Бессонница

Албертс Бэлс                Бессонница

Часть первая

Полночь

1

Сидя в глубоком, изрядно потёртом кресле, в котором в своё время любил посиживать господин Дарзиньш, я читал книгу, попыхивая трубкой с ароматным табаком. Несмотря на то, что по ночам ещё держалась низкая температура, окно, выходящее на улицу было открыто, а ноги приятно согревало мягкое верблюжье одеяло. Стрелки больших настенных часов: одна – короткая, толстая как Санчо Панса; другая – длинная, тонкая, вылитый Дон Кихот, приближались к полуночной отметке.
Опустив книгу на колени и тут же забыв прочитанное, я прислушался к резким, нервным шагам на улице. Стук тонких, подбитых каблучков раздавался  всё ближе, это чем-то напоминало ритм телеграфного ключа, я отчётливо расслышал в нём страх и смятение. Медленно и жутко пробили часы.
Приблизившись к окну, я увидел какую-то женщину, бегущую со стороны озера. Сделав ещё несколько шагов, она оглянулась, стройная фигура в сером плаще из болоньи, повернувшись вполоборота, на мгновенье застыла, потом снова бросилась бежать. Выглядело так, будто она искала спасения в каком-нибудь доме или во дворе, догадаться об этом было не трудно, всё её поведение говорило об этом, к тому же бессонница обострила моё восприятие.
Вот она дёрнула калитку, та была заперта, пробежав ещё вперёд, она оказалась уже у дома Румпематиса. И здесь тоже сделала короткую остановку.
Во дворе Румпематиса невозможно было укрыться.  Прежде всего потому, что двор окружает высокий дощатый забор, причём на высоте двух с половиной метров выстроился, словно батальон колючих ёжиков, двойной ряд колючей проволоки. Калитка – на надёжном замке, а двор охраняет свирепый пёс по кличке Коба. Злющий и неуправляемый монстр. Румпематис, гуляя с ним, у всех на виду, хлестал собаку плёткой-шестихвосткой, и только тогда, жалобно скуля и завывая, Коба подчинялся ему, а со лба хозяина на гладкошерстую спину собаки падало две-три капли пота, ясное дело – лупить собственного кобеля, когда тот рвётся к проходящей мимо суке, тяжёлая и отваратительная работёнка.
Румпематис был странным и скрытным типом, я не знаю, откуда он здесь появился, из каких мест он приехал, чем занимался. Он был на пенсии, и когда я увидел его впервые, в душе моей затаилась неясная тревога, словно я встретил человека, который хранит в себе какую-то тайну. Румпематис был красив, среднего роста, плотный, джентльмен лет шестидесяти пяти, да, да, прямо джентльмен (единственное, что с этим не сочеталось это, наверное, собачья плётка). Одевался он безупречно, ходил степенно, выделялся хорошими манерами, был уравновешен и немногословен, и прятался за забором своего дома. Из моего окна прекрасно просматривался его ухоженный сад, яблони, сливы, кусты крыжовника и сирени. О Румпематисе никто толком ничего не знал. Даже Гризкалниете, когда её спрашивали о нём, отмахивалась, говорить, мол, даже не хочется, а это что-то да значило. Поговаривали, что у него больная печень, тёмное прошлое, беспросветное будущее, но по правде говоря, всё это меня мало интересовало, какое мне дело до сплетен, слухов и женской болтовни!
Незнакомка на мгновение остановилась у дома Румпематиса, было видно, что она не могла решить: бежать ли дальше или попытаться отпереть калитку. Взглянув на забор с колючей проволокой, она побежала дальше, а я удивился, почему не слышно рычания и лая собаки, на этот раз собака ничем не выдала своего присутствия. Я пристально вгляделся в дальний конец улицы, но преследователей не заметил. Когда женщина поравнялась с моим окном я окликнул её.
– Алло!
Она вздрогнула, шарахнулась в сторону, замерла, затем задрала голову вверх.
– Что случилось, – поинтересовался я, – какое-нибудь несчастье?
– Да, – послышалось в ответ.
– Могу ли я чем-то вам помочь?
Она не ответила, но открыла калитку и, пройдя по палисаднику, остановилась у парадной двери. Дверь была заперта. Я бросил вниз ключ, тот несколько раз звякнул по дорожке. Через минуту женщина была уже в доме. Выйдя в коридор, я открыл дверь на лестничную площадку. Она стояла передо мной.
На вид её было лет двадцать пять, уголки рта опущены, что типично для пессимистов, под глазами тёмные разводы, должно быть, размазанная тушь. Одежда  помята.
В коридоре царил полумрак, поэтому больше ничего я рассмотреть не смог. По дорожке света, протянувшейся по коридору из моей приоткрытой двери, женщина, не проронив ни слова, прошла в комнату и тут же бросилась к окну. Перегнувшись через подоконник как можно дальше, она пристально посмотрела в сторону озера, потом повернулась и прислонилась к оконному косяку, словно ждала, что я ей скажу. Оконное стекло бросило отражение света лампы ей на лицо, зайчик света пробежал вверх, к виску, и в первое мгновение мне показалось, что лампа сама пришла в движение, но потом до меня дошло, что женщина крепится из последних сил, чтобы не упасть на пол. Веки её сомкнулись, я подскочил к ней и, подхватив на руки, отнёс на диван.
Как ни слабы были мои познания в области медицины, я мог биться о заклад, что это был не обморок: глубокое, равномерное дыхание, необычная умиротворённость на  лице, чёткий, наполненный пульс – всё свидетельствовало, о том, что женщина пребывает в глубочайшем сне. Я взял подушку и подложил ей под голову, минуту поразмыслив, стащил с женщины плащ. Она даже не проснулась. Она не проснулась и минутой позже, когда весь дом потряс ужасный вопль.

Полночь

            2

Наш дом звучит как скрипка.
Доски, дранка, штукатурка, побелка, два этажа, восемь семей в бывшем двухквартирном доме. Комната Астерса расположена рядом с моей, её стена выступает наружу, как сторона восьмиугольного редута с застеклёнными бойницами. Нервная система нередко выделывала с Астерсом такую штуку: среди ночи вдруг раздавался душераздирающий вопль, во всех окнах загорался свет, только сам виновник переполоха продолжал сладко спать,  даже не проснувшись от своего крика. Астерс лечил нервы музыкой, вообще-то он был человеком тихим, по коридору передвигался бесшумно, подобно привидению или троллю из скандинавских сказок, а так как свои нервы он исцелял музыкой, потому-то и получил прозвище Крутильщик Вальсов. Он был высоким, светловолосым и жилистым, его широкий и плоский рот напоминал лягушачий. Когда мне приходилось уезжать – а в последние годы это случалось всё чаще –,  я со вздохом облегчения собирал чемодан, ведь в чужих далёких городах мне не сверлили уши звуки вальсов. Когда я возвращался с Урала, из Ленинграда или из Тбилиси, меня вновь резала на части эта циркулярная пила. По воскресным утрам в доме стояла такая тишина, что было слышно как бежит верёвка по ролику шторы, а сама штора с лёгким шелестом скользит вверх, и вот-вот должен грянуть очередной вальс. Как-то я прикинул в уме, какое же количество граммофонных игл он испортил, сколько пластинок загубил за год, а сколько он угробил моих нервов, врачуя свои. Астерс упрямо продолжал ежедневно крутить пластинки на старом, ещё допотопном граммофоне. В конце концов у меня выработалась какая-то маниакальная потребность слышать эти вальсы. Если я был вынужден задержаться в командировке больше, чем на месяц, я начинал тосковать по нашей улице, по гладкой синеватой ленте асфальта, спускающейся к озеру, скучал и по вальсам Астерса.
Пусть и приходилось по утрам ждать своей очереди в туалет или ванную по сорок минут, не меньше. Конечно, на этом месте я вынужден признаться, что жить в таком дискомфорте мне приходилось лишь из-за своей нерасторопности или, вернее сказать, непритязательности. Я занимал в обществе известное положение, с моим именем считались, из рядовых экономистов я вырос до весьма опытного консультанта, за советом к которому обращались предприятия всевозможного уровня. Работа давала мне необходимые средства для приобретения большой и комфортабельной квартиры, но, то ли дремлющий в глубине моей души поклонник богемного образа жизни запрещал моей персоне проявлять интерес к хозяйственным проблемам, то ли, и это вероятнее всего, я сам для себя решил, что нет смысла тратить силы и время, благоустраивая свою же собственную жизнь. Моей духовной пищей были экономические бюллетени развитых стран, промышленные тарифы и сметы, всё это я поглощал в невероятном объёме и с невероятной скоростью. Благодаря природному дару и до феноменальности натренированной памяти, я в возрасте тридцати одного года смог достичь такого положения, какое иной достигает только к шестидесяти годам своей жизни.
В моей небольшой комнатке были созданы все условия для плодотворного труда. Сбоку, у стены,  диван, одинаково большой как в ширину, так и в длину (сейчас на нём, глубоко заснув, лежала незнакомка), два встроенных шкафа, один платяной, другой для белья, рядом в три яруса выстроились книжные полки, надо сказать, что собрал я отнюдь не плохую библиотеку, и, наконец, в углу – нельзя было не заметить радиоприёмник в блоке с телевизором. Свободного пространства оставалось не более восьми квадратных метров.
Вот так я и жил в этом доме, а по существу в самом центре ада, если  не хуже.
На первом этаже в пяти комнатах обитали пять семейств. В самой большой комнате, находящейся прямо под моей, проживал дегустатор ликёрного завода Драчун, с женой и двумя дочерьми. Сам Драчун, коренастый мужичок с лицом интеллигента, всегда одевался в серые тона, носил противно синий галстук с клетчатой рубашкой, вечно сутулившийся, словно помимо своих костей и плоти он таскал на своих плечах ещё килограммов шестьдесят свинца, – сам Драчун с первых дней нашего знакомства вызвал во мне интерес своим открытым и нескрываемым выражением своего недовольства. Он критиковал общество по всем вопросам. Если бы Драчуну дали рупор, он и на улице стал бы орать, что только он один знает, как навести порядок по всем наболевшим вопросам.
– Что? – возмущался Драчун, – Санитарные нормы? Ясно, с этим у меня полный порядок, четыре и пять десятых квадратных метра на  члена семьи, потому-то и не ставят меня на очередь как нуждающегося. Лошадям в стойле отводят больше места. А мне до конца дней своих придётся ютиться в такой теснотище. А как быть, если мне хочется иметь и кабинет, и гостиную, и чтобы у каждой дочери было по отдельной комнате! Что мне тогда делать? Ну, займу я две с половиной тысячи рублей, а потом стой два года в очереди в кооперативе? А что такое два года – это одна тридцатая часть моей жизни. Но, товарищи, разве мы и без того не проводим всё свое время в очередях? Наша с вами жизнь – это бесконечное прозябание в очередях. И вот, по уши в долгах, я до самой смерти буду лезть из кожи вон, чтобы расплатиться, да на кой хрен мне это надо!
Позже я случайно узнал, что у Драчуна есть любовница, которая проживает в центре города. Сказать откровенно, я был ошеломлён. Оказалось, что об этом знала и его жена, только она делала вид, что ей всё до лампочки. Позже я понял, что этот факт всё же задел его супругу намного глубже, чем я мог себе это представить. Она весила девяносто пять килограммов, и таким же тяжеловесным и неизменным было её решение вовремя выдать дочерей замуж, ну, не за одного и того же, разумеется, каждой дочери было бы желательно иметь по собственному мужу. Без сомнения, девочки ещё могли ждать торжественной минуты, старшей было девятнадцать, а младшей только шестнадцать лет, так что до заветного момента времени ещё хватало, но чаша терпения их родителей, а особенно матери, была наполнена до края. Женщины всегда более чувствительны к бытовым неудобствам, и здесь я должен заметить – жить на первом этаже нашего дома было величайшим геройством, если не больше. На пять семей приходилась одна ванная (без горячей воды), один клозет, на пять семей всего одна кухня, площадью каких-то четырнадцать квадратных метров, там находились пять примусов, несло рыбой, сваренной на керосине, и здесь же во время завтрака, обеда и ужина суетились пять хозяек, каждая в восемьдесят раз более хлопотливее, чем курица-наседка, варили, жарили, парили, тушили, вздорили и бились за жизненное пространство. Жена Драчуна заслужила славу самой скандальной хозяйки, и остальные четыре кухарки выступали против неё единым фронтом. Скандалистка же мечтала о дне, когда благородный зять уведёт её дочь, не имеет значения которую из двух, и выделит тёще небольшую аккуратную комнатушку в своей квартире, где женщина, издёрганная житейскими неурядицами, сможет зализывать раны, нанесённые ей на коммунальной кухне, а отдыхать от сцен, которые постоянно устраивает ей муж,  младший дегустатор ликёрного завода. Если бы жена Драчуна могла бы найти себе верную подругу, которой можно бы было доверить тайны своего сердца до самых потаённых его уголков, то эта подруга узнала бы, что на самом деле жене Драчуна досаждает связь её мужа с любовницей, проживающей где-то в центре, потому-то она и скандалит на этой кухне пяти ведьм, и что последняя капля в чашу её горя упала на прошлой неделе, когда Драчун, бросив «Прощай навсегда!», схватил под мышку радиолу и, сдвинув шляпу набок, исчез в направлении  центра города. Со шляпой набекрень! Это было доказательством того, что низкие свинские чувства взяли верх над мягким и заботливым отцом семейства, каким, однако, не смотря на все скандалы, он являлся. Хуже того, через три дня, Драчун вернулся со своей радиолой, аппарат вышел из строя, а жене Драчуна стало известно, что у любовницы также всего лишь комнатка в коммуналке и в том  доме в центре города такой же бардак, что и на окраине. Пока он сидел на единственном унитазе, пятеро жильцов не находили себе места, мыкаясь по коридору, и с зубовным скрежетом поддерживали штаны руками, а этого бедный Драчун не смог пережить. Такой параллелизм! Только потому-то он и вернулся, а не от искренней любви к законной супруге. Какое несчастье! Драчуниха уже тешила себя мыслью, что наконец-то освободилась от неверной лакмусовой бумажки (как она втайне от всех называла мужа), однако лакмусовая бумажка искупила свои грехи, раскрыв свои неправедные пути (в том числе и адрес любовницы), и жена помчалась ругаться с ней из-за сломанной радиолы, но любовница оказалась такой же дородной и измотанной женщиной с незлобивым сердцем, и тогда обе несчастные от души наревелись от того, что у них такой непутёвый муж и любовник.
– Он даже радиолу не может починить. – всхлипывала любовница.
– Зато он не пьёт, – парировала обвинение жена Драчуна.
Драчун не пил потому, что не имел права портить свой утонченный вкус дегустатора, но это и было единственное светлое пятно в его беспросветно мрачной жизни. После переговоров, длившихся три часа, обе женщины сошлись на том, что …
- Драчун, определённо есть лакмусовая (с маленькой буквы «л») бумажка и всё тут!
- крест свой придётся нести до самой смерти;
- всего трудней в дни стирки, ванна-то лишь одна;
- есть мужья и похуже.
Но в стычках, а те случались довольно часто, когда четыре кухонных королевы объединялись в единый фронт против Драчунихи,  Драчун всегда приходил на помощь жене. Столкновение предвосхищали громкие потоки слов, склока закипала медленно, словно примериваясь и набирая силу, и всё это прекрасно можно было слышать на кухне второго этажа у вентиляционной решётки, потому что вытяжная шахта обеих кухонь была общей. Отдельных слов нельзя было разобрать, однако общая картина вырисовывалась отчётливо. Вот поток слов затрепетал, стал, закипая, нестись стремительней, в монотонность голосов примешивалось что-то вроде глухих ударов, кто-то двигал кастрюлей или сковородой на плите громче, чем это делалось обычно. Затем на некоторое время вроде утихало, наступала передышка, и гул превращался в глухое ворчание, напоминающее гул воды у мельничного шлюза. Вот кто-то отворял створки, сказав недопустимо резкое слово, и как щиты начинали биться друг но друга кастрюли, и пошло, и поехало! Полминуты Драчуниха мужественно держалась против превосходящих сил противника, но вот словно пронзительный и наполненный отчаянием сигнал горна, прозвенел её голос, призывая на помощь кавалерию. Драчун, с лёгким наклоном вперёд, выскакивал из комнаты, где до этих пор, стоя у дверей  подслушивал, выжидая верную минуту и мысленно готовя себя к нелёгкой миссии. А то, как он  легко и элегантно врывался на кухню, я видел своими собственными глазами, ибо мне однажды случилось войти в коридор первого этажа именно в тот момент, когда конфликт, доведённый до верхнего предела, прозвучал заключительным аккордом. Шлёпая, словно блины, на кухне сыпались оплеухи, одна из четырёх союзниц пожертвовала кастрюлю с горячим супом, вылив бульон вместе с куриной шейкой и лапками на голову Драчуна, и тот доведённый до белого каления, прицельно раздавал удары направо и налево крепко сжатыми кулаками, вытесняя из кухни женский батальон, а Драчуниха всхлипывала у окна «ой, ужас, обварила». Когда Драчуну выливали на голову что-нибудь горячее, он просто зверел. В один миг соседи разбежались по своим комнатам и в коридор выходил Драчун собственной персоной, рукой победителя небрежно стряхивая с волос остатки бульона и снимая, зацепившуюся за ухо куриную лапку.
Разумеется, если бы женщины объединились бы в коалицию и против Драчуна тоже, то они довольно легко справились бы с ним, однако всегда допускалась какая-нибудь тактическая ошибка, которую можно кратко сформулировать так – «нет, чтобы свой бульон на голову Драчуну вылить». Пока бульоноварительница выражала свои претензии бульонообливательнице, Драчун уворачивался и оставался целым и невредимым, разбив противника по частям. Лишь однажды  раз ему пришлось потрясти мошной и выплатить компенсацию матери-одиночке Фросе за нанесённые побои. Счёт выставил старший по дому Урка, присудив трёшку за синяк на прикрываемой части тела и в два раза больше за кровоподтёк на физиономии.
Старший по дому Урка по своей натуре был прирождённым парламентарием. Ни одного вопроса он не решал без длительных дебатов и голосования. Мне хорошо запомнился один из осенних дней прошлого года, когда все совершеннолетние обитатели нашего дома собрались на кухне второго этажа для обсуждения важного вопроса. Спор продолжался уже добрых полчаса и, судя по всему, не было и намёка на его скорое разрешение. Ни один из присутствующих не желал заниматься грязной работой.
– Петя, – сказала Лёля, жена Урки, – соберём зубочистки, а журналы, газеты и обложки от книг – ни в жисть! Дочка Драчуна их разбросала, пусть и собирает! Петя,  я тебе сказала!
Урка был латышом, но свободно и без акцента говорил по-русски, все его называли только Петей, казалось, что он и сам уже давно позабыл, что его зовут Петерис.
Драчун сказал, что зубочистки это не его дело, пусть их собирает кто-нибудь другой. А что касается старых газет, с этим согласен, только не дочки его разбросали, это он сам их раскидал, потому сам и соберёт, но зубочистки, пустые банки из-под ваксы и книжные корки разбросал Юрка, сын Урки, во всей округе известный хулиган, мастер высаживать из рогатки окна и раздирать книги.
– Но это может сделать и один человек, давайте бросим жребий, – заикнулся было я.
Ну уж нет! Один? Почему кто-то за всех должен собирать мусор. Все вместе, скопом! Но тут снова кто-то заверещал, что он лично в подвал ни соринки  не принёс, даже на подошве своей обуви, так как всегда вытирает ноги, он, мол, и не подумает даже заниматься какой бы то ни было уборкой, если уж некоторые и живут как свиньи, то он не такой, и жребий тянуть не будет, ибо это было бы моральной капитуляцией.
Когда я тихонько встал и вышел, никто даже не спохватился, с таким жаром они доказывали друг другу, что подвал необходимо срочно и безотлагательно вычистить, ибо на носу отопительный сезон, да, да, подвал должен быть убран, в подвале должен быть порядок, порядок и ещё раз порядок!
Спустя четверть часа, когда вычистив тот злополучный подвал, я вернулся обратно, они ещё находились на том же месте, где я их оставил. Услышав, что подвал уже убран, они уставились на меня, как на призрака, словно я пришёл, закинув свои ноги себе за плечи: все опрометью бросились вон из кухни поглазеть на это чудо. После этого события меня стали считать карьеристом и выскочкой, и разговоров об этом происшествии хватило месяца на два. Вот так!
Лёля, жена Урки, работала в каком-то захолустном ресторанчике, сам же Урка был сантехником,  ремонтировал котлы центрального отопления, радиаторы, водосточные трубы и ещё много чего такого, о чём он сам не имел ни малейшего представления. Он вернул к жизни радиолу Драчуна, после чего пластинка стала вращаться в обратную сторону и музыка звучала шиворот навыворот, а душераздирающий крик Драчуна «Иглу запорол!» достиг второго этажа.
На первом этаже ещё проживала ранее упомянутая мать-одиночка Фрося и злые языки распустили слухи, что к ней частенько наведывается дух святой и в скором времени на белом свете станет ещё одним сиротинушкой больше. А в угловой комнате жила седовласая и уважаемая вдова. Когда видишь её на улице с чернобуркой на плечах и в голову даже не приходит, что это именно она опрокинула Драчуну на голову кастрюлю со  Фросиным бульоном. В угловой комнате напротив, в северном крыле дома, жила супружеская пара Томиньшей, дружная двухдетная семейка.
Две комнаты второго этажа занимал Астерс с женой и сыном-студентом. В маленькой комнате ютилась Тётя-Волнорез. Работая судовой фельдшерицей она как-то раз принялась растолковывать дворовой ребятне, что такое волнорез. Из её слов следовало, что волнорез это абсолютно  иное, нежели косторез, так и прилипло это прозвище к тёте, как моллюск прилипает к подводной части корабля. В данный момент тёти в доме не было, она бороздила Атлантику.
В пятой комнате жила Гризкалниете. Не без гордости она называла себя глазами и ушами всего квартала. Если я и знаю все подробности о поездке Драчунихи к любовнице мужа, то это благодаря любезному языку  Гризкалниете. Если мне и стало известно, что дух святой часто навещает мать-одиночку Фросю, значит и эта сентенция сошла с её языка.
Когда-то Гризкалниете была молодой.
Красивой и юной!
Её любимый рассказ повествовал об одном фабриканте, производителе крема для лица, который искал по всей Риге самых красивых девушек, чтобы одну из них, красивейшую из красивых, использовать для рекламы на баночке с кремом. Выбор пал на физиономию Гризкалниете (прошу прощения, я стараюсь точно передать услышанное), но Гризкалниете ответила отказом, не дав на то согласия  из-за истинной девичьей гордости, потому что за всю свою жизнь она ни разу кремом не пользовалась, ведь у неё и так кожа была мягка и бела.
Второй её любимый рассказ был про бабушку. Давным-давно была у Гризкалниете бабушка. И была она тогда маленькой. Девочка мечтала о бархатном платьице, хоть  из серого или из красного, но непременно из бархата, и платье это она хотела получить в подарок ко дню своего рождения. Годы шли, девочка выросла, вышла замуж, родилась мать Гризкалниете, потом на свет появилась и сама Гризкалниете, а девочка к этому времени превратилась в старушку, и всё это время кто-то обещал ей подарить ко дню рождения красивое серое, или красное, или жёлтое, или зелёное, или синее, или розовое бархатное платье. Старушка умерла, её желание так и не исполнилось, но когда её укладывали в гроб, припомнили – была когда-то у покойницы такая мечта, и решили сшить траурное платье из чёрного бархата. Но выпало так, что все были заняты погребальными хлопотами и ни у кого не нашлось лишней копейки, чтобы заплатить портному, а сами или не умели или не захотели шить, и повезли старушку на кладбище в чёрном шёлковом платье. Чего уж тут выпендриваться – не было при жизни, не надобно и на том свете. Но теперь по ночам к Гризкалниете является из мрака маленькая девочка и требует с неё или жёлтое, или красное, или синее, или зелёное, или розовое бархатное платье.



Полночь

3


Чем больше я всматривался в лежащую незнакомку, тем ясней становилось мне, что горячей воды она не видала по меньшей мере с неделю. Шея и лоб были серыми, щёки покрывал не первой свежести слой румян, тёмные волосы сбились. Я нагнулся, снял с неё туфли, и заметил, что они темны от пота, а чулки в некоторых местах протёрты. Черты её лица были правильны и не лишены красоты, однако это не спасало общего впечатления, и мне стало ясно, насколько же я ошибался, рассуждая в мыслях об этой женщине.
Я решил растопить печку в ванной, нагреть воды и настоять на том, чтобы она помылась. Чёрт возьми, даже если ты и  лёгкого поведения, то к чему же в придачу быть ещё и грязнулей? Накинув на себя кожанку и захватив ключи, прямо в домашних тапочках, не переобуваясь, я спустился в подвал. Дрова уже были наколоты, набрав побольше, я вернулся обратно. Через десять минут огонь полыхал уже вовсю, пламя с гулом рвалось в отверстие дымохода, в одной из щелей трепетало жёлтое крыло пламени. Вода в баке нагрелась, я открыл краны, добавил в воду  граммов двадцать пены для ванн, повесил на крючок свой полосатый махровый халат, – с тех пор как купил себе новый, этот без дела лежал в шкафу, – затем отправился будить незнакомку. Я думал, что пройдёт по меньшей мере час, пока она очнётся от глубокого сна, однако было достаточно, крепко взяв её за плечо, произнести твёрдо «вставайте», как она сразу же открыла глаза.
– Идите в ванную, – сказал я, – хорошенько вымойтесь, а я тем временем расстелю постель и вы сможете опять лечь.
Она не задала никаких вопросов, даже звуком не выразив протеста, послушно поднялась и последовала за мной. Словно сомнамбула! В какое-то мгновение мне стало не по себе, я засомневался, правильно ли я разгадал эту особу, но ничего не поделаешь, отступать было уже поздно.
– Закройтесь на щеколду, – сказал я, – квартира коммунальная, кто-нибудь может вас потревожить. Вот мыло, здесь полотенце! Когда закончите, накиньте на себя халат.
Она тут же стала раздеваться. Я закрыл дверь. Щеколда задвинулась, с минуту я прислушивался. В ванне заплескалась вода и послышалось что-то похожее на урчание гигантской кошки.
Мылась она долго, но я не решался вернуться к себе в комнату из-за опасения, что заснув в ванне, она может захлебнуться. В мягких тапочках я бесшумно прогуливался по коридору, вышагивая из одного его конца в другой. Наконец, плеск воды затих, ударила струя душа и я, уверившись, что теперь она не заснёт, вернулся в комнату, застелил диван, достал одеяло.
Когда я снова вышел в коридор, то увидел Астерса, соседа, принесла его нелёгкая, суетящегося у двери ванной.
– А-а, – удивлённо протянул он, – а я думал, что это ты моешься.
Всё дело в том, что в туалет можно было попасть только через ванную, а Астерсу, издавшему ужасный вопль, среди ночи срочно и безотлагательно приспичило там посидеть.
Щёлкнула задвижка, дверь ванной комнаты распахнулась,  я, опешив, сделал два шага назад, у меня даже перехватило дыхание. Астерс же вытаращил глаза и лицо его расплылось в широченной улыбке. Таинственная особа предстала пред нами в совершенно обнажённом виде, её одежда так осталась висеть на  крючке поверх моего полосатого халата. С сомнамбулическим выражением на лице она прошествовала мимо нас и зашла в мою комнату так уверенно, как в свою собственную. До меня донёсся стон диванных пружин и шорох одеяла. Никогда не думал, что женщина способна настолько свободно разгуливать нагишом по чужой квартире, ну а теперь, вот, увидел это своими глазами.
– Я-то думал, что там Ульрика, а ты уже другой красавицей обзавёлся! – выпалил Астерс, и так закатился смехом, что глаза превратились в узкие щелочки, а рот растянулся чуть  не до самых ушей. Не трудно было догадаться, о чём тот подумал, когда увидел женщину, выходящую из ванной в костюме пригодном разве что для райского сада. Надо сказать, насколько я успел её разглядеть в тот короткий миг её появления перед нами, после ванной она  изменилась в лучшую сторону. Признаться, я здорово ошибался  в определении её возраста, незнакомке не могло быть более девятнадцати-двадцати лет. В свою очередь Астерс не слукавил, назвав её красавицей, фигура её и в  самом деле была достойна восхищения.
Я и не собирался ничего объяснять Астерсу, пусть человек думает что хочет на сколько ему позволит его фантазия. Я вернулся в комнату. Незнакомка провалилась  в глубокий сон. Она имела способность подобно животным засыпать и просыпаться мгновенно. Или же просто умело притворялась. Человек сам знает, что ему в данный момент больше всего нужно, поэтому решил не прерывать её сон, ничего не спрашивать, пока она не выспится. Никогда не следует форсировать события, эту истину я усвоил твёрдо. Всё, что я мог сделать для неё сейчас, это дать ей отлежаться, это было понятно даже ребёнку. Но в мою голову начали лезть непрошеные мысли о её наготе, прикрытой одеялом, она была так прекрасна, хорошо сложена и молода, и настолько тупо покорна! Разные мысли лезли ко мне в голову, ведь я мог взять её безо всяких усилий, прямо во сне она наверняка отдалась бы мне, и я уже хотел было скинуть одежду и лечь с нею рядом, но пересилил себя и уставился в окно.
На моём диване лежит незнакомая женщина, я не знаю кто она, что её привело сюда, как долго продлится её сон, почему среди ночи она бежала со стороны озера, от кого она спасалась, почему так безропотно выполняет все мои команды, и ещё тысяча и одно почему. Почему? Да какое мне дело в конце концов! А может быть она и не убегала? Может вечером загулялась допоздна, погрузившись в свои мысли? Ну, что я здесь ломаю комедию, я ведь прекрасно знаю, почему я окликнул её, почему позвал наверх, почему заставил вымыться, застелил чистую постель, для чего эти лишние умствования, какие-то ужимки совести, пошло бы всё к чёрту!


