1. 13. Мотька из оврага, или Повесть о...

Текст защищён авторскими правами
© Рукописи из сундука. № 4(5). М., 2006 год
                Александр Зарецкий. 
                Из романа «Россия, раз! Россия, два! Россия, три!..»
                Облое чудище власти пожрёт нас, лаяй – не лаяй.               

   Все совпадения с реальными событиями, с существовавшими и существующими ныне людьми в романе «Россия, раз! Россия, два! Россия, три!..» являются случайными. Герои книги не несут ответственности – ни за творившееся в стране, ни за её настоящее и будущее.               

                *****


                Мотька из оврага, или Повесть о…
                Провинциальные хроники
               
                Пароходная слобода
                До пяти часов утра лампочка не гасла…
                Па-чему ты не пришёл, ка-да я была согласна!
                Совсем народное
   Лето в Тологде – это святое. Генерал срывался каждый июль. Колька ездил охотно, потом не очень, а вдруг стал ждать долгих каникул. Ундина случилась на берегу речки его детства.
   – Ети твою мать!? – не удержался отец, глянув на сына в баньке. –  С озёрной девкой стакнулся. Заруби на елде, Колька, – нарочито грубо изрёк. – Это – не случка по случаю, а семейный обряд, что-то вроде посвящения, инициации по-умному. А к бабам, которые для нормальной жизни, тебе самому тропки торить. И помни: не взять от женщины больше, чем она может дать.
   – Ты тоже звал этих дикарок «ундинами»?
   – Ну, не русалками же...
   
   …В парках Кармазы сохранились дневные девушки с книжками и альбомами. А вечером в средоточии города Майкл с Алексом увлекали Мэри и Кэт прошвырнуться под нервно-дёрганным светом неона. В провинцию залетели слова, и парни стали чуваками, девочки, – чувихами. Поколение, которое поманили «Звёздным билетом» в иную жизнь.
   На кармазинском Бродвее, улице Советской, в девичестве – Большой Московской, отгородили зальчики в гастрономах, поставили высокие табуреты и из бутылок чужеземного силуэта наливали болгарское вино. Ник Кромов потягивал армянский коньяк, что считалось не в стиль, и знал, что мир принадлежит ему. Для народа это было время двух сортов водки, и один – лучше другого.
   Гитарный мусор уже почти смёл Высоцкий. Того любили и подполковники из наружки. Один начал стукачку цитатой: «Иду с дружком, гляжу, стоят». Конечно, Окуджава, но трудяге с похмелья не страдалось о грехах родины вечной. У Володьки Трепасто с единственного в городе отлаженного магнитофона подстрекали оба барда.
   – Про Ника Кромова говорят, что он облагородит компанию, – лебезила Татка.

   …Мотька возникла не из пены морской, а из мутного весеннего половодья. На Кармышке, слободе на речном косогоре, поплыла школа. Учеников разбросали по другим, а в малолюдную Первую перевели класс, сделав его издевательски девятым «г», ибо девятого «в» не существовало. Уж очень были против слободских. От чужаков избавились к маю, но отличников пригрели. Мотька с клеймом «кармышковская» стушевалась среди разноплемённой оравы «вумных» – потомства местного начальства, где уроженцы Кармазы составляли треть. Звали её Варя, но на детских утренниках яркощёкую и круглолицую наряжали матрёшкой. Так и построилось: «Матрёна – Мотя – Мотька».
   Эту школу в Кармазе величали «Гимназией». На фасаде упрямо проступала старорежимная надпись, а цифра «1801» повторялась на ступеньках чугунной лестницы. Сохранилась и фронда против педагогов под паролем «дисциплину хулиганить».
   «Кромов, – предостерегал завуч, – ваши проказы выходят за рамки обычных школьных шалостей». Заслуженный педагог веровал в то, что Россия населена литературными героями. Девочки тогда носили форму, а от ребят-старшеклассников завуч требовал костюм и галстук.

   …Город утопал в сирени. Девчонки глотали цветочки с пятью лепестками. Мотька подкараулила Кромова у стрелки сквериков – «Орёл» и «Решка».
   – Смеяться будешь? – произнесла, а не «привет!».
   – Смотря, что и как скажешь?
   Ник метнул в небо железный рубль.
   – Нам сюда, – показал на аллею, где томился бюст местного большевика от латышей Аверса, убитого Сталиным, но возвращенного народу. Второй скверик облагородило изваяние Реверса – литовского партийца со схожей судьбой.
   – Я, по вашим меркам, диковата, но надо же мне с кем-то по-настоящему общаться, – нахально выступила Мотька.
   Ник понял, что она уже сыграла на него в орлянку. Злясь, продекламировал:
   «Давай с тобой сразимся в чёт и нечет.
   Пошлём судьбу на новый пересчёт.
   Что будет – будь, вопрос-то – прост и вечен.
   Коварен нечет, беспощаден чёт».
   – Я не могу понять, что именно ты неверно сказал, но говоришь ты не то, – старательно произнесла Мотька и взяла под ручку.
   «Ведёт себя по-дамски или по-свойски?», – в Нике зрел интерес к настырной.
   – Прошвырнёмся, как вы говорите, – предложила та. – По бульварам над нашими оврагами.
   – Овраг – место тёмных сил, – поиграл словами Кромов. – Нет женщины, которая не хотела бы в ведьмы.
   – На вашу верховую-центровую чувиху я не тяну, – не согласилась с намёком Мотька. – Я человек с Кармышка.
   Кромов смирился с Ником, но чуваком с Горы себя не считал.
   – Человек, а с виду – обыкновенная девушка, – рассмеялся, и они отправились искать свою Кармазу. В городе это называлось «ходить». «Предсекс», – определял шатающиеся по улицам парочки Трепасто.
   Облака скользили по ещё холодной глади. С середины июня раз в неделю над Кармазой нависала тьма из воды, чтобы ухнуть тропическим ливнем. Тараторкой Мотька не была, но истории рассказывать любила.
   – На том островке-утёсе, – махнула девушка рукой, – заветный клад лежит.
   – Найдём его и сообщим urbi et orbi.
   – Матерись по-русски, – надула губки Мотька.
   Их увековечил альбом видов Кармазы. Шагают, обнявшись, к мотькиному дому. А тот, стоящий почти на юру, любил фотографироваться. Снимали-то ухоженный бульвар, коринфский портик дворянского собрания, фонтаны, памятники. Но брали панорамно: до далей того берега. Вот и влезал в кадр первый особнячок Кармышка. Для этого альбома он развернулся обращённой к Реке верандой.
   – Привет кубышка кармышковская, – выдала Татка, выследив их.
   – Ты агрессивна и всегда меня обижаешь, – выговорила ей Мотька.
     - В американской книжонке с колхозным названием написано про комплекс неполноценности, - ужалила Татка, развернулась и пошла.
   «Копытце дьяволицы», - бросила Мотька вслед. – Что за книжка такая деревенская? – обратила лицо к спутнику.
   - Сэлинджер. «Над пропастью во ржи».
   - Есть и другие, не хуже.
   Обе, по сути, скандалили с Ником.
   
