О страшных опасностях укрощения йорджи

   
"Но слава Богу, город стоит, невзирая на громкие даты
Хоть раскрашен, как ****ь, во рту платина новых домов
Продолжают на солнце гореть невесомые купола-латы
Он готов к своей вечной борьбе
у пяти бесконечных углов».
(Ю. Шевчук, «300-летие Петербурга»)

"Болезни и скорби способствуют сохранению Заповедей Божиих"
(Св. преп. Исайя Отшельник)
    
                ***    

     Пропадал я в ту пору у «Пяти углов», в мансарде старого дома, в коммуналке, где размещалась уйма народа.
     Странное было место, да и время, наверное - тоже. Из окон виднелись ржавые крыши соседних домов, почерневшие без крестов купола Владимирского Собора и цинково-серые, всегда моросящие небеса. Не было в них никакого цензурного знака и этот факт навевал поэтический вывод: в начале 80-х блистательный Санкт-Петербург тоже невидимо пропадал, как скажем, забытая декорация «Пиковой дамы».
     Комната была большая, с камином, а выглядела конурой: мой великий папа (Царствие Небесное!) держал там множество старых книг, картин, мебели, граммпластинок, всякого хлама и сундуков; в угол даже был втиснут полусломаный клавесин. Знакомые так и прозвали тайную эту хавиру: "музей Плюшкина".
     Только подумать, как много историй может хранить неликвидная память обычного наркомана!
     Я там безгодно скрывался и с места прописки на всякий случай исчез. В мансарде было десять семей, общий на всех туалет, обширная кухня и узкая черная лестница на помойку. Парадная же выходила в скверик на Загородном; за ним пустовал двухэтажный особнячок бывшей прокуратуры Фрунзенского района.
     Не больно меня и ловили: я мог бы мгновенно удрать, как агент 007 - иными путями.
     В чем величие партизанской идеи? Черный ход через кухню: шесть этажей лестницы, помойка, крыша гаража, снова помойка, забор, дворик, арка – и почти на Фонтанке. Мусора стерегут на помойке! Тем же курсом, но крышами; замки чердаков сковырнул я умышленно. 
     В мозгу рисовался кошмар, точнее – судьба барабана, по наклонной летящего с грохотом в бездну. Третий день уж озноб, насморк, липкий пот, бессмысленно чешется левая кисть и ужас внизу живота. Зачем же мне немцы какие-то, например, Шопенгауэр? Разговоры одни. Стер с книги пыль, сунул в танкер и покорно побрел к Букинисту.
     От слякоти и дождя на Литейном, и в подворотнях, ведущих к Букину, не нашлось спекулянтов. Топтался лишь мокрый чудак-одиночка и вот он неожиданно выручил: за философа, чуть помедлив, отслюнил аж четыре десятки.
     И представился, как Писатель.

                ***
               
     Принято думать, что Питер – место, где от зодчих красот или скверной погоды все слегка с тараканами. У Писателя был вид колхозный, а лицо героического коммуниста. Он и впрямь состоял в ленинградском молодежном отделении Союза писателей чем, как открылось, изрядно гнушался.
     Жил да был человек без мечты о стезе литератора. Но с талантом – интуитивной грамотностью. Орфографию, синтаксис, правила пунктуации не штудировал, все писал по наитию. Даже неясные термины сводил к безупречному написанию. Да и школу окончил с отличием, но с уклоном химическим; ту самую, кстати, где учился и будущий Президент дзюдоист.
     Но в техноложку на факультет биохимии не поступил: недобрал каких-то там "баллов".
     Обозначилось горе в армейской учебке, где Писатель слепил в стенгазету два стишка и рассказик о радостях службы. Очень старался попасть в цвет и масть. Стихи и рассказик угодили в политотдел штаба Округа, откуда тот час же спустили звонок. А спустя три недели творения гения тиснули в самой главной армейской газете, на третьей странице. Там же – его комсомольско-плакатное фото при солдатских погонах, вероятно, ввергавшее в умиление политическое руководство Вооруженных Сил.
     Стишки были попросту никудышные.
     Рассказик же, крохотный и оптимистичный, под названием «Утро солдата», начинался не с фразы: «кому спишь, ****ы морда!»; напротив, он был полон истинного социалистического интернационализма, советского патриотизма, марксизма-ленинизма, научного материализма и всего, что там было им надо.
     А главное, с позиции русской грамматики был безупречен.
     Вся армейская жизнь завертелась против правил и какого-то смысла. В горячие точки Писатель, естественно, не угодил. В той же учебке под Псковом он блатным дураком дотянул до Приказа, изобретая штабному начальству бумажки, зачастую под разными «грифами». Разве еще научился посильно бухать и курить анашу.
     Только дома счастливого дембеля очень внимательно стерегли.
     В райкоме Комсомола Писателю радостно сообщили: журфак ЛГУ гарантирован. Хвалебная сопроводиловка мгновенно пошла в Управление культуры Ленгорисполкома. Стишки и рассказик тиснули снова, кажется в «Юности» или в «Авроре». И уже дали двести рублей: шальной гонорарий по тем временам. После был членский билет, направление на цикл семинаров молодых ленинградских писателей и предложение комнатки в историческом центре.
     По-видимому – для удобства глубоких писательских размышлений.
     Походило на бред, непрерывный абсурд и безумие.
     Он сломался. От свирепых родителей и полоумной сестрицы из двухкомнатной блочной хрущевки Писатель мечтал убежать едва не с рождения. Одного в раннем детстве он явно не знал.
     Что весь этот абсурд происходит от неких существ, именуемых йорджи.