Полночь

4

Приходит время и  человеку становится известно всё.      
Несколько ночей кряду она провела на вокзале, в зале ожидания пригородных поездов, где гуляли сквозняки, без конца сновали люди, где милиция каждый час проверяла документы, задавая традиционный вопрос.
–    Куда едете?
Понять не могут, что она никуда не едет, что ей просто некуда ехать, куда она могла бы поехать, и она  называла наугад какую-нибудь станцию, какое-нибудь местечко в провинции, подальше от Риги, куда поезд отправляется только под утро, и ей позволяли оставаться на скамейке в этом шуме, на сквозняке, под крышей над головой и в относительном тепле. Она клевала носом, прикорнув, будто била поклоны богу, но её богом был сон, она дремала и мечтала о сне,  и не более того, лишь об этой малости, об этом пустяке – переночевать в зале для пассажиров дальнего следования, в зале ожидания, где было тепло, а не относительно тепло, где стояли мягкие, обтянутые искусственной кожей, пластиковые сиденья, и каждый вечер она делала попытку проникнуть в этот зал и остаться там на ночь; пробраться-то ей удавалось, но в полночь являлись боги, железнодорожные и милицейские, с проверкой, имеют ли  присутствующие право находиться в этом раю, где так пахло колбасой, ржаным хлебом и сырой одеждой. Найдя её лишней, они изгоняли её вниз, на холодную скамейку, в не отапливаемое помещение (там тоже было только относительно тепло), на сквозняк, где спать запрещал милиционер. Она имела право дремать только сидя, а если и осмеливалась иногда вытянуться на скамейке, то, совершая очередной обход милиционер стаскивал её за ноги, потому что он была такой обессиленной, а милиционер мускулистым и добросовестным исполнителем своих служебных обязанностей.  Встречались и хорошие милиционеры, синие шинели с человеческим лицом, большей частью уже пожилые, те разрешали лежать на сквозняке на холодной (относительно тёплой) скамейке всю ночь, всю ночь до самого-самого утра!
Весной она случайно набрела в Старой Риге один дом и с наступлением темноты ночи, замирая от страха, проникла в него. На лестничной площадке второго этажа имелась скамеечка, но в первую свою ночь она не решилась лечь, прислушивалась полулёжа, не открывает ли кто дверь внизу, не идёт ли кто-нибудь её душить, насиловать, кромсать на части, однако опасения были напрасны, лишь припозднившийся жилец прошёл торопясь мимо неё, и будучи навеселе даже не заметил одинокое существо на лавке. Это было ещё ужаснее. Её даже не замечали. Никто, никто, одна, совсем одна, а весь огромный город посапывал на диванах, на кроватях на матрасах, набитых морской травой или на пружинных, а она, Дина, рано утром, продрогнув до костей, в одежде, впитавшей в себя холод, спускалась вниз по лестнице, и поток тёплого воздуха, струящегося из чьей-то квартиры через неплотно прикрытую дверь, ударом хлыста напоминал ей о том, что люди проводят ночи в тепле, уюте, во сне. Спят.
Утром она отправлялась на вокзал, умывалась в туалетной комнате, приводила в порядок причёску, завтракала в привокзальном буфете и шла на работу. Она трудилась в типографии подсобницей. Иногда вечером, после работы, она напрашивалась к  знакомым в гости, стараясь задержаться у тех ровно настолько, чтобы ей предложили остаться на ночь, тогда до утра она могла почувствовать себя счастливой. Но периодически, по меньшей мере три раза в неделю,  выходило так, что ей некуда было приткнуться. Но она была гордой, помощи не просила, полагала, что перебьётся  ещё как-нибудь с месячишко, пока не найдёт себе пристанища. Такой жизнью она жила уже многие месяцы.
Однажды, направляясь в Старую Ригу ночевать на своей скамеечке, она проходила мимо ресторана «Рига»,  где её остановила, взывая о помощи, какая-то женщина.
– Помогите, этого борова домой доставить!
Боров,  упитанный и довольный всем вокруг гражданин, стоял, покачиваясь, на тротуаре, широко расставив ноги. У борова было лицо добропорядочного, не обделённого счастьем человека, он  выглядел чертовски доброжелательным, но не мог тронуться с места.
–  Я робот, – произнёс он, – тики-таки, тики-так!
Женщина его то  толкала, то тянула, то принималась увещевать, чуть не плевала в него, а боров лишь лопотал и лопотал своё.
– Я  робот, тики-таки, тики-так!
Он выглядел таким недвижимым, что Дина смекнула – в этом случае силой не взять, у неё, откровенно говоря, не было ни малейшего желания встревать, пройти бы мимо, точно так же, как многие проходили мимо неё, но любопытство взяло верх: а что, если попытаться привести этого робота в движение? Тики-так, толстячок-пузачок, ну, сдвинься, милый дядечка, сдвинься с места, тики-таки, тики-так, гражданин, может удастся, была не была, попытка не пытка!
– Щёлк! – Дина коснулась плеча мужчины, скрытого под  добротным пальто, а под тем был, тики-так, в такой же степени добротный жакет, тики-так, и такого же качества рубашка.
– Что?
– Щёлк! Я вас включила. Вы же ведь робот!
– Я  робот! Тики-таки, тики-так!
– А раз так, то вам надо двигаться. Вас же включили!
Гуманный, бесконечно добродушный, порядочный, счастливый, полноватый гражданин (боров, как окрестила его женщина), резко повернулся и сделал выпад, стараясь угодить кулаком в свою даму.
– Пошла прочь! Убирайся!
Женщина взвизгнула и отскочила.
– Так нельзя, – сказала Дина.
– Пардон. Возможно вы нажали не ту кнопку. Но вы мне нравитесь. Вы не боитесь меня?
– Нет.
– Ну, тогда, вы порядочный человек. Мне нужен верный товарищ. У меня нет ни одного верного друга. Поехали со мной, я вам покажу своего сынишку, знаете, есть у меня такой маленький мальчик, такой маленький, тики-таки, роботик!
И здесь Дина осознала то, что она лишь предчувствовала, в тот миг, когда её остановила женщина: она, окончательно измотанная, обессиленная, которой всё уже осточертело, чья гордость бессильна против железного катка жизни, пойдёт с этим упитанным, добродушным, порядочным гражданином. К ней и раньше – на вокзале или на улице – цеплялись мужчины с подобными предложениями, но разве то были мужчины, одна их внешность вызывала сомнение, а этот честный, добродушный, тики-таки, роботик,  она пойдёт с ним, пойдёт, лишь бы не ночевать на скамейке в доме  Старого города. Она пойдёт с ним, она предчувствовала это ещё тогда, когда остановилась помочь. Та дама, ночная бабочка из ресторана, не могла составить конкуренцию, и Дина видела, что толстый добродушный толстяк это понимает. Один толстячок, два пузатеньких кота, три огромных живота, да здравствуют добродушные дядечки, да здравствуют добродушные худые граждане, да здравствуют добродушные толстые и всевозможные граждане, настоящие граждане, длинные, короткие, широкие, узкие, низкие, высокие граждане, тики-таки роботики! И Дина уселась в такси вместе с добродушным толстяком, а несчастная ночная бабочка, дура набитая,  которая сама позвала на помощь своё горе, осталась стоять на тротуаре, потрясая кулаками и изыскано понося нечестную конкуренцию.
Дома у него был миленький, крохотный и заспанный тики-таки роботик. Мальчишечка с бархатным личиком, который существовал сам по себе, подлая мамаша бросила их обоих.
– Тебе ли, красивой девчонке, в какой-то там дерьмовой типографии горбатиться! Шестьдесят рублей – да разве это деньги? У тебя же попочка ценой в миллион. И груди, что надо, и талия, и мордашка, да и моему роботику, ты приглянулась! Что тебе надрываться на работе, оставайся у меня, живи сколько тебе заблагорассудится! Дай, я поцелую твою ножку!
И Дина осталась. Через несколько месяцев её характер стал таким мягким, податливым и ленивым, что она даже не стала возмущаться, когда толстый, добродушный гражданин, виновато моргая, сказал:
– Пойми, нельзя тебе больше жить у меня, открылись новые обстоятельства. Не дуйся, я выхлопотал для тебя местечко у одного человека. Ну,  всего хорошего!
И протянул Дине пятьдесят рублей.
Он был хорошим человеком.
Дина перебралась жить к «одному человеку», она уже была с ним чуть-чуть знакома. Заходя в гости к тики-таки роботику, этот «один человек» нередко бросал похотливые взгляды на Дину. Она прожила у «одного человека» около месяца, затем, забрав свой заработок – на этот раз только тридцатку – перекочевала к очередному «одному человеку». Так она скатывалась всё ниже, ей обменивались всё чаще, и в конце концов, встретилась хорошая подружка, которая обучила её тонкостям профессии и взялась подыскивать для неё клиентов. Так было и в тот вечер – подвернулся вполне сносный клиент, она пошла с ним, но тот оказался садистом, чудовищем, настоящим извергом, а не клиентом, и Дина едва спаслась бегством. Клиент привёл её в будку на лодочной станции у озера. Дина там бросила сумку. Она рассказывала, что с ней первый раз в жизни случился нервный шок.
– Другой от страха в штаны наложил бы, – а я заснула у тебя как убитая. Я могу уснуть в любом месте, даже на улице, если меня напугать. Страшное дело! – прибавила она.
О всём этом я узнал утром, когда пришёл Микс-Револьвер, вот Микс мне-то и растолковал, что мужчин Дина меняет как перчатки, а позже и сама Дина поведала мне о том же в мстительной откровенности. Ну, а пока я стоял у окна, на моём диване лежала незнакомая женщина, и я знал, только то, что пустил её лишь по причине отсутствия в доме Ульрики. Она сейчас далеко в чужом городе и тоже может оказаться на улице ночью и нуждаться в помощи. Всякое может случиться, судьба ведь не слепа, она видит всё, и поэтому мне было необходимо окликнуть эту женщину, согреть воду, постелить чистую постель, дать возможность ей спать, спать и спать, и наплевать на то, что об этом подумают соседи и Астерс, эта жертва кошмарных сновидений.



Полночь

          5

Жить – значит наслаждаться. А почему бы и нет? Даже в таком пустяке как пересечение мостовой я испытываю наслаждение от округлости булыжников под собой, это земной шар своим лицом, правда, несколько пыльным, прижимается к моим ногам.
Полагаю, что от жизни нужно брать всё, что человеку полагается, даже ещё больше, жизнь надо грабить так, как грабят зажиточного скрягу на большой дороге. Человек появляется на свет нагим, а жизнь разодета в дорогие меха, вот и надо трясти жизнь-скупердяйку как можно чаще, забирая желательно самое красивое, в конце всё равно, как ни крути, у тебя всё отберут, грабёж окажется или весёлым водевилем, или кровавой драмой, и, когда занавес опустится, реквизит надо будет вернуть и вновь возвратиться в пыль и прах, хоть и не таким голым, как пришёл в этот мир (кое-какие лохмотья за многолетнее грабительство будут выданы, но фактически ничего), причём в узком и неудобном экипаже.
Мне посчастливилось объединить игривое восприятие жизни с успешной учёбой и счастливой любовью, с наполненными буднями, и вполне естественно я начал бояться, не готовит ли мне судьба западню, что уже однажды случилось семьсот или семьсот пятьдесят лет назад, ей-богу, не могу припомнить точно, хотя моя память, как уже говорилось выше, безукоризненна и в некотором роде даже феноменальна.
Проснувшись, я радуюсь дню, засыпая, радуюсь ночи, шагая на работу радуюсь работе, возвращаясь домой – отдыху, так в радости и пронеслась моя жизнь до тридцати лет. Пока был молод, все ждали от меня великих дел, лелея надежду, что в зрелые годы я примкну именно к их группировке, лагерю или как там можно ещё назвать течение, которое возникает в любом городском обществе. Вот почему не удивительно, что в этот инкубационный период становления личности у меня не было врагов. Признаться, меня даже стало терзать беспокойство по этому поводу и, когда появились первые злопыхатели, я был рад им не меньше, чем первому мороженному, съеденному в летний зной, или первому купанию в море, чем первым лыжам для слалома, или первому полёту в чреве металлического кита – самолёте. Чем первой долгой разлуке.
– Я буду писать тебе письма каждый день, –  сказала Ульрика.
– Ульрика, детка, у тебя же не будет времени.
– Ну, открытки, в крайнем случае. Пару слов о любви.
– Ты можешь совсем не писать. У  тебя не будет времени. Днём репетиции, встречи, экскурсии, незнакомые города. И магазины. Вечером надо выступать, танцевать, ты сама знаешь, времени не будет.
– Я буду писать как можно чаще.
– Хорошо.
– Ой, уже трогается.
Я поцеловал Ульрику четыре, пять, шесть раз, а затем и седьмой, как поётся в песне: «поцелуй семь раз», – ведь семёрка магическое число, но я не суеверен, поэтому поцеловал Ульрику и восьмой раз. Тогда уж руководитель группы, не выдержав, буквально вырвал Ульрику из моих объятий и затолкал её в вагон. Лязгнули буфера, тяжко застонали рельсы, поезд вздрогнул и двинулся вперёд. А куда же ещё, как не вперёд?!
Любовь, словно сложная азбука, мы её листаем страницу за страницей, узнаём всё новые и новые буквы, может случиться, что, открыв очередную страницу, мы получим впечатление, затмевающее все предыдущие. Я открыл азбуку на странице расставания. Укладка чемоданов, щемящее чувство разлуки на перроне, разумеется, тщательно скрываемое. Лакированные бока вагонов, красная фуражка и тупая физиономия начальника станции, ведь сам он этим поездом никуда не может уехать.


Полночь

6

Мой главный принцип – ни к кому сильно не привязываться. Пусть всё течёт как прозрачная проточная вода, пусть несётся словно быстроногий заяц, тогда и жить не тяжело. До сих пор я увиливал от брака, этой кошмарной ловушки номер один, уберёгся и от родственников – кошмара номер два. По правде говоря, от кошмара номер два мне увернуться было проще простого, ибо у меня не было ни одного ныне здравствующего родственника. Я совершенно одинок. Ну, разве что Ульрика связала меня в последнее время больше, чем хотелось бы. Наверное, именно поэтому я втайне радовался этой разлуке. Снова больше месяца я буду один. Один как обычно. Не один, один, единственно?
От общественных нагрузок я шарахался как чёрт от ладана, я избегал семинаров по эстетике, занятий во всевозможных кружках, воскресников, коллективных походов в театр,  коллективных экскурсий, в этом смысле мои взгляды были антиобщественны. Больше всего я ненавижу толпу, а толпой я называю всякое скопление людей, не имеющих ни своей инициативы, ни своих мыслей.
Быстро и виртуозно я прошмыгнул сквозь поток провожающих, кивнув головой в знак прощанья знакомым. Странно, что родители Ульрики не пришли проводить свою дочь. Я догадывался, – скорее всего потому, что они не желали видеть меня. Напрасно. Ведь я мог и не придти. Отец и мать Ульрики не очень-то жаловали меня. Соблазнитель, развратник, это были самые мягкие эпитеты из тех, которыми они меня награждали. Ульрика не побоялась мне рассказать об этом, и мы от души смеялись. Конечно, иметь связь с молоденькой женщиной в течение двух лет, не изъявляя ни малейшего желания создать брачный союз, игнорируя приглашение её родителей зайти к ним в гости, это казалось в высшей степени странным, если не сказать больше.
Однако за последние месяцы странная нежность всё теснее привязывала меня к Ульрике, я стал опасаться, не старею ли я, к тому же Ульрика почти три месяца прожила у меня, в тесноте коммунальной квартиры. Самое абсурдное то, что я начал постепенно к этому привыкать. Я не хотел, чтобы она стала моей женой, ни гражданской, ни законной, но нарушить равновесие было мне не в моих силах, и в этот момент, как спасение подвернулась эта поездка. Что же, родители Ульрики наверняка правы, я и в самом деле холодный человек, эгоист, единоличник, дикарь, нелюдим, считаюсь только со своими прихотями и желаниями, не испытывая угрызений совести. А кстати, что такое угрызение совести? Чувство вины, осознание того, что сделал не всё, чтобы мир стал лучше, а люди счастливее. Но не моё это дело ставить заплатки на прорехи всего мира. Мне кажется, что в мире всё в полном порядке – угнетённые угнетены, свободные свободны, счастливые счастливы, а несчастливые нет, и до тех пор, пока жив человек, будет жить и зло, которому всегда будут противостоять светлые силы и вечно пылать на костре Джордано Бруно. Я не хочу принимать участие в этом бедламе, не хочу гореть на костре, как не хочу и подносить поленья  для него. С меня достаточно и того, что я стою в стороне и созерцаю. Я достаточно хорошо знаю  историю, чтобы заявить – толпа, которую называют «человечество» неисправима. Во всёх странах и во все времена тюрьмы не пустовали. Имеются и такие государства, где убийцы и преступники руководят народом. Ну и пусть. Пока я стою смирно, никто не хватает меня за глотку, а пока не хватают за глотку, я буду стоять смирно.
В своих четырёх стенах я могу чувствовать себя как безграничный властелин. Я могу повесить на стену изображение какого-нибудь орангутанга и бить ему поклоны, воскуряя фимиам. Я могу, раздевшись догола, танцевать самые чудовищные танцы и варить в котле своих же соплеменников. Я могу в своём воображении сокрушить или создать какую-нибудь экономическую или политическую систему. Я могу писать трактаты, в духе абстрактного гуманизма, и адресовать их на сто лет вперёд – гражданам грядущего. Я могу пребывать в безделье или тихо лечь в свою постель и умереть, умереть навсегда. Отчего-то мне хочется, чтобы в гроб меня положили на правый бок, подложив обе руки под голову, чтобы я покоился в вечном сне миллионы и миллиарды лет в телесной лачужке своей плоти длиной в один метр восемьдесят три сантиметра и весом в семьдесят пять килограммов. И пусть мне будет суждено после долгих лет ещё раз проснуться, мне надо проснуться, проснуться, потому что иначе я жизнь проживу такую же пустую, какую прожил до этого, и не будет мне оправдания.
В своих четырёх стенах я могу чувствовать себя как ягуар, попавший в неволю, я могу грызть зубами железные прутья своей клетки, и зубы мои притупятся. Я могу в бессильной злобе рычать на своих тюремщиков, но они лишь будут смеяться надо мной. Я могу быть гуманным ягуаром и не рвать на части белого кролика, брошенного мне на съедение. Я могу ничего не есть, а тихо лежать в углу клетки с лениво опущенными веками  и умереть, умереть навсегда. Опытный умелец сделает из моей шкуры чучело и выставит его в музее в назидание другим ягуарам.
В своих четырёх стенах я могу чувствовать себя человеком, и это самое трудное, потому что я чувствую, что меня любят.
Любовь по сути есть лишь  маленький отсвет, слабый отблеск счастья в тёмной ночи, в ночи, когда земля попадает во власть тьмы, а люди во власть одиночества, ночью небо вращается вокруг земли как гигантская бочка с серебряной затычкой-луной, и знать мы больше ничего не знаем и ведать не ведаем, ничего нам больше не известно о внешнем мире, кто-то откроет затычку, чёрная смола потечёт оттуда,   затягивая тебя в глубокую прорубь  – и тебя, заплутавшегося в одиночестве, с жалобным собачьим воем ночью пронзит белая молния, пока тьма властвует на землёй, а над людьми властвует одиночество, зачем мне заключать этот отблеск в кольцо? Золото само по себе не приносит зла, в камень преткновения золото превратили люди. Золото – благородный металл, но всё же я не хочу, не хочу окольцовывать свою любовь.

Полночь

7

Уходя в отпуск, я дал себе клятву ни в коем случае не думать о работе, поклялся даже не пытаться разрешить какую-нибудь проблему, связанную с работой. Целый год я трудился как каторжный, и теперь моя душа жаждала покоя. Ужасно утомителен мир чисел и железной логики. Работа, говорил я себе, работа? О работе ни слова. При одной только мысли о работе меня начинает трясти. Работа! И слышать не хочу! Все вокруг превозносят труд, и громче всех те, которые сами ни черта не делают. Даже со стен домов на меня смотрят плакаты с призывом работать, идти в лобовую атаку, пусть даже растекутся мозги по стенке. Я включаю телевизор, диктор бросает мне прямо в лицо – за работу, товарищи!
Работа?
Но труд ведь это жизненная необходимость человека,
нечто святое,
труд необходим человеку как воздух, как сон.
Но разве мы славим сон? Разве мы говорим – поспим-ка, товарищи, поспим основательно, всхрапнём, посопим, приляжем-ка на диваны, на никелированные кровати, поспим на матрасах, набитых водорослями, на раскладушках, на худой конец сойдут и спальные мешки или  скамейки, ну, а если совсем будет где лечь, тогда приляжем на вокзалах, в скирдах сена и на пригорках вдоль дорог, где посуше! Ложимся спать, товарищи!
В последние годы я плохо сплю, совсем плохо, с тех пор, как я стал меньше думать о своей карьере и о своей работе, с тех пор, как я стал больше думать о жизни, об окружающих меня людях, с тех пор, как я стал пересматривать свои незыблемые принципы, я сплю плохо, отвратительно, бессонница пока не отражается на моей работоспособности. По ночам, когда сон улетучивается куда-то во вселенную, я мечтаю о небольшом самолётике, который принадлежал бы только мне, и я мог бы полететь на нём в любую минуту, выделывая самые умопомрачительные петли, промчаться по-над самыми верхушками дундагских голубых елей, или пронестись, виражируя, над бешеной Гауей, так, чтобы шасси вспенивали речную воду. Но всё это глупости, самолётика не видать мне как своих ушей, кто же позволит мне приобрести его в собственность, пусть даже маленький, крохотный самолётик? Мой друг Павел Фёдорович сказал мне как-то:
– Если бы ты действительно захотел, мог бы построить самолёт в два счёта.
– Как?
– Видишь ли, – продолжал он, – трудно достать что-либо по официальным каналам, почти везде засели бюрократы, и, если нет соответствующей санкции, дело швах. Но, если бы ты приехал ко мне на завод не как экономист, а, допустим, как частное лицо, и сказал бы: «Павел Фёдорович, мне позарез нужен один моторчик для самолёта, не мог бы ты посодействовать, выпьем-ка «чёрного бальзама» да покумекаем!» – и как знать, может быть и впрямь у меня этот моторчик отыскался бы. А ты подливал бы «чёрного бальзама» и продолжал:
« Павел Фёдорович, а нет ли у тебя какого-нибудь знакомого, у которого завалялось бы самолётное крылышко? Выпьем да покумекаем!»
Чёрт его знает, может быть и нашёлся какой-нибудь знакомый. С мира по нитке, у тебя самолётик  и появился бы, и ты мог бы уже пойти, ну, сам знаешь к кому и сказать:
«Ян Янович (или как там вы, латыши,  к друг другу обращаетесь, когда по-своёму лопочете?), предположим, Ян Янович, не могли бы вы выделить мне такой малюсенький аэродромчик, ибо самолётик-то у меня уже имеется!»
И, скажу я тебе, помчался бы ты в небесах как ангелочек!
Доля правды в словах Павла Фёдоровича была, и со временем стал я понимать, что только из-за своей нерасторопности я сижу без самолётика, что только из-за своей нерасторопности я не сплю ночами, мечтая о маленьком самолётике, на котором я мог бы улететь назад, а лет на семьсот или семьсот пятьдесят, решил бы, когда начал  снижаться, вернулся бы туда, где осталась моя непрожитая жизнь, моё не выигранное сражение, где осталась моя большая любовь, и постепенно, постепенно я вспоминаю всё: несутся кони, стучат подковы, клубится за всадниками пыль, и я думаю, я надеюсь пока, что всё будет хорошо, что всё устроится,