   …Мотька стояла голой у распахнутого окна. Кармышок принимал лучи солнца из-за Реки, и вечером оно уходило из города через слободу: «Чего зенками лапаешь? Какая есть».
   В первое же свидание она увлекла Ника на веранду, остеклённую частым переплётом, где обитала круглый год, топя печурку, спускаясь в дом в самые холода. Здесь Мотька сочинила Ника Кромова и решила воплотить.
   – Не строй из себя ничего, – простенько сказала. – Всё по природе. Познакомились, как снег сошёл, а потеплело, так дала, – вульгарно дёрнула бёдрами. – Для Кармышка я забегалась в девочках. – Выпить хочешь? – спросила.
   Вернулась с подносом: графинчик, рюмки, вяленая стерлядка.
   – Самое главное в человеке – живот, – хихикнула. – Как покушаешь, так и попукаешь.
   Водка оказалась самогонной. «Злодейка кармышковская», – объяснила, разливая. – Самобытное – лучше казёнки. – Это только у нас – такая стерлядка, – подняла пальчик.
   «Хорошо, что мы сделали это», – светилась Мотка, стоя на крыльце в халатике на голое тело. Но вечерняя уличка вдруг стала враждебной.
   «А тот, кто раньше с нею был, – вспомнил Ник. – Высоцкий зря петь не будет», – подумал, увидев кодлу.
   Мотька прижалась к нему: «Пошли вместе и ладошка на попке. Если так, то у нас – серьёзно».
   – Я могу схлестнуться с любым, со всеми сразу, – хорохорился Ник, решив не думать о победе. Относительность своего физического превосходства он понял давно.
   – Ты, конечно, можешь привести парней сверху. Но местные ребята Кармышок держат. Приживись, а уж потом бей морды.
   Так повелось в Кармазе, что лестницы в тысячу ступенек к Реке – для всех, а путь по слободским пьяным мостовым – для местных.
   «Не поймёшь, это – её мальчик или просто мальчик?», – раздалось со скамейки.
   «Слова сидящего – угроза», – знал Ник.
   – Ты – из этих? – спросили.
   – Нет, я – из тех! – бодро ответил он.
   – Будем песенки петь или раздвинетесь? – вступила Мотька. Кодла расхохоталась и стала её соседскими парнями.
   «В Нижнем, нынешнем Горьком-городе, – Откос, в Симбирске, нынешнем Ульяновске, – Венец, – объясняла Мотька, – а у нас – Кармышок».
   Подгорье было изрезано оврагами. Некоторые укротили, застроили. Их звали «спусками», а проулки – «вражками».
   «Это всегда была Пароходная слобода, как только забегали они по Реке», – гордилась Мотька.
   Подруга жила в другой России. Ник-то думал, что она сохранилась в медвежьих углах, вроде Туголесья. Но эта отсиделась не за болотами, а на косогоре Кармазы. В городской России не так уж много семейств, что веками пребывают в постоянстве.
   «Девушка я оседлая», – повторяла Мотька.
   Каменные в основе и деревянные поверху особняки. С фасадов – одноэтажки с мезонинами, а в сады-огороды, выходили двумя этажами с непременной верандой. Отвернувшиеся от города дома стояли вразброс и жили в них без скученности. Прикрылись неказистостью, а внутри – традиции городской жизни.
   – Окраина, которая много о себе думает, – определил Трепасто.
   – Все вы там наверху – комиссары и комиссаров отродье, – рыкнула на это Мотька.
   На веранде их роман пережидал непогоду и зимовал. Раз внеурочно пришёл отец Мотки.
   – Привет морским волкам! – крикнула сверху дочь.
   – Не хами, – добродушно ответил. – Я – шкипер.
   «Я бы такого в рейс взял», – оценил Ника, осушил лафитник и спустился к себе.
   Со второй половиной дома были ломаные отношения. Мотька служила парламентёром. От них – взрослый двоюродный брат.
   «В школе – комсомолка, на Кармышке – хозяйка, – повторяла. – И дикую природу люблю».
   В лес они не поехали. Мотька придумала садик. Нашла его при особняке провинциального модерна на боковой, когда-то богатой улице. Ограда выполнена с выдумкой: нижний ярус – глухой забор с рустовкой под каменные блоки, верх – кованая железная решётка. Конторы пустели в семь. Вход с улицы закрыли ещё при диктатуре пролетариата. Мотька положила перед вахтёром при воротах во двор пачку «Беломора».
   – Невтерпёж? – осклабился тот. Девушка наигранно смутилась. – Тогда и пиво?
Мотька выставила пару пенника, добавив рыбку. Старичка развезло на трезвую голову.
   Ника восхитило, как естественно подруга уважила простолюдина подачкой.
   С тыла и забор из голого кирпича, и ограда казались выше. Не античный атриум, но вокруг сухого полуразвалившегося фонтана – одичавшая сирень и две скамейки. Выбрали ту, что в тени.
   В романе «Терраса Ястребовых» в саду этой городской усадьбы влюблялись, стрелялись, валялись пьяными, спорили о судьбах России и, страшась революции, гоняли чаи на воздухе. Книгу литератор создал в эмиграции и вернулся в СССР автором очерка нравов бывших. Жил местной знаменитостью, пока не исчез из флигеля родного дома. Со временем его простили, но издавали только в Кармазе.
   Мотька и Ник проводили в убежище чудные вечера, лаская друг друга и болтая об идиллиях былых времен. Ей нравилось слушать его умности.
   Но как-то к ним проникла взрослая пара.
   Мужчина громко обсуждал отношения с женой, застилая ложе одеждой.
   «Ухажёр, ах, ухажёр, – перебила кавалера женщина. – Ухо жрёшь или так ухаживаешь?», – поднесла ко рту бутылку.
   На незваных соседей падал отражённый свет уличных фонарёй. Ник с Мотькой затаились в темноте, но голая бабёнка вульгарно сделала им ручкой. Она от души постонала-постенала, и любовник, допив портвейн, повёл её к мужу.
   – Мы так же животно выглядим? – сникла Мотька. Ник, подглядывавший в Туголесье за деревенскими Дафнисами и Хлоями в стогах, не был столь смущён.
   – Придём завтра? – предложил неуверенно.
   – Нет, – отрезала Мотька, – садика больше не будет, они нам всё опошлили.
   И придумала пароходик. Её корабль, древний колёсник, стоял на вечном приколе. «Их почти не осталось, таких созданий», – хвалилась. Из обитаемого сохранился салон на верхней палубе. «Три дня скребла и мыла», – призналась Мотька. «Поплывём на волнах любви», – пошленько хихикнули в лад.
   «Знатный кораблик, – рассказывала Мотька. – В войну его мой дед спас. Доказал, что не плавуч. Другие ушли под Сталинград и сгинули. Наш же стал рыбачьей гостиницей. Но верхнюю палубу закрыли, она и сохранилась».
   «Не хотят речникам, кто бегал под бомбами до самого Сталинграда-Царицына, давать участников войны», – сетовал шкипер.
   Кромов сквозь зеркальное стекло смотрел на проплывающие корабли и жалел, что их – на причале.
   «Но нас качает», – кокетничала Мотька, бренча на полудохлом рояле. 
   Ник читал стихи о том как «в море холодном, в море зелёном можно застынуть в пустынных салонах».
   «Похмелиться надо, похмелиться надо», – мурлыкала Мотька по утрам и шарила по закромам ради «кармышковки».
   Иной раз она уговаривала – в кино. Артистки, с вислыми ягодицами, бегали по экрану в белых фартучках с непорочной тоской в глазах.
   «Если это – лю-лю-лю-юбовь?!», – давилась парочка смехом под шиканье соседей.

