Может, по этой причине меня тянет на такие развлечения, которые совершенно не к лицу наследнице славы.
Надо признаться, что прогулки на машине Августа доставляют мне больше удовольствия, чем забавы с Феликсом. Кто ни разу в жизни не управлял автомобилем, тому и невдомек, какая пропасть между тем, сидишь ли ты за рулем или едешь в машине пассажиром. Я прекрасно понимаю, в какую ярость придет Август, узнав об этих поездках, но устоять не в силах. И Иева всегда с охотой составляет мне компанию, хоть и боится отца больше меня. Она мне нисколечко не мешает, и в какой-то степени я даже выгадываю, что беру ее с собой. Чуть что, виноваты обе, и абсолютно не в интересах Иевы меня закладывать.
Раньше мы делали обычно так: свистнем из запасов Августа, конечно, не водку и не коньяк, а ликерчик или сухонькое и мчимся к Груше кататься на лодке. У Груши голова по форме напоминает грушу: когда-то мы с ним учились в одном классе, но потом Грушу оставили на второй год. Он мне ну нисколечко не нравится, а езжу я к нему потому, что он не может отказать нам, если вдруг Иеве и мне взбредет в голову ночью, покататься на лодке. Груша соглашался, невзирая на то, что лодка то и дело переворачивалась, а он плавал, как топорик. Конечно, если бы он всерьез начал тонуть, мы бы его вытащили. В конце концов, ведь никто не заставлял его катать нас по ночам. Может быть, Груша и догадывался, что лодку я опрокидываю нарочно, но все равно с удовольствием топал за нами следом, стоило только свистнуть. Если я не ошибаюсь, он втюрился в Иеву, но Груша не был бы Грушей, если бы сумел ей в этом признаться.
В последний раз получилось не совсем красиво — бортом лодки Грушу зацепило по затылку, и на мгновение его голова скрылась под водой. В том месте было неглубоко, примерно по грудь, и я принялась громко хохотать, когда он, захлебываясь и молотя по воде руками, показался на поверхности. Груша, кажется, обиделся на нас за это: насупившись и не говоря ни слова, подтащил лодку к причалу и ушел, не попрощавшись. А в следующий раз, когда мы снова прикатили к нему, вышла его мать и сказала, что Нормунда нет дома. Ну что ж, не велика беда, есть на свете развлечения и поинтереснее, чем топить Грушу. Можно покататься на машине и просто так, без определенной цели.
И все же мне кажется, что Август стал что-то подозревать, потому что ключи на этот раз не были, как обычно, оставлены в «Волге», а запрятаны в карман рабочих брюк. По этой причине я сперва и решила сегодня воздержаться от поездки. Да и к Иеве пришло желание получше подготовиться к урокам, так как дела ее в школе были совсем никудышные. Сомневаюсь, окончит ли вообще она школу: в первой четверти по физике и алгебре у нее стояли «неуды», и сейчас по той же несчастной алгебре половинка на серединку, две пары и две тройки. Когда я растолкую Иеве, с какой стороны взяться за задачку, ей нередко удается ту решить, но на контрольных и у доски рядом ведь никого, кто мог бы подсказать ей принцип решения: и тогда горемыка пишет, что только на ум придет. Вообще Иева бедолага: в возрасте пяти лет она упала с качелей, после чего несколько лет сильно косила, и кое-кто из пацанов в школе издевался над ней. С одним я даже подралась до крови, потому что Иева частенько возвращалась домой в слезах, и я не могла больше этого вынести. В то же время она посещала и секцию фигурного катания, но и здесь ей не повезло. Она сломала ногу и несколько месяцев пролежала в больнице, а значит, о катании на коньках больше не могло быть и речи. Коньки Август спрятал на чердаке в ящик, где пылилась старая обувь; Иева даже не поинтересовалась, куда же они исчезли, и только спустя несколько лет, разыскивая что-то среди поношенных ботинок, она вдруг на мгновение застыла, покраснела и, хлопнув крышкой ящика, бросилась с чердака вниз по лестнице.
Итак, откупорив бутылку «Токайского», я присела у телевизора, потому что показывали выступления лауреатов фестиваля в Сан-Ремо, а вскоре ко мне присоединилась Иева. За книжки, разумеется, она после не взялась — содержимого в бутылке осталось совсем на донышке, и в голове шумело. Мы решили сыграть в подкидного, для большего интереса сошлись на том, что победительница разукрасит лицо проигравшей, а так как каждой из нас везло с переменным успехом, то под конец игры мы стали похожи на красавиц из африканского племени. Нам было жаль смывать такую красоту, пока ее по достоинству кто-нибудь не оценит, поэтому и решили быстренько слетать на машине к Груше подурачиться. Мамуля с Августом в такие вечера возвращались домой не ранее одного-двух часов ночи, а к этому времени мы, по идее, должны вернуться.
Я знала, что Иева плохо переносит алкоголь, поэтому и спросила у нее на полном серьезе, не станет ли ей плохо в дороге. Она ответила, что чувствует себя так прекрасно, как еще никогда, и я по своей наивности ей поверила. Но не успели мы толком выбраться к шоссе, как Иева, прикрыв рот ладонью, простонала: «Останови».