Час привидений

1

однако и беда не дремлет,  днём раньше, во второй половине дня, когда над лесами вокруг Риги завис тяжёлый зной, магистр возвращался в замок.
 Его конь в яблоках, преодолевая речушку, внезапно споткнулся, всадник вылетел из седла и вода, пробравшись сквозь серебряные латы, промочила одежду из оленьих шкур. Магистр не хотел терять время на просушку одежды, до замка оставалось не более четырёх часов пути. Всадник мчался в облаке пара, валившего от него на палящем солнце, и нимбом над его головой вились оводы. Нежданно-негаданно пришлось ему остановиться на одном из форпостов, где его  застали сумерки и сырость пронзила всё его тело.
Сегодня, когда я в роли вестового появился в замке, магистр находился в одной из келий круглой башни, за толстыми гранитными стенами, он был простужен, то и дело чихал, а слуга обкладывал ступни его ног нагретыми булыжниками, завёрнутыми в пропитанные вином овчины.
– Господин, вам послание от комтура, – сказал я.
– А-а, давай-ка сюда!
Магистр сорвал красную сургучную печать, развернул свиток желтоватого пергамента.
– Тебе известно содержание послания? – спросил он.
– Только в общих чертах.
– Что ты думаешь об этом?
– Полагаю, что орден не имеет достаточно сил для продолжения строительства храма.
– Возможности ордена или отсутствие таковых мне и самому хорошо известны. Я спрашиваю о колдовстве!
– Уверен, что орден столкнулся с прекрасно организованным сопротивлением.
– Да, колдовство, таинственная рука,  сатана, языческий бог – это всё глупости. Если бы в этом деле была замешана нечистая сила, то на кой ляд ей ломать стены скрытно? Нечистая делала бы это средь бела дня и не только бы сокрушила построенное, но и раскидала бы  камни по всей окрестности, чтобы не оставлять строительный материал рядом со стройкой. Комтур, глупец, верит в суеверия, которые сам и выдумал. Конечно народу, этой тёмноте, только и подавай мистику подобного рода. Кто готовит пищу для стражи?
– Надёжный человек.
– Я спрашиваю кто?
– Какой-то бременец, тридцати лет от роду, работник по договору.
– Какие слабости у этого бременца? Страсть к деньгам, к красивым женщинам?
– В мои обязанности не входит знать подобные вещи.
– Хорошему наместнику до всего есть дело. Бременца могут подкупить. Нет ничего проще, чем подмешать стражникам в вино какое-нибудь зелье. Немедленно схватить бременца, допросить, если не сознается, пытать калёным железом. Ты всё знаешь, всё понимаешь, почему не разъяснил комтуру?
– Магайс О’Бенс не поверит правде, если она сойдёт с моих уст.
– Я прикажу ему верить тебе. А его идея? Тебе известна идея комтура, что ты думаешь об этом?
– Думаю, что это безумие. Народ будет разъярён. Начнутся волнения.
Магистр восседал на удобном пологом ложе, не очень высокого роста человек, настоящая машина из мускулов и сухожилий, воин тринадцатого века, беспощадный человек, хороший наездник, настойчивый в выполнении задуманного. Он приподнялся  и слуга накинул ему на плечи медвежью шкуру.
– Я хочу, чтобы ты меня понял, – сказал магистр, – чтобы ты мудро и осторожно направлял умы язычников в нужном мне направлении. Я доверяю тебе и хочу объяснить, почему принял такое решение. Каждому здравомыслящему человеку понятно, что не бог язычников замешан здесь, а народ, и его надо усмирить мечом. Зачем отнимать жизнь у красивой языческой девушки? Вернее было бы послать отряд меченосцев и одним махом покончить с беспорядками. Но тщательно взвесив все за и против, я пришёл к выводу, что мы можем использовать идею комтура Магайса О’Бенса. Распространим слухи, что будто бы поверили в проделки языческого бога и только лишь для того замуровали девушку, чтобы стена замка стала неприкосновенной. В то же самое время казним бременца, ночью охрана не заснёт, храм будет стоять как и прежде, и в виду того, что истину будет знать лишь ограниченный круг лиц, мы одержим важную победу. Наш бог повергнет бога языческого. Разумеется, этот план мог бы и не созреть, будь в моём распоряжении достаточно воинов, чтобы держать в повиновении всю округу и  по горячим следам наказывать бунтарей, однако пока у меня не так много людей и оружия, орден далеко от своих баз и я не имею права ввязываться в серьёзную схватку, поэтому вынужден действовать хитростью, уповая на то, что поверят мне и в боевую мощь ордена, ибо лишь действительно сильный может действовать жестоко и безжалостно. Мой жизненный опыт подсказывает, что этот фокус удастся. В сущности у меня нет другого выхода, так как в противном случае надо приостановить строительство храма, и тем самым мы отклонимся от главной линии ордена, а мы не можем показать местным жителям, что сомневаемся хотя бы в одном её пункте. Ты видишь, я откровенен перед тобой, как на исповеди!
Я молчал. Откровенность магистра меня пугала.
– Если это мероприятие удастся, – продолжал магистр, мы дадим тебе возможность увидеть мир. Постранствовать, посетить святые места. Будем надеяться, что сам папа даст тебе аудиенцию. Ты увидишь веру во всем её могуществе.
– Рим?
– Рим.
– Эта поездка очень дорого стоит.
– Об этом позаботится орден.
Слуга подал магистру пергамент и чернильницу из слоновой кости.
Тёмные предчувствия закрались ко мне в душу. Когда меня возвели в должность, я надеялся, что по крайней мере смогу облегчить гнёт народа, по меньшей мере разогнать тучи. Будучи наместником, я хорошо знал обстановку в крае, знал истинное соотношение противостоящих сил. Объединёнными усилиями мы сумели бы сокрушить врага, но внутренние распри, карьеризм, недоверие год от года ослабляли наши силы. Захватчики с хитростью использовали каждый наш промах. Достаточно долгое время я внимательно наблюдал и изучал нашего высшего руководителя, его ошибки, слабости, выискивая недостатки в стиле его управления. Зная, что ему нравятся быстрые и смелые ответы, я старался говорить с ним до крайности откровенно, создавая впечатление, что я ничего  не скрываю и полностью доверяю ему. В малозначимых вопросах я всегда уступал, открыто заявляя, что интересы ордена ставлю превыше всего. Как-то раз я, как бы между делом, признался магистру, что все надежды полагаю на будущее, когда вместе с орденом поднимусь над своим народом до небывалых ещё высот, что отдельные личные симпатии для меня ничто по сравнению с огромными симпатиями к ордену, а свою судьбу я навеки связал с братьями-меченосцами и  с орденом до судного дня. Дайте мне высокую должность и я отдам вам свой народ. Так мне удалось создать у магистра впечатление, что я властолюбивый, окончательно продавшийся карьерист, всецело преданный ордену, несмотря на мою толстокожесть, ершистость и задиристость.
Я вёл двойную игру. Тем временем тайно сплачивая силы, я готовил восстание. Стремился объединиться с дружественными эстами и нашими лучшими соседями – русскими, но литовцы по-прежнему совершали набеги на русские земли, а эсты опустошали северную часть Видземе, так что приходилось рассчитывать только на собственные разрозненные силы. Поднять восстание мы могли не ранее, чем осенью будущего года.
Храм, воздвигаемый орденом, и связанные с этим принудительные работы для некоторых горячих голов были как чирей на заднице, и мои усилия –хотя бы ослабить эту боль в самом её основании – не увенчались успехом, зрела преждевременная вооружённая стычка. Магистр тоже вёл двойную игру, его агентура не дремала, теперь до меня дошло, в какой переплёт я попал; в качестве яркого тому доказательства во дворе замка началось построение отряда всадников, два рыцаря, десять братьев и полсотни наёмников, они должны сопровождать меня в комтурство. Всего лишь минуту назад магистр сокрушался по поводу недостатка сил и заверял, что он только из-за немощи ордена хочет замуровать девушку, теперь же предательский план был виден как на ладони. Конечно, народ не допустит такого безжалостного над ним надругательства, мечи будут вынуты из ножен преждевременно, прольётся кровь, опять победа будет за орденом, а самые верные бойцы сопротивления погибнут. Мне тоже придётся раскрыть свои карты. Я ещё не вполне доверял предчувствию. Магистр запечатал письмо. Было заметно, что он колеблется и чувствовалось, что он ждёт от меня ещё одного вопроса. С минуту я решал, спросить ли  его об этом. Но молчание становилось опасным.
– А известно ли магистру кто эта девушка?
– Известно, – тут же отозвался магистр. Он действительно ожидал именно этого вопроса, и моё сердце сжалось, когда он заглянул в письмо комтура, – Магайс О’Бенс пишет, что это некая Ульрика, некрещёная красавица.
Я понимал, каких слов он ждёт от меня. Меня здесь же схватили бы, не дав мне даже вынуть меч из ножен, заковали бы в цепи и бросили в  темницу. Проверка? Да! Я видел, с какой наигранной непринуждённостью магистр ждёт моего ответа, я стоял боком к двери и заметил легкое волнение  тяжёлых шерстяных портьер, хотя в помещении не было ни малейшего движения воздуха. Я знал, что за портьерами, приготовившись к прыжку, находятся телохранители магистра, так называемые рейнские пантеры. И тогда я сказал с усмешкой:
– Не лучший выбор, магистр, не лучший! Разумеется, если уж решение принято, я не имею ничего против. Хотя, конечно, жаль, что магистр не посоветовался со мной перед тем, как принять такое важное решение.
– Ты сказал мне, что  содержание письма тебе в общих чертах известно, – ответил магистр, – а отменять решение подчинённых не в моих правилах, а особенно в таком пустяковом деле как судьба какой-то там нехристи, это подорвало бы наш авторитет в глазах народа. Магайс О’Бенс лучше знает обстановку на месте, я не хочу вмешиваться в его действия.
– Согласен, – равнодушно произнёс я.
– Рад это слышать. Так и знал, что личные интересы ты подчиняешь интересам ордена. От моих людей поступил сигнал, что ты не благонадёжен, вот и пришлось провести эту небольшую проверку. Я тебе верю. Таков будет мой ответ комтуру. Эскорт проводит тебя. А сейчас езжай, свежие кони ждут внизу.
– Магистр, – сказал я оскорблённо, – моя преданность непоколебима, её не сокрушить и не истребить, к чему был этот подвох с замурованием девушки?
– А это вовсе и не подвох. Девушку замуруют.
Не проронив больше ни слова, я поклонился и вышел.
Сердце колотилось как сумасшедшее, я чувствовал, как в висках набухают жилы, ещё мгновение и я выдал бы себя. Я был повержен, побит, уничтожен. Магайс О’Бенс всё разнюхал до мелочей, он мудрее меня просчитал и коварнее действовал. Всё согласовал, прежде чем поставить капкан. Зачем он в моём присутствии зачитывал письмо магистру? Тогда меня не удивила ни странной откровенность, ни то, что он не дал мне лично прочесть письмо. Я думал – вот, глупец, хочет похвастать передо мной своим умением читать и писать, несчастный павлин, важный словно индюк, потому что не все рыцари знали грамоту. Ловко меня обвели вокруг пальца. Отправил меня к магистру, чтобы самому без помех разделаться с Ульрикой. А может стоит и мне раскрыть свои карты, обречь восстание на поражение, а народ на рабство, или принести  эту жертву? До сих пор я не выдал себя ни словом, ни жестом, держался как  подобает мужчине, правда, когда я вскакивал на лошадь, моя нога соскочила и лишь с помощью слуги я оказался в седле.
– Ахой! – раздался клич. По деревянному мосту под грохот подков отряд всадников вышел из Риги.


Час привидений

2

Что бы я сделал, если бы я был всесильным диктатором и хотел бы обратить какой-нибудь народ в рабство, более того, если бы я хотел этот народ стереть с лица земли?
Я пришёл бы как друг.
Распахните передо мной свои сердца и двери, в правой руке у меня пальмовая ветвь, а в левой – каравай хлеба, я хочу наполнить ваши закрома, исполнить ваши чаяния, чтобы мир и изобилие царили у вас.
Если меня не примут как друга,
я приду как родственник.
Друзей мы можем выбирать, а родственники приходят сами. Они появляются с громким криком  и материнский покой взрывается от боли. Все люди чьи-нибудь родственники, только я никому не родня, ибо покой моей матери не был нарушен болью, моя мать не рожала меня, мой отец меня не зачинал, я возник из ничего. Меня перенесла сквозь века испещрённая линиями длань времени,  в четыре часа утра, выходя на работу, мой будущий папаша, господин Дарзиньш, открыл наружную дверь дома и споткнулся о мою колыбель, корзину из ивовых прутьев, где лежал я, крохотный и непорочный, как божье дитя. Споткнулся, едва не раздавив мою хрупкую, нежную детскую головку, но я лежал тихо и спокойно, подкидыш без имени и без родины, без прошлого, перенесённый сквозь столетия испещрённой линиями дланью времени, лежал как прозрачный хрупкий побег на зелёной ветви древа человечества, и жилистые корни времени пробились глубоко  в прошлое человечества, и человечество было моей родиной, моим именем. Господин Дарзиньш поднял меня, занёс в дом, и госпожа Дарзиня без боли и стенаний стала моей матерью.
Кем родился я, латышом, немцем, русским, англичанином, поляком, чехом, эстонцем, литовцем, шведом? Этого никто не знает. Но сюда я попал прямо из испещрённой линиями длани времени, врос корнями в этот народ, я пустил глубоко их, я достиг ими боль  и рабство, я достал свою борьбу, и в моих ветвях зеленеет пышная и разнообразная листва.
В сарае обе створки ворот были широко раскрыты.
В проёме распахнутых ворот сияло голубое небо. В сарае под балкой, подвешенная за задние ноги, висела лошадь, голова её уже была отрезана, внутренности выпотрошены, в данный момент с туши сдирали шкуру. Живодёр работал споро, срезал острым ножом жир, отделяя сантиметр за сантиметром шкуру с ещё тёплой туши, иногда, в трудных местах, бил зажатой в кулаке рукояткой ножа. Фартук его был испачкан кровью, такими же были штанины, руки и лицо. Он грозно прикрикнул на собаку.
– Вон отсюда!
Вон отсюда? Кому это сказано, мне или собаке? А может быть нам обоим? Что меня сюда занесло, что я хотел здесь найти? Зачем мне, молодому человеку, понадобилось блуждать в дебрях прошлого? У меня ведь есть возможность двигаться вперёд, я уверенно иду вперёд, я лучший человек во всём мире, самый богатый, самый социально защищённый, в горах моего будущего нет расщелин, могу бесплатно лечиться в поликлинике, я самый равный, я могу бесплатно получить любое образование, я честен, готов всегда прийти на выручку, дружелюбен, отзывчив, сознателен, мне принадлежит будущее. Зачем я торчу в этом старом сарае, где под потолочной балкой за задние ноги подвешена лошадь, голова уже отрезана, внутренности выпотрошены, а живодёр сейчас сдирает кожу?
Я неутомимый труженик, настоящий герой двадцатого века, пользующийся славой как несокрушимым двигателем прогресса, я горячий борец за перевод общества на фундамент справедливости. Меня соединяет с другими гражданами общность интересов и целей, я городской и сельский труженик, в высоко поднятой руке несу знамя соревнования, у меня заветная цель – стать в будущем ещё лучше, я твёрдо придерживаюсь всепобеждающего курса, вот, какой я есть, а может всё-таки это чужое оперенье? Нет, я ведь тоже там, внутри, среднестатистический гражданин, кто смотрит на тебя со страниц массы журналов, с полос очерков и репортажей, с телевизионных экранов. Скоро я начну реветь как дизель, трамбовать землю как слон, буду носиться словно сверхзвуковой самолёт.
Я самый знатный сталелитейщик в мире. Я выплавил на многие и многие миллионы тонн стали больше, чем мои предки в каменном веке. Я надоил больше всех молока, снёс больше всех яиц, высидел больше всех цыплят. Но разве я этим горю? Разве меня вперёд зовут цифры? Так чем же я горю? Чем?
Порой мне кажется, что вселенная является одной огромной ошибкой, гигантским вопросительным знаком, зияющей раной, это крик боли, недоразумение, чёрная чернильная клякса на белой мелованной бумаге мироздания, и по ночам я не могу заснуть.
По крайней мере с самим собой я имею право быть откровенным, я могу признаться себе в  сомнениях, в мучительных сомнениях, что меня терзают, потому что было бы здорово улыбаться без сомнений, а не лежать, в объятиях тьмы и широко раскрытыми глазами заглядывать в самого себя. Мои мысли не представляют из себя ничего особенного, они пока что не родившиеся дети, я их пока не показываю никому, это секрет, который могу раскрыть, а могу и не раскрывать, до поры, говорю, до времени, ибо не пройдёт и ста пятидесяти лет, как изобретут машины, способные читать мысли, которые, несомненно, будут использовать только в педагогических целях, а у человека будет отнята его единственная крепость, его единственное убежище – он сам.
Я клубок противоречий, моё «да» берёт верх над моим «нет», я устремляюсь вперёд, но движение разматывает меня за нитку в тёмной ночи, в ночи, когда земля попадает во власть тьмы, а люди во власть одиночества, ночью небо вращается вокруг земли как гигантская бочка с серебряной затычкой-луной, и знать ничего не знаем и ведать не ведаем, ничего нам больше не известно о внешнем мире, кто-то откроет затычку, чёрная смола потечёт оттуда,   затягивая тебя в глубокую прорубь  – и тебя, заплутавшегося в одиночестве, с жалобным собачьим воем ночью пронзит белая молния, пока тьма властвует на землёй, а над людьми властвует одиночество,
так зачем заключать это одиночество в кольцо? Зачем? И в самом деле, неужели, увидев, открытое сердце, люди схватятся за меч? Неужели сомнения так страшны? Неужели мыслящий человек может придти к идее без сомнений, и поэтому они являются тормозом, а трудящийся человек – единственная направляющая сила?

Час привидений

3

Перед этим я вошёл в господина Дарзиньша.
Я узнал некоторые его мысли:
отчего-то большая часть людей тешат себя скромной  иллюзией, правда, сами того не осознавая, что их жизнь есть исключительное событие, что они нечто особенное, ибо, видите ли, они родились, двигаются, едят, спят, производят себе подобных и делают всё остальное, что подобает человеку. Приходит час, человек умирает, а его потомок ковыляет себе дальше, неся в сердце тихую веру, что его появление на свет уже само по себе придало жизни смысл, что, родившись, он свою миссию на земле полностью выполнил, и снова летит время, приблизится конец, и уплывает человек в небытие, не подозревая даже, что он был всего-навсего лишь биологическим насекомым, инструментом, деталью в гигантском механизме природы, частью токарного, фрезерного или строгального станка, автоматом, которого не заменили на настоящий автомат только потому, что в определённых условиях живая рабочая сила обходится дешевле и работодатель к тому же не смог придумать, куда деть высвобождающегося работника. Его интеллект ничего не стоит, это же не инженерный ум, и не голова учёного, и никто не задаётся вопросом, а почему это ничего не стоит, а потому что не все должны думать, в ином случае государство понесло бы убытки, ибо эксплуатация – есть неисчерпаемый источник прибыли, так сказать, один из краеугольных камней бюджета.
Так, или приблизительно так, изложил свои мысли в 1942 году господин Дарзиньш, анализируя буржуазное прошлое Латвии, и ещё он добавил, что безжалостная государственная машина перемалывает в крошево человека как личность, и единственная панацея содержится в формуле Сервантеса:
«Под своим плащом я могу убить короля», – то есть, я – ничтожество в государстве, однако во мне таится другое, более совершенное, государство, в нём я – владыка, я – его глава,  законодатель и исполнитель законов.
Господин Дарзиньш не читал Маркса, поэтому его воззрение зиждилось на самобытной философии бессилия индивидуума.
Господин Дарзиньш носил тёмно-серый отутюженный костюм (не было ни малейшего сомнения, что рубашка также сияла белизной свежевыпавшего снега), накрахмаленную манишку, серебристый галстук; ходил постоянно с тросточкой, знаменитая трость с серебряным набалдашником в виде конской головы. Такова  уж была у него привычка – на работу заявляться за полчаса до начала смены, чтобы успеть облачиться в форму стрелочника, от которой исходил запах машинного масла, стальной пыли и каменного угля. Закончив работу, господин Дарзиньш опять же задерживался на полчаса, чтобы тщательно вымыться и переодеться.
В первые дни оккупации железная дорога стояла. Когда господину Дарзиньшу снова надо было выйти на службу, он достал из шкафа свой самый шикарный костюм.
– Это будет слишком вызывающе, – сказала его жена, – я прошу тебя, не надевай по крайней мере тот костюм из английского сукна, ты ведь знаешь, они воюют и с англичанами!
– Они воюют чуть ли не со всем миром, но это не значит, что теперь латышский мастеровой должен одеваться как неряха, – ответил на это господин Дарзиньш.
Домой он вернулся зелёный от возмущения. Сам шеф, мол, похвалил его, отметив:
– Так, так, это хорошо, мой дорогой, нужно держать фасон и показать, что теперь, когда мы опять свободны и большевики изгнаны, мы имеем право ходить как господа.
Никто и не заметил, что костюм господина Дарзиньша пошит из английского сукна, никто в этом не усмотрел демонстрации протеста против оккупационных властей, а как раз наоборот, – уважение и признательность. И тогда в следующий раз, отправляясь на работу, господин Дарзиньш облачился в последние обноски, обулся в стоптанные башмаки, надел старую рваную телогрейку (в ней он занимался в подвале топкой  котла центрального отопления) и брюки, сшитые чуть ли не из мешковины. Картина была неописуемой, когда господин Дарзиньш во второй половине дня шёл на трамвайную остановку. Жители квартала, которым было хорошо известно его чуть ли не маниакальная страсть чисто и красиво одеваться (почему и называли простого стрелочника «господином») теперь от удивления рты разинули. Говорили, ну, вот вам перст оккупантов, если уж такой уважаемый специалист (господина Дарзиньша так звали, потому что он мог делать всё, например, заменить разбитое стекло, положить паркет, побелить потолок, выточить шахматные фигуры, в свободное от работы время он охотно помогал людям за умеренную плату) – так вот, если уж такой уважаемый специалист ходит в наряде пугала, то, значит, этот оккупантский перст не чист.
На второй год оккупации господин Дарзиньш заболел раком пищевода. После операции его перевезли домой и кормили с помощью трубочки, вводя пищу непосредственно в желудок. Продукты получали по карточкам, и госпожа Дарзиня частенько отправлялась в провинцию наведать Рулиса, всегда возвращаясь с полной корзиной. Зимой одна тысяча девятьсот сорок третьего года, лошадь, впряжённая в сани, на которых госпожа Дарзиня возвращалась из усадьбы Рулиса домой, сбилась с дороги, госпожа Дарзиня выпала из саней и её, замёрзшую, нашли только на следующее утро.
Постепенно я привык к тошнотворной вони гниющего тела в квартире, к чему-то слизкому и липкому, что прозрачной и неуловимой слизью медузы витало вокруг. Чем хуже становилось господину Дарзиньшу, тем сильнее исходил неприятный запах. Он стал таким сильным, что по утрам, прежде чем переступить порог нашей комнаты, жена Астерса, Анна, делала себе повязку на рот и нос из марли, смоченной в уксусе. Она вливала через трубочку лекарства, затем пищу, выносила судно, делала небольшую уборку и как можно быстрее покидала комнату. Каждую субботу она обмывала господина Дарзиньша, была ласкова и терпелива с больным. Меня Анна не раз приглашала переночевать внизу, в квартире Астерса, на диванчике, но я отказывался, потому что, во-первых, в его квартире проживал какой-то немецкий офицер из комендатуры, во-вторых, я не мог бросить господина Дарзиньша, ведь у него не было больше ни одного близкого человека на свете. Правда, Астерс считался его закадычным другом, но с первых дней оккупации с Астерсом произошли странные перемены, и господин Дарзиньш его предупреждал, чтобы тот не лез без мыла куда не положено, чтобы прежде как следует намылился, и тогда-то тот разорвал давнюю и закадычную дружбу – сдал лучшую комнату офицеру комендатуры и не разу больше не поднялся наверх проведать больного. Лишь его жена, сердечная, добрая душа, Анна, не бросила нас на произвол судьбы. Благодаря Анне в нашей комнате появилась Гризкалниете. Она устроилась на нашей жилплощади и вот именно от неё в один прекрасный день я узнал, что был найден перед дверьми и господин Дарзиньш, рано утром торопясь на службу, налетел на корзину из ивовой лозы и чёрный котелок уважаемого специалиста слетел с головы и скатился по лестнице в клумбу с георгинами.



Час привидений

4

После смерти господина Дарзиньша супружеская пара Астерсов перебралась в нашу квартиру, предварительно хорошенько её проветрив, а меня отправили в деревню к Рулису. Я сдружился с дядей Гансом, он был охранником на складах, а всё свободное  время, каким он мог располагать, мы сообща помогали Рулису по хозяйству.
– Гут лошат, гут малшик.
Дядя Ганс души не чаял в лошадях. Он усаживал меня на лошадь верхом, а сам шествовал рядом, придерживая поводья и похлопывая своей огромной пятернёй по лошадиной холке. Он был замечательным другом, в фатерланде у него было хозяйство, жена, два «гут малшик» и много «гут лошат». Всё ему было одинаково дорого: и фатерланд, и жена, и «гут малшики», и все «гут лошат». Такие маленькие латышские мальчишки почти что ничем не отличаются от маленьких немецких мальчишек, во всём мире маленькие мальчишки одинаковы, а я был особенно похож на мальчиков дяди Ганса, у меня были голубые глаза, льняного цвета волосы, я был совсем «гут малшик», меня можно было раскачивать на руках, подбрасывать высоко вверх, можно было посадить верхом на лошадь, мне всё это нравилось и дядя Ганс казался мне замечательным товарищем.
Когда окрестные жители привели жеребцов к Рулису и приехал ветеринар, у дядя Ганс нашёл свободное время, чтобы помочь кастрировать жеребцов. День был жаркий, дюжина жеребцов переминалась с ноги на ногу у изгороди загона. Привели ещё трёх, и операцию можно было начинать. Потные мускулистые испуганные жеребцы, с горящими глазами, рыли копытами землю, раздув ноздри и ржали навстречу солнцу, высоко вскидывая голову, и весь загон звенел, разнося резкий запах конского пота. Первого жеребца подвели поближе к столу с инструментом, хозяин крепко держал его под уздцы, жеребец гарцевал, извиваясь и крутясь, жуя ненавистные удила, роняя пену изо рта.
Дядя Ганс быстро и ловко накинул на ногу жеребцу петлю, ещё трое мужчин привалились плечами к жеребцу с боку, повалили животное на землю, и перевернув его на спину, затянули путы повыше бабок (чтобы не соскользнули). Закрепили. С каждой стороны подпёрли двумя обтёсанными колодами, чтобы жеребец не завалился на бок. Кто-то набросил на морду жеребцу жгут и стал закручивать его, чтобы тому было  легче перенести боль. Теперь ветеринар мог приступать к своей работе и дядя Ганс ему подсоблял, он то похлопывал жеребца по внутренней стороне ляжек и приговаривая «гут лошат», то бросал взгляд в мою сторону произнося «гут малшик». А когда щёлкнули щипцы, перекусывая семенные протоки, жеребец глухо захрапел, испустил стон и глаза его вылезли из орбит. Минуту спустя операция закончилась и жеребец вскочил на ноги. Он пытался ещё гарцевать, но было видно – бедняге больно.
Когда жеребца вели мимо конюшни, где стояли кобылы, он ещё приветствовал их ржанием,  ничего пока не поняв, не почувствовав, совершенно бодрый, потный, мускулистый, но всё уже было позади, миссия его закончилась, он признан негодным для продолжения рода, и ему предрешён удел рабочей скотины, теперь лишь одна телесная часть его будет прозябать на белом свете. Жеребец ещё ржал, ничего не подозревая, но его семенные железы хозяйка уносила в глиняной миске на кухню, потому что ветеринар распорядился приготовить деликатес, он слыл гурманом и знал, что полезно, а что нет, что следует выбросить, а что пожарить, и в обеденный час мужчины дружно сидели за общим столом, уплетая пикантное блюдо под можжевеловую водку.
Я вошёл в конюшню, где стояла кучка кастрированных жеребцов с привязанными хвостами, и каждый хозяин дежурил, присматривая, чтобы жеребцы не ложились, иначе в рану могла попасть инфекция. Сейчас о жеребцах будут печься, накормят душистым сеном, уходят их, подсыпят в ясли шуршащего овса, ибо хорошему хозяину известно, чтобы конь тянул воз, ему надо дать хорошо поесть, надо дать хорошо отдохнуть и время от времени его следует поглаживать.
Я не могу сказать, что жеребцов мне было жалко, мальчишкам почти всегда никого не жаль, меня единственно разбирало любопытство, что они скажут, когда узнают, что с ними сотворили?