   …«У нас – банный день», – объявила Мотька. Выше дома стоял гидрант. Их в Кармазе звали «колодцами». Впрочем, на чугунной станине и было отлито: «Городской колодецъ». Подводили шланг, и вода самотёком заполняла баки в домах.
   – Я не в ладах с вашим водопроводом, – сказал Ник.
   – Мы спустимся на вражек в настоящую баню.
   Её держал нижний сосед – Огородник-отшельник, единственный на Кармышке, кто кормился землёй. Его отец совершил трудовой подвиг, заработав инвалидность. Сын унаследовал традицию числиться на пенсии, но вкалывать на себя. Совсем молодым он также подгадал увечье от несчастного случая на работе и медальку «За трудовое отличие». При нём неизменно обитала какая-нибудь разведёнка или обиженная семьёй слобожанка.
   «Похабно наш народ к земле относится, – сокрушался Огородник. – Она и так не очень рожалая, а пустили к себе американщину, цепкие сорные деревья».
   – Здесь упала бомба, – показывал свои владения. – В 42-ом. Дом устоял, но ничего на этом месте не растёт.
   – Кармаза ж глубоким тылом была? – удивился Ник.
   – Мосты всегда – на линии фронта. На Кармышке немало народу посекло зенитными осколками. Земля-то помнит обиды. А тех людей забыли.
   Огородник умело осваивал угодья, и на его косогоре возникли азиатские крестьянские террасы. Собирал валуны: «Сад камней – мой памятник самому себе».
   «Не смущайся, попарились и разбежались, – попросила Мотька дорогой. – Это здесь с татарского нашествия».
   Их догнала ещё пара. «Брат кого-то на палку привёл», – успела объяснить Мотька.
   Тот пришёл с очередной пассией, приваживал замужних, зрелых и видных женщин в верхнем городе. На Кармышке они чувствовали себя вольготно, как одна звали любовника «хахалем».
   – Посидели поокали, языком поцокали, орешки пощёлкали, – приговаривал Огородник, когда отдыхали в беседке.
   – Семечки – дело нехитрое, компания для водки сложилась, – намекнула ему приживалка. Тот поставил на стол четверть. Самогон на Кармышке гнали все.
   – Это приподнимает ситуацию, – произнесла любовница мотькиного брата, в которой Ник узнал библиотекаршу из Дома офицеров. – Ты, Коля, оказывается не только чтец, но и жнец, – подмигнула ему женщина.
   – Не плотоядничай, – приструнил её хахаль. - Парень моей сестрёнке кидает. Для тебя он вприглядку. Потёрлась об него голой жопой, отвали.
   «Ты, Подгорна вдоль села, – пела хмельная Мотька, поглядывая на родича. – Не на этой ли Подгорной я ватолю завела».
   – Он безобидный, – сказала о соседе, когда возвращались на веранду. – Но не достроит свой сад, подкуривает, – назидательно произнесла.
   – Я тоже курю, – возразил Николай. – И ты, порой.
   – Он под-ку-ривает, – раздельно повторила Мотька.
   – Я-то решил, что самосад, раз у него натуральное хозяйство, – рассмеялся Ник, вспомнив, как Огородник с блаженством на лице набивал папиросную гильзу. Через Кармышок в город, шла анаша.
   Ник завладел томиками Пастернака и Цветаевой, думая, что это сделает их любовные разговоры насыщеннее. «Послушай стихи про нас, – сказал: «На озарённый потолок ложились тени, скрещенья рук, скрещенья ног, судьбы скрещенья».
   – Ты ещё Щипачёва вспомни, – взбрыкнула Мотька и, похотливо, прочла «Девичью игрушку».
   Ник поднял брови.
   – Это – Барков, – Мотька перехватила удивлённый взгляд. – Хорошие стихи, их не только душа воспринимает, но и…, – блудливо хихикнула и выдала про Екатерину-императрицу и Орлова-графа.
   Николай огорчился, что Мотька любит похабень: «Но интересно всё же, Иван Барков».
   «Калина красная, над речкой вызрела, а я у Кромова характер вызнала», – пропела ему Мотька.
   «Тебе, Кромов, идут томные и чопорные девушки», – намекнул на сестрёнку Трепасто.

   …К следующему лету они с Мотькой подошли вполне мужем и женой. «Я с тобой, Кромов, обабилась», – смеялась она. – Не сразу решилась, что буду твоей, – разоткровенничалась. – Думала: «вдруг оскорбишься».
   Как и всем подросткам-любовникам строить жизнь им мешали семья и школа. В Гимназии не было дискуссий о дружбе мальчика и девочки. Советская сексология – гимн на обороте школьной тетрадки. Но педагоги понимали, что совместное обучение – первый шаг к продолжению рода и решились побеседовать. «Кромов, – стал суров завуч, – не путайте, пожалуйста, нашу повседневность с реальной социалистической действительностью».
   – У меня – мерехлюндия, – пожаловалась Мотька.
   – Однако! – удивился Ник.
   – Чуйств в тебе нетути, – куснула.
   – Все чувства опошлены советской литературой, – отшутился.
   «Только, вот, ругает мама, что меня ночами нету», – отшучивался Ник и дома, когда речь заходила о Мотьке.
   К Кромовым зачастили молоденькие женщины из обслуги Корпуса.
   – Барщина, что ли? – попёр на отца Колька. – Ты их уже перепробовал?
   – Ты, к сожаленью, уже взрослый, – признал отец. – Так сложилась жизнь. Но нам будет неуютно, если прилепишься к своей Матрёшке.
   – Шлюшка в тельняшке! – орала мать. – И сестра у неё гулящая.
   – Нет никакой сестры, песенка есть «сестра гулящая, ****ь настоящая», – сгрубил Николай.
   – Допоётесь вы, – сказал генерал.
   Что-то в Мотьке пугало родителей.
   – Чёрт с вами, – попытался отбрехаться Колька. – Женюсь на Татке.
   «Тата, та-та, секретутка-секретута», – генеральша взорвалась вдрызг нелогично:
   «Я за амуры, но женитьба – дело серьёзное, – сказал брат Мотьки. – Не наш ты человек, Николай». «Не понял ты, Колька-парень, Пароходную слободу», – добавил мотькин отец.
   Истина Ника была в Мотьке: «In Motca veritas!».