На свежем воздухе тошнота прошла, но, тем не менее, когда я крикнула ей; «Ну ты долго там еще?» — она попросила меня чуточку; подождать. Иева приблизилась к столбу автобусной остановки, я медленно ехала за ней следом, а потом, дав сигнал, чтобы та ушла с дороги, нажала на газ. Но Иева только рот раскрыла от испуга, а с места не сдвинулась. Дальше все произошло в одно мгновение: я до упора надавила на тормоз, однако машина почему-то рывком дернулась вперед. Иева ударилась о столб, и сразу же послышался скрежет металла и звон разбитого стекла. В тот же миг до меня дошло, что я впопыхах перепутала педали, и, изо всех сил нажав на то, что нужно, и одновременно толкнув дверцу, я бросилась к Иеве. Она сидела неподалеку, держась руками за живот, и икала. Уцелевшая фара освещала ее вытянутую вперед ногу в белом чулке — туфля при падении, по-видимому, потерялась — и безобразно размалеванное, перекошенное от боли лицо. «Что с тобой?» — перепуганно спросила я, но Иева по-прежнему так сильно икала, что было невозможно разобрать ее слов. Тогда я попыталась поставить Иеву на ноги, но она, замотав головой, снова откинулась назад..«Где же у тебя болит? — уже в отчаянии кричала я.— Ответь же на¬конец! Попробуй задержать дыхание, и все пройдет!» «У меня... ве... зде... болит...» — сквозь икоту выдавила из себя Иева и громко заплакала. «Иева! — закричала я,— Прошу тебя, не поднимай панику! Иди садись в машину, домой поедем!» Она и в самом деле сразу же затихла и даже вцепилась в мою руку, чтобы подняться, но тут же заорала не своим голосом: «Ой, кровь изо рта!» — и села обратно на землю. «Иева,— терпеливо повторяла я.— Поедем сначала домой, поняла? Оттого что ты тут сидишь, тебе лучше не станет, только хуже. Ты просто расквасила себе губу, я ведь видела, ты только чуть-чуть ударилась... Ну, Иевочка, пожалуйста!» Но та за¬мотала головой: «Я», не могу,., мне плохо».
В эту минуту я заметила со стороны Риги над шоссе свет автомобильных фар: скорее всего это была случайная машина, но ведь не исключалось, что это могли быть и мама с Августом. Как назло именно в этот момент, уткнувшись лицом в колени, Иева стала давиться, и поэтому, крикнув ей напоследок: «Я только отгоню домой машину и сразу же побегу тебе навстречу!» — я собрала осколки фары и, бросив их в кусты, села обратно в кабину.
От шоссе и частично со стороны дороги Иеву от глаз проезжающих скрывали кусты сирени — в этом отношении я могла быть относительно спокойной. Я была уверена, что с Иевой ничего серьезного не стряслось, а вся беда лишь в «Токайском» да в ее привычке стонать и хныкать из-за всякого пустяка. Поэтому самым важным для меня было поставить машину на место и хотя бы мало-мальски привести ее в порядок, с чем я справилась довольно быстро. После чего я закрыла гараж, сунула ключ в карман брюк Августа и направилась навстречу Иеве.
Но сейчас, не обнаружив ее за сиреневым кустом, я и на самом деле не знала, что делать. Ясное дело, нарочно она не стала бы прятаться, чтобы попугать меня — сама ведь та еще трусишка. Да и дорогу до дома Иева найдет с закрытыми глазами, значит, и заблудиться не могла, как бы ни было темно. К тому же даже этой ночью путь прекрасно виден: бледно-серый, он петляет в гуще высоких елей, таких сказочно притихших и замерших... В мыслях я все возвращалась и возвращалась к той минуте, когда бросила Иеву одну в ночи: перед глазами вижу ее судорожно вздрагивающую спину и опущенную на колени голову, и меня все больше и больше охватывает такое сострадание, что сердце разрывается. И именно сейчас в памяти всплыла та предновогодняя ночь, когда Иева весь вечер вязала шарф из очень красивой пряжи, ее старый уже совсем обтрепался. А я обозлилась на нее за то, что она не помогает украшать елку, и заметила ей не без ехидства, что она думает лишь о своих тряпках, в то время как другие на части разрываются. Иева послушно отложила в сторону вязание, но потом, когда мы укладывались спать, снова принялась за дело. Откровенно говоря, я немножко завидовала Иеве, ведь она будет носить такой красивый шарфик, а я нет, потому что сама вязать не умею, а купить что-то похожее невозможно. Я строго сказала Иеве, чтобы она немедленно погасила свет, потому что иначе мне не заснуть. Тогда Иева соорудила перед лампой заслон из журналов и несмело поинтересовалась: «Теперь тебе не мешает?» Я махнула на нее рукой и погрузилась в сон. А когда на следующий вечер я стала распаковывать свои подарки, то увидела шарф, с такой любовью связанный Невой.
— Иевочка?!— шепчу я, потому что громко говорить боюсь. И в тот же миг до меня доходит, что мы просто-напросто с ней разминулись, другого быть не может. Поэтому, глубоко вобрав в себя воздух, я с благодарностью смотрю на звезды, которые уже не враждебно, а тихо и мудро льют свет на заиндевелую дорогу, указывая путь к дому. И я бегу.
Но вдруг я заметила Иеву: одежда и волосы ее слились с белёсой травой, и будто молния пронеслась в моем сознании,— ведь где-то я уже это видела, и это лицо, прижавшееся к земле, и эти вытянутые вперед руки, словно стремящиеся удержать что-то безнадежно ускользающее, пока кинолента бесстрастно крутится дальше, пока не появились на экране титры и не зажегся в зале свет... И в тот момент, когда мой крик разрывает ночь, я вдруг осознаю, что произошло, я понимаю, что этот кадр никогда не кончится, я не смогу встать и уйти— здесь нет выхода и никто не включит свет: кругом только тьма, и в ней пылает этот миг, который останется навсегда со мной, чтобы исчезнуть лишь тогда, когда умру и я.

Перевёл с латышского А. Шатеев


Рецензии