Час привидений

5

Дядя Ганс уехал на фронт, его уже выветрило из моей памяти, когда война прокатилась через поместье Рулиса, отступая на запад. По правде сказать, никаких боевых действий в этом районе не велось, слишком далеко это место находилось от главных и стратегически важных дорог, только изредка возникала короткая перестрелка между отходящими частями и их преследователями. Двумя днями позже, под вечер, жители решили обойти пастбища, чтобы убедиться, что коров можно без опаски отпускать пастись. Приусадебный луг, площадью не более двух третей гектара,  весь был вытоптан и объеден до черноты, к тому же до заморозков ещё было далеко.
Меня хотели оставить дома, но я всё-таки напросился. Мне было велено двигаться точно за взрослыми, не отбегать в сторону, не дурачиться и ни до чего не дотрагиваться без разрешения. Впереди шагал Рулис, за ним работник Эрнест и сосед. На пастбище местами рос ольховник и приземистый можжевельник. До отступления здесь размещалась небольшая воинская часть, теперь вся территория была загажена, завалена мусором, усеяна консервными банками и серыми обрывками газет, стреляными гильзами. В низине за елями виднелась брошенная полевая кухня, проще говоря, котёл на колёсах. Решив, что здесь смело можно пасти коров, вся компания отправилась дальше, и я следовал сзади, ступая за ними след в след. Мы зашли в редкий дубровник с раскидистым папоротником. Не доходя до одного дуба, мужчины остановились, и я услышал окрик.
– Стой на месте!
Они продвинулись вперёд, остановились и нагнулись к тёмному бугорку в траве, и здесь уж я, подгоняемый необузданным любопытством, подкрался к ним.
В высокой траве в распахнутой гимнастёрке лежал дядя Ганс. Штанина на одной ноге, от волнения я не запомнил – то ли на левой, то ли на правой, – была разрезана вдоль и завёрнута до пояса, бедро до паха было замотано жёлтой, цвета старой географической карты, повязкой, словно покрытой  каплями сургуча. Лицо Ганса осунулось и стало жёлтым, как кусок воска, которым мужики вощили дратву для ремонта узды. В виске чернело небольшое отверстие.
– Застрелился, – сказал Рулис.
– Не захотел сдаваться в плен.
– Это тот самый немец?
– Тот самый.
– Дядя Ганс! – вмешался я.
– Тихо, малец!
– Скорее всего остался в тылу и стал искать единственное ему знакомое подворье, да так и не  смог через выгон перейти.
– Один бог ведает, как его сюда занесло, и думать не думали, что свидимся ещё.
– Лихо он жеребцов кастрировал!
– Ещё как лихо!
– Раненый шёл.
– Где  уж ему идти, скорее его несли.
– Всего обобрали, при нём ни одной вещи не осталось.
– И документов?
– Ничего.
Мне было велено сбегать домой за лопатой. Женщины, прослышав, что на выгоне лежит то ли застрелившийся, то ли застреленный дядя Ганс – «тот самый, что прошлым летом склады караулил? Да, тот самый!» – тоже пошли поглазеть.
А год с небольшим назад, в тёплую и солнечную земляничную пору мы прогуливались по этому самому лугу. вернее было бы сказать прогуливался один дядя Ганс, потому что я сидел у него на плечах, болтая свешенными ему на грудь ногами, вцепившись ручонками в каштановые волосы своего коня. Дядя Ганс был прекрасным скакуном – топ-топ! топ-топ! – он носился по лугу, фыркал, бил копытами о землю, высоко задрав голову ржал в сторону солнца. Он выкрикивал своё и-го-го, и-го-го, ещё ничего не подозревая о скором конце, ничего ещё на ведая, но дни его уже были сочтены, и-го-го, и-го-го, он носился со мной на загривке ещё такой бодрый, сильный, потный, но у земляничной полянки я его остановил, и мы оба лакомились сладкими ягодами.
До сих пор помнится горьковатый запах его кителя, который я вдыхал, когда он сажал меня себе на плечи. В том самом мундире его и положили в вырытую яму, воина без фамилии, без почестей, без почётного караула, широкие еловые лапы послужили ему гробом. На другой день я пришёл проведать место погребения, песок сильно просел от ночного ливня, а сколоченный на скорую руку крест был повален ветром или каким-нибудь лесным обитателем, и лежал поперёк могилы. Дядя Ганс был моим другом, поэтому каждое лето, выгоняя коров на выпас, я не забывал прибрать его могилу.
Я остался жить у Рулиса, в деревне, там же и пошёл в школу. Когда подрос, во время каникул помогал ему по хозяйству.
В шесть часов утра Рулис будил меня и мы отправлялись в хлев. В ту пору был уже организован колхоз и  в усадьбе Рулиса разместилась ферма. Я помогал кормить  и поить лошадей, выгребал навоз, накачивал насосом воду в огромный жбан, а после завтрака в сарае мы пилили дрова. Во дворе завывал январский ветер, закручивая в дверях белые вихри.
После обеда я помогал носить охапки сена и раскладывать их в ясли, порции сена были мизерными, их определял сам Рулис. Колхоз прозябал в нищете, сено нужно было экономить, нередко случалось, что лошадь, получившая сено первой, опустошала кормушку, ещё до того, как корм получала последняя.
После обеда я несколько часов читал, затем опять отправлялся в хлев. Пока Рулис вывозил навоз, я рубил сахарную свёклу, а когда он засыпал её вперемешку с отрубями в ясли, я накачивал воду, и так до половины седьмого, когда работа была закончена и Рулис со скребком в одной руке и щёткой в другой становился в стойло к какой-нибудь скотинушке, чтобы выскоблить её до блеска, я седлал Анци, рыжую, быструю кобылу, и легко, но тепло одевшись, исчезал в снежной круговерти.
Дорогу Анци знала хорошо, были места, где нужно было ступать осторожно, были также участки пути, где можно было пускаться во весь опор. Я ездил за почтой. Рулис был большим охотником до чтения прессы, что не было редкостью в сельских усадьбах, и выписывал всевозможные газеты и журналы, всё что только мог. Седло поскрипывало, икры ног через одежду соприкасались с вздымающимися лошадиными боками, тепло моего тела сливалось с теплом лошадиного.
На большаке, где снег не был покрыт ледяной коркой, я пригнулся к шее Анци, и лошадь припустилась в галоп. Я легонько поглаживал и похлопывал лошадь по шее, подбадривая её и повышая неистовство бега непрерывным «но! но! но!», добивался того, что Анци достигала такой скорости, что земля мчалась назад, как патефонная пластинка под иглой и снег начинал шуршать в ушах.

Час привидений

6

шуршать в ушах и нестись, Анци дорогу знала хорошо, но было время, когда она не знала ничего, напевать в ушах и мчаться, цок, цок, время пело песню вьюги, её пело и госпоже Дарзине в ту роковую ночь, в ту суровую зиму, когда муж лежал смертельно больной. Это была последняя песня в жизни госпожи Дарзини, а Рулис сидел на козлах и не видел ничего, сбившись с пути, никто не знал дороги, слеп был возница, слепа была лошадь, слепа была земля, метель застила глаза, звенела в ушах, обжигала лицо, жалила глаза. Глаза стали узкими как бойницы, веко слипалось с веком, словно амбразуры огневой точки вокруг ствола пулемёта, цок, цок. У госпожи Дарзини ноги были толстые, как у слонихи в зоологическом саду, и сама она была толста, словно человек-гора в трофейном фильме «Гладиатор». Она была хорошей мишенью, тяжела и неповоротлива, потому-то Рулис и сидел на козлах, впереди, а не на заднем сидении, с ветером в глотке, ветер выл метелью, извергая снежные тучи, тучи снега извергая, топ-топ, топ-топ, поезд глубокой ночью идет в Ригу – в ри-иии-гу-гу-уу-у! – и госпожа Дарзиня выпала из саней, когда какой-то бугорок накренил их, госпожа Дарзиня выпала, крепко закутанная в самый большой тулуп Рулиса, подпоясанная широким ремнём,  да ещё два толстых одеяла вокруг полных ног и рядом корзина с продуктами, беспомощный ребёнок, кокон, неподвижная жизнь, и Анци, молодая, пугливая лошадь, рыжая как лисица, как огонь, первую зиму попавшая в упряжь, сбилась с пути. Ничего удивительного, во всём мире пела метель в глаза, пули летели как снег, пули жалили как мороз, в лицо, грудь, в живот, в конечности, в голову, пули жалили как мороз намного смертельнее, жужжит пчела в цветах душистого горошка. Смерть пела песню метели в  пушечных глотках, и кровь капала в пространстве, превращаясь в звёзды, и поэтому так много звёзд на небе, но в ту ночь никто ничего не видел, глаза были узкие как бойницы, взгляд жалил как ствол пулемёта. Несись, Анци, скачи, рыжуха, мчись, лисица, огонь, огненная змея, пусть дымятся твои бока, как горячая кровь, беги с гривой пурги. Рулис только на станции заметил, что он один, он искал всю ночь, лошадь ходила кругами по полю, заплутала, заплутало и  человечество той ночью, и госпожа Дарзиня замёрзла, беги, Анци, рыжуха, лиса, огонь, огненная змея, рыщи, рыщи по полю, ищи, ищи!
Поздно вечером вернувшись домой, минут двадцать я водил загнанную лошадь во дворе, в заветрии за домом. Поставив Анци в стойло, я заметил, что в паху лошади ещё подрагивают клочья пены.
Я вернулся в город. Прошли годы. Как-то раз, приехав в гости к Рулису и напрасно потратив время в поисках Анци, я поинтересовался у старой хозяйки.
– А где моя лошадь?
– Анци? Пристрелили бедняжку, – отвечала старуха, – приехал бы вчера, ещё застал бы, а сегодня рано утром забили. Свиньям на корм..
– Кто забил?
– Лединьш. Он же здесь ликвидирует кляч.
Гонимый нездоровым любопытством я пошёл в сарай за пару километров, и в самом деле
в проёме распахнутых ворот сияло голубое небо. В сарае под балкой, подвешенная за задние ноги, висела лошадь, голова её уже была отрезана, внутренности выпотрошены, в данный момент с туши сдирали шкуру. Живодёр работал споро, срезал острым ножом жир, отделяя сантиметр за сантиметром шкуру с ещё тёплой туши, иногда, в трудных местах, бил зажатой в кулаке рукояткой ножа. Фартук его был испачкан кровью, такими же были штанины, руки и лицо. Он грозно прикрикнул на собаку.
– Вон отсюда!
Накинув плотный мешок на голову Анци, чтобы стояла и не шарахалась, он взвёл курок и приставил ствол ружья к её уху, туда, где мягкий, словно струйки дыма, струился вокруг хряща пушок, где из головы выходило ухо напоминающее печение свёрнутое в трубочку, – туда он приставил прохладный, пахнущий порохом, ствол. Ба-бах! Ба-бах! Странно, но мне кажется, что точно также умер и дядя Ганс, вероятно, большая часть немецких солдат организованно отступала, дядя Ганс был ранен, дальше его нести не могли, ночью, когда он заснул, они накрыли его лицо носовым платком, приставили ствол к виску, нажали и всё. Ба-бах! Дядя Ганс был моим другом.
Я пришёл бы как друг.
Распахните передо мной свои сердца и двери, в правой руке у меня пальмовая ветвь, а в левой – каравай хлеба, я хочу наполнить ваши закрома, исполнить ваши чаяния, чтобы мир и изобилие царили у вас.
Я пришёл как близкий человек.
Если бы меня отвергли как близкого человека,
я пришёл бы как друг.
Я пришёл бы как дядя Ганс.
Если бы я был сильным диктатором и хотел бы обратить в рабство какой-нибудь народ, или ещё больше, если бы я хотел этот народ стереть с лица земли.
Как того хотел Адольф Гитлер.


Час привидений

7

Оккупация рассчиталась с народом, рассчиталась физически, присосавшись и испив его живительные соки. Для завоевателей рядовой человек был только биологическим насекомым, которого необходимо как можно быстрее использовать и ликвидировать желательно средствами не причиняющими боли, так и было сделано. Господина Дарзиньша и его супругу оккупация уничтожила, даже и не подозревая об их существовании, даже не тронув их пальцем, сам факт оккупации оказался довольно смертоносным. Иначе дело обстояло с Астерсом.
Чиновник школьного самоуправления, физически сильный, жизнеспособный, с относительно высоким духовным потенциалом, но не таким высоким, чтобы думать самостоятельно, Астерс прежде всего был ручным, его легко использовали, Астерс оказался проституткой, и многоголовая оккупационная гидра ещё более углубила проституцию Астерса, углубила её как ров, как сточную канаву, и Астерс плыл вперёд, фыркая и разрезая собой зловонную жижу. Составляя учебные программы, он был очень добр и воздавал хвалу всем, и Карлису Ульманису, и Адольфу Гитлеру. Свои мысли, свои суждения он неукоснительно подчинял приказам, он железно руководствовался статьями из «Яунакайяс Зиняс», а так же и из газеты «Тэвия», если бы эта фашисткая газета написала, что в Латвии детей выращивают в цветочных горшках, Астерс стал бы сторонником и этой идеи. Будучи широкой и вместительной сточной канавой, Астерс воспринимал и нёс дальше всё, ото всех и отовсюду. Если человек продаёт своё тело, вероятно это может быть вызвано необходимостью, но если он продаёт душу? Все четыре года оккупации взращивались такие духовные проститутки, вдохновители идей латышского легиона, распространители ужасных толков, ибо режим только тогда может существовать, если в народе находятся люди, которые постоянно предают свой народ.
– Если бы  не мы, – утверждали они, – то народ перебили бы, уничтожили, стёрли бы с лица земли, развеяли бы по ветру на все четыре стороны. Мы вершим великое дело, спасаем вас от полного уничтожения, принося в жертву себя на алтарь Отечества. Думаете нам легко? Мы ведь выбраем самое меньшее из всех зол, но ваше желание остаться в стороне от всех обязательств безрассудно. Ведь сами понимаете, исполинская армия стоит то ли под Москвой, то ли недалеко от Москвы, ещё большая армия стоит то ли у стен Ленинграда, то ли недалеко от тех, и у Волги стоит, или недалеко от Волги. Совсем скоро всё пространство до самого Урала станет нашим, да, да, вы не ослышались, и нашим тоже, ибо мощная Великая Германия берёт нас под свою опеку, под своё тёплое крылышко. Мы уже семь столетий находимся под влиянием немецкой культуры, сейчас мы наконец-то попали под влияние  и немецкой армии, мы под её защитой. Она охраняет нас от разорения, от мировой большевистской плутократии, спасибо могучей Великой Германии! Спасибо за то, что её танки стоят в наших городах, что её военные танцуют на вечеринках с нашими девушками, спасибо. Мы  не достойны даже того, чтобы наш род продолжался!   Фюрер хочет, национал-социалисты хотят, чтобы вся нация, чтобы мы со всеми нациями влились в объединённую могучую Европу, которой будет властвовать германский дух, это же так здорово, наконец исполнится стародавняя мечта фю…, извините, человечества о слиянии  в один, здоровый, плодовитый, мыслящий организм, когда будут отброшены старые предрассудки как пустая скорлупа, гип-гип, ура!
Одно государство, один язык, один фюрер.
Адольф.
– Что же ты так взъелся на эту оккупацию? Разве не были мы друзьями? Разве было у меня на уме нечто подобное? Всё уже давно как закончилось, ты ходишь жив и здоров по земле, тебе принадлежит будущее, а я лежу в каком-то лесу на чужбине недалеко от усадьбы Рулиса, и даже мои родные не знают, где могилка моя!
А-а! Дядя Ганс?! В голосе слышатся нотки влажного металла, мой  друг уже двадцать два года как лежит под пластом дёрна, в голосе слышатся призвук еловой хвои и червячков, в голосе тлен и поражение, а самое странное было то, что дядя Ганс, за эти двадцать два года, что пролежал в могиле, научился латышскому языку. Могу спорить, что если бы он  шагал по земле как победитель, то так и не продвинулся бы дальше, чем «гут малшик» и «гут лошат».


Петухи поют

1

Трам-тарам-там-тарарам
Мордашка моя, глазик мой, зайчик мой бархатный, солнышко моё замшевое.
В танце мелькают стройные девичьи ноги, в ночи бредут они, не могут найти дорогу к дому, ноги, дома – всё проглотила она, пусть всем будет пухом земля и так далее, и тому подобное, наверное, в моих мозгах что-то перекосило. Переутомился от долгой работы. В прошлом году не брал отпуска.
Плики брики пел мел сел тра-ля-ля
Но в целом я здоров и думаю прожить до сесесесемьдесят чечече лет.
Семьдесят четыре года? Не дурно.  Я  самый-самый долгожитель во всём мире, если принимать во внимание статистические данные. Скоро все мне станут завидовать, а может и ненавидеть меня. Людей, которым повезло чуть больше, всегда немного ненавидят те, кому повезло меньше, в материальном смысле или духовном – не важно. В питательном. Сейчас нас сильно волнует, что мы едим. Другими словами мы суперпожиратели,. С удовольствием отдаём всё что угодно за хорошее питание, и таким образом мы проедаем и съедаем свои путешествия, свои автомобили, свои собственные дома. В этом отношении нет никакого чувства меры. Порой мы даже кое-что закладываем в ломбарде, чтобы ещё более раздвинуть свои возможности.
В ломбарде беспрерывно стрекочет пишущая машинка CONTINENTAL, в стопку ложатся залоговые квитанции, и так каждый день, каждый день здесь извивается змеёй очередь. Странные люди, они не в состоянии распланировать семейный бюджет, в нашем социальном инкубаторе других несчастий не может случиться, и эти бедолаги, неспособные просчитать свои расходы, купаются в нафталиновой вони, таким постоянно не будет хватать денег и побегут сдавать последнее тряпьё, последние серебряные ложки, золотые табакерки, браслеты, часы, кольца. У кого есть золотые вещички – те богачи, да и только, очередь не для них, та самая чудовищно длинная очередь у окошка, где принимают барахло
от тебя пахнет тмином, ты, мой дорогой тминный зайчик
рядом с барахольщиками, очередь, закладывающих  золотые и серебряные изделия, эта покороче, почти что человеческая очередь, не змеиная.
Деньги выплачивали в другом помещении, у окошка кассы толпилось человек двадцать. Один мужчина средних лет переминался с ноги на ногу, словно стоял на раскалённых углях, мол, ему надо ещё нужно на свадьбу успеть, родственники его, видите ли, женятся, а для свадебного подарка не хватало денег, тогда он занял, но подлец, давший взаймы, уже через три часа потребовал деньги обратно, совсем совесть и стыд потерял, наслушался сплетен, нашептал кто-то в коридоре, ну, вот и требует теперь. А подарок-то уже куплен, деньги израсходованы, пришлось нести часы и оба обручальных кольца в ломбард. Никогда не надо брать в долг, лучше украсть, чем занимать, ведь это не только что купленные кольца, а самые что ни на есть наши свадебные кольца. А надо ещё в одно место успеть – в баню. Побриться надо. Щетина. (Он задирает голову вверх, над толпой). Посаженный отец. Не допустимо. Он пойдёт к алтарю не мытый и не бритый, ну, не к алтарю, а  в ЗАГС на регистрацию, оговорился, мол, что за проклятье, за своими же деньгами стой ещё в очереди, откроют, наконец, или нет? (Никто его не слушает, он зудит себе под нос.)
Дряхлый дед долго долбит дубовую дверь долотом.
Дождливым долгим днём.
Разверзлось оконце кассы, и толпа несчастной, алчущей денег, голытьбы –  рванули к окошку. Со всех сторон протянулись руки. Пальцы, с маникюром,  лакированные, грязные,  с обкусанными ногтями, длинные, нервно выхватывают фантики закладных. Ручки обшарпанные, перья тупые. Чернила фиолетовые. Надо поставить подпись. С оценкой согласен. Дата. Лично. Потом назад в очередь, к окошку. Деньги издают завораживающий шелест. Как нижнее бельё любимой женщины, изрёк зануда, он уходит, исчезает. Деньги, капитал улучшает кровообращение. Студентам, шагающим в обещанное общество изобилия,  задерживают выплату стипендии. О деньгах не думают только те, у кого они имеются. Когда у нас нет денег, мы идём, идём на улицу, идём к друзьям, к окошку кассы, в ломбард, к …  Деньги придают вес, вес еды, вес воды, вес наслаждений, вес похождений. Будучи студентом, я каждую весну закладывал своё зимнее пальто в ломбард, чтобы не посекла его моль и не спёрли воры, ха, ха, вот  так. Пока не затаскал его так, что перестали принимать.
Соня-зверёк, сурок.
Блошиный король.


Петухи поют

2

Девчата, кружатся в танце, юбки вокруг талии, будто разноцветные круги, мелькают стройные ножки в белых носочках, тип-топ, притоп кожаными каблучками, с пряжками на туфлях, дзинь-дзинь, подскок, захват, кружись, кружись, девушка, кружись, захват, подскок, дзинь-дзинь, кованые пряжки на туфлях, притоп кожаными каблучками, клик, клак, мелькают стройные ножки в белых носочках, вьются юбки разноцветными кругами вокруг талии, кружатся в танце девчата.
Уля, грязнуля, Улька, свистулька, Ульрика вышла замуж на дурика, надо было же родителям предусмотреть, когда выбирали ребёнку имя. Ульрика. Меня тоже дразнили. Эйди, Эйди, дурак на велосипеде. Большего они не могли выдумать, это было в школе, это было давно,
Я жду на улице, и скоро из концертного зала выходят весёлой стайкой танцовщицы. У Ульрики ещё пылает, словно алая гвоздика, лицо, она представляет меня подругам, протопали один квартал вместе, и меня уже приняли в свою компанию, стали считать своим. Куда, теперь двинемся? А здесь у одной неплохой девчонки есть дача под Ригой, вот туда-то и рванём.
В электричке давка. Все стремятся побыстрее выбраться из четырёх стен. Хлопают пробки бутылок с тёмным пивом, пиво пенится, вливается в пересохшее глотку, а потом раздаётся «лиго! лиго!». У дачного сада, там, в саду роз, около sans-souci, там мы осыпали друг друга поцелуями.
Костёр пылает в ночной мгле, жалеет меня, жалеет милый. Я прижимаю Ульрику к дереву, это была липа, страстно целую Ульрику, я вдавливаю её в дерево, её спина у липы, её живот прижался к моему, я запускаю свою руку за вырез её блузки, я словно сумасшедший целую её, мои движения неприличны, я сам становлюсь как дерево.
Нельзя, нельзя, не делай этого!
Хорошо, хорошо, хорошо!
Дурман прошёл. Голова стала холодной и ясной, как глубокий колодец. Кровь пульсирует во всём теле.
Не здесь, не надо здесь.
Пойдём, пойдём.
Мы уходим в темноту, крепко обнявшись, срослись как сиамские близнецы, всё тело горит как головёшка в костре, хорошо до боли, мы уходим в темноту, уходим от гама, от шума, уходим от залпов бутылок с пивом, уходим от общества, уходим от сна, уходим от песен, уходим от музыки, уходим к змею в сад Эдема, уходим в себя.
В лучах солнца волосы Ульрика текут вокруг головы как расплавленное золото, слышится запах лавандового и розмаринового масла, толстые, ослепительно-жёлтые лучи утреннего солнца заплывают в вагон, в окно, зелёные нивы, перелески скользят назад, люди, дома, дороги, автомобиль, уплывают, всё меняется, мы несёмся обратно в город, ночь проплывает за спиной. Ульрика спит, положив голову на моё плечо, веки её не накрашены, а позже мне стало известно, что она в жизни не красится, лишь для сцены, и так она спит, волосы текут над головой как расплавленное золото, слышен запах лавандового и розмаринового масла, толстые, ослепительно-жёлтые лучи утреннего солнца льются в окно вагона, зелёные нивы и леса уплывают назад, разноцветные человечки, игрушечные домики, змейки дорог, автомобиль, похожий на жука, уплывает, меняется, и вдруг слеза выкатывается из глаза Ульрики и скользит вниз по лицу Ульрики, и Ульрика просыпается и говорит «мне снилось, что ты меня бросил».
Петухи поют

3

Незнакомка на моём диване зашевелилась, положила поверх одеяла пухлую, белую руку, перевернулась на правый бок и снова погрузилась в сон. Я ещё ничего не знаю о ней.

Петухи поют

4

Но я старался избегать любви. Потому и был счастлив. Покой. Ни к кому не присыхать, но здесь уже дело было не шуточным. Волосы, густые, ослепительно-жёлтые, в лучах солнце вокруг головы струились, как расплавленное золото, запах вливался в меня как сладкий мёд лесных пчёл, я мог здесь провалиться, попасть в плен, как медведь-шатун в капкан, меня могли принудить завести детей, надеть на меня семейный хомут, и всё такое, куры, цып, цып, цыплятки, хорошенькие, ко-ко-ко, ко мне милые, мне угрожала чужая неизвестная жизнь, ну, нет, спасибо, за блины, будьте здоровы.
Ульрика была любима, желанна, покорена, была объектом вожделения, но вместе с тем чем-то совершенно чуждым, непознанным, пугающим. До сих пор я избегал женщин, которые во сне плачут. Это слишком серьёзно в наш ветреный век. Ветреный, взбалмошный, скороспелый. Ну, если уж так легко взлетают вверх ноги (во время танца мелькали стройные ножки девушек), то и поведения они лёгкого. Вот тебе раз. Конечно в первые месяцы нашей близости я не испытывал страха, боязни, робости. Купался в любви как в меду. И внезапно в котёл. И варюсь. И жарко мне. Это не шутки. Всё созвучно, и характер, и мысли, всё совпадало, разглаживалось, склеивалось, всё крепче, всё неразрывней.
Я не желал связываться, склеиваться, совпадать. Жить – значит, наслаждаться? А почему бы и нет? Я работаю. Не плохо работаю. Работаю хорошо. Я впряжён в работу. Я умею обобщать, анализировать, итожить. Святые качества. Если уж производить, то – производить. Всё остальное по боку. Главное – работа. Да здравствуют цифры и люди цифр. В этом квартале, повысив темп производства на 3;–3;  процента, мы приблизились к показателям прошлого года, достигли и превзошли их в том-то, том-то и том-то. И о кухне, товарищи, не забудьте, хороший повар во главе сплочённой бригады кулинаров, по существу, управляет предприятием. Не давайте слишком перчёных блюд, те делают работника нервным, исключите из рациона слишком пресную пищу, та делает работника вялым. По сравнению с прошлым годом, возросло производство электроэнергии, кожаной обуви, угля, нефти, стали, цемента, одежды из шерсти и шёлка, а также сахара. Сахарный песок выработан из местного сырья. Триста семьдесят три килограмма стали (на душу населения). Такой-то и такой-то выполнил план будущего и забудущего года и работает уже в позабудущем году. Одно из колёс автомобиля умчалось по сравнению с другими (остальными тремя) на два километра вперёд. Что делать, то ли три отстающих гнать вперёд быстрей, то ли придержать колесо-выскочку? Ясно одно – автомобиль надо привести в порядок.
А ЧТО Я?
Мне надо работать. Надо трудиться. Без лишних слов. И я отдаю этому себя без остатка. Не краду ни секунды рабочего времени. Всегда как гвоздь, как штык. Выплёскиваю свои мозги на стол, засучиваю рукава до локтей, копаюсь в зеленоватой кашице, отыскивая пригодную идею, новое открытие, неиспользованный резерв. Такова моя задача. Рыться в глубине мозговой каши. Наверное, в моих мозгах что-то подвинулось. Переутомился от долгой работы. В прошлом году я не использовал отпуск. Выпала срочная командировка. И даже Ульрика, медовый кусочек, сладкий мой пряничек, стала пугать меня любовью. Её любовь засыпала меня как снежная лавина. Никогда я не попадал под завал. Под снежную лавину. Да простят меня альпинисты. Но я чувствую. Чувствую.
Из прошлого на меня смотрит господин Дарзиньш.
Последовательность проста, я слышу его голос – школа, училище, работа, семья, смерть. Путь гражданина и долга. Заколдованный круг, и всё с самого начала? Мой жизненный опыт не велик, я отвечаю ему, но и собственные аргументы у меня имеются. Человек осознаёт, что он не вечен, и своевременно заботится о продолжении рода своего на планете, он воспроизводит себе подобных, он продолжается в их жизни. Труд тоже необходим, он необходим как воздух, как сон, но всё же первое и остаётся живой человек в вечно зеленеющих людских джунглях, и труд является плодом сада жизни, гроздь каждый год по осени, и труд кружит вокруг человека, как кружатся планеты вокруг солнца, а не наоборот, но я до этого ещё не созрел –  в плоды осени я ещё не уверовал, я вырос словно дерево, искривлённое ветром, дующим постоянно только в одном и том же направлении – работа, работа, мы все ходим по кругу возле работы, а остальное я пустил на самотёк, остальным я пользовался, я не верил, что судьба меня возьмёт в плен и в следующие годы, я противостоял ей, я цепляюсь, хоть и звучит мой голос в железных катках жизни, словно утиный писк или писк комара, как самая тоненькая дудка органа в громе мощных и грубых басов, мой труд общество получило, но получит ли оно плоть от плоти моей?
Медведь, медовый лакомка, станет ли он окуривателем пчёл?
Я сбежал в командировку, но разлука эта не была долгой, потому что Ульрика оформила себе отгулы и в один прекрасный день – и прошла-то лишь неделя – и в один прекрасный день в холле гостиницы я увидел её волосы. Она наскребла денег, оформила себе отгулы, преодолела массу различных мелких преград и прилетела, чтобы побыть вместе со мной. Не сумела прожить без меня и трёх дней.
Трёх дней, трёх самых первых дней, самых трудных.
Тебе легко говорить, ты сильнее.
Следующие потом пошли уже легче.
И безжалостней к тому же.
Да, первые три дня, словно кошки скребли.
Ну, прошу, не сердись.
Я поговорил с директором гостиницы, чтобы он организовал нам отдельный номер, он ответил, что комнат нет, и мы вообще не имеем права жить в одном номере не расписанные, моралист, быть может у него была дочь в возрасте Ульрики, но после долгих утомительных торгов свободный номер всё-таки отыскался.
Хороший номер. Душ. Ванна. Горячая вода в любое время суток. Днём, ночью, утром, вечером. В ванне. В душе.
Петухи поют

5

В номере стояли два красно-вишнёвых дивана, и один и другой достаточно широкие, чтобы улечься на них вместе. Коридор был отделён от комнаты двойными дверьми и прихожей, никто не мог здесь застать нас врасплох, никто не мог здесь нас услышать, здесь было словно в настоящем Эдемском саду, но без грозного Господа, который мог бы изгнать нас отсюда после нашего грехопадения, да и не было никакого греха, мы уничтожали друг друга, тискали, рвали на части, поедали, аппетитно обгладывая косточки, и диван буйствовал вместе с нами. Мы грохались на минуту в ванну и шлёпали после босыми мокрыми ногами по полу ванной. Мы вновь возвращались в комнату, где всё повторялось заново. Ничего подобного мы не могли себе позволить у себя дома, даже у родителей Ульрики, в те редкие случаи, когда оставались на ночь. У тех слух был чуток, как у сусликов, мышей или кроликов, чуткие гадкие уши моралистов, и у меня дома, мы не могли вести себя так необузданно: если в моей комнате падала катушка ниток, то добрая и отзывчивая душа жена Астерса, Анна, пускалась в поиски у себя в комнате, настолько без помех и чётко стены пропускали тайны. Меня это не волновало, пусть слушают и думают, что хотят, однако Ульрика в этих случаях, становилась невероятно застенчивой, звукопроницаемые стены сводили на нет всю её радость. Я это понимал, понять это было не трудно. Нужно было лишь на минуту представить себя на месте твоего партнёра, представить на миг, основательно войти в образ. И дома вся радость была испорчена. Несмотря на то, что радиорепродуктор постоянно орал на всю квартиру. Но ночью включать его было нельзя – переполошишь весь дом.
Так вот, лучшая неделя пролетела в гостиничном номере. Лучшая неделя? Самый лучший автомобиль в мире?  Первый автомобиль построил некий Даймлер в одна тысяча восемьсот восемьдесят шестом году. Это был лучший автомобиль в мире. В то время. Затем другие создали свои самые лучшие автомобили в мире. Родились «форды», «понтиаки», «кадиллаки», «бьюики», «олдсмобили», «фиаты», «шевроле», «ситроены», «доджи», «мерседесы-бенцы», «линькольны», «волги», «москвичи», «чайки» и каждый автомобиль какое-то время был самым лучшим в мире. Выпускался автомобиль за автомобилем и каждый последующий – лучший. За неделей наступает неделя и закономерность теряет силу. Единственная лучшая неделя? И всё? Где же тогда остальные, где совершенствование технологии, где развитие производственных сил, где новые методы планирования? Запланируйте мне ещё одну самую лучшую неделю! Уважаемый товарищ экономист, товарищ Дарзиньш, Эдуард, Эйди! Вы не можете? Запланируйте мне это! Где же ваши резервы, или не функционируют подчинённые системы, или же остановилось производство сырья? Нет, сырьё вырабатывается так же последовательно и своевременно как и прежде, я сам не знаю, почему не приложил всё это к делу и не запланировал. Единственная неделя. Она была, есть и остаётся лучшей. И не будет в моей жизни лучше той? Зачем же тогда ты делаешь всё, чтобы только оторваться от Ульрики? Потому, что я не хочу повторения, потому, что я верю – не будет лучшей недели, вот почему я хочу небольшой самолёт.