   …Татка ходила грустной. Сослуживца отца перевели в Москву. Дочка-подруга прислала открытку с тремя словами: «Привет с Кутузовского!». Мистическое «взяли в Москву» делало семью людьми другого мира.
   «Со мной не захотел, – скалилась Татка на школьном вечере. – Ещё танец за тобой, – распорядилась. – И катись, кармышковская заждалась». Татка подзуживала самоё себя.
   – Зачем нарываешься-то? – спросил он сквозь саксофон. – Может, уйдём? – предложил, почуяв, что партнёрша отдаёт коньяком.
   – Я долго в девочках тебя ждала, а ты не покусился, – выдохнула Татка. – Рукоблудила, мечтая о высокой любви, – почти крикнула, не заметив, что музыка стихла.
  – Молчи! – прошипел Ник.
   – Как бывшая девушка я, конечно, потеряла, но как женщина, выиграла, – ошарашила Татка. – Теперь могу, когда хочу, с кем хочу, – разнеслось по гулкому актовому залу бывшей губернской гимназии.
   Ник под ропоток вывел её в коридоры, по пути врезав кому-то. «Он сказал, что твист – обезьяний танец», – объяснялся у директора.
   Татка ждала на улице: «Ты считаешь, что я сделала что-то неправильно?». Хлебнула из плоской серебряной фляжки.
   «Гёрла, напившись из горла», – немного повеселел Ник
  «Не всех же я обругала? – размышляла вслух Татка. – Кто-то к слову не пришёлся».
   «Порой приятно ловить на себе изумлённые взгляды людей», – хмыкнул Ник и повёл Татку домой. По пути она искренне обижалась на лающих из подворотен собак.
   «Ты бежишь от меня? – померкла Мотька, когда Кромов небрежно бросил, что будет учиться в Москве. – Жизнь у нас пока общая, но судьбы уже разные».
   Подруга задумалась и хлёстко выложила выстраданное: "Е...ь-то меня, а к венцу готовишь другую".
 ***
                «Разносолы» Кармазы
 