                ***

     На тех принудительных семинарах было как-то «трояко»: докладчики звали к соцреализму, в кулуарах расцветала антисоветчина, сионизм и масонство. И конечно, стукачество.
     А еще – профицит неопознанных знаний, рассеянных фактов и тем.
     Видимо, именно в этот период у Писателя съехал чердак.
     Он раздобыл «Ундервуд» и занялся тем, чем вовсе не надо бы - драматургией. И начал творить непонятные вещи: копить программки, афишки, судить о стилистике Комеди Франсэз, театра Кабуки, Ежи Гротовского, Модриса Тениссона, забытых опытах Сулержицкого, Таирова, да еще и почитывать Беккета, Ионеско и прочее. И склонился к театру жестокости и абсурда: цитировал разные "перлы" из манифеста наркомана и психа Антонена Арто.
     Если по совести, тут-уж я сам, был момент, заморочился.
     Тогда же он вырастил жидкую бороденку и приобрел старинные круглые очки со стеклами без диоптрий: восхотел измениться по образу. И покупал себе книги; я-то был вынужден их ему продавать.
     Рассказы о жизни моей беззаконной он выслушивал очень внимательно, но вопросов не задавал. И что на своем «Ундервуде» печатал, никому не рассказывал. В ответ на мое осторожно-ленивое любопытство, Писатель серьезно задумался:
     - Может быть, о блаженстве возвышенных чувств, вдохновении подлинных истин и благостном созидании...
     Вот, примерно тогда он завел этих йорджи. Все наплевательски думали, шутит.
     А от Писателя к этому времени, скажем так: откровенно несло керосином.
     Первый йорджи завелся в той дармовой «исполкомовской» комнате, отрезанной в форме стоячего чемодана с длинным узким окном. За перегородкой – такая же комната. Обе двери из чемоданов выводили на кухню, а оттуда на лестницу, нисходящую в тесный колодец двора. Низкая арка, дворик, арка, а там уж метро Чернышевская.
     Удобно. У Писателя я всегда находил нечто новое: эти очки, например.
     Но тут он поднял указательный палец:
     - Не разбей! Это йорджи.
     И поведал, что йорджи – есть люди, жившие ранее, однако согласные (по уговору с Писателем) функционировать в виде всяких вещей, расположенных в комнате.
     Шваброй числился Вова Высоцкий, тряпкой на ней Цицерон, в будильнике тикала Анна Герман, на комоде под видом шкатулки пылился Есенин, сам комод был Григорий Распутин, Элвис Пресли был стулом, в столе проживал Карл XII, кроватью была балерина Кшесинская, чайником – Вова Ленин, в Ундервуд заселился Джон Кеннеди, канделябром был Рерих, в цветочную вазу зашла Шарон Тэйт, в тарелках и блюдцах таились бакинские комиссары, в коврике спрятался Тамерлан, на Карле XII граф Лев Толстой, весь набитый окурками, а с крюка в потолке свисла пыльная Нефертити.
     И прочее, прочее, прочее.
     Как человек впечатлительный, я содрогнулся.
     - Знаешь, – добавил Писатель – я вот, что подумал. Наверное, больше трех йорджи за день привлекать некорректно. Что скажешь? – в глазах была гордость.
     - Да ****ец, – отозвался я искренне, – а это вот, кто? – указав на граненый стакан.
     - Адольф Шикльгрубер, – ответствовал он, – только их целых шестеро.
     Оказалось, что Гитлер, как это прилично фашисту и оккупанту, впер во все семь граненых стаканов, стоявших в буфете. Но один Шикльгрубер случайно разбился.
     И буфет был совсем не буфет, а Конфуций. Все-то мы йорджи, подумалось сразу.
     Вот, разрази меня гром! Всем известному Кортасару, значит, позволено всяких «фамов» с «хронопами» и «надейками» разводить, а Писатель-то получается: рыжий?!
     - Погоди-ка, – спросил я – а с книгами что же? Их ведь много…
     - Легко, – тут уж он снисходительно улыбнулся, – рекрутировать авторов. По свойски. Соглашаются быстро, без нажима, каких-то угроз и насилия. Первым же был Плиний младший, а за ним сразу Ницше и Лорка, – блаженный был счастлив.
     Эх, в непонятку попал Шопенгауэр! Гвадалквивир, стало быть...
     Не зря говорят: сумасшествие – штука заразная.