Петухи поют

6

Незнакомая женщина на моём диване перевернулась на другой бок и натянула на себя одеяло до подбородка, закрыв оголённую белую руку. Сон, спокойствие, смирение. Столб. Соитие. Сладость.

Петухи поют

7

После трёх дней пути мы достигли границ комтурства и вечером четвёртого дня, летя во весь опор, увидели золотой щит заходящего солнца, исчезающего за серыми башнями замка.
В каких-то пятистах шагах поодаль стен укрепления, высился силуэт недостроенного храма,  было видно, что разрушители ночью снова усердно потрудились и никто им не препятствовал.
Комтур ждал меня, и его широкое простодушное лицо (оно никак не вязалось с лисиной хитростью его нрава) – и широкое простодушное лицо комтура едва ли не искрилось радостью по случаю моего скорого и благополучного возвращения. Он зачем-то взял меня под локоть, когда мы пересекали просторный передний двор. Свита, звеня шпорами и бренча доспехами, продвигалась следом за нами.
В большом зале я протянул ему послание магистра. До сих пор мы не обмолвились ни единым словом. Магайс О’Бенс стянул с руки перчатку, сунул её за пояс и затем обнажённой рукой (из-за высокого почтения к пергаменту магистра) – и затем обнажённой рукой развернул свиток. Свита стояла на  почтительном расстоянии от нас. Этикет соблюдался неукоснительно.
За четверо суток пути я до мелочей продумал план действий, всё было ясно как взмах меча в фехтовальном зале. Читая послание, комтур изредка бросал на меня взгляд. Я, натужено улыбаясь, процедил сквозь зубы:
– Где Ульрика?
Комтур даже будто вздрогнул от неожиданности, его лицо расплылось в улыбке (она была вызвана  моей несдержанностью), и Магайс О’Бенс вполголоса  учтиво ответил:
– Язычница заперта в малом гостевом зале.
– Подлец, – прошипел я,  – Зачем валял дурака!
Нас никто не слышал, так тихо протекала наша беседа. Грубость сказанная с глазу на глаз не оскорбительна, поэтому комтур ответил:
– Приятно обмануть мудреца.
– Ты ведь знал, кто она для меня!
– Откуда мне было знать? Почему ты её раньше не привёл в замок? Почему не заставил принять крещение? Она будет замурована. Самая красивая язычница в комтурстве, я ни чем помочь не могу, к тому же магистр пишет, что ты согласен.
– Хорошо. Но если хоть волос упадёт с её головы до этого!
– Если бы я запер её в подземелье, то не только волос упал бы, ты же сам знаешь, какие там крысы.
– Не думай, что мы останемся в живых после этого! – прошипел я.
Лицо комтура озарилось весёлым любопытством. Этот ход его озадачил. Я знал, что он был готов встретить любую уловку ещё более хитроумной контруловкой, но этот ход его чуть не выбил из седла. «Мы?» Магайс О’Бенс и наместник Дарзиньш? «Тебе не уйти живым» – вот что ожидал услышать от меня Магайс О’Бенс, и здесь же он подумал, что наместник - рабская душа, что-то путает, поэтому переспросил:
– Что ты хочешь этим сказать?
– Скоро сам увидишь, – ответил я.
 Я, оставив комтура приветствовать  рыцарей и братьев, отправился к Ульрике. Уже в коридоре я сообразил, что личная встреча будет невозможна. В охране стоят верные Магайсу О’Бенсу  люди, их вокруг пальца не обвести, не подкупить золотом, они признавали только приказы.
– Прочь с дороги! – выкрикнул я.
– Приказано никого не впускать!
– Ты знаешь, кто я такой?
– Наместник Дарзиньш. Но приказа комтура мы нарушить не смеем.
– Комтур мне не указ. Надо мной стоит только магистр.
– Так точно! Но мы подчиняемся комтуру и исполняем лишь его приказы. Нам велено никого не впускать.
Стража явно надсмехалась надо мной. Чего ждать? Наивно было бы пытаться что-либо доказывать, здесь помочь могла только сила. Я отбил в стороны алебарды стражников, но те ожидали атаки и без труда оттеснили меня назад.
– И святой отец не имеет право войти туда?
– Святому отцу вход не возбраняется.
На нашей земле даже у священников больше прав. Я в очередной раз остро ощутил, что внешне почётная должность наместника в сущности только маска карнавального шута.
– Да будет славен Иисус Христос, – сказал я, входя в келью святого отца.
– Вовеки веков, – ответил мне голос старца.
– А известно ли святому отцу, что за девушку для своего злодеяния выбрал комтур Магайс О’Бенс?
– Да, мой сын, я понимаю твоё волнение. Слышал, что ты был близок с этой красоткой?
– Ульрика моя невеста!
– Да, брат мой, но она не хотела креститься, и участь её станет устрашением для других строптивцев, да и к стенам храма больше не прикоснуться, сатанинская страсть будет укрощена. Напрасно ты обвиняешь комтура, это была воля магистра!
– Магистра?
– Да, сын мой. Я вижу, камень лежит у тебя на сердце. Комтур предупреждал меня о тебе, но он ошибся, я в этом убеждён, я всегда вижу тебя рядом с господом и  верой, я не верю, что  обольстительная язычница так помутила твой разум, что ради неё ты можешь поступиться своей честью, славой, будущим, властью.
– А пытался ли святой отец обратить Ульрику в истинную веру?
– Всё было тщетно, сын мой, быстрее можно выжать слезу у камня, чем покаяние у этой упрямицы.
– Я хочу её видеть, святой отец!
– Бессмысленно твоё желание, сын мой. Разумеется, я могу похлопотать. Но будь благоразумен и не навреди своему будущему опрометчивым шагом или необдуманным словом. Мне запретили извещать тебя об этом, но, быть может, открывшись, я предостерегу тебя от ошибочных поступков. Так слушай. Орден хочет выдвинуть тебя на высокую должность в Балтии, а это твоё испытание.
– Я уже слышал это из уст самого магистра, – ответил я,  – я чувствую себя польщённым неожиданным доверием и отказываюсь от своего намерения повидаться с Ульрикой. Но я не имею права молчать. Знаете ли вы, какой ужас предстоит пережить ордену, комтурству и вере из-за этого опрометчивого шага, этой необдуманной проверки!
– Говори, сын мой!
– Весть о предстоящем замуровывании уже дошла до дальних уголков нашего края. Наконец мы дали повод недовольным сплотиться в войско и выступить против ордена с мечом и огнём. У меня имеются сведения, что на комтурство движутся огромные силы, и не позже, чем через два-три дня они будут здесь!
– Измена! – произнёс святой отец. – Всё должно было содержаться в великой тайне. Но и это мы предусмотрели и даже обратили себе на пользу. Подтянуты дополнительные силы и мы теперь сможем на все времена выбить из латышей этот бунтарский дух.
Я же, едва не клацая зубами от страха, принялся рассказывать, насколько необозримо велики силы восставших, как они, состоящие из головорезов и потрошителей, подступают всё ближе и ближе к замку, что замок недостаточно подготовлен к отражению натиска, дополнительные силы, что мёртвому припарки, а вот крепостные стены  хорошо бы было поднять ещё на пару саженей; на этом  месте святой отец возразил:
– Всё равно раствор не успеет схватиться.
Но мои стрелы достигли цели, я заметил, что святой отец глубоко благодарен за разъяснение ситуации и внимательно слушает, в уме перебирая всевозможные варианты обороны, и не пройдёт и получаса, я был в этом уверен, как он выложит свои соображения перед комтуром.
– Как ты думаешь, сын мой, способны ли они завладеть замком?
– Не исключено, если нам не хватит камней, которые мы будем обрушивать на головы врагов, – ответил я.
– Камни, – пробормотал святой отец. – Камни? Так когда, ты говоришь, они подойдут?
– Не позднее, чем через четыре дня.
– Всё идёт как и предусмотрено, – сказал святой отец, – тогда надо послать гонца к магистру и завтра же отдать распоряжение мужикам подвезти дюжины две, не меньше, возов с камнями, пригодных для метания.
Ловко отбив назад длинные полы своей сутаны, священник заторопился прочь из кельи.
Пока что я мог быть доволен. Самолюбивый священник строил из себя великого стратега, естественно, сейчас же комтуру будет с пылу с жару подана свежеиспечённая идея – привезти пару дюжин подвод с метательными камнями. Ну, что ж, всё правильно.


 

Часть вторая

Монологи в ночи
Монолог Дины


А он говорит, домой, мол, нельзя, я-то догадалась, да так, смеха ради поинтересовалась: а почему нельзя? Тот в ответ, мол, дома собака злющая, меня смех разобрал, так они все своих жён называют, спрашиваю, так уж и злющая? Нет, у него и в самом деле собака есть, дог, благородных кровей, но с ума сходит по сучкам, как гон начинается, дома не удержишь, может его кастрировать? Я сказала, что кастрируют котов, а  насчёт собак не слышала. Потом мы взяли такси и он сказал куда ехать. Я подумала, что он мог бы это сделать и здесь, прямо в машине, водитель, вроде бы ничего парень, отстегнул бы ему сколько положено, тот на полчасика сходил бы проветрился и оставил машину для нас, но ему и невдомёк, что этим и в машине мы могли бы заняться, должно быть было у него на примете было другое место. Мы остановились недалеко от озера, вышли, он рассчитался с таксистом. Заметила, что водятся деньжонки в его бумажнике. Пошли мимо лодочной станции, стемнело уже, дул порывистый ветер, вода плескалась у самих ног, я боялась промочить свои туфли и его чуть-чуть остерегалась, однако с виду он такой уважительный и добродушный, джентльмен да и только, и я шла рядом с ним, он был навеселе, рассказывал, что в былые годы с приятелями и не такое отмачивали, но так и не сказал, что именно, замолк, стал насвистывать, нравятся ему, видите ли, лирические песни, такие нежные, мелодичные, а что по душе мне, спрашивает. Ответила, что люблю джаз, твист, он только поморщился, мол, у меня западный вкус, но чего ждать от меня, а давно ли я стала заниматься этим? Я спросила, откуда он взял, что я этим занимаюсь, что я непорядочная женщина? А он, мол, глаз у него намётан, сразу понял, что я за пташка, для него, мол, даже не секрет сколько я беру за ночь, мол, жизнь он знает не хуже меня, и тогда я поинтересовалась, а сам-то он чем занимается. Но он только присвистнул и посмотрел в сторону, так что только белки глаз сверкнули во тьме и я чуть струхнула, но никуда не денешься – работа есть работа. Вошла за ним в будку лодочной станции, двери-то заперты были, так он их в два счёта отомкнул, у меня ещё тогда в голове промелькнуло, что нарвалась на уголовника, признаться, стало мне тогда как-то не по себе, и поняла я, что добром это не кончится, ну, сперва он всё сделал так, как обычно все это делают. Дверь изнутри была подпёрта каким-то деревянным брусом, всё это я хорошенько рассмотрела, пока он закуривал, спалив две спички. Потом он принялся лапать меня и бессвязно молоть что-то о своей загубленной жизни и тому подобное, уже тогда я думала, что не вынесу этого, он, делая это, продолжал курить и тлеющим концом сигареты едва не выжег мне глаз, а потом вдруг начал, я закричала, он зажал мне рот, да, он был ещё крепким, старый блудник, он хотел меня насильно,
насильно!
Жуткий кошмар!
Мне повезло, я двинула ему ногой в самое уязвимое место, он был уже в почтенном возрасте, далеко за пятьдесят, не устоял, рухнул, пока он вставал на ноги, я отперла дверь и выскочила наружу, побежала, моя сумочка осталась там, я не могла даже обернуться посмотреть назад, наверняка он гнался за мной, я знала, что нужно сбить его со следа, хотела проскочить через какой-то двор, укрыться на соседней улице, но здесь каждый дом с садом, калитки на замке, да ко всему колючая проволока сверху, уже решила, всё, конец, вот-вот появится он и прикончит меня, но тогда какой-то человек в окне махнул мне рукой, вот, единственное спасение, потому что я совсем выбилась из сил, добралась кое-как до комнаты, мельком бросила взгляд в окно, старика не заметила, должно быть на берегу потрошил мою сумочку, ну да ладно, денег-то там не было, ничего не было.

Монологи в ночи
Монолог матери одиночки Фроси


опять она нажралась как свинья, ещё издали слышно как дерёт глотку.
– Фрося, Фрося!
ну что ты кричишь, что кричишь, грязная потаскуха, на часах два часа ночи, весь дом спит, а ты, накачалась денатурата, идёшь, орёшь как резанная, стоит только в рот попасть, да что с неё возьмёшь, и сегодня, ночью слышу снова бежит, бежит со стороны озера, заплутала, шаталась, собирая во дворах по помойкам пустую посуду, ну, думаю, снова счастья мне подвалило, нахрюкалась, несётся, вот-вот заорёт
– Фрося, Фрося!
перелезла через забор, старая бесстыдница, калитки ей мало, через двор попёрлась и давай барабанить в окно, ухватившись одной рукой за карниз, шельма этакая, ни стыда ни совести, на ногах еле стоит, ну как её такую в дом пустить, дело известное, выдрыхнется, сожрёт всё, что съедобно в доме и опять пойдёт искать на что бы нажраться, в последний раз сгребла все пустые бутылки вместе с молочными, в которых я маленькому Гришеньке молочко приношу, и крошка моя тоже проснулся, всё понимает, родненький, клубочек мой, ни звука, ни полсловечка не проронил, ведь я ему вечером объяснила, что это Баба-Яга и чтобы он ни за что не отзывался, пока мы сами голоса не подадим, она нам ничего не сможет сделать, орать лишь будет
– Фрося, Фрося!
и тогда, отпустив карниз, забарабанила она по стеклу обеими руками, ах, горе моё, что же люди подумают обо мне, да разве удержаться ей на ногах, бах, на землю, ползает на четвереньках по саду и плачет, ревёт так, что за километр слышно и орёт
– Фрося, Фрося!
на нервы действует, слушая это, умом тронуться не долго, и тогда кто-то наверху тоже  не выдержал, распахнул окно, высунул голову, слышу по голосу – Астерс,
– Фрося здесь больше не живёт, убирайтесь!
а та стала снова выть, заслышав мужской голос:
– Пустите хоть кто-нибудь, сжальтесь же, сжальтесь надо мной!
да кто её пожалеет, пьяную шлюху, ни стыда, ни совести, спасибо Астерсу, ни какая она мне не подруга, а горе луковое, но в чужую душу не заглянешь, когда выбираешь знакомых, а она всё воет –
– Нет мне покоя, впустите меня, впустите!
ну, как пить дать, весь дом на уши поставила, все слышат, бог весть, что подумают, а Астерс говорит ей
– Если не прекратите кричать и будете нарушать ночной покой, я позвоню в милицию, через пять минут машина будет здесь!
Какой там телефон, но меня спас, ой, как помог, она поникла, успокоилась, полезла обратно через забор, порвала юбку, слышу как та затрещала, побрела дальше по улице, может трамвай какой-нибудь припозднился, подбросит её до города, просто ужас, но чужая душа потёмки, в больнице каких только людей не бывает, я, когда полы мою и посудины выношу, так с каждым успеваю побеседовать, поговорю, человеку-то и легче становится, ответила добрым словом одна больная, лицо её казалось таким изнемождённым,  пришла позже проведать меня, бутылочку прихватила, говорит, выпьем, ну, так запросто отделаться от неё я не могла, Гришенька, клубочек мой, родненький, умненький-разумненький, ни словечка не проронил, ни пискнул даже, а ведь Валерий мог прийти и гаркнуть на неё, убирайся, мол, прочь и носа сюда больше не кажи, здесь живут порядочные люди, я ведь ему ни слова не говорила о женитьбе или о чём ещё таком, но чует, боров, что могу его к себе привязать, как не шёл так и не идёт, а я ни гу-гу, может на заводе заработался, в счёт будущего года вкалывает, как наработается, будет по крайней мере кому Гришеньку в сад отводить, не нужно мне будет сквозь этот ад, через весь город мчаться в детский сад и потом обратно в больницу, этот засранец из второй палаты снова мимо «утки» наделал, так что придётся всю постель менять, ну вот, бежит, топ-топ-топ, ну вот сейчас заорёт
–    Фрося, Фрося!
как бы там ни было, но ко мне ей не попасть, не хочу связываться с ней, только бы с собой никого не привела, ну, слава богу, не она, какая-то другая, незнакомая приличная женщина бежит, перебросилась парой фраз с Эйди Дарзиньшем, – кто же так поздно ходит в гости? – потом, дзинь, дзинь, звякнули ключи, она подняла их, вошла, что случилось? О чём они говорили, у каждого своё горе, разве они меня понимают, а понимаю ли их я? Может быть Ульрика так скоро из-за границы вернулась, не понравилось ей там, что ли?






Монологи в ночи
Монолог студента  из дома направо

Белая рубашка должна произвести впечатление, и брюки я выгладил. Комнату нужно оставить прибранной. Кровать застелена. Вот здесь. На этом месте меня найдут. И не какой записки, никаких объяснений. Пусть теряются в догадках. Пусть поломают свои бараньи головы. Пусть попробуют выяснить. Пошевелят мозгами. Нечего терзать себя. Главное не колебаться, всё уже решено. Обратной дороги нет и быть не может. Жерар Филипп уже там и Джон Кеннеди тоже, они там не по своей воле, но какая разница – я сам или  другие?
Прочь сомнения. Джульетта  уже мертва. Эта свадебная поездка, кортеж, кавалькада машин, эта свадебная поездка на самом деле должна была принадлежать нам. Мне!
Это должно было быть моим. Я должен был сидеть в небесно-голубой «Волге» рядом с ней, такой гордой и  величественной, моей Джульеттой, но она меня абсолютно не замечала  – ни на противоположной стороне улицы у ЗАГСа, ни позже, когда, высунув язык, как собака, да, да, как собака, я два квартала бежал вдоль бульвара, по которому они ехали. Может она меня и видела, но лишь делала вид, что не замечает, что не видит! Она, всё не сводила глаз с того высокого богатого старика рядом. Со старика! Муж! Для неё я ноль. После всего того, что я высказал ей по поводу её выбора, она и смотреть на меня не хочет.
В наше время выходят за богатых стариков?
Да. Мне нужно было быть холодным, невозмутимым, прожжённым сердцеедом, мне нужно было притвориться, что она мне безразлична, с английским спокойствием, с хладнокровием охотника на тигров, заинтриговать, зажечь её любопытство и внимание, и лишь тогда! Лишь тогда? Нет. И тогда это было бы преждевременно. Нужно было бы сыграть роль до конца. Внушить мысль о богатых родственниках и  скором наследстве от заграничной тёти. Запудрить ей мозги и тогда лишь произнести. Вы мне не безразличны. Что? Жениться? И в мыслях, мол, нет! Мне и так не плохо. Тогда она загорелась бы, её охватил бы азарт, она захотела бы подчинить меня, победить. А она – из-за денег! Кто бы мог подумать? А я? Я не сказал бы ни слова, наконец, позволил бы затащить себя в загс, и только в брачную ночь во всём сознался бы. Я, мол, боготворю тебя уже давно. С первого мгновения, когда увидел тебя на институтском вечере, с первого прикосновения руки. С первого мимолётного взгляда, который ты бросила проходя. Как-то раз в метель я три часа простоял под твоим окном. Нет. И в брачную ночь признаваться было бы слишком рано. Только в глубокой старости, на смертном одре, я позволил бы себе открыться своей жене. Ты была для меня всё.
Ложь и предательство.
Ромео и Джульетта, ведь это не вымысел. Им помешали другие другие, мы же помешали сами себе.
Что я могу взять в этом мире,  полном проходимцами, которые крадут у других их девушек? У меня с ней покончено. Вышла замуж за другого – всё равно, что умерла. Для меня умерла. За этого высокого, сухопарого, щеголеватого старика! Как она могла? Я не хочу обманывать себя, никогда, никогда, я не встречу больше такой девушки, другой такой не существует и никогда не будет, это невозможно, моя Джульетта единственная, мой мышонок, солнышко моё, как могла ты так поступить, когда у нас с тобой всё уже было решено, мы были с тобой как привязанные, а сейчас?
НИКТО НИКОГДА НИГДЕ НЕ БЫЛ СЧАСТЛИВ. Все всегда были несчастливы. Разве ты сможешь быть с ним счастлива? А я без тебя. Моя пластинка крутится, игла заела на одном месте, но мне нужна ты, только ты!
Если возможно читать мысли на расстоянии, то в эту ночь ты почувствуешь меня, почувствуешь всё, что со мной происходит, да, я вижу тебя, ты сидишь за богатым праздничным столом, в волосах твоих белые нарциссы, и, поднимая бокалы с шампанским, приглашённые кричат это пошленькое: «Горько!», и твой муж, богатый старик, правой рукой придерживая твою головку, целует тебя, он не испортит тебе причёску, как это случалось со мной, и поэтому ты счастлива и ничего больше не желаешь, только чтобы никто никогда не портил твою причёску, ты испытываешь лёгкое головокружение и слабость в коленках, поэтому причёска всё-таки чуть-чуть потеряла свою форму, ведь НИКТО НИКОГДА НЕ БЫЛ СЧАСТЛИВ, ТОЛЬКО ДЕЛАЛИ ВИД, ну, отчего же тебя не радует большой краб, который попался на твой крючок, ты и в самом деле чувствуешь, что творится со мной, мне остаётся лишь одна дорога, хоть я и не чувствую никакого позыва, мне страшно, Ромео уже там, Джульетта, сам Шекспир, Толстой, Жерар Филипп и Джон Кеннеди, и я тоже туда ухожу.
Ты будешь вспоминать обо мне?
Нет, никогда. Разве что изредка – от нечего делать.
Ну, а если я?
Что если?
Ну, это.
Это?  Будешь дураком! Конечно, я буду вспоминать тебя, но всё равно ты поступишь по-дурацки. Ты и сейчас дурак, если твои мысли заняты этим, вот таким ты и останешься в моей памяти. В двадцатом веке так не делают.
Я сделаю.
Из-за упрямства?
Кто там бежит по улице? Какая-то девушка? Это ты? Вечная слава тем, кто выдумал окна, кто первым прорубил в слепых стенах глаза, слава!  Джульетта, Джулечка, ты мчишься так, словно сотня убийц гонятся за тобой, но на самом деле ты сбежала от богатого старика. Ты говорила, что у тебя будет состоятельный старый муж и молодой красавец-любовник. Не меня ли имела ты в виду? Но я не могу делить тебя ни с кем. Любовью не делятся. Что ты делаешь, почему ты остановилась у двора Румпематиса, тебе никогда не будет там пристанища, хотя они и ровесники с твоим мужем, но пристанища у него ты не найдёшь, я сейчас помчусь навстречу тебе, сейчас, сейчас,
дверь, я не могу открыть дверь, не могу выйти на улицу, какой же идиот  изобрел замки, я выбиваю дверь плечом, сейчас, я плачу от злости и нетерпения, но я уже знаю, что это не ты, но всё равно, я зову, я шепчу, Джульетта, Джульеточка, я слышу твои шаги, но та девушка на улице оказалась незнакомой, она вошла в соседний дом, я снова наедине со своими мыслями о неизбежном.
О глупости?
Но как тогда жить в наше время?
Разумеется, можно и подождать какие-нибудь полсотни лет, и этот  вопрос разрешится естественным образом.
Но хватит ли у меня сил?

Монологи в ночи
Монолог Анны, жены Астерса.


Итак, завтра подняться с утра пораньше, вымыть ванну, вечно остаётся осадок, наверное вода не такая уж чистая, какой-то рыжеватый осадок, по всей видимости в воде слишком много железа или серы, точно не знаю, затем надо замочить бельё, спустить с чердака стиральную машину, когда-нибудь точно надорвусь, стаскивая её, сам-то никогда не придёт на помощь,  времени, видите ли, нет у него, в шесть, говорит, надо быть уже в гараже, а ночью он не высыпается, кошмары мучают, хоть этой ночью пока не кричал, а то как заорёт, вот и не верь после этого в привидения, такой ночи не помню, чтобы спал спокойно,  в больницу его определить, что ли? Соседи больше не просыпаются, привыкли, все теперь дрыхнут, вот так, завтра выходной, а на следующий день снова на фабрику к котлам, что толку от этого выходного, бельё нужно замочить, стиральный порошок уже куплен, и тут же бежать на базар за мясом, позже придёшь, все хорошие куски расхватают, хорошо бы случае говядинки взять с косточкой по рубль десять за килограмм, если перепадёт приличный кусочек, сварю бульон, похлебаем. Карлуша вечно есть хочет, худенький, вытянулся, совсем забегался, то по лекциям, то на кроссах.
Эйдиньш тоже читает много, а Ульрики нет, кто присмотрит за ним, кто обштопает, кто накормит, вот, слышу, как перелистывает страницы, а сейчас слышу, тьфу, господи помилуй, что же это я, старая, об этом.
Да, то лекции, то кроссы, у образованного человека по крайней мере жизнь легче, да ещё эта Люция привязалась, только не пара она Карлуше, не пара, и тоже такая же бледная, мода что ли такая пошла или не доедает, вот женись на такой, ни работать по дому, ни толку никакого семье от такой, а Карлуша ещё с малых лет к ласке, вниманию  и уходу привык, чувствительный ребёнок, как он в тот раз на кладбище спросил, мам, а мам, а мертвецам под землёй не холодно?
Итак, завтра с утра нужно встать, бельё замочить, после сходить на базар, взять мяса, молока, масла, сметаны, сыра, творога, какой-нибудь рыбы подешевле, яйца, лимон один, хорошо бы попались по пятнадцать копеек за штуку, но точь-в-точь такие же как по двадцать пять, так, сахара надо купить, того и смотри в червонец не уложишься, сейчас всё ужас как дорого, старыми деньгами, если  был  рубль, так это был рубль, сейчас деньги тают прямо на глазах, приходишь домой, думаешь как же так, стоило только вынуть десятку, как  нет её, улетучилась, старыми деньгами это целая сотня была бы, начинаю считать, на что же я деньги потратила, так ничего толком и не купив, и так всякий раз как зайдёшь на рынок, это дороговизна меня скоро доконает, на обратном пути домой надо зайти за квартиру и за свет заплатить, и не мечтай, что там обойдётся без очереди, итак, где-то около двенадцати примусь за стирку, нет, скорее всего не получится, сначала надо поставить мясо вариться, послезавтра всё должно быть по полочкам разложено, самой весь день дома не будет, как обычно, только в час может быть дело дойдёт до стирки, а то размечталась – в двенадцать, так что у меня там, шесть простыней четыре наволочки, куда же та, голубая, подевалась, скорее всего сама куда-то в шкаф сунула, нужно найти, затем полдюжины рубашек, тёплое бельё ещё не выстирано, ну уж до лета носить не будем, нужно выстирать, пусть лежит, а там и снова осень, и так от одного тёплого белья до другого и пробежит время, оглянуться не успеешь, а ведь было всё, в своё время была молодость и любовная лихорадка, милый старик, ну скоро начнёт орать, знать бы точно, когда это начнётся, разбудить, да и радости тоже были, но человек живёт так, как живёт, и нет никакого прока от воспоминаний, а сейчас даже голову привести в порядок не хватает времени, где уж очередь выстоять в парикмахерской, ну, так или иначе, где-то к шести вечера покончу со стиркой, тогда надо будет сполоснуть ванну, осадок и в чайнике тоже остаётся, но это всё же питьевая вода, должно быть, не вредный, иначе бы запретили, а там и ужин уже пора накрывать, суп и мясо, масло и хлеб, огурцы или консервированный красный перец, затем надо будет бельё прополоскать, отжать хорошенько, развесить сушиться на чердаке, затем протереть полы, перемыть посуду, а там и одиннадцать пробьёт, на этом выходной и закончится, пора спать, нет даже времени телевизор посмотреть, да и старость не за горами.
Ульрики нет дома, только бы Эйдиньш не загулял. Как и собственный сын. Завтра нужно будет спросить, нет ли носков, заодно постирать.
Старость подкрадывается, нет времени на телевизор, это так, руки болят таскать тяжёлые сумки с базара, и эти вечные очереди, ноги словно свинцовые, а в трамвае и мечтай присесть, и так целый день крутишься как белка в колесе, кухня, стирка, базар, квартплата и свет, готовка, мытьё посуды, уборка, а не сделаешь, кто за меня сделает?
Ну, к Эйдину какая-то пришла. На цыпочках. Ах ты, паршивец, распутник.
Карлушу самой надо и обштопать, и обшить, кому расскажешь, кому пожалуешься. А жить дальше надо.