    До Мотьки Колька Кромов шибко жил в Кармазе. Корпусной дом, сотворённый под готику, создал собственный переулок. После революции просторную квартиру царского офицера делили на две-три. Но одна, с торца, сохранилась. Это был «генеральский особняк». Марши вели на второй этаж, к жилым комнатам, шли дальше на обширную площадку, где дверей не было. Сюда Колька приводил ватаги в холодную погоду, пока дворницкую не переделали в его комнату. К генеральской квартире прилагался каменный гараж. В прошлом - каретник с сеновалом под островерхой крышей. Машины у Кромовых не было, и там также обосновался Колька. Почти своя страна.
   Мебель для квартиры в двадцатые годы собирали по всему городу.
   - Живёте в музее? - удивился Илья Тепасто.
   - Казённое, - махнула рукой Ната.
    Иван противился политым кровью вещам из Тологды. Ната долбила, что это её наследство, отбитое у бандитов. В столицах они гостили в переполненных трофеями квартирах. Егор также считал, что добытым в бою, не брезгуют. Стали перевозить в Кармазу. При новом генерале дом перестроили: отопление, горячая вода. Для майоров-полковников, дослуживавших 25 положенных лет, по российским меркам - роскошное жильё. Красивые голландки разобрали, но в «особняке» соорудили камины. Пригодилась «Берлинская добыча» генерала Мохортова.
     Вокруг Кольки сложилась компания одноклассников из Корпусного дома.
    «Вождь не нужен, но и необходим, меньше грызни», - сошлись друзья.
     Бузон к прозвищу шёл просто: «Базанов, Бизонов, Бизон, Бузон». Мечтал стать мировым учёным или крупным гэбистом, дрался, как никто. Следом так научился один американец, но тот работал в кино. Лёмо образовался из Ленинграда, и, считалось, от слова «Ленинград». Умный и осторожный был способен заболтать любое живое мальчишеское дело. Курока был родственником Вилиса Лациса или ещё кого-то с прибалтийской славой. Его европейскость заключалась в лёгком акценте матери. От неё перенял старомодный склад речи. Мог крикнуть: «Будь ты проклят!». Сломав всё, что смог, начал мастерить. «Я запустил две ракеты, но жив», - задирал нос. - Так, или почти так, работал Кибальчич», - хвастался, ладя бомбочки из купленного в аптеках и украденного на стройках. Внедрили производственное обучение как смычку с рабочим классом. «Пролетариев из вас не изготовить», - поморщился мастер на заводе. Курока через месяц смастерил самострел на два патрона.
   В этой компании существовало понятие «дурной тон» в старом его понимании. Русские мальчики с античными идеалами. Умели ходить медленно и беседовать. Были полны иллюзией всесильности, если не сейчас, то - потом, словно готовились в руководители страны, понимая себя гражданином мира, который неумолимо покоряется Союзу. Колька запомнил стихи: «Пальцы у них - на кнопках». В 62-ом все так и решили, что погибнем, но социализм отстоим. Это было время чеканного шага барбудос. Про Африку все знали, что убили, гады, нашего Лумумбу. Страна, какая-нибудь неведомая, вдруг становилась советским людям родной.
   Спорили обо всём - вплоть об аннигиляции материи.
   «Эйнштейн! Так это же просто!», - записал Колька в дневнике.
   По Реке текли караваны с дынями и арбузами. Бахчевой развал огромен, продавец всегда один. Чем томиться в очереди, хулиганистый Курока и решительный Бузон, хапнув, убегали.
   Река уже освоила новые пределы. Начали строить автомобильный мост, но дело не шло, и временное полотно положили на опоры дореволюционной чугунки. Пешком не пускали, автобусы уходили в заречные сёла. Проще - залезть на площадку товарного вагона и спрыгнуть на той стороне. А за Рекой - степи до Урала, за которым - Сибирь.
   …В Корпусе достроили спортзал. Чтобы не сносить старый, который был в переделанной церкви, генерал придумал Музей десанта. Когда очищали закутки от хлама, друзьям удалось спереть несколько спортивных рапир с вензелями на гардах. Компания стала мушкетёрами. Фехтовали в гарнизонном парке, на пятачке за плотной стеной живучего карагача. Из-за кустов шпионила шпана со злой окраины Тарка. Её переиначили в «Татарку», хоть те были лишь четвертью обитателей. Ребята с Тарки - ещё не банда, но крепко сбитая кодла с крысиными повадками - не говорили, а выплёвывали слова, изрыгая их с шиком непотребства.
   - Сабельки-то уже наши! - гукнул дёрганый, как блохастая собака, тарский.
   Кромов ухмыльнулся.
   - Ты, чё, ты татар не боишься!? - выпятил челюсть стайный.
   Бузон одной левой пустил его пылить по утоптанной земле. Кодла выхватила ножи, кромовские стегали рапирами.
   «Идёт гражданская война», - невесело произнёс Бузон, когда собирали финки-трофеи.
   «Если уж он испугался», - рассудили, и Курока заострил три рапиры.
   «Отточенный клинок…, - Лёмо хотел изречь что-то умное, но умолк.
   На следующий день они всё же пришли в парк. Возникли блатные - взрослые парни, ходивших на дела: «Пики пацанам верните?!». Кромов отдал, не понимая, что с урками договариваться нельзя, как и с властью. Боевую рапиру первым сжал в руке Колька. Вторую - Бузон. Лёмо, замешкался так, чтобы оружие оказалось у Куроки.
   Кромов фехтовал, как истинный мушкетёр, великодушно, держа татарчу на расстоянии. Не верилось, что докатится до крови. Но четверо против десятка. Потом трое. Лёмо отступил в кусты. Окружили Бузона. Тот ткнул одного из противников в плечо. «У них шпаги настоящие!», - взвилась шпана.
   На Кольку наседал амбал с длинной заточкой. Кромов пугнул, распоров рубаху. Парень был не из робких, резко выбросил руку с ножом, шагнул и клинок упёрся ему в предсердие. Колька струсил мгновенно, дёрнул кистью вниз-влево, сталь вошла под лёгкое. Здоровяк упал. Кромов перешагнул через него и ринулся вперёд, тыча во все стороны окровавленной рапирой.
   Предместье отступило, подхватив раненого. В глазах тарских Кромов выдел двойную ненависть - утробную и… классовую.
   «Здорово мы их отмушкетёрили», - дёргался Лёмо. Курока суетился возле сидящего на земле Бузона. Того несколько раз резанули. Колька сообразил про санчасть Корпуса. Курсант на посту потянулся к телефону, но Кромов остановил его.
   - Я не генералу, я щас роту подниму.
   - По команде доложи, а роту - не надо, - попросил Колька. Он вдруг заметил, что штанина распорота, а кеды - в крови:    «Достали всё же».
   - Ты ранил врага в честном бою, - твердил осмелевший Лёмо. - Их было много, у них, как у простолюдинов, ножи. У нас, как у мушкетёров, шпаги. Когда рыцари уступали черни?
   «Намушкетёрили-то от души», - понимал Колька. Старшина ждал его у ворот Корпусного дома: «Ключи от каретника!».
   «Не будут же они у генерала делать обыск, - прикинул вояка, - но в гараже могут пошарить». Он не единожды участвовал в боях вне устава и умел заметать следы. Заточенные рапиры, самострелы, инструменты и химию Куроки уложил в чемодан, опечатал его и сдал в каптёрку Корпуса.
   Примчался раздосадованный и с синяком Трепасто, переживая, что не возглавил победу над предместьем.
   - Я сказал предку, что на меня напали, а вы заступились, - объявил о военной хитрости. - Тот огрел, но проникся.
   - Нет, - отрезал генерал, - лгать Николай не будет.
   - Владимира Тепасто на стадионе, конечно, не было? - спросил Кольку дознаватель, напирая на слово «конечно».
   - Не было, - как и обещал, сказал чистую правду Кромов.
   «Правильно врёт парень», - успокоился сотрудник.
    «За своих они постоят, - видел Колька. - Но и его загородили».
   «Кромов, ваши выходки - ещё не уголовщина, но уже и не школьное хулиганство», - обречённо талдычил завуч.
    В городе стали говорить, что Кромов - тот, который пырнул Блеро. Кольке было неприятно: «Что за «пырнуть?».