                *** 

     Вирусы, гипноиндукция, может, сочувствие, но не прошло и недели, как я заглянул к нему снова. Полагал, что минут на пятнадцать. Только у двери привычно пришлось задержаться: не хватало своими инъекциями блаженного-то искушать.
     Блаженный был пьян, как говорится, в дрова и еще без штанов. На нем безвольно болталась княжна Тараканова, в виде клетчатой теплой рубашки. В руках он держал горячую Марину Мнишек с кислыми щами.
     - Позже вернусь, – солгал я мгновенно.
     - "А я в тебя супом плесну!" – процитировал гений. На ногах он стоял, но с трудом.
     Внутри чемодана, в тусклом свете египетской фараонши было сильно накурено, а Карл XII был весь уставлен Агдамом. Тут же присутствовал Вождь Мирового Пролетариата, Рерих, Лев Толстой и бакинские комиссары с объедками. Прочие йорджи больше жались по стенам и глядели из мрачных углов.
     Живых в чемодане оказалось лишь трое, не считая меня и Писателя.
     Мне придвинули Элвиса Пресли.
     Мешать ацетилированный опий с дешевым портвейном – это фокус почти или даже смертельный. После пяти Шикльгруберов я сам уподобился йорджи и все уже понимал фрагментарно. Как положено говорили о женщинах, об искусстве и о политике. Писатель подпрыгивая и подсвистывая, глумился над чайником:
     - Пропаганда и политика (фюить!) далеко не тождественны, (прыг!) батенька, – пальцем грозил он Вождю. Трезвый йорджи Ульянов на это не возражал.
     - Текст от первого лица режет мне мозг, – авторитетно вещал Художник, – как совмещение синего с желтым. Как ментовская сирена. Или вот, как активную лесбиянку оттрахать. Опасно!
     - Какая может быть любовь, когда наркотик пущен в кровь? – язык уже заплетался, словно мордовский лапоть.
     Художник был вечно небрит и жил в том же доме, только шестью этажами ниже, в цокольной мастерской с крысиными дырами по углам, с подрамниками и холстами, антикварной мебелью с помоек и стенами, увешанными спертым из какого-то театра бархатным задником. Из Мухи его вытолкали за авангардизм, от жены и тещи – за буйство и пьянство.
     Имел он только иммунитет к белой горячке.
     Тощая дворничиха из того же двора почему-то молчала, злобно уставившись на Конфуция.
     - Со шлюхой не говори, – посоветовал Художник, – глухонемая, паскуда…
     - Тост! – рявкнул четвертый живой, сосед по квартире. И грузно поднялся. Ростом он был метра два, лыс, без бровей, без зубов, толст, могуч и трудился где-то сторожем по ночам. Писателя он почему-то боялся. Его же страшились все окрестные пьяницы, привесив ходульную погремуху: Человек-Гора.
     - Лучше выпить водки литр, чем лизать соленый клитор! – объявил Человек-Гора. Голос ночного сторожа и интонации были, как у Винни Пуха из мультика.
     - Банзай! - заорали мы вразнобой. И зазвенели Шикльгруберы. Глухонемая выпила молча и залпом. Впрочем, на ночь я тут зависать не желал.
     - Кайся, графоман и колись: куда прикопал Анну Герман?
     - Надежда! – крикнул Художник, и все грянули мерзкими голосами: – мой компас земной, а удача – награда за смелость!
     Глухонемая сидела, как чугунная тумба.
     До ужасающей и невиданной Мировой Катастрофы оставались считанные часы.
     Дальше начались выпадения памяти:
     Писатель порывался оглоушить Художника Рерихом по голове. Был некий спор, но о чем – не упомню. Проиграл Человек-Гора. Ему выставили Шарон Тэйт, залив в нее две бутылки портвейна; но он с убиенной актрисой не совладал, оставил грамм двести. Взгромоздился на Матильду Кшесинскую и на ней же уснул.
     Внезапно Писатель со звоном и грохотом сковырнул с подоконника Дж. Ф. Кеннеди, распахнул чемоданные створки и заявил:
     - Снежки из зефира горят очень быстро, как бертолетова пыль! Поэтому в них не играют, а размещают под ковриком в бане...
     От свежего воздуха я немного очнулся.
     В колодце двора моросило. Художника не было.
     Со двора ясно слышались звуки какого-то вандализма.
     - Вот ублюдок, – сказала Глухонемая и зарыдала, упав головою на Карла XII.
     Через Писателя я перешагнул на пороге, что есть дурная примета.
     Как не свернул себе шею на узкой лестнице – не постигаю.
     Художник разбил свои банки гуаши в грязную лужу, там уже плавала странная инсталляция: цветные космические разводы, мутные и исчезающие в неровном свете подъезда.
     - Высохнет – будут кракелюры, – сообщил он и вдруг заорал: – Нона-а! – и стал грохотать в обитую жестью дверь, где был дворницкий закуток два на два, с лопатами, ведрами, тряпками, швабрами – Но-на-а-а-а!!!
     Мелкий дождик, однако, приятно меня освежал.
     И помню еще восхитительную, небывалую, феноменальную, геометрически идеальную синусоиду, по которой я шел к Чернышевской.
     Но в метро прошел трезвым, минут за пять до закрытия.
     Сумел как-то взять себя в руки.