Монологи в ночи
Монолог Гризкалниете.

Тс-пш, тс-пш, хры-хра, хры-хра, тс-пш, тс-пш и так далее.
(Гризкалниете каждый вечер  затыкает себе уши ватными вощёными тампонами, обматывает голову двумя полотенцами, а поверх ещё и шерстяным платком, вот почему она не слышала ни ужасных воплей Астерса, ни расхаживаний Дарзиньша по квартире.)

Монологи в ночи
Монолог старшей дочери Драчуна.

Ммм, ммм, мм, м.
(Старшая дочь Драчуна работает на заводе на штамповочном агрегате, за смену она более трёх тысяч  раз нажимает правой ногой на педаль, поэтому по ночам она спит мертвецким сном, а кровеносные сосуды покрыли правую ногу сеткой, словно таинственными письменами. Старшая дочь Драчуна трудолюбива, она числится в передовиках цеха, но агрегат не приспособлен к её росту и силе, поэтому правая нога её изуродована и будущим летом ей будет стыдно появиться на пляже).

Монологи в ночи
Монолог младшей дочери Драчуна.

???, ???, ??, ?
(Она учится в выпускном классе средней школы, и никому не известно, о чём думает младшая дочь Драчуна на самом деле.)
Монологи в ночи
Монолог Карлиса, сына Астерса.


Они проснутся, на завтрак съедят яйца, сыр и творог, в обед суп из баранины, свиные котлеты и кисель из ревеня, за ужином – булочки с маком, чтобы уснуть покрепче, а потом они лягут спать и утром, поднявшись, опять будут есть и трудиться, пока не наступит вечер, а на последней в их жизни трапезе смерть косой перережет им горло жизни, и тогда их дети проснутся утром, съедят яйца, сыр на завтрак, суп из баранины, свиные котлеты на обед, булочки с маком за вечерним чаем, чтобы сон был глубже и спокойнее.
Я так не могу.
Несчастный отец.
Что же он видит во сне, если так орёт?
Должно быть жуткие кошмары, но утром он ничего не помнит. Не помнит или не хочет рассказывать. Несчастлив ли он? В душу не влезешь. Хоть это и душа твоего собственного отца. Немецкая оккупация, концлагерь, хорошо ещё, что остался жив и здоровье ещё как-то теплится в его теле. Люция ему понравилась. А моя мать Люции не очень.
Люция!
Я сделал это, сперва отодвинул плетёный соломенный стул, Люция в него села, я рядышком с ней на угол дивана, а скатерть была с длинной бахромой, я натянул её край на наши ноги, и положил руку на колено Люции. Горячо. Моё тело словно током пронзило, а Люция, встрепенулась и замерла на мгновение. Я не знал снять руку с колена или нет, а она не знала, говорить ли что-нибудь в таком случае. Я не убрал руку, а нежно, но твёрдо сжал колено Люции, и в это мгновение она стала весело щебетать с Альбертом, тот сидел на табурете напротив. Я чувствовал, что Люция легонько уводит колено из-под моей руки, тогда я судорожно вцепился в него всеми своими пальцами и колено покорно замерло.
Там мы все были свои, весь наш класс, сейчас уже бывший, веселье лилось рекой, звучала песня: «И с сосновым этим бором крепко связан, братцы, я, здесь живу под отчим кровом, рядом – Гауя моя!»
Все пели, и мы с Люцией тоже, и пока лилась песня, я продвигал свою руку всё выше и выше по ноге Люции и вдруг мой мизинец коснулся горячего обнажённого бархата её кожи, Люция вздрогнула и оттолкнула мою руку и снова будто электрический ток прошёл сквозь моё тело, я запел ещё громче и на минутку положил свои руки на стол, мы пели: «Здесь и горы, здесь и долы, и не счесть других чудес», распевая, я двинул ногу поближе к ноге Люции, как бы нечаянно коснулся её и крепко-крепко прижал, мы все надрывались, раскачиваясь на стульях, здесь были Юрис, Вальтерс, Янис, Альбертс, Борис, Валдис, Анда, Инессе, Зайга, Илга, Кристине, Лора, Илзе, Юта, и все до одного пели, качаясь в такт песни, и звенела уже очередная песня – «У моря Янтарного», а со следующего куплета мы встали, и нам стало вдруг ужасно весело, каждый взобрался на то, на чём сидел, и пели дальше, взявшись под руки, а ещё через один куплет вскочили на стол, стол был крепок и всех нас выдержал, потом, допев эту песню, расселись, и Валдис поднял тост за наше крепкое здоровье, словно мы были какими-то там дохляками, я теперь открыто держал свою руку на колене Люции, она не противилась. И вдруг Янис неожиданно грохнул: «Вышли парни пострелять на берег Гауи», все засмеялись, он продолжал: «Винтовка одна, а мишеней тьма», а Вальтерс заорал: «По мишеням – огонь!», но никто его не одёрнул, все уже хорошенько поддали, кто-то ржал, кто-то подпевал, и тогда Вальтер снова гаркнул «По мишеням – огонь!», потому что камин полыхал вовсю, Янис, вдрыск пьяный, орал «Да, огонь! Есть здесь какая-нибудь мишень?». Всем это показалась непревзойдённой шуткой, он так серьёзно это произнёс, все прикинулись, что не слышали, а он был таким серьёзным, развеселились прямо жуть, у меня и в мыслях не было встревать, вдруг опозорюсь, но эти сопляки чересчур уж разошлись, я встал и крикнул: «Я – мишень!», и Вальтер зарычал, откинувшись на спинку стула и показывая мокрым от коньяка пальцем: «Дурак!», «Ну, так открывайте по мне огонь», сказал я серьёзно, все притихли и, наконец, сделали вид, что ничего не произошло, что это просто шутка, в итоге всё улеглось, утихло и утряслось, гулянка шла полным ходом, а мы с Люцией незаметно пробрались к выходу и удрали. Город был во власти ночи.
Продрогнув, мы заскочили в парадный подъезд какого-то дома согреться и простояли там до шести часов утра, болтая обо всём на свете. Я несколько раз поцеловал Люцию и сейчас жалею лишь об одном. Мало. Но больше она не желала, мы стояли под табличкой с фамилиями проживающих, и в списке была странная фамилия Клакштис.
Если он сейчас читает эти строки, то пусть знает – мы побывали у него в гостях.
Буду ли я премьер-министром. Вряд ли.
Люция нравится мне уже давно.
Целомудренна ли она ещё? А что будет потом?
Нравлюсь ли ей я?
Этого никогда не узнать.


Монологи в ночи
Монолог Астерса

Маленькая красная буковка «а» выплыла из-за кровати вверх тормашками, издавая писк словно утёнок, и сразу же к ней присоединилась зеленоватая, выгнувшаяся дугой, как змея «с», затем посреди комнаты появилась малюсенький позолоченный якорёк – «т», за «т» следовала гласная «е», подобно колумбовому яйцу, поставленная на попа, с рыком, выползла «р», и весь этот парад замыкал ещё один змеёныш –  «с».
Буквы сложились в слово, часы в тишине отбивали такт:
три четверти, три четверти
астерс.
Теперь я ничем не могу этому воспрепятствовать или помешать, мне надо было сразу же вскочить с постели, как только «а» стала выползать из-за кровати, ну, а теперь уже поздно занимать оборону, надо было сразу подняться, завести пластинку с каким-нибудь вальсом, меня мог спасти только Sch;nen blauen Donau  или Geschichten aus dem Wiener Wald, или K;nstlerleben, ну, да опоздал я с этим, я не успел поставить ни  Bei uns’ Haus, ни Wiener Wald, поздно, я обречён смотреть всё с самого начала до конца, хоть знаю всё что будет, почему, почему я не встал вовремя, почему не поставил пластинку с вальсом, не завертел это наказание в вихре, до тех пор пока буковки не убрались бы восвояси, ночью нельзя шуметь, ритм вальса стимулирует работу сердца, слушать вальс рекомендуется по утрам.
три четверти, три четверти
астерс
я был наказан то, что чем-то большим, чем просто школьным учителем. Я добросовестно исполнял свою работу, не вмешивался в политику, но оказалось, что и невмешательство тоже было политикой, и я отсидел свой срок.
Он идёт! Я помню интонацию его голоса, все оттенки, у него действительно богатый голос, он умеет говорить, я наперёд знаю, что он мне скажет, однако я не должен ему верить, я не должен его впускать, ну, вот, он уже близко, я вижу каждую  чёрточку на его нордическом лице, ощущаю его дыхание на своём,
астерс, пощади меня в этот раз, ты прекрасно знаешь, что я невиновен!
Ты их убил!
астерс, ну что ты такое говоришь, ну разве я похож на чудовище, ну, посмотри мне в глаза, посмотри!
Ты – убийца!
астерс, дорогой, какая муха тебя укусила, где ты набрался этих сплетен, много чего болтают на улице, значит, ты полагаешь, что я был способен совершить нечто подобное? Какая мне от этого польза? Ну отпусти меня ещё раз, ничего дурного не случится!
Также ты обещал в прошлый раз и в позапрошлый  говорил то же самое, а в позапозапрошлый плакал и умолял со слезами на глазах, и я тебе верил неисчислимое множество раз. Я верил тебе. Впускал. Ты убивал снова! Я не верю тебе. Ты – убийца!
астерс, выслушай меня! Да, я был таким, как видишь, я не скрываю, не увиливаю от ответственности. Да, я убивал.
Но ты сам просил меня придти, ты сам позволил, сам впустил и всё устроил. Или не так это было? Ответь!
Да, я это сделал. Но я же не думал, что ты начнёшь убивать. Я хотел, чтобы ты стал человеком, что бы жил как все. А ты их убивал. Вон отсюда!
астерс! Ладно. Я – убийца. Но ведь ты веришь в то, что и я могу быть человеком, ничто человеческое мне не чуждо, или ты считаешь, что моя совесть молчит? Нет! Она вопит! Неужели ты и в самом деле не слышишь как вопит моя совесть? Ты – убийца, кричит она кровью невинных жертв, ты – убийца, вопит она голосом убиенных. Ты – убийца, кричит она устами не родившихся младенцев. Жертвы, невинные люди, младенцы? Всё это абстракции! С первых же дней появления рода человеческого  были и жертвы, и палачи! Были виновные! Человек виноват уже тем, что появился на свет. Будущее – это не родившееся ещё дитя. Родится – и будет виновным. Виновной. Кто-то ведь должен был уничтожать всех виновных. Или ты считаешь, что убийцей быть легко? Уничтожить другого человека? Задуть свечу жизни? Это требует нервов! Нервов и философии. Значит, ты не слышишь как кричит моя совесть? астерс, этот крик раздирает мою душу! Ах, каким мерзким я был, но ведь родился я иным, я родился чистым, беспомощным, мухи не мог обидеть, а сейчас, только посмотри чего я натворил, кровь стынет в жилах; надо сказать  тебе, что я излечен навеки, я отказываюсь от своего ремесла, астерс, ты слышишь,  всеми четырьмя сторонами света,  раем,  адом,  звёздами во вселенной, алмазами во чреве земном, очертаниями всех континентов я клянусь, что я избавился от прежних, дурных привычек, я словно заново родился непорочным, человеколюбивым, и ты, астерс, будешь мне лучшим другом, ты всё время будешь мне напоминать о моих прежних ошибках, будешь мне говорить, вспомни, каким ты был тогда, никогда не будь больше таким, ты будешь это делать  для того, чтобы впредь я никогда не повторил этих подлостей, ты будешь тыкать меня носом, что я в прошлом  был убийцей, а теперь я – человек, человек, это звучит, звучит ведь, не так ли, астерс, смилуйся надо мной, впусти, я не могу здесь, мне холодно, снаружи, я совсем один, отвергнутый всеми!
Убийца залился горькими слезами.
Я не знаю, ведь тебе нельзя верить.
астерс, только в этот раз, ну, в последний разочек, я уже выплакал все глаза, оплакивая свои грехи, я твой друг на вечные времена, даже больше, чем друг, я преклоняю колени перед тобой, посыпаю пеплом свою голову, мои колени кровоточат от острых камней, астерс, будь человеком!
Ну, а ты?
астерс, я запомню это навсегда. Навсегда!
Ты меня постоянно называешь с маленькой буквы!
АСТЕРС! Человек не должен быть мелочным. Прости меня!
Я? Мне надо ещё переговорить, спросить. Я не могу забыть концлагерь, Саласпилс, Бухенвальд, я не могу забыть, что пепел, которым ты посыпал свою голову, это пепел Европы! Мне надо посоветоваться с другими.
АСТЕРС! Что ты! Мне вполне достаточно и твоего лишь позволения, я возрожусь вновь. Я тебя отблагодарю. Открой! Будь врачевателем моей души!
И УБИЙЦА ВОШЁЛ В МОЮ КОМНАТУ, И УБИЛ МОЕГО СЫНА КАРЛИСА, УБИЛ МОЮ ЖЕНУ АННУ, Я СМОТРЕЛ, ЗАТЫВ ОТ УЖАСА.
Ты! Ты ведь обещал! Быть благодарным до гроба! Дружище!
ДО ТВОЕГО ГРОБА, сказал убийца и двое в масках крепко схватили меня за руки и за ноги. Убийца распахнул рубашку на моей груди, костяным ногтем начертал знак в области сердца, стал мне медленно вводить лезвие ножа между рёбер, нож прорезал кожу, мышечную ткань, достиг сердца
А-А-А-А–
каждую ночь он возвращается.
Мой бывший квартирант, немецкий офицер Фридрих фон Райхенау!


Монологи в ночи
Монолог Драчуна

(Услышав ужасный вопль Астерса, Драчун сквозь сон подумал),
что преходящие явления оставляют неизгладимые следы в судьбах людей, и поэтому ни одно явление не может быть преходящим, три раза нужно бросить туфлю через стол, здесь, среди нас, уже много лет, потому что жизнь всякого человека преходяща, мы не знаем, кто он такой этот товарищ Кумзанс,  он жевальщик чичи, потому и заслужил того, чтобы его жизнь не стала преходящим явлением, именно оттого, что преходяща, чича – еда, сплёвываемая в большой котёл, сытная, сочная, отрыгиваемая,  пережёванная, расплющенная, -нная, -нная
(дальше во сне он видел, будто едет в поезде на юг, где зима явление временное)
(P.S. Кузманс – человек из сновидения, который ехал вместе с Драчуном в купе поезда и рассказывал о кулинарии южноамериканских индейцев.)

Монологи в ночи
Монолог Магистра

Апчхи! Надо будет отдать распоряжение подковать передние ноги. Мой брат меня понял бы, он крещёный мыслитель, как и я. Проклятье, тысяча чертей, разрази вас гром, дурная голова, схватить насморк в летнюю пору!
Что сказала бы моя мать? Что сказала бы моя сестра? Та язычница, что мы хотим замуровать, её ровесница. Да. Из наместника выйдет прок. Глазом даже не моргнул. Такой и мать свою продаст, чтобы выбиться наверх. Молодчина. Годится. Апч-хи. Ну и ладно. Сам бы я ни за  что не согласился бы, чтобы с моей невестой поступили бы так. Замуровали. Ни за что, ни про что. А лишь потому, что у магистра насморк. Апч-хи! Но не только из-за этого. Пусть она хоть сто раз язычница, но ни за что, ни про что! Я не согласился бы. Значит, и наместник не согласен. Наверняка нет. Хитрит. Всё отмалчивается. Не будет его, найдётся другой. И это он понимает.
Сделает всё как полагается – продвинем. Если нет –  казним!
Должна быть полная ясность! Или с нами или против нас. Апчхи. Или подкупим, или уничтожим. Может я ошибаюсь? Слишком строгой проверкой можно оттолкнуть даже самого преданного раба. Нет. Если предан, проглотит и эту жабу. Дурная голова! Балда! В летнее время насморк! Может перст божий коснулся моего носа? Ни мать, ни сестра моя и представить не могут насколько тяжело здесь заботиться о саженцах веры. Непокорный росток должен быть прополот. По правде говоря, у воина и господнего слуги не может быть иной задачи. Всё идёт в меня от бога.
И беспощадные мысли.
Мои руки, мои плечи, икры и кости, жилы и тело, моя кровь и сердце, мои внутренности и всё их содержимое, а также мысли идут от бога. И насморк тоже послал бог. Его перст щёлкнул меня по носу. Как только стал милосердным, так и свалился в воду. Более ясного намёка и быть для меня не может. Апчхи. Моими устами говорит и повелевает бог, я недосягаем для ада, мои приказы полны христианского смысла, мне нужно думать о будущем страны, нужно думать о надёжном наместнике, нужно думать о сильной, сплочённой стране, и отдельно взятая жизнь здесь не значит ничего, так хочет бог и, если я ошибаюсь, то и в своём заблуждении я действую как господнее орудие.
Господи, сними свой грозный перст с моего носа! Апчхи. Аминь.
И надо подковать передние ноги. Чтобы не скользили. С миром.
Апчхминь!


Монологи в ночи
Монолог комтура Магайса О’Бенса о Рулисе

Странный народ, даже на похоронах поют! «Пей, братец, пей!» Разве такие песни поются на похоронах? Разве эти? Глумление какое-то. « В жизни смейся надо всем!» Что с них взять, у них, должно быть и радость только в том, чтобы опрокинуть по стаканчику, не далеко ушли со времён Гарлиба, когда мать давала своему ребёнку хлебный мякиш, смоченный в водке, «Выпей и ещё налей, позабудутся тревоги и заботы»! Да, да, забудутся до следующего дня, а потом снова схватят за горло и заботы, и тревоги, олухи несчастные, какие сами, такая и судьба их, за столько лет у меня всё смешалось как в Саульском сражении, ну,  так вот о чём я хотел рассказать, как каменных дел мастер Келле дорого запросил, жалкий хапуга и скупердяй! Каменщик Келле уже приготовил нишу в стене монастыря, а они и ухом не ведут, поют и дурачатся также, как и эти, которые ничего не помнят, поют и веселятся.
Старый Рулис, видите ли, умер.
Так ему и надо.
В сущности, его убили мы. С древнейших лет мы пришли в Балтию, нас изгоняли, но мы снова возвращались и всегда с крестом в одной руке и с мечом в другой. Так мы убили и Рулиса. Каким образом? Ну, видите ли, в этих домах когда-то был телефон, когда мы в 1941 году снова оккупировали Балтию. Мы вывели из строя телефонную связь (когда драпали в 1944 году), понимаете, что это значит? Телефон – это связь. Связь – цивилизация. Цивилизация – единение людей. Если кто-нибудь на расстоянии в двадцать, сто, пятьсот километров может сказать нечто важное, попросить кого-то не проболтаться когда надо или о чём-нибудь другом договориться, сообщить какую-нибудь важную новость или спросить, как чувствует себя жена после родов или взошли ли посевы, белого ли жеребёнка принесла белая кобылица, – это уже что-то да значит. Телефон объединяет людей, а мы поставили своей целью разобщить народ, вот поэтому и вывели из строя телефонную связь. Телефон нужен не всем. Мы, вообще-то, противники телефонов, кроме тех, что у нас дома. На кой чёрт нужны телефоны остальным? Вот так мы добились своего. Конечно, нас разбили в клочья, в пух и прах, однако мы сейчас просим прощения, надеемся на обновление, и они также стремятся всё восстановить, но телефонная линия так и остались оборванной, в первые годы не хватало провода, потом думали, что все переедут жить в колхозный центр, постепенно все телефонные столбы спилили, а затем решили, что лучше, если люди будут жить в своих усадьбах до конца дней своих, а после пусть молодые делают, что хотят – тогда уже восстановление телефонной связи не окупало себя, сами понимаете, сколько стоило бы провести телефон в такое захолустье.
Да. Мы возложили на себя ответственность. Мы отсоединили телефоны. Мы отбросили их систему связи в каменный век. Теперь, чтобы сказать что-нибудь своему товарищу из соседней пещеры, Рулису приходилось ездить в колхозный центр. Пока на ферме ещё держали лошадей, можно было ездить на телеге. Ну потом пошли тракторы, их число всё росло, лошадь стала предметом роскоши, пристрелили старого Анци, пристрелили всех состарившихся лошадей, ферму постепенно свели на нет, оставшихся лошадей перегнали поближе к центру, и вот у старого Рулиса осталась одна корова. У него был телевизор и даже стиральная машина, в шкафу лежала внушительная пачка купюр, после войны они быстро пошли в гору, крепко встали на ноги, забыли лишь малость – восстановить систему связи.  Это случилось ночью. Рулису стало плохо. Только и надо было, что позвонить врачу, вызвать скорую помощь, медицина у них сейчас на высоком уровне, но ничем помочь уже было нельзя. Пока жена Рулиса доковыляла до центра, были потеряны два часа, не могла же старая оседлать корову, ха-ха-ха, и какие-то тайные силы всё решили, лошадей-то ведь извели, а так старый Рулис, сколько ему там было, шестьдесят пять, мог ещё жить и жить, по меньшей мере до семидесяти четырёх, крепкий мужичок был, однажды, когда он ремонтировал колодец, брёвна сверху рухнули на него, а Рулису хоть бы что – повёл плечами, стряхнул с себя брёвна, выбрался на свет божий цел и невредим, смеялся всё, мол, не так просто его под землю затащить, долго ещё думал прожить, но человек предполагает, а бог располагает, сердце пошаливало, разве кто мог подумать насколько это серьёзно, а старик сыграл в ящик так и не дождавшись доктора на современной машине, да и чего это дало бы, если средства связи на допотопном уровне, ха-ха-ха, у меня есть достоверные сведения от врача, что в этом случае несколько лишних часов решили битву в пользу смерти.
«Пей, братец, пей, в жизни смейся надо всем!». Вступили щемящие душу женские голоса, да, голоса-то их хороши, мужчин мы всегда уничтожали, а женщин оставляли, змеиное племя продолжало род. Женщины? Хм-м, у них славные женщины, и именно поэтому мы замуруем женщину, женщины у них работают как волы, я не трубадур вовсе и сравнения у меня получаются какие-то затёртые: «женщины цветут как лилии», ну, это звучит уже не так плохо, вообще-то это странно, что на похоронах они поют, распустились после столетий раздоров, дали им  передышку, зажили как помещики, гляди-ка, под яблонькой какая-то парочка целуется, у молодых в месяце мае приходят свои заботы и проблемы, никто пока ничего не предчувствует, ха-ха-ха-ха!
«Где ж моя кобыла бела, где же ивова дуга? Где моя суконна юбка, где же тысяча рублей?» Пойте, пойте. «Это всё оставил ты в кабаке под прилавком». И как вы только ещё кое-чего не умудрились оставить в кабаке? Ну, ничего, для меня вы опасности не представляете, я боюсь тех, кто поёт: «Пусть те, кто нас в ярмо загнать захочет, с пулей во лбу свой путь закончит!». А вы что поёте: «И на смертном одре он лежит, и ни слова нам не говорит».
Но кто вас знает. От вас всё можно ожидать, меч надо держать острым, и наготове, когда рядом такие хитрецы, прикидывающиеся овечками, а по существу являющимися волками сатаны!

Монологи в ночи
Монолог Келле, каменых дел мастера

Ниша в стене уже готова, камень пригнан к камню, надеюсь, орден заплатит обещанное, если не я, то кто-то другой увёл бы у меня из-под носа золотой, нет милые мои, не такой я простак, я сам могу эту девчонку замуровать, так или иначе найдётся другой, если я откажусь, с меня самого сдерут шкуру, а девчонке, так или иначе,  конец.
Дым и слухи – быстро разносятся, ни для кого уже не секрет, что нишу велено вырубить в рост человека, меньше, мужского, но больше детского, кого же тогда должны замуровать, если не её? Ночью сон не идёт, хоть тресни, так и брожу по двору с баклажкой пива в поисках собутыльника, со-пивника, со-брата. Я растолкал старого Лукса, конюха.
– Эй, ну-ка, выпейсо мной!
Лукс выпил. Он был старым и не смел отказаться, иначе я бы ему двинул разок, а рука у меня тяжёлая.
– Знаешь ли ты, что должно произойти через три дня? А? Знаешь или нет?
– Ну и свинья же ты, – пробубнил старый Лукс.
И старик тоже знал уже, что я увёл у кого-то из-под носа  золотой. Накостыляю я ему когда-нибудь, чтобы не болтал лишнего! Никто ничего не должен знать до поры до времени, потому что власть тогда только крепка, когда никто не суёт свой нос в замочную скважину дверей магистра и комтура. В народе ещё были люди, правда, круглые болваны, но всё-таки люди, у которых в груди стучало сердце, а не свиной пузырь с горохом. Единственно от кого могла исходить опасность – это они, а этот старый Лукс сам уже корм для свиней и только, что он мог сделать? Только языком чешет! Нет смысла наносить ему ещё один удар, он и после первого уже развалится. Ясное дело, сгорает от зависти, у самого работу из-под носа увели, так лежи, старик, лежи. Пыль и прах! Гром и молния! Орден крепок, как ещё никогда, если уж осмеливается на такое опасное деяние. Господи, прости меня за то, что усомнился в жертве, приносимой тебе! Так долго это свинство со сносом монастырской стены не могло продолжаться, удивительно, что орден так долго терпел, а стража ночью спала как убитая.
Спала? А что же ещё оставалось делать, если не спать? Иначе покатились бы их головушки, как пить дать, покатились бы, или орден их порубил, или те негодяи, которые по ночам святые стены разбирают. Братья из ордена тоже хороши, им бы самим постоять в карауле как-нибудь ночью, так нет, на страже стоят местные, каждому ясно, служат с неохотой, в войско не по собственной воли подались, вновьобращённые слюнтяи, даже «Отче наш» не умеют прочитать. Они с удовольствием сбежали бы обратно в свои леса, только того и ждут, когда подвернётся удобный случай. Земля ведь богата предателями и шпионами.
Ну, так давайте сдерём кожу с несчастного бременца! И содрали, и признался он, что подмешивал охранникам в вино чёрную белену. А что может ещё сказать человек, когда ему ноги поджаривают раскалённым железом? У каждого стражника в лесу брат, сват или шурин или какой-нибудь иной языческий родственник, не так трудно будет всё это устроить и потом свалить на нечистую силу. Ну, с беспорядками одним махом было бы покончено, душа девушки будет надёжно охранять стены, это как пить дать, разрушители будут напуганы и больше пальцем не прикоснуться к стене.
Болтают, что это невеста наместника и святой рыцарь хочет избавиться от неё, иначе не дал бы её замуровать. Такой важный господин, почти как сам комтур.
Я залез в своё логово, устроенноё под крышей, между прочим там было темно как в аду (прости, господи, но так оно и было), и какой-то ужасный голос мне сказал:
– Каменщик Келле, ты продал свою душу, ты продал своё тело, ты отрёкся от своей родины, от своего отца и своей матери, ты отрёкся от своего народа. Тебя купили за золото и за золото же тебя продадут и погонят тебя на тяжкий труд как последнюю рабочую скотину, а на исходе дней твоих тебе перережут глотку, как чёрному агнцу. Мясо тела твоего раскидают волкам на съедение, наступит день, когда дети твои пойдут с сумой по миру, вымаливая нищенское подаяние. Твой отец уже мёртв  и мать мертва, их убили те, кому ты прислуживаешь. Ты отрёкся от обычаев своего народа, от его языка, только пьяный ты можешь пробормотать несколько слов, ты отрёкся от  веры своего народа, но всё пока сходит тебе с рук, мы надеемся, что ты свернёшь с пути предательства, возмездие до сих пор миновало тебя, но последний камень, уложенный тобой в стену ниши станет последней капелей в чаше нашего терпения!
Так говорил голос совести, и он сел в кровати, спазмы разрывали его грудь.
– Да, всё это правда, ребёнком я был увезён в чужие края, меня воспитывали в строгости, плёткой вбивая в меня  ремесло, учили бояться бога,  учили бояться и слушаться господ, силой я был оторван от груди своего народа, плетью в меня вгоняли веру, я не изменник, меня принудили, всё моё тело зудело от ран,  они ещё сыпали соль на них, душа моя тоже исперщена ранами, ей угрожают ужасами ада, я не знаю, что такое –  народ, я не знаю, чёрт побери, я не знаю что такое – свобода. Только бы выжить. Остаться любой ценой в живых хотелось мне, я не желал, чтобы с меня содрали кожу как с того бременца, я ничтожество, я хочу вырваться, вот для чего мне нужны деньги, деньги, золото, золото, я ничтожество, ничтожество, я ничтожество, ничтожество.
И, выблевав здесь же, на солому, добрую часть выпитого пива, я, наконец, провалился в сон.