   - Скольких убил д'Артаньян? - успокаивал Трепасто.
   - Кто-то из нас должен погибнуть от руки бандитов, - согласился со смешком Кромов.
   Но в те годы уже можно было, не боятся друзей. И в те годы ещё можно было, не боятся друзей.
   После фехтовальной баталии Ника отправили на лето в Тологду. Юность в Кармазе была, конечно, боевая. Почти мятежная юность. Но туго античным героям среди российских снегов.
    «В детстве чувствуешь, что окружающее - враждебно. В юности познаёшь, насколько оно жестоко к тебе. Понимание абсолютной вражды с миром приходит со зрелостью», - прочёл Колька у Степана Орлеца.
   «Философом стал», - начали говорить. Это не сделало изгоем. Кольку и раньше дразнили «иноходцем».
   У букинистов вдруг появились дореволюционные книги по бросовой цене. Колька осилил Брокгауза и Ефрона.    Собирал умные слова, но это не помогало объяснить себя. Зубрил чеканные латинские фразы. Практического смысла не имело, но можно щегольнуть. Пригодилось в КВН, а потом - в политике. В горе макулатуры, когда чистили гимназическую библиотеку, нашёл трактат Мёбиуса о слабоумии женщин и эпатировал одноклассниц.
   После покорения Сибири заботой любой власти в России стала борьба с тлетворным влиянием Запада. Синявский чокался за успех безнадёжного дела, но живых «диссидентов» провинция не видела. Рукописное, конечно, ходило. Да и в настоящей книге всегда таится опасность. Получалось, что гражданскую войну выиграли герои анекдотов. У Саши Чёрного вычиталось о том, как наши предки лезли в клетки. А стихи Евтушенко, где было про «миллионы на войне с народом», переписанные от  руки, стали первым  политическим самиздатом.
     - Папа!- крикнул Колька, ворвавшись в генеральский кабинет. - «Голос Америки» сообщил, что в Кеннеди стреляли. Он, кажется, убит.
      - Врут, - вяло отреагировал генерал, забыв, что он дома.
    Рутинный народ-то в те годы об общественном строе знал твёрдо, но думал мало. Он и мыслил категорией «начальнички». А профессиональные революционеры из кабинетов и всуе, и не всуе бросали лозунги, которые были одиноким видом рекламы.
   «Чем выше человек, тем сложнее его людское окружение и проще - словесное», - утверждал Степан Орлец.
   Иван Кромов достиг положения, когда путают собственный успех с реальными или мнимыми достижениями державы. Он не понимал страну уже как генерал. «Закончилась эпоха надежд и разочарований», - сказал, однако, сыну в октябре 64-го.
   А в 63-ем в городе закрылись булочные. В гастрономах появились отделы с рядами одинаковых кирпичиков под пугающей надписью «Хлеб». Не белый, не чёрный он вышел удачным, пекли и после кризиса. Неурожайный год плодоносил анекдотами: «Встань, Володенька, проснись и с Никитой разберись мяса. Мяса, масла нет совсем. Водка стоит - 27».
   «А Никитку сегодня скинут», - верещал на всю Гимназию Трепасто. Он что-то узнал от отца и не смолчал. Кромов поддакнул. Педагоги всполошились от антисоветской выходки, но заговорило радио от имени новых вождей.
   «Летит Хрущёв с поста, - записал Колька в дневнике. - Примазин, то есть, «принцип материальной заинтересованности» - хрущевская ересь, выходит».
   «Товарищ, верь - придёт она, на водку прежняя цена, - декламировали на улицах. - И на закуску будет скидка. Ушёл на пенсию Никитка!». Хрущёв приучил страну к побасёнкам. Новым начальником над революцией стал Брежнев - сам по себе анекдот с неведомым подтекстом и апокалипсическим хохотом, когда дошло.
   …«Пошла такая сладкая vita», где есть и власть, и сласть» - отходила душой Ната. Она стала провинциальной генеральшей тяжеловесно-добротных нарядов: шубки-муфты, норковые горжетки с лапками и мордочками в глазках из стекляруса. У Ивана - двор, у Наты - общество. Бойкие офицеры-доставалы, подружки-****ушки, как обзывал их в лицо генерал. С югов возвращались поедательницы кавказской травы, которую везли собой, вдыхая запах кинзы, как пот курортного угодника. «Где в Кармазе найдёшь?», - страдали.
   Нате претили такие разговоры. У неё не могло быть любовника, а был Дагур. Он пах махрой армейских пайков 53-го года. Это и были духи её любви.
   Старшина являлся к генеральше раз в неделю. Им обустроили комнату с отдельным входом из парадного. «Иван - рыцарь», - думала Ната, стоя голой у сервированного столика. Она сбрасывала халатик в дверях и ждала пока мужчина разденетсся, напоит её водкой из своих рук, отнесёт на ложе и скажет ритуальное: «Примите-ка позу, Наталья Михайловна». Она покорится и, пока не поплывёт сознание, будет смотреть на живую картинку в огромном зеркале.
   Семья Кромовых жила не вразнобой, но непростой жизнью.
   Наталья Михайловна Мохортова-Петрова-Кромова бывшая полунелегалка и мятежница наезжала в Москву. Генерал Мохортов тыкал пальцем в сейф, напоминая, что отдал дочери ключи с запиской каракулями: «После смерти». Ната стала добиваться реабилитации отца.
   «Его никто не репрессировал», - удивились.
   - А генерал Петров?
   - Вряд ли выпустят досрочно, - ответили.
   Мать Наты, почему-то первой, признали старой большевичкой, а за ней и самого Мохортова - и героем революции, и героем Войны. Власть меняла не историю, а персонажи. Тут же возникали матери подруг и сами подруги по школе, по дому в замоскворецком переулке. Матёрые чекистки, переспавшие со всем мировым пролетариатом, но не попавшие в мясорубку, отойдя от дел, кропали сладенькие книжки для детей, уча их ленинской доброте.
   «Мой дед, который прошёл ЧК и с той, и с другой стороны, по-прежнему несгибаемый большевик», - причитала просветлённая одноклассница.
   В 65-ом освободили Петрова. Генерал Мохортов смог встать с кресла и обнять друга. Кромовы успели на похороны чекиста.
   Решилась ещё одна семейная закавыка - Нета и её потомок от генерала Орлова-Вольфа.
   - Это - твой сын. Он Кромов? - спросила Нату седая женщина с красивым лицом. - А Сам, вижу, генерал? - пошла через молчание.
   - Я Кромова, а потом уж Петрова, Мохортова.
   - Статейки о твоём Кромове - враньё. Армейские так не могут.
   - Анна, твоя тётка, - вместо ответа представила Ната новую родственницу Кольке.
   - Живём в одном городе, а встретились в Москве, - скривилась та, - и на тризне.
   - Врёшь ты, Нетка! - ожгла мать. - Ты давно обитаешь в столице и получаешь пенсию как чекистская обершлюха. И всё про нас знаешь.
   - Михаил Орлов, - приложил руку к козырьку парень в суворовской форме - новоявленный колькин кузен. Это ему, тогда Лаврентию, адресовал одну из предсмертных записок генерал Орлов. Трофейные эпистолы 53-го года Иван Кромов пока держал при себе.
     На поминках сёстры напились. «Сука ты, Нетка!» - твердила младшая. «Мы давно квиты, Натка!», - повторяла старшая.
    Через год благообразная вдова генерала Мохортова вышла замуж за его друга, отсидевшего в одиночке 12 лет за чрезмерные зверства.
   В Корпусе учились афганцы. Их идеологически приваживали к водке. Генерал терпел повинность, накрывал стол и травил военные байки. Вокруг крутились специальные люди и били в одну точку: «Почему вы ещё не у власти?». Такие семена Лубянка сеяла по всему миру. В Афганистане сработало.   Про Афган-79 отставной генерал Кромов сказал, что заманчиво, но глупо.
   К 20-летию Победы Ивану Кромову вручили Золотую звезду. «Вы не забытый герой, а непонятый», - объяснили в Москве. «Я беспартийный», - буркнул Иван на банкете в обкоме, бросив Илью Тепасто в оторопь. «Нет, Кромов, ты - не настоящий генерал, - очнулись в округе. - Барства в тебе мало. Надо вступать в партию».
    «Была не моя партия, сейчас - вполне», - молча сдался Иван Кромов.
    Он приказал секретчику прошнуровать тетрадь, хранил дома, в сейфе.
    Николай понял, что генерал пишет мемуары.