                ***

     Как построить Иерусалим в чемодане? Из подручных материалов. Ну, а как соблюсти простейшие правила архитектоники? От большего к меньшему, иначе Иерусалим весь рассыплется. Но есть с бодуна куча трудностей. Скажем, как это все провернуть тихой сапой, ничем не нарушить и не сломать грандиозность Вселенского Потрясения?
     Крадучись, – понял Писатель.
     Распутина он, «крадучись», выволакивал из угла на середку битых десять минут, при помощи йорджи Высоцкого в качестве рычага, подсунув под одну пару ножек шлепанцы: йорджи сестры Федоровы, под вторую пихнув Цицерона. И он выполз, почти, что бесшумно. Тамерлан занырнул под Распутина, а на него взгромоздился Карл XII, но вверх ногами.
     Минут этак двадцать ушло на Конфуция: сначала пришлось выставлять всех бакинских Комиссаров, Марину Мнишек, Вовку Ленина, шестерых Шикльгруберов, Льва Толстого и Шарон Тэйт, размещая их возле Есенина с Рерихом; лишь тогда получилось Конфуция сблизить с Распутиным, прислонив к этой банде и балерину Кшесинскую, вертикально.
     - Сильно похоже на дворец царя Ирода – прошептал Писатель, но подпрыгивать и подсвистывать не дерзнул: для конспирации и тишины.
     Постоянно тянуло подпрыгивать и подсвистывать.
     Там, где стоял Конфуций, обнаружился кухонный нож: йорджи Ю. Гагарин, пыльный и ржавый. Прочие йорджи грузились гуртом, как бочками апельсины: стопками книги, одежда охапками, постельные тряпки и мелкий хлам; получалось красиво.
     - С песней мы… на зависть всем буржуям… мировой пожар раздуем… – сопел Писатель, пропихивая йорджи Джона Ф. Кеннеди поглубже, в середину конструкции.
     После началась форменная порнография: в общую кучу занырнула пахнущая подмышками княжна Тараканова, следом братья Ромул и Рэм с дырками на пятках, и наконец, самый интимный из йорджи – композитор Густав Малер в цветочках.
     Оставшись, в чем мать родила, он исполнился мыслей высоких и строгих.
     Перед ним простирался Иерусалим, с кладбищем у стены, с Золотыми воротами, с куполом Мечети (если левее), с Церковью Марии Магдалины (если правее), с масличным Гефсиманским садом на Елеонском склоне и маленькими кривыми улочками; где-то там была овчая Купель и проходила Via Dolorosa, ведущая ко Гробу Господню.
     Тогда-то Писатель и ужаснулся.
     В чемодане остался десяток вещей, не заселенных йорджи. Пришлось исправлять все поспешно и жестко. Так, в зеленые шторы внедрились М. Склодовская-Кюри и Жанна Д'Арк, в деревянный карниз – протопоп Аввакум, в отрывной календарь – Джордано Бруно (где почему-то и числился), в эбонитовый радиотранслятор сталинского образца – несчастный космонавт Комаров а в книжный стеллаж – Сергей Лазо.
     Затем он благоговейно возложил на всю эту конструкцию тщательно упакованную провокацию: собственные рукописи.
     И тут, взявши в левую руку бутыль с керосином, а в правую спички, он не сдержался: подпрыгнул и свистнул.