Монологи в ночи
Монолог наместника Дарзиньша


Можем ли мы освободиться от протектората ордена и создать своё собственное государство? Ну, если только в сотрудничестве с другими народами, однако литовцы сейчас воюют с русскими, русские же бьются с татарами, эсты совершают набеги на Северное Видземе. Мы разобщены, что толку раньше времени показывать зубы, если это может навредить общему делу? Лучше, подготовившись к битве, терпеливо выжидать и ударить в нужный момент. Что я выиграю от этого?
Звание ландмаршала государства, славу и власть.
Что я потеряю?
Ульрику, чистую совесть и свободу.
Что такое свобода? Слово. Это слово в магистрате вечно будет под запретом, стоит кому-либо начертать на заборе – «Да здравствует свобода!» – его тут же вздёрнут на виселице, потому что «В нашей стране свобода уже есть, значит здесь подразумевается свобода соседей, а сосед – мой враг».
Что я получу, став ландмаршалом? Своё окружение, узкий круг знати, мне приоткроют тайны ложи, я буду всем говорить «ты», испытаю наслаждение властью, я буду знать, что
Там-то и там-то те-то и те-то варят косулю в кипящем масле, Там-то и там-то у стольких-то и стольких-то человек вырваны языки, ибо те вкусили запретного плода, и я вынесу приговор, быть по сему, Туда-то и туда-то надо послать столько-то и столько-то головорезов на помощь нашим друзьям, там сейчас плохи дела, восстал народ, да будет так, решили и постановили
Сладость власти, она сладка как мёд, стул липкий, я прилипну к стулу в тронном зале (или на чём там я буду восседать). Я буду жить в сладостном угаре, в моей голове останется место только для мыслей государственных, естественно, восстание придётся отложить, выносим вам благодарность за верное и деловое решение, ландмаршал Дарзиньш, нам известно, что вы не принимаете решений, руководствуясь и соблазняясь только личными интересами, потому что личное вы, кх-м, кх-м, в своё время замуровали, вы решаете, потому, что вы сейчас мудры и образованы, только знание даёт силу, власть, знание даёт возможность управлять, нужно хорошо исследовать, где надо гайки подкрутить, где отпустить, где вовремя открыть вентиль, чтобы давление пара не вывело из строя котёл, если серьёзно, то управление государством ювелирная работа, где законопатить щели, чтобы не затекал внутрь воздух, а наружу не выходила вонь, это вам понравится, подтягиваете, затыкаете щели, они будут с этим согласны, они всё вынесут безропотно, о бунтах и не помышляют, ведь сказано было как-то – каждый народ имеет такую власть, какую он заслуживает. Живите, радуйтесь, властвуйте Дарзиньш, у вас великолепный дворец, телохранители следуют за вами по пятам, чистокровные рысаки и первоклассные слуги в вашем распоряжении, доставим вам и красотку какую-нибудь, разумеется, не из местных,  вы будете жить как у Христа за пазухой, свободным, осведомлённым, время от времени опуская свой палаш на шею народу, пусть и не мечтают разогнуть спину, пусть вперят свой взгляд в землю, пусть думают о земле, пусть работают, пашут, сеют, боронят, жнут, молотят, пекут хлеб для нас, вас, пусть не смеют поднять глаза, чтобы узреть сотворённое богом, узнать что, кому, как, почему, где, от кого и за сколько, таков удел черни, а вы, Дарзиньш, вкушайте дар святой! Время от времени придётся седлать боевого коня, облачаться в доспехи и вставать на защиту ордена и христианской веры, то русские, то литовцы наведываются к нам, то восстают жемайты, всё надлежит тут же подавлять.
И слугу ордена по фамилии Дарзиньш в одной из битв убьют. Вот и всё.
А на могиле напишут:
ДЁШЕВО КУПЛЕН
Совесть? Десять лет лебезил, ползал на брюхе, пресмыкался, восходил всё выше, не теряя веры в то, что останусь незапятнанным, чистеньким, что наконец выкину свой главный козырь, но теперь вижу, что власть это западня, не больше. Лишь западня. Манящая сладость власти? Я превращусь, в конце концов, в тухлятину, вонь, стану слизкой трухой. И чего я достигну? Homini necesse est mori. (Человеку должно умереть.) И снова там будет
ДЁШЕВО КУПЛЕН
Так и ты будешь думать обо мне, Ульрика, в свой последний миг. Так обо мне подумают друзья, так подумают мои соратники-жемайты, так подумает каждый честный человек. Можно, конечно, сказать, а какое  мне дело до этих честных людей, до соратников, до друзей, одна лишь Ульрика, моя нескончаемая любовь, будет страдать и переживать, а я получу взамен серебряные доспехи, жезл власти, новых друзей, новую возлюбленную, мне дадут возможность побывать в чужеземных краях.
Но никто не станет твоим другом, когда узнает о твоей измене, никто с тобой  не сможет пить, не испытывая опасения, никто не полюбит тебя без скрытого страха!
Ну и что! Я буду выпивать с такими же как я изменниками, мои друзья тоже будут из предателей, мои любовницы выследят меня. Hodie mini, crass tibi.(Сегодня – мне, завтра – тебе).
ДОВОЛЬНО, ДОВОЛЬНО
Ты мудрый человек, магистр, ты мудр, но ты заблуждаешься, полагая, что я запою Te deum laudamus (Тебя, господи, славим), есть ещё  и другие песни, да и я сам из иного времени, я много повидал, этот номер со мной не пройдёт, я перенесён сюда сквозь столетия испещрённой линиями дланью времени, чтобы свести с тобой счеты, ты сам дал повод мне уехать и ко всему подготовиться, да, да, никто не знает, кто я – латыш, русский, немец, датчанин, швед, литовец, эстонец, поляк, чех, финн, но я врос корнями в этот народ, этот народ вырастил меня, выучил, накормил, я весьма образован, я очень много повидал, чтобы предательством осквернить своё имя, а вместе с тем и тех, кто доверил мне песню – «Пусть те, кто нас в ярмо загнать захочет, с пулей во лбу свой путь закончит!»
Потерплю поражение? Другой победит.
Придёт Пятый,
Семнадцатый
придёт.






 
Часть третья

Светает

1

Я сходил в ванную, собрал оставленную незнакомкой блузку, бюстгальтер, сорочку, чулки, платье, долго осматривался, отыскивая трусики, тех нигде не было – ни на полу, ни за ванной, потом я отнёс одежду в комнату, там ещё лежали пальто и туфли. По всей вероятности у неё больше ничего не было с собой, вполне возможно, что эти тряпки было единственным, что её принадлежало.

Светает

2
А что принадлежало мне?
Один вполне приличный костюм бельгийского производства с ярлыком антверпенской фирмы, стоимостью сто семьдесят рублей, пара брюк из недорогой ткани, поношенный пиджак за двадцать рублей, зимнее, правильнее было бы сказать, демисезонное пальто, изготовленное в Болгарии, с бархатным воротом, чёрное, первоначальная цена сто сорок рублей, сейчас его даже в ломбард не возьмут, однако надеюсь проносить его ещё года два. Мне принадлежало десять белых сорочек и рубашки: одна серая, в клеточку и чёрная, у меня были ещё берет, шапка-ушанка из кролика, две пары кожаных перчаток, три пары туфель, пара утеплённых зимних ботинок, кожаная куртка, два махровых халата, шесть пододеяльников и простыней, два клетчатых шерстяных одеяла, три стула, книжные полки, газовая плитка, кухонный стол, телевизор в блоке с радиоприёмником, электрорефлектор, около двух тысяч книг, две картины, одна подарена мне художником Улпе, другую я приобрёл в антикварном магазине, как работу Мэтью, позже оказалось, что это подделка. Мне принадлежало шесть глубоких тарелок и такое же количество мелких, две кастрюли, сковорода, набор ножей и вилок на шесть персон, маленькие и большие альпаковые ложки с гравировкой – «нерж.», три бокала под шампанское, ещё дюжина разных рюмок, солнцезащитные очки со стёклами цвета морской волны, изготовленные на фабрике Цейса, кеды, пара тёплого белья, восемь трусов, импортированных из Аравии, двадцать галстуков, купленных и подаренных, автомобиль «Москвич» самой первой модели, приобретённый за семь сотен рублей, если перевести на новые деньги; бритвенные принадлежности, две дюжины носовых платков, пустые бутылки, никелированный штопор, вазы, складной нож, зонт, плащ, коробочки с табаком, трубки, чистилки для трубок, зеркало, утюг, два десятка яиц, банка хрена, краюха хлеба, сыр, пачка чая, полкило кофе, килограмм сахара, полбутылки сливок, поллитра молока, кило макаронов, бульонные кубики, банка  консервированной цветной капусты и четыреста рублей денег в сберкассе.
Я был богачом. Я был Крезом.
А что принадлежало Крезу?
Не знаю.
Ульрике же не принадлежало почти ничего. С ней я познакомился в ломбарде, когда она закладывала пустяковый перстенёк  с  искусственным бриллиантом, получая взамен его пять рублей.
Однако, если бы Ульрика стала перечислять свои вещи, то на первом месте стояло бы моё имя.
Так однажды она мне призналась.
Я – вещь, принадлежащая Ульрике. Так как я принадлежу Ульрике, она не может принадлежать мне. Одежда, посуда, транспортные средства, мы одеваемся, принимаем пищу, перемещаемся, продаём труд, покупаем вещи, трудимся для вещей, ради вещей, философствуем о вещах, берём дополнительную работу, разрываясь на части, кто-то рвёт зубами и ногтями, лучше, ещё лучше, ещё состоятельнее жить, уже и так много, но надо ещё больше вещей, мы продаём руки, ноги, мозги, продаём время, приобретаем другие вещи, продаём волю, нервы и здоровье, вещи обступают нас со всех сторон, чем будет у меня больше вещей, изрёк некто, тем светлее для меня будет день, надо производить, надо спешить больше покупать, продавать и ждать. Ждать, когда наконец-то начнём купаться в изобилии, коврах, автомобилях, шампанском, владельцы любят свои вещи, вещи же своих хозяев никогда, вращается барабан, и не работая вы можете  выиграть, тащите счастливый билетик, всё смешалось, смех, да и только, хозяева превращаются в вещи, а вещи в своих хозяев, сладостна участь вещей, быть кружкой, из которой пьёт твой хозяин, быть автомобилем и возить своего хозяина в металлическом чреве, сладко быть сахаром и таять в стакане с чаем, затем влиться в живот хозяина, героически быть подошвой господина, беречь его нежные ступни от острых клыков уличной брусчатки, прекрасно быть перчатками, оберегать нежные руки   своего господина от житейских морозов, лестно быть подворотничком, поддерживать рыхлую шею, барабан вращается, вещи становятся хозяевами, хозяева становятся вещами, становятся опять людьми, какой-то миг  радуются себе, на какое-то мгновение ужасаются другими, решают быть более человечными, но не выполняют этого, потому что барабан делает ещё поворот,  доставайте же счастливый билетик, избавьтесь от ненужных вещей, думающих вещей не производят, мельницы отходов опять перемалывают бывшее в употреблении, создавая что-то новое. Всё решается так просто потому, что мало тех, кто может удержаться в своей колее.
P.S. Ещё мне принадлежит чемодан, два табурета на кухне, в подвале где-то около тонны угля, лыжные ботинки, горные лыжи с палками, десять-одиннадцать пар носков, старинные монеты, всякая мелочь, кофемолка и ещё наверняка кое-что, о чём я забыл здесь упомянуть.

Светает

3

Незнакомка пребывала в крепком сне, изредка даже всхрапывая. На рассвете сон так крепок. Я обулся, накинул кожаную куртку и закрыл за собой дверь.


Светает

4

До восхода солнца оставалось каких-то полчаса, в серой свинцовости неба пылала пурпурная дуга облаков, мои шаги (цокающие) отзывались эхом в утреннем безмолвии, в зелёной листве берёз, в росе на заборах. Я вышел на берег озера к лодочной станции, песок приглушил звук моих шагов. Прошёлся туда и обратно по берегу, внимательно изучая двухцветные сине-зелёные лодки, прошёлся вперёд и назад по причалу, осмотрел берег, на покатой песчаной полосе не увидел ни следа, ночью вода поднялась, гладко вылизала берег языками волн. На обратном пути у дверей будки лодочной станции я заметил какой-то чёрный предмет. Подойдя поближе разглядел женскую сумочку. Поднял, заглянул в неё. Поверх всего лежали ажурные женские трусики. Это было больше, чем документ, я ведь знал, кто их хозяйка. Осторожно двумя пальцами я приподнял трусики, в сумочке ещё находилась плоская коробочка с пудрой, губная помада, два скомканных носовых платочка, восемь рублей, фотокарточка 3 на 4 с изображением какого-то молодого человека, использованные трамвайные билеты, четыре ключа на кольце, но ни одного документа.
Почему она бежала? До сих пор это оставалось для меня загадкой, потому что я ничего об этом не знал. Если кто-то покушался на неё, всё равно на что, на вещи её или на честь, тогда на берегу озера не должно было быть и сумочки, ибо грабители чести любят и вещи. По крайней мере хотя бы деньги забрали. Может быть никто на неё не нападал, она прогуливалась около озера ночью, увидела фатальный бег волны, на неё напало желание броситься в озеро, погрузиться, исчезнуть в пучине. Порой на человека находят такие безумные желания. На этом месте я начал хохотать, так невероятно это выглядело. Однако моя экскурсия не была напрасной, кое-что отыскал, хотя в целом дело о ночном беге не стало яснее. К истине я, увы,  так и не приблизился ни на шаг.

Светает

5

Я ещё не дошёл до дома Румпематиса, когда услышал как хлопнула дверь и голова таинственного гражданина промелькнула в саду, рядом замелькала вторая голова, и так эти головы промелькнули мимо кустов крыжовника, мимо яблонь и слив, продвигаясь к калитке, мне ещё оставалось метров десять до неё, когда калитка отворилась и вышел мой сосед из дома справа, молодой студент, о котором мне было лишь известно, что его невеста вышла замуж за богатого старика. Но какая тут связь с Румпематисом? Он не был тем, он был другим стариком. Калитка закрылась, одновременно щёлкнул замок, и голова таинственного Румпематиса снова замелькала мимо слив, яблонь, сирени и кустов крыжовника.
– А, – произнёс студент, – прогуливаетесь? Так рано?
– Вы, как я вижу, тоже.
– Да, – ответил студент уклончиво и пошёл рядом со мной. – Вы, должно быть, в недоумении?
– Отчего же?
– Вы же видели, я заходил домой к этому, – он сделал рукой неопределённый жест в сторону дома Румпематиса.
– Вы знаетесь с ним? – заинтересовавшись, спросил я.
– Нет, нет,–  студент как будто испугался, – не знаюсь.
Мы дошли до моего дома, я хотел было распрощаться, но студент предложил прогуляться ещё немного. В надежде на то, что тот расскажет ещё что-нибудь, я дал согласие. Мы продолжили прогулку.
– Что вам о нём известно?– спросил студент.
– То же, что и всем. Сплетни, слухи, больная печень, всё покрыто мраком.
– Этой ночью на меня нашло что-то, иначе ни за что не пошёл бы. Думал, дальше калитки не пустит, собаку натравит. Калитка, как и полагается, была на замке, но я позвонил – и меня впустили! И пяти минут не прошло, как впустили!
– Он пустил? К себе вас?
– Ну, да.
– Что же вы от него хотели?
– Он задал тот же самый вопрос. Я сказал, что хочу поговорить. Он как-то поморщился, сейчас, думаю, покроет меня трёхэтажным или кликнет собаку, но он поинтересовался, кто я такой. Живу здесь, говорю, в соседнем доме. Ну, в таком случае, мол, заходи. Я заметил тогда, что на его лице засияло нечто вроде удовлетворения, если это можно так выразиться. Но я пока ещё не знал почему. Вошли в комнату. Он говорит:
«Это Ваша работа?»
Показывает мне в угол. Там на подстилке, вывалив язык, лежит огромная псина и тяжело дышит, бока ввалились, видно, что в агонии. Меня даже в пот бросило, так неожиданно повернулось дело.
«Что с ней случилось?»
«Кто-то ей яд подбросил. Ваших рук дело? А?»
Он свирепо посмотрел на меня. Считал, что я отравил его собаку и сейчас пришёл покаяться!
«Нет.»
«Нет, значит, нет! Так какого же чёрта тогда вы припёрлись ко мне среди ночи?»
У меня душа в пятки ушла, я извинился и хотел было откланяться. Но он вцепился в меня как клещами, требовал, чтобы я сознался для чего я пришёл и чего здесь искал. Меня зло разобрало, другого выхода  ведь у меня не было. Собрался духом и понёс, думаю, будь, что будет, сказал, что слышал разные байки и сплетни о нём, пришёл, мол, спросить, сколько в них правды и сколько лжи.
«Какие байки? Какие сплетни?»
«Что вы, мол, за золото, готовы навозную жижу хлебать»
Это было сказано грубовато, но он меня разозлил.
Некоторое время он молчал, затем ответил встречным вопросом.
« У вас, молодой человек, детство было суровым?»
«Нет»
«Ну, и никому этого не желаю! Не желаю. А я, представьте себе, свои детские годы провёл в кошмарной нищете. Вам этого не понять. Вы учитесь, живёте на всём готовом, всё бесплатно, и образование, и врачи, и курорты. Вам принадлежит будущее, а детство в нищете, которое было у меня, вы и представить себе не можете!»
«Не могу»
«Да! Не можете! А для меня моё детство было потеряно. А знаете ли вы, что значит потерять?»
«Знаю»
«Да ни черта вы не знаете! Что вы, молодые, можете знать! У вас в голове каша, вы слишком мало знаете жизнь! Подождите!»
Он пошёл в другую комнату, я слышал, как он снял трубку телефона, думаю, сейчас позвонит своим приятелям, что бы те приехали и накостыляли мне.
«Нет, не полегчало, - говорил он, - нет, ни капельки. Дыхание частое. Да, да, да. Спасибо. Всё сделаю. Как прикажете. Хорошо. Жаль. Спасибо. Всего доброго.»
Он звонил врачу, который лечит его собаку. Я осмотрел комнату. В ней стоял один единственный стул рядом с умирающим на подстилке животным. Другой мебели не было. На стенах висели намордники и пара фотографий, изображённые на них собаки бодро смотрели на меня, на полу стояли две миски с кормом. Я тогда не понял, но позже сообразил, что это комната его собаки. Здесь она проживает. Жена, дети и родственники спят наверху.
Собачья комната придала мне смелости и я задал ему следующий вопрос.
«А потом вы разбогатели? При этом разорив целую отрасль народного хозяйства?»
Он не слушал, подошёл к собаке, присел на корточки, стал гладить породистого кобеля по голове, приговаривать: «Коба, Кобушка, Коба, Коба, тц-тц-тц!»
Стены, пол, потолок и даже воздух были пропитаны запахом псины.
«Как это случилось? – спросил я.
На этот раз он услышал и ответил. Вечером, где-то около девяти, Коба стал скрестись во входную дверь, хотел попасть внутрь, но его не пустили, он стал скулить и подвывать, обычно собака просилась домой только после одиннадцати, и тогда Румпематис понял, что случилась беда. Врач откачал содержимое из желудка, сделал промывание кишечника, ввёл противоядие, но, наверное, ничего уже не поможет.
«Вы, молодой человек, говорите – стал богатым? Пустил на ветер целую отрасль? Я здесь с десяти вечера глаз не сомкнул, сижу, наблюдаю, как угасает мой самый близкий друг, а вы не постыдились придти среди ночи и задавать мне  провокационные вопросы! У вас есть совесть? Разве я похож на чудовище? Вы полагаете, что я мог бы по ночам спокойно спать, если бы мои руки были замараны? Что вы хотите от меня услышать? Какое-нибудь раскаяние? Нет, нет, нет на мне такого греха. Если бы я совершил преступление, то понёс бы наказание.»
«Может вас не привлекли к ответу, потому что тогда нужно бы было сажать слишком многих?»
«Не вам об этом судить!»
«А кому же тогда?»
«Это может решить только народ.»
«А я, что, не народ?»
Ну, думаю, слишком далеко я зашёл. Неизвестно, что ответил бы мне Румпематис, но собака как-то странно захрипела, он кинулся, к ней, затем к телефону.
«Да, пена на губах! Частый, слабый едва прощупываемый. Глубокое, шумное и неравномерное! Да, да, да!»
Он сделал собаке инъекцию, но и это не помогало, и после двух минут агонии Коба перестал дышать.
А Румпематис? Он плакал. Шептал: «Собачка, собачка». И тут я понял, что пришёл абсолютно некстати, я попрощался, он даже не сделал попытки меня задержать, только попросил, чтобы я оставил свой адрес, имя и фамилию, ему, мол, известно – его собаку отравил я, а теперь, вот, пришёл порадоваться её агонии, ну, мол, следствие во всём разберётся. Он проводил меня до калитки. Что теперь мне за это будет?
 
Светает

6

– Но не вы же отравили собаку? – спросил я у студента.
– И не думал даже, – ответил он.
– Ничего не будет. Румпематис не дурак, пройдёт первое горе, поймёт, что вы не затем приходили, чтобы позлорадствовать. Ну, всего хорошего.
– А вы что думаете обо всём этом? – не унимался студент.
– Не следует дразнить палкой мёртвого льва. Хищник может ожить и  сцапать вас.
Когда прощались, было заметно, что студент уже жалел о том, что пооткровеничал со мной. Я подумал, что студент наивен, а может даже простоват. Что толку в подобных потугах преобразовать мир? Прошлого не исправить. Нужно смотреть вперёд. Только вперёд. Я чувствовал себя бодрым и хорошо отдохнувшим. Короткая прогулка меня освежила. Ночь была уже на исходе, до восхода оставался совсем немного времени, в свинцово-серое небо вонзился яркий облачный лемех, там, в вышине, уже сияло солнце!

Светает

7

Когда я вернулся, незнакомка всё ещё спала. Опустившись в изрядно потёртое кресло, в котором в своё время любил посиживать господин Дарзиньш, я закурил трубку с ароматным табаком. В коридоре слышались шаги, это Астерс собирался на работу. Дом покоился в утренней дрёме, досматривая последние сны, через полчаса или час, в комнатах затрезвонят никелированные звонки будильников, вырвут обитателей из небытия, из сна, из тёплых налёжанных мест, бросят их в дневную суету, в городскую толчею, в людской муравейник.
Выкурив трубку, я сладко потянулся, приятная тяжесть легла на мои веки.
Солнце взошло в пять часов двадцать семь минут,