                ***

                Мои нелюбимые леди
               
                Молилась ли ты, подлая чувиха?
               
                Димка Збруев
   
    «Кромовых порой ведут по жизни женщины, - ненароком, открылся Николаю отец. - Тебе не угрожали? - осведомился наскоком. - Знаешь, как бывает в простых районах». Генерал не промахнулся, ошибся мишенью.
   К Нику подошли «друзья её детства». Без подначек предупредили, что есть опасный чужак, который положил глаз на Мотьку. Соперник объявился лихо. Об асфальт чикнула пуля, за ней - вторая. Кромов, уже из-за угла, по силуэту на крыше понял, что стрелял Слон - верховод из язвы центра Кармазы - Соцгородка. Им на заре Советской власти объявили разогнанный монастырь. К кельям пристроили кухни и отхожие места, церковь стала магазином, собор - клубом. Стены не разрушили, чтобы утаить новый быт от оживлённой улицы.
   «Сделаю Слона», - поклялся Ник. Они дрались в горящем подвале «Столбов» - старых торговых рядов, названных по незастроенной галерее со сбитыми с колонн капителями. Слон хоронился в катакомбах, закрытого на ремонт универмага, греясь у костерка. Хлестаясь, опрокинули ведро с краской. Ник выполз из огня, волоча на себе поверженного врага. В переулке Слон, прислоняясь к стене, пытался выудить из пустой пачки «Беломора» папиросу.
   - Учат вас кулаками защищать свою власть? - просипел. - Мастак! В меня, словно гвозди вбиты.
    - Отец всю Войну в разведку ходил, натаскал малость, - ухмыльнулся Ник разбитыми губами.
    - А мой не вернулся. - Да, не с фронта, - хрипанул свирепо Слон, - со сталинских грёбаных строек. Харю я тебе славно расквасил. Выпьем? Мне подадут.
   Он провёл Ника через подсобку ресторана в подвальный зальчик, рылся в кошельке: «На полную полтины не хватает. Пособишь?».
   Кромов брякнул в кармане мелочью, но, решив, что наигранное жлобство унизит парня, выдал два червонца: «Флакон армянского, дальше, что хочешь». Выложил пачку «Кента» от щедрот Трепасто, которую берёг для Мотьки. Собутыльник скривился, но сигарету принял. Сердобольная буфетчица привела Нику в порядок лицо.
  Спиртное брало своё. Слон перестал надсадить при вдохе-выдохе.
   - Не я стрелял. Ты меня сделал, но там не оставил, колюсь, как на духу.
   «Стоила ли Мотька такого смертного, и, стало быть, идиотского боя? - отстранённо думал Ник. - Стоила!».
   - Я не шпана, не урка, - уверял Слон. - Форс такой у пролетариев Соцгородка дерьмового. - И откуда ствол, когда под колпаком?
   - Мусора?
   - Нет, те, кто по должности не спят. - Я ж говорящий призрак Маркса-Энгельса. - Кто стрелял, могу прошерстить?
   - Не надо, - повёл головой Кромов. - Тот не хотел попасть.
  - Скажу уж, - выдавил из себя Слон. - Ребятки, что к тебе по мою душу подходили, не с Кармышка.
   У Ника дёрнулись кровавые губы.
   - Нам бы не встречаться пока, - посоветовал подпольщик.
   «Когда вы будете брать власть, то потребуются организаторы. Они станут руководителями, потом - начальниками, затем - вождями, в итоге - тиранами», - поучал Степан Орлец грядущих заговорщиков. Эту инвективу Ник, расставаясь, процитировал Слону.
     …Мотька, косясь на старинную книгу, тыкала двумя пальчиками в клавиатуру машинки сталинских лет без твёрдого знака. Получилось по нормальной орфографии.
   - От меня болезнью не пахнет? - спросила, не обратив внимания на бесформенное лицо друга. Протянула листок: «О существа состав до времени смешённый…».
   - Знаю, про аборт, - Ник приподнял брови.
   - Не легло на язык, - сказала Мотька. - Вот и перепечатала грустный сонет. - Но любовь пройдёт, бесспорно, а дитё останется, - издевательски спела. - Я тебя испытать хотела.
   Выходка оскорбила.
   - Мозг бабы уж больно зависим от ее внутренностей, - брякнул Ник.
   - Карамыш или кармыш по-татарски вроде как «ребёнок родился», - заводила его подруга.
   - И фамилия у тебя подходящая - Карамышева, - насупился Ник.
   - Всё порвато-разломато и ногами растоптато, - резанула Мотька.
   - Поломато, - поправил он.
   Расхохотались и помирились. «Семейный кризис», - смеялась Мотька.
   ...«У нас с сестрой было трудное детство, росли при партии», - шутил Володька Тепасто. Когда они появились на свет, отец руководил окраинным райкомом в Молдавии, а в окна хатки постреливали забредавшие с захiдной рiдной неньки щірые.
   Тело и головёнка у парня получились, но душа дала разные побеги. «Если тебя считают хуже, чем ты есть, гордись этим», - смеялся.
   Он спокойно принял прозвище «Трепасто», ибо знал за собой сей грех, да и девочки млели: «Трепастик»
   Ник не считал, что сменил друзей. Вертевшаяся вокруг Володьки - иная среда. Суть таких бражек - ритуалы, порой их утверждение. Выпивать тужились красиво - и под Хемингуэя, и по-ремарковски. Татка была в сторонке, но участвовала. «Это не мои друзья, а Володьки», - уверяла.
   «На вас, сэр, - начёт за нерешённые проблемы страны, - теребил Трепасто отца.
   «Наследства для тебя нет, - орал тот. - Воруй из кошелька». И щедро отсыпал карманных денег.
   Трепасто увлёк Ника с Мотькой в ресторан. Кабаки в Кармазе были убоги, как чучело услужливого медведя с подносом.
   - Холуйское животное, - сказала Мотька, косясь на Ника.
   - Смотри, оживёт и будет «День гнева», - не понял тот.
   Округлый характер Трепасто, не зацепишь рядовой грубостью. Но он чуял ситуации. В нелады с Мотькой тащил Ника с друзьями к забавным барышням из Дома косой кошки, учреждённого при царях приюта артистов. Косой - по архитектуре и страсти обитателей, кошкин - по аляповатой лепнине и нравам обитательниц.
   Тепасто-старший зов плоти понимал, но твердил отпрыску: «У бабы между ножек, кроме причинного места, есть ещё и язычок. Помни о болтливом». Слов в этих кругах боялись больше, чем дел.
   Двушки для телефонов были дефицитом. Ходили звонить в валютную гостиницу, где годились и копейки. В холле и наблюдали за проститутками-первопроходками. С Трепасто их не трогали. Раз подкатился тип, по-другому не определялось.
   «На хау мне такие мани? - громко ответил на его шёпот Трепасто. - И помни, что в 61-ом на Красной площади повесили валютчика Рокотова».
   «А ведь живут парни, которым всё советское по фигу», - рассуждал по-тихому.
   …Новенький «Москвич» застрял на гороховом поле. Семейка решила напрямки. Толстяк хозяин бестолково совал доски под колёса, а полнотелая жёнушка перегородила путь: «Айда, помогать!».
   Компания возвращались от горы Шушка, где Трепасто сцепился с местными парнями. Дорога к причалу была заказана, двинулись тропками между холмов и полей до рокады. Был виден посёлок, где останавливались поезда с юга. Равнодушно бы проследовали мимо «Москвича», но Трепасто решил каверзой затереть скандал, испортивший день. Подошли-посмотрели.
   - Тяни-толкай! - попёр мужик.
   - Налегай, - вторил сынок-жирняй лет пятнадцати.
   - Работайте, лоботрясы, - вступила в хор жена.
   - Неприятная семейка, - заметил вслух Трепасто. - Но почти люди. - Газуешь неверно, упитанный, - сказал водителю. - Пусти-ка за руль?
   - Не тыкай, - выпятился тот, но место уступил.
   Машина пошла. Трепасто, проехав несколько метров, крутанул руль и посадил «Москвич» по кузов в болотце. Вылезая, швырнул ключи в поле.
   - Ах ты, щенок! - мужик полез драться.
   Подскочил Бузон, заломил ему руки. Кромов, смеясь, отбивал тычки сынишки, а за Лёмо с Курокой погналась жена, но впечаталась в грязь. Косокошкинские барышни визжали от восторга.
   Ждали поезда, загорая у пруда.
   - Вам советская власть так ходить разрешила! - орал пожилой работяга со значком «Почётный железнодорожник», когда в плавках и купальниках ввалились в магазинчик.
   Трепасто, раздвинув очередь, положил на прилавок самую мощную из тогдашних купюр: «Сторублёвку осилите?». Хрущёвские деньги ходили несколько лет, но новых сотенных многие и не видели.
   - Молодые - все толкучие, - смирились местные.
   - Сталинский сокол, летал высоко на своём паровозе, прославлял вождя, - поддразнил ударника Трепасто, приняв от продавщицы пиво.
   Ветеран труда матерился вслед. Одна из кошкинских девиц спустила трусики, заткнув ему рот голой попой.
   «Мы для них коммунизм строим, а они…, они наследнички советских мерзостей!», - зазвенело в голове у отрезвевшего передовика.
   Милиция подошла, когда мылись у водокачки.
   - Go to hell! - отмахнулся Трепасто.
   Те не поняли, но оскорбились. Трепасто молчал, пока составляли протокол. Но сплёл пальцы, что называлось «стать в агресс». Поверх писанины расписался редким тогда фломастером.
    - That, - сказал строго, - is, - сказал резко, - all, - сказал, ставя всё на свои места.
   «Те-па-сто», - раздельно прочёл пожилой лейтенант.
    - Папаша у тебя - Иван Ильич? - спросил в слабой надежде разоблачить.
   - Ты, мусор, прекрасно знаешь, что Илья Иваныч, - с гадкой въедливостью произнёс Трепасто. - И запомни, что я Владимир Ильич, родной тёзка Ленина.
   - Документ есть? - не сдавался лейтенант.
   - Как только я достану документ, ты перестанешь работать в милиции, - нагло ответил Трепасто.
   - Вы шли по улице слишком вызывающе, - изрёк мильтон, вспомнив ослепительные ягодицы шлюшки.
    - Резиночка лопнула, - натурально покраснела кошкинская. - Посмотрите?
   - Отставить! В те годы милиция чётко знала, кому служит.
   «Для кого - монстр номенклатуры, для кого - милый папочка», - говорила Татка об отце. Она давала отходную. Тепасто-старшего призывали в Москву. Перевод в первопрестольную нежданно не состоялся, но вечеринка не отменилась.
    Ник с Таткой «поговорили» откровенно и за пределами логики. Он пришёл раньше и…
    - Титьки - главное украшение тела, - отрешённо произнесла она, застёгивая лифчик. - Кромов, - продолжила с укоризной, - тебе всё легко давалось, даже я приползла.
    - Тебя мне подали готовенькой, - огрызнуться он.
   - Интересно ещё, кто был первым? - улыбнулась Татка.
    - Зачем же наговаривала на себя?
    - Я выиграла, дотерпела, - произнесла Татка ровно. - Ты же со мной в 53-ем в Магадан не поехал, - хохотала. - Но в Москву-то поедешь? - взбрыкнула. - Поедешь, - ответила сама себе. - Это все понимают. И твоя рыбачка тоже.
    Ник молча, внимал.
    «Я часть твоей объективной картины мира, - резонёрствовала она, отряхивая снег со стильно-силуэтного пальто во время прогулки. - А та наваждение мальчишеской возмужалости, - продолжала по-взрослому. - У меня всё получится. Время терпит».
    Ник понял, что Татка согласна на пополамный роман.
    «Партийная этика красива, но не учитывает подлости человеческой натуры», - писал Степан Орлец.
   «Надо на днях покалякать, - позвонил Николаю, как равному Тепасто-старший, - потолковать без ушей».
    Тут арестовали Слона. Взяли прямо на улице. Он весело крикнул: «Встретимся на стройках коммунизма». Ник сам попросил аудиенции.
    Кармазу хотели сделать центром края. Новое имя городу придумали хорошее - Ягода. Но того пришлось казнить. Идея края себя изжила, однако успели заложить новый обком. Его огромный комод раздавил несколько кварталов со старыми лавками. Тухлой рыбой и кислой капустой, как ни странно, вонять в округе не перестало. Лифт в кабинет Николай видел впервые.
   «Партия, порой, врёт для блага народа, но раз ты коммунист, то ей лгать не моги», - говаривал Илья Иванович в подпитии.
    Колька, как и все, природы власти не понимал в те годы, но видел, что складывается правящий класс времён - не людоеды, но и не вегетарианцы. Бог создал Адама, а власть сварганила номенклатуру. 
   «Репрессии в верхах - форма внутривидового отбора», - писал Степан Орлец.
   Он заблуждался. Понадобились долголетние конвульсии страны, чтобы понять: номенклатура, как и все начальнички, - мутанты.
   Тепасто-старший умел сидеть в кабинете.
   - Тебе нужна медаль, - начал сходу.
   - Я ж уже умный? - отшутился Ник.
    - Всегда говорил своему раздолбаю, что у него один нормальный друг, - буркнул Тепасто с досадой. - Но играй, Николай, по нашим правилам.
    По разговору, Кромов понял, что Володька де-факто принят в тот самый институт, и он уже в университете. Но есть просьба: приглядывать за оболтусом.
   - Вы ошибаетесь во мне, - честно сказал, зная, что с Трепасто они равноценны.
    - Не верю, - воскликнул Илья Иваныч. - Все партработники - режиссёры, - расхохотался.
    Ник почувствовал, как липкая пена власти обволакивает его.
    О дочери Илья Иваныч не сказал ни слова. Слона выпустили и посадили уже при Андропове.
    «С властью приятно иметь дело, когда ты для неё - свой», - похлопал Ника по плечу Трепасто. Почти студент МГИМО разговаривал, как социально-зрелый мужчина.
    Ник уезжал и от Мотьки, и от Татки, и от Кармазы, и от всех друзей-приятелей.
    «Судьба, конечно, птица счастья и по-другому быть не может», - думалось тогда.
    А Мотьке твёрдо знала, что будет жить в Кармазе, в мире, который уже создан для неё. В разговорах понеслась какая-то иноходь. Они были на равных, но знаковые вещи для каждого были свои. Мотька вернула общий дневник неповреждённым. На последней странице: «Зачем тебе, покорять Москву, Растиньяк хренов?».
    «Жди меня в столице, - сказала Татка. - Только очень жди. А первая любовь и нужна для воспоминаний».
    Николай летал в Кармазу на воскресенья. «С праздником! - говорил, входя в дом Мотьки. - Я возник, что уже торжество». Шутка работала недолго.
    - В чужих мозгах копаться не умею, но получается, что ласкаешь меня, а под венец поведёшь другую, - дулась Мотька.
    Она неожиданно приехала в Москву уже замужняя: «Тебе бы я не изменяла». Кромов даже не спросил, кто Он. «Я перерос Мотьку, - понимал, - девочку, сочинявшую сказки. И Ника Кромова она придумала, но не смогла полноценно воплотить».
     Кромов случился в городе, когда Татка вновь устроила застолье, объявив, что отец теперь - в ЦК. На сей раз, свершилось. К молодёжи вышел нетрезвый Илья Иванович: «Вот им! - ударил по сгибу руки со сжатым кулаком. Копали - не докопали!».
   В Москве Татка стала почти недоступной, словно объявила карантин, и слала записки, как из подполья.
   После чешского похода Ник пришёл к Мотьке: «С праздником!». Она бесцветно смотрела и молчала.
    - Ты не поняла. Я живой вернулся, - сказал он. - Был на войне, ранен, сидел в тюрьме, но получил орден.
    - Ты вернулся не ко мне, а показаться, - заплакала Мотька. - Да и не вертится уже в моём сердце ничего!
    Ник вспоминал, как Мотька, чтобы начать всё с начала, придумала остров. Это было третье их лето, за которым неминуемо наступала прощальная осень. Август стоял сухой и тёплый. Вода была парной, но не цвела. Их остров когда-то был утёсом в устье вертлявой речушки. Часть холма сползла вниз, обнажая россыпи чёртовых пальцев. Ещё много лет падали с обрыва деревья. На отмелях и на берегу - вросшие в песок огромные белесые стволы-утопленники. «Скелеты динозавров» - определил Ник.
На островок их привез парень-судоход с Кармышка.
   - Эй, рыбачки, - крикнул на прощанье, - дитё, невзначай, не словите. На этом песке у малюток клёвый клёв!
   - Какой-то «41-ый» получается, улыбался Ник. - Море, остров, рыба, песок. Я белый офицер, а ты - снайперша красных.
   - Волга-реченька глубока, бьёт волна о берега. Мил уехал, не простился, - пропела ему в ответ Мотька.
   Остров жил своей жизнью.Сосны, выросшие, когда утёс был частью Большой земли. Песок, змеи, а в траве - дикая клубника, мелкая и сладкая. И ни следа Стеньки Разина.
   Мотька расхаживала голая, зачем-то натягивая трусики, когда отбегала пописать.
- А ну-ка скидавай плавки! - наладила фотоаппарат на треноге. - Стариками будем вспоминать, какими были, мой клад на Утёс-острове.
    Это «будем вспоминать» показало, что Мотька всё ещё надеется.
    «Как только изобрели дагерротипы, на пластинках сами собой стали проступать голые бабы», - был объективен генерал, глянув на фотографию, которую Николай вставил в паспарту и держал на письменном столе. «А она - недурна», - оценил.
   «Даже постыдный снимок сделать с себя дала», - хохотал Трепасто и над поэтом Асадовым, и над другом.
   А фотка-то как фотка: обнажённые и ладные телом гражданин мира Николай Кромов, отменённый революцией дворянин, и слободская мещанка Варвара Карамышева, породистая, русская, народная. Стоят во всей красе, а слева - берег моря, а справа - утёс, но смотрят-то в будущее, лукаво ему подмигивая.
 ***

  Все совпадения с реальными событиями, с существовавшими и существующими ныне людьми в романе «Россия, раз! Россия, два! Россия, три!..» являются случайными. Герои книги не несут ответственности - ни за творившееся в стране, ни за её настоящее и будущее.
 Текст защищен  авторскими правами
© Рукописи из сундука. № 4(5). М., 2006 г.


Рецензии
Хорош язык. И очень точет молодёжный сленг. Однако нет и прербора с ним.
Некотрое пейзажи - почти кинокадры. Скупо, но картинка есть.
Однако герои немного инфантильны, порой, Хотя и не дети

Иван Ижица   11.08.2014 00:12     Заявить о нарушении