Восход

1

над полями ещё стелился туман, и солнце только что поднялось, на дороге, словно серебряная кольчуга сверкала роса, когда десять повозок, выехав из леса, стали медленно приближаться к замку.
Жалобно скулили смазанные дёгтем оси, каждую повозку с хрипом волокли два мощных вола.
– Эй-о, эй-о! – покрикивали мужики, и над спинами волов извиваясь, щёлкали кнуты, больше пугая, чем причиняя тем боль.
На башне протрубил сигнальщик, и дежурный офицер направился к комтуру Магайсу О’Бенсу с докладом о приближающихся к замку повозках. Начальник охраны вышел из кельи комтура неторопливым, размеренным шагом, получив разрешение пропустить камневозов через перекидной мост. Через минуту я увидел рыцарей и братьев вместе  с комтуром входящих в капеллу.
Замок стоит на открытом месте, если стража успеет закрыть ворота, то не взять его никаким приступом, ведь у нас не было ни стенобитных машин, ни опыта долгой осады.
В каждой телеге лежало по шесть воинов, накрытых щитами, заваленных сверху грудой камней. Я сам пробовал лежать в повозке, камни были не большими, лежать под щитом оказалось не так уж и тяжело. Подобным образом было подготовлено десять подвод, лучшие воины легли в них и замаскировались. Так вот этим подводам средь бела дня предстояло приблизиться к замку, охрана ничего не заподозрив должна  пропустить через мост во внутренний двор. Каких-то пять мужиков! Каждый вёл по две подводы. Ничтожно малое количество людей не должно было вызвать ни малейшего подозрения или сомнения. До ближайшего леса был путь длиною в одно измерение песочных часов, даже если всадники будут гнать во весь опор. Таким образом первым шести десяткам воинов любой ценой нужно было продержаться,  не дать запереть ворота и убрать мост, до тех пор, пока не подоспеет  из леса ожидающий сигнала ударный отряд.
Я поднялся ещё до восхода солнца, подготовил своих самых преданных людей,  как правило латышских воинов использовали на самой тяжёлой работе  – хоть и по договорённости они должны были считаться полноценными членами гарнизона и тяжёлые работы абсолютно не входили в их обязанности. Вчера святой отец подошёл ко мне и просил, чтобы я лично проконтролировал выгрузку камней, совершенно не подозревая, как я ждал этого предложения! Конечно, немного помявшись для вида, я дал согласие.
Повозки жалобно скрипели у самых ворот замка, тяжёлый мост медленно опускался и вот первая пара волов забарабанила копытами по дощатому настилу.
Братья, рыцари и комтур ещё взывали к господу богу в малой капелле, кнехты были заняты  утренней трапезой в большом зале, момент был более, чем благоприятным.
Я перевернул песочные часы, и тут же на флагштоке взвился сигнал тревоги.
Забарабанили, посыпались камни из первой повозки,  а следом и из других повозок. Воины попрыгали на землю, глухо загремели щиты. Некоторые тут же осели, не поражённые оружием, а оттого, что части тела от долгого лежания в неудобной позе, сильно затекли. Тут же  вскакивая на ноги, они снова падали. Остальные уже рубились с обескураженными стражниками. А мне с угловой башни были видны лишь воины с затёкшими членами, которые чертыхались из-за того, что не могли принять участие в битве. Их было четверо-пятеро, другие уже бились со стражниками, а я, стоя на верхней площадке угловой башни, видел только этих, и это на самом деле выглядело довольно смешно, как такие здоровенные, сильные и отважные воины трепыхались словно марионетки на конце нитки. Смотреть на это и в самом деле было забавно, если бы ситуация была не столь трагична: стражники с противоположной башни – там стояли люди верные комтуру – посылали стрелу за стрелой, и мои люди с онемевшими частями тела гибли один за другим, но тогда и стража прекратила стрелять и схватилась за мечи, подошла их очередь умирать, и они погибли, не успел песок в песочных часах ещё пересыпаться и наполовину.
Далёким топотом подков летел сюда эскадрон всадников, но казалось, что кони приближаются слишком медленно, вся эта масса скользит скорее назад, чем вперёд, нет, не успеть всадникам добраться вовремя до замка, и, переступив через три трупа, – здесь лежали стражники этой башни, тоже люди комтура – я хотел было сбежать с лестницы вниз, когда гонец влетел наверх.
– Всё кончено! – сообщил он. – Охрана перебита, комтур с братьями и рыцарями заперты в малой капелле.
– А ратники?
– Те не доставили нам много хлопот, они завтракали без амуниции, так и уложили их за трапезой. Из наших людей погибло человек двадцать.
За спиной вестового я видел внутренний двор замка, видел наших воинов и вдруг заметил неожиданное замешательство в их рядах и отступление в беспорядке. Тогда, словно вихрь, с двумя рыцарями впереди клина из братьев, – а тех было числом около девяти, – ворвался в ряды бойцов комтур Магайс О’Бенс, его белая накидка с чёрным крестом колыхалась вслед за каждым ударом комтура, после удара справа, она отлетала влево, а после удара слева – вправо. Чёрный крест его уже был отмечен несколькими красными. Комтур отбивает нападение противника, накидка  прилегает к его спине, почти обвиваясь вокруг его ног, и комтур делает выпад вперёд –  и накидка вытягивается прямо. Магайс О’Бенс перешагивает через труп, накидка на миг закрывает павшего, и кровь оставила ещё одну отметину на белом полотнище. Удивительно, как умудрялся Магайс О’Бенс не запутаться в этом знамени смерти, как он не падал, виртуозно используя парусность накидки для сохранения равновесия.
Это всё я видел за спиной гонца. Видел как меченосцы во главе с ним пробивались к воротам, чтобы поднять мост. Я видел, что мои легковооружённые бойцы отступают и  сердце моё будто кто-то сжал в своей горячей ладони. Магайс О’Бенс поднял глаза наверх и увидел меня.
– Эдуард, – голос комтура перекрыл проклятия, стоны, предсмертные хрипы, звон мечей и лат,  – Эдуард! Сюда! Мы в опасности!
У самых ворот стремительность наступления угасла. Мои люди медленно оттесняли меченосцев назад. Один рыцарь падает.
– Перчатку! –  крикнул я вестовому. Моё сердце не успело сделать и пяти ударов, как я, скомкав перчатку, прицелился и запустил ею в комтура. Удар пришёлся точно ему в лицо.
– Измена! –  заорал Магайс О’Бенс. 
Песчные часы пересыпались уже больше, чем  наполовину, ясно слышался стук копыт, фыркание некоторых лошадей, их ржание. Латы комтура звенели у входа в башню. Магайс О’Бенс влетел на площадку башни как стрела, выпущенная из арбалета.
За Ульрику я был спокоен. Как только посыпались из обоза  камни, два моих лучших лучника, обезвредив стрелами обоих стражников, встали в конце коридора, заняв их места. Прикрываемые с тыла массивной огромной дверью, они могли противостоять даже целому вражескому отряду, пронзая стрелами стрелами десятки нападающих, пока бы те бежали по длинному коридору. Ульрика была в безопасности.
– Посторонись! – крикнул я гонцу, который старался прикрыть меня.
– В сторону! И вниз! – и в этот момент на мой меч обрушился страшный удар, и после него удары посыпались и справа и слева, удары с полуразворота снизу, удары спереди как копьём, и обманные движения, в которых я не имел права ошибиться и страшный, лобовой, беспощадный напор, где в дело пускался не только меч, но и вес тела и снаряжения и другая рука с коротким обоюдоострым клинком. Магайс О’Бенс отступил на несколько шагов назад и нанёс два удара крест накрест через голову. Эти удары ни в коем случае нельзя было отражать мечом, иначе, скользнув по моему оружию, весь удар пришёлся бы мне по плечу,  в этом случае оставалось только ловко уворачиваться. На свою беду Магайс О’Бенс когда-то обучил меня всем тонкостям ведения боя, объяснил значение силовых приёмов и необходимость обманных движений, натренировал проворность и внимательность до автоматизма, в своё время он старался из всех сил, чтобы сделать из меняя достойного воина ордена, и я в свою очередь старался перенять всё самое лучшее из опыта комтура.
Нарастал грохот мчащегося отряда всадников и комтур, вдруг отскочив  от меня на безопасное расстояние, прильнул к бойнице, чтобы увидеть происходящее на дороге, я бросился к другой, здесь решался вопрос жизни и смерти, поэтому на время мы прервали свой поединок.
Всадники взлетали на насыпь, но тут же загремели цепи,, мост начал медленно подниматься и первая лошадь кувырком полетела в ров вместе с седоком, за ней – другая, но всадник успел ухватиться за край моста, да так и осталась там раскачиваясь какое-то время, пока не закинул ногу через край и не вскарабкался наверх, продолжая вместе с мостом медленно приближаться к проёму ворот.
От внезапной остановки сумасшедшей скачки, конные ряды смешались, полк всадников закрутило в водовороте, лошади натыкались друг на друга, скользили  до самого рва, а мост неумолимо уходил вверх, и лишь один единственный человек бежал, стараясь сохранить равновесие, по гигантской цепи со сверкающим в его руках мечом.
Доносились слова проклятия, звенела сталь.
Магайс О’Бенс снова набросился на меня, но я уже с первого выпада вонзил своё оружие ему в грудь.

    Восход
                2

Я, должно быть, немного вздремнул, потому что меня заставил вздрогнуть сильный стук в дверь. Открыв глаза, я заметил, что часы показывали половину восьмого, комната была залита солнечным светом, незнакомка всё ещё спала, накрывшись с головой, и, ещё как следует не придя в себя, я крикнул:
– Войдите! – Вернее сказать, что и на этот раз безотказно сработал рефлекс.
Вошёл Микс-Револьвер.
Ничего страшного.
Я неспеша поднялся, вышел ему навстречу, протянул руку.
– Хорошо, что застал тебя дома, – сказал Микс. – Извини, твоя дама ещё спит? – кивнул он в сторону дивана.
Женщина застонала, высунула голову, некоторое время смотрела на нас широко открытыми заспанными глазами, потом снова нырнула под одеяло.
Микс сделал шаг назад, поднял руки, словно пытаясь отстраниться от кого-то, округлил рот, словно произнося беззвучное  «о», потом, вытянув губы,  просвистел «тс-с-с», прикрыл глаза, мол, «я ничего не видел, ей-богу!». Наконец, кончив ломать комедию, спросил:
– Где мы можем поговорить?
– Пойдём на кухню.
Дом безмолвствовал. На кухне первого этажа в этот момент на скорую руку завтракали Драчун со своей женой, а в комнате трапезничала  солидная дама, мать-одиночка Фрося уже отвела Гришеньку в детский сад, супружеская чета Томиньшей уже на работе, старшая дочь Драчуна к этому часу уже раз триста нажала педаль штампа (которую с таким же успехом мог бы нажимать и автомат), младшая дочь сейчас на трамвайной остановке занята чтением  газеты, Урка выкуривает утреннюю сигарету, Лёля ещё спит, сынок Юрка направился в школу, бедокуря по дороге, оба чада Томиньшей тоже спешат в школу, но в другую. И на втором этаже царила тишина. Астерс на работе, его супруга Анна уехала на базар, Гризкалниете ещё не выходила из своей комнаты, а Карлис, сын Астерса, ушёл ровно в половине восьмого, и вполне возможно, что они с Миксом-Револьвером разминулись на лестнице.
Микс-Револьвер был красавчиком, в самом расцвете лет, с правильными чертами лица, коротко стриженными волосами, с циничным ртом гурмана, его настоящее имя было – Микелис, однако на втором курсе университета он получил прозвище. Тогда Микс по уши втюрился в одну необыкновенно смазливую блондинку с физмата, само собой, это не могло не кончится плачевно, девушке нравился другой парень, и оставила она Микса с носом. Микс три дня не появлялся на лекциях. На четвертый день вечером, расходясь по домам, мы заметили в углу вестибюля съёжившуюся фигуру, удивительно напоминавшую Микса. Ворот серого плаща на половину прикрывал лицо, шляпа была низко надвинута на глаза.
Здесь пахло кровью, поэтому мы спросили:
«Что ты замышляешь?»
Предчувствие нас не подвело. Микс подозрительно оглянувшись вокруг, вытащил из-за пазухи пистолет восемнадцатого века:
«Один заряд ему, другой ей!»
Никогда нельзя было сказать, когда Микс шутит, когда говорит серьёзно. Как-то раз на семинаре он полтора часа с серьёзным выражением на лице молол абсолютнейшую чушь, однако такую правильную, что преподаватель не осмелился прервать, понимая, что Микс только этого и ждёт.
Пистолет Микс стащил из музея. Тот был заряжен, нам пришлось завлечь Микса в пивную, и только там удалось его обезоружить. Я не верю, что Микс стал бы стрелять. Никто в это не верил, хотя в запальниках были даже вставлены пистоны. Но Микс клялся, что выстрелил бы. Бац, бац – и готово!
За неуспеваемость он был отчислен.
Какое-то время он работал в морге, этому никто не удивлялся, от Микса всего можно было ожидать, он несколько раз заходил ко мне в гости с леденящими кровь рассказами о происходящем в обмывочной для покойников, потом он пропал, и вот сейчас, после стольких лет, нежданно-негаданно появился у меня в столь ранний час. Его предложение было странным.
«Я хочу занять у тебя денег,» сказал он.
«Сколько тебе нужно?»
«Пять тысяч.»
Это звучало несерьёзно.
«Хорошо, хорошо,» я засмеялся, «погоди немного, сейчас я тебе чек выпишу!»
«Буду откровенен с тобой,» Микс продолжал, «я хочу купить себе тачку – «Волгу».»
«Покупай себе на здоровье», сказал я, « только в кювет не слети!»
Потом Микс изложил истинный смысл своей просьбы. Дело, мол, простое. Нужно сходить к знакомому нотариусу, нотариус оформит долговую расписку в том, что я  дал в долг пять тысяч, а Микс, конечно, никаких денег не возьмёт, потому что у него самого их полно, он, мол, деньги лопатой гребёт, но только не имеет возможности их тратить.
«Отчего ж так?»
Он, мол, в последнее время  в люди выбился, трудился на разных должностях, побывал и в братских республиках, но последнее место его работы было в Латгалии, в одном колхозе, естественно на руководящей должности, он, по его словам, заведовал солидной свинофермой. Тогда он вкалывал на совесть, за год колхоз передвинулся с последнего места по району на предпоследнее, но впоследствии оказалось, что Микс уж чересчур любил своих хрюшек,  и  как-то раз всплыл тот факт, что исчезло около девяноста голов. Так или иначе, но Микс признался, что его любовь к свиньям требовала себе по одной трети свиньи в день. Каким-то образом Миксу всё сошло с рук, он удачно уволился  и с божьей помощью вернулся в Ригу. Вот живёт уже здесь некоторое время и не знает, что делать со свинскими деньгами, есть у него, будто бы, и другие сбережения, но за ним определённо следят, чёрт побери, что это за страна такая, где даже деньги нельзя потратить, чёрт знает что, а не жизнь, лучше бы жить в Америке.
«В Америке, уважаемый, ты уже давно бы сидел в Синг-Синге», ответил я Миксу, «наша страна единственная в мире, где к жуликам относятся так гуманно».
«Я не украл, я только взял то, что мне полагалось. Ибо всё принадлежит нам, но только не всё находится у нас. Я взял только то, что мне забыли выделить.»
«Премии тебе ведь платили?»
«Разумеется, но должны быть также и сверхпремии. Я  работал честно. И колхозу выгодно, и я не в обиде.»
«Микс, а что, если  деньги, которые я  якобы дал тебе в долг, я как-то раз потребую вернуть?»
«Ну, ты ведь честный парень!»
«Микс, ты должен помнить мои принципы», сказал я, «Мой принцип – ни во что не ввязываться. Мне бы и в голову не пришло взять и дать тебе такую сумму в долг.»
«Так ты и не будешь давать. Я тебе ещё сам деньжат подброшу. Единственно, что мне нужно это бумага, что ты мне одолжил.»
«Ты хороший человек, Микс, но этот номер не пройдёт!»
Микс молчал. Потом произнёс:
«С потаскушками путаться ты можешь, а как выручить друга – рука отсохнет!»
«Что?»
«Ты знаешь что за дама у тебя на диване?»
«Ты знаком с ней?»
«Трёшка за ночь. Или ты ей платишь больше?»
«Она мне даёт бесплатно», ответил я.
«Ах, вот как? Ну, смотри, триппер не подцепи»
Микс стал невыносим. Теперь я имел право ему заявить, чтобы он освободил мои, гм-гм, апартаменты, но что от этого изменилось бы? Я не стал бы лучше, а Микс  хуже. К тому же я что-то узнал.
«Ну, извини меня, будь здоров!»
«Толстей и дальше, но в следующий раз не будь таким падким на баб», – сказал вместо прощания Микс.
Когда я вошёл в комнату, незнакомка уже проснулась, лежала вытянувшись, натянув одеяло до подбородка.
– Доброе утро!
– Доброе утро!
– Где моя одежда?
– На стуле. Вон там.
– Что он вам обо мне рассказывал?
– Вы его знаете?
– Встречались как-то. Что он вам рассказал?

Восход
      
3

Раз уж ниточка была у меня в руках, я постарался размотать клубок до конца, вытянуть всё по ниточке, задавая вопрос за вопросом. Конечно, если бы не внезапное появление Микса-Револьвера, я бы никогда не узнал правды. Она сочинила бы красивую сказочку. К тому же Дину смущало то обстоятельство, что ночью я не пытался с ней сблизиться. Излагая свой рассказ, она словно мстила мне за это. Дина духовно обнажалась передо мной, казалось, что говорить о своём падении ей доставляло удовольствие. Да, сказала она, вот такая я есть. Чему здесь удивляться. От тики-таки роботика до будки лодочной станции. О том, что случилось в будке я мог только догадываться, сама она в подробности не вдавалась, сказала, что пришла с одним старым козлом прогуляться, тот хоть и стар, но завёл её в будку, начал приставать к ней со всякой гадостью, оказалось, что он извращенец, чудовище, тогда она побежала, начался нервный шок, она заснула, ужас да и только; потом она рассказала про свою жизнь, как была сожительницей, любовницей, домработницей, и как мало эти скупердяи ей платили. Слишком активное духовное обнажение Дины заставляло  меня быть осторожным и внимательным, мне не очень-то верилось, что она когда-то трудилась в типографии, поэтому я спросил её, почему же по месту своей работы, она не обратилась за помощью в профсоюз, в местком, к секретарю общественной организации, к дирекции? Почему? Общежития не было, никто  не мог (а может и не хотел) помочь по-настоящему,  и довольно подробно рассказала, что сказал председатель месткома, а что секретарь общественной организации, что говорили остальные, мол, где прописана, пусть там и живёт, что всё устроится, так и сказали: всё уладится в ближайшее время, но никто не мог объяснить, когда наступит это ближайшее время, и я понял, что в типографии Дина и в самом деле работала.

Восход
      
   4

Я выгнал из гаража свою малолитражку, Дина устроилась на переднем сиденье рядом со мной. Через пятнадцать минут  мы были уже в центре города, и Дина попросила остановиться около одного дома.
После десятиминутного отсутствия она вернулась с чемоданом и курткой и, бросив вещи на заднее сидение, попросила ехать дальше.
Куда? Ещё в одно место, у неё, мол, там кое-какие вещички остались и она хочет всё собрать в другом месте.
На этот раз она пропала минут на пять, вернулась со спортивной сумкой, положила её около  чемодана и шубы, и мы поехали ещё в одно место.
– Подождите меня! Через пару минут я вернусь.
Я ждал.
Как только за Диной закрылись двери подъезда, я повернулся на сидении и тронул замки чемодана, лежащего сзади, те легко открылись, поддавшись нажатию моих пальцев. Чемодан не был заперт. Открыл. Изучил содержимое. Там находились небрежно скомканные платья, с полдюжины предметов нижнего белья, всё ажурное и дорогое, две пары туфель. Поверх всего лежали три порнографических журнала, отпечатанных в Скандинавии. Щёлкнув замками, я закрыл чемодан, заглянул в спортивную сумку. Та тоже была набита одеждой: свитеры, вязаные платья, шали, –красивые и дорогие вещи. Моей крезовской заносчивости заметно поубавилось.
Дина вернулась. Она выглядела огорчённой.
– Он не отдаёт моё платье, – пожаловалась она.
Не отдаёт платье? Серое, розовое, синее, зелёное, красное, жёлтое или бархатное платье? Ну, теперь, всю жизнь оно будет являться во сне!
– Какое платье?
– Летнее. С воланчиками. Из синего шёлка.
– А оно вам нужно?
– Очень.
– Хорошо, – сказал я. – Какая квартира?
– Седьмая.
– Он один дома?
– Один.
Я был уверен, что платье он куда-нибудь спрятал. В надёжное место. Как бы я сам действовал, если бы был женат и моя супруга внезапно вернулась домой, чтобы застукать меня? Если бы любовница забыла платье, я спрятал бы его. Где в квартире можно найти надёжное место? В кладовке – исключено, в шкафу тоже, слишком уж часто туда заглядывают, на чердаке – соседки могут наткнуться, развешивая бельё. В сапоге? За книжной полкой? В рояле, за картинами, в какой-нибудь коробке или всё же в сапоге?
– У вас сапоги есть? – спросил я.
– Что? Какие?
– С высокими голенищами?
– Нет.
В диванном матрасе? Жена может обнаружить застилая постель. В квартире вряд ли, значит, в подвале, где хранятся дрова. Но в комнате радиаторы центрального отопления. Печь в углу, её не топят. Значит, в печке, если рассудить, печь место надёжное, ведь её не топят, если завернуть платье в плотную бумагу, зарыть в золу. А если сунуть в дымоход?
– Ну-ка, доставайте платье, оно в печке, – сказал я.
– А-а, вы о той тряпице! А кем вы приходитесь Дине?
– Неважно! Доставайте платье!
– Сам доставай!
Я подошёл к печи, с усилием отворил дверцу.
Заглянул в её неглубокую чёрную пасть. Кроме золы ничего! Взял со стола газету, свернул её в трубку и переворошил золу.
Я присел на корточки, изогнулся крюком и сунул руку в дымоход. Ничего. Пусто.
– А у меня ещё одна печка есть, – ухмыльнулся хозяин квартиры. – И её тоже давно не топили.
– Верните платье! – Я повторил сердито.
Это давно известно: стоит лишь попасть в смешное положение, как начинаешь выходить из себя.
– Ладно, ладно, – неожиданно сдался он. – Сейчас принесу. Присаживайтесь, подождите минутку.
Я уселся на изящный венский стул и уставился в окно на улицу. Было слышно, как скрипнула печная дверца в соседней комнате у меня за спиной, но я, не отрывая  взгляда, смотрел в окно. Но вдруг я почувствовал у горла холодную сталь ножа. Приблизительно в трёх пальцах от уха сзади к шее прикасалось отвратительно холодное, острое, стальное, слегка дрожащее лезвие.

Восход
      
   5

Кто-то тоненьким голоском пропищал.
– Не двигайся, иначе тебе конец!
Из соседней комнаты прогремел бас.
– Янис, оставь дядю в покое, что я тебе сказал!
Я оглянулся. Незаметно прокравшись в комнату, за моей спиной стоял белобрысый мальчуган с морским кортиком в руке. И вдруг как стал хохотать, мол, смотрите, как дядя перепугался!
Я сцапал его.
– Не ты ли тики таки роботик?
– Я, – отозвался мальчишка.
– Вот, то самое платье, –  отец мальчишки протянул мне свёрток, кое-где на нём ещё оставались следы золы. – Ну, теперь-то скажите, кем вы приходитесь Дине?
– Всего хорошего, – я распрощался вместо ответа.
Дина ждала меня в машине.
– Почему он не отдавал платье? – спросил я.
– Хотел, чтобы я осталась. От него снова ушла жена.
– Ах, вот оно что. Так чего ж не остались?
Она пожала плечами. Это означало – задаёт идиотские вопросы.
– А тот, что за тип? На фотокарточке три на четыре?
– Есть такой парень. Может быть поженимся.
Мы подкатили к другому дому, и Дина перетащила туда свои вещи. Здесь живёт её подруга. У этой подруги, рассказывала Дина по дороге, стабильный доход. Мол, существует нечто вроде синдиката. Есть один парфюмерный магазинчик, клиент заходит туда, называет пароль, покупает дорогие французские духи, расплачивается в кассе, ждёт пока покупку завернут, в этот момент появляется ОНА, дама лёгкого поведения суперкласса, боа, элегантная одежда, красивая, только слишком уж накрашена, но такова уж всемирная мода. Клиент забирает духи, берёт ЕЁ, уходит к даме в гости, а духи возвращает в магазин, всё происходит строго и честно, в рамках бизнеса, никакого криминала, число клиентов весьма ограничено, главным образом моряки дальнего плавания, да кое-кто из сухопутных крыс с толстым кошельком, всё хорошо законспирировано, всё определяет пароль. Хорошая подружка! Вот у неё-то, по словам Дина, она и собирается какое-то время перекантоваться.
Мне порой становилось неловко от её откровенности. Дина разговаривала со мной деловито, как с коллегой. Она была уверена, что мне можно довериться. Да. Пусть  всё течёт мимо, как прозрачная проточная вода, пусть мчится как быстроногий заяц? Рано или поздно нам нужно было встретиться. Единственным смыслом моей жизни была работа, остальное я пустил на самотёк, пустил на волю ветра, прочее для меня было наслаждением. Жить – значит наслаждаться. А почему бы и нет?  Даже в такой мелочи как переход через улицу я наслаждался, ощущая под ногами округлость булыжников мостовой, я создавал спрос, спрос в свою очередь рождал предложение, вот почему и должна была появиться Дина, обстоятельства тому благоприятствовали. Да, законы безжалостны, вроде бы все нарывы были залечены, раны затянулись, всё создано для гармонической жизни, теплица работает на полную  мощность, но закон, железный закон спроса и предложения находит какую-то почву, и, вот, круг замкнулся, мы с Диной встретились. Всему виной, может быть, мои принципы. Я признаюсь. Работа – это единственное, что меня возвышает, моя оценка, мой корабль, во время отпуска, я оказался за бортом без единого спасательного круга, и в это время нам с Диной суждено было встретиться.
Всё о Дине: двадцать лет, образование среднее, родители – старики где-то в далёкой провинции, фигура средняя, сложено хорошо, рост около метра шестидесяти пяти сантиметров, волосы  тёмно-коричневые, естественный цвет трудноопределим, возможно, русый, вес где-то килограмм шестьдесят, сексапильность, оценивая по десятибалльной шкале, примерно восемь с половиной баллов.

Восход
      
   6

Вот так мы и ехали.
Дома у подруги, попросив меня немного подождать, она переоделась, привела в порядок волосы, а после, предварительно справившись не буду ли я против, пожелала, чтобы я её отвёз без разницы куда. Куда? Не имеет значения, куда глаза глядят. Итак, мы поехали. Заключённые в металлической букашке, мы мчались со скоростью шестьдесят пять километров в час (больше из моего драндулета не выжать), выехали за город, который обнимал нас руками потрёпанных окраин, не все ещё трассы были застроены новыми микрорайонами.
Хоть я и спал всего лишь каких-то два часа, чувствовал я себя превосходно.
И денёк выдался великолепный, голубой небосвод и зелёные луга, ароматный весенний день.
Ночь чёрной бархатной походкой шагала по континентам и морям на противоположном стороне огромного шара, и, казалось, невероятным, что ночь опять вернётся сюда, что она вновь запалит звёзды и зажжёт одиночество,  а может  ночь – это ловушка, роковая ловушка, я ехал со скоростью шестьдесят пять километров в час. Под колёсами убегала дорога, промелькнул мой дом, погремев кастрюлями на плите, и началось сражение, под колёсами промелькнул магистр, комтур, святой отец, мой принцип – ни к кому слишком крепко не привязываться, но вопреки принципу мне надо проснуться, иначе жизнь я проживу такую же пустую как и до сих пор и не будет мне оправдания, я переехал пустые слова, под колёсами промелькнул я сам, найдёныш, перенесённый через столетия испещрённой линиями дланью времени, я пронёсся мимо этого со скоростью шестьдесят пять километров в час, я летел дальше, колёсами мелькнул дохлый пёс, и запах падали долго тянулся вслед за автомобилем, под колёсами промелькнула испорченная грампластинка и жалобно прозвучал аккорд вальса, под колёсами промелькнула лошадь, подвешенная за задние ноги в сарае к балке, голова у неё отрезана, внутренности вывалились, в данный момент с туши сдирают шкуру, промелькнуло лицо господина Дарзиньша и чистый аккуратный костюм, ба-бах, пронеслась могила дядюшки Ганса, демагогия Адольфа и «гут малшик», и «гут лошат», как говорил Ганс, мордашка моя, глазик мой, зайчик мой бархатный, солнышко моё замшевое, ты мой тминовый зайчишка, я переезжал через них, сжав зубы, сердце моё ликовало, я переехал через расплавленное золото, сквозь аромат лаванды и розмаринового масла, диваны вишнёвого цвета промелькнули под колёсами, моя большая любовь, незаконченная битва много веков назад, студент из соседнего дома, глиняная миска с семенными железами жеребца, через всё это я переехал со скоростью шестьдесят пять километров в час.  Денёк выдался на славу, с голубыми небесами и зелёными лугами, я сам мелькнул под колёсами своего автомобиля, промелькнул самолётик, я мчался по лицу земного шара со скоростью шестьдесят пять километров в час (больше из моего драндулета не выжать), и рядом со мной сидела прекрасная Дина, пересказывая содержание разных фильмов, ах, как же там любили, изменяли, побеждали, отдавались, продавались, жили счастливо до конца своей жизни, до конца долгой жизни.
Мы свернули с трассы. Проехали через лес.
Посреди поля возвышались синевато-серые руины. Я поставил машину в тень и мы вошли во внутренний двор замка. Стены более-менее сохранились, здесь было безветренно, солнце прогрело высокую прошлогоднюю некошеную траву,  и в развалинах старого замка, лёжа на прошлогодней траве, я овладел Диной, прекрасной потаскушкой, яркое майское солнце сияло над нами, молодая травка пробивалась сквозь старую, сухую и шелестящую, а я покрывал поцелуями лицо, шею, губы Дины, я целовал её живот, я овладел ею, кругом царила тишина, словно нежные серебряные колокольчики висели в воздухе трели жаворонков, и в четырёхугольнике полуразрушенных стен лёжа на прошлогодней траве, подстелив свой потрёпанный плащ, я овладел Диной, прекрасной потаскушкой, её груди скользили под моими ненасытными пальцами, гладкие, белые полушария, я целовал их розовые кончики. В мрачных стенах старинного замка, на прошлогодней траве, в гнезде, согретом солнцем я сделал это.
Прежде чем мы уселись в машину и поехали обратно, я поджёг прошлогоднюю траву во всех четырёх углах двора. Иссушенная солнцем  трава моментально вспыхнула  и вскоре уже весь двор кишел огненными змеями. И мы уехали, оставив огненный ковёр на этом месте сражений, крови, позора и рабства.


Восход

7

это всё произошло со мной, но пока я не знаю ничего, неизвестно, что будет со мной дальше. Сидя в глубоком, изрядно потёртом кресле, где в своё время с таким удовольствием посиживал господин Дарзиньш, я читал книгу, попыхивая трубкой с ароматным табаком. Несмотря на то, что по ночам ещё держалась низкая температура, окно, выходящее на улицу было открыто, а ноги приятно согревало мягкое верблюжье одеяло. Стрелки больших настенных часов: одна – короткая, толстая, словно Санчо Панса; другая – длинная, тонкая, вылитый Дон Кихот, приближались к полуночной отметке.
 
Перевёл с латышского А. Шатеев


Рецензии
Впервые познакомился благодаря вашему переводу с творчеством латышского писателя Албертса Бэла. Прочитал, как говорится, на одном дыхании, скопировав текст на свой e-book. Какое полезное изобретение! Читал в электричке и на работе. Не умею читать и понимать текст по-латышски, а то бы прочитал "Бессонницу" в оригинале. Но перевод, чувствуется, сделан прекрасно, язык сочен и образен. Хоотелось бы в будущем прочитать ещё что-нибудь из А. Бэла.

Юрий Коклюшев   12.02.2012 19:03     Заявить о нарушении
Спасибо за рецензию! Хотя,как мне кажется, увлекательным ваше чтение стало благодаря интересному сюжету, изложенному мастерским пером Албертса Бэлса. Я просто старался, чтобы мой перевод соответствовал как можно точнее красоте его слога... Посмотрю в своих латышских книгах, что бы можно было ещё перевести интересного, коли уж читатели так заинтересовались моими переводами.

Александр Шатеев   12.02.2012 19:13   Заявить о нарушении
С интересом прочёл повесть. Представляю трудности перевода. Считаю, что перевод удался. Местами требуется подкорректировать, а то читателю может быть не совсем понятно.

Александр Краснов 3   30.05.2012 00:42   Заявить о нарушении