     И опять ужаснулся.
     В чемодане отсутствовал Пресли. За чемоданной стеною храпел Человек-Гора. Голый Писатель бесшумно прокрался на кухню и чуть шевельнул дверь соседа: оказалось, защелкнуто изнутри.
     Сторож, – понял Писатель, – сторож йорджи моему, нетрудно и догадаться!
     Стремясь не греметь даже спичками он возвратился к себе в чемодан и украдкою глянул в окно: внизу – никого, кроме Ноны с метлою и грязным ведром.
     Пробку он вынул зубами; в нос резко отдало керосином.
     Надо бы огненный ров для геенны, – лихорадочно думал голый Писатель, щедро кропя своих йорджи, – ну да хер с ним, со рвом…
     Тут, презрев конспирацию, он разом подпрыгнул повыше, громко присвистнул и чикнул спичкой.
     Загорелось мгновенно, почти взорвалось.
     Пламя схватило абажур фараонши, там щелкнула лампочка и взметнулась сплошная стена из огня.
     Вспыхнули сонмы философов, драматургов, поэтов, загорелись политики и полководцы, праведники, злодеи, плебеи, герои, мошенники, изобретатели; заполыхали первопроходцы, геологи, полярники, в ярком пламени затрещали плеяды скульпторов, артистов, художников, горячими искрами сыпались по чемодану космонавты и педерасты, музыканты и архитекторы, мученики, аристократы и так далее, et cetera.
     Великий, решающий холокост и вселенское Разрушение Мирового Абсурда свершилось!
     И еще раз (Бог Троицу любит!) уже по настоящему он ужаснулся.
     Выскользнуть из горящего чемодана было нельзя.
     Погиб, погиб «аки червь в огне гееннском»!
     Впрочем, был выход в окошко: шесть этажей старого дома и башкой в инсталляцию.
     То есть – два варианта.
    
                *** 

     Если закрыть глаза, ощущение, что стоишь не на подоконнике, а у костра: с одной стороны припекает, черный дым вырывается из окна и горячие языки подбираются ближе и ближе. Но вот со двора – очень даже прохладно, нагишом-то.
     О падении верещали сирены: пожарная часть была тут, на Чайковского 50. Толку с них не было: низкие арки заехать не позволяли. Двор стал людным, открылись оконные рамы и всюду, как в шекспировском "Глобусе", торчали зеваки.
     Старушечий голос уже причитал:
     - Царица Небесная, расшибется!
     Мужской бесполезно сочувствовал:
     - Слышь, мужик, ты на тряпку нассы, и на морду ее, задохнесься там!
     «Глухонемая» дворничиха Нона и оперативно прибывшие доброхоты развернули брезент со старого «Москвича». Шансов летящему мимо окошек Писателю этот чехол не сулил.
     А подоконничек возгорался.
     - И тут-то я понял! – со счастливой, одутловатой улыбкой сообщил мне Писатель.
     Стоило сделать татуировку: «И тут-то я понял!». 
     На память об этой истории.
     Разговор случился на Пряжке, в психушке, где я назвался двоюродным братом. Был он там не Писатель, а хворый. От нейролептиков (и чем там его еще искушали) он переминался с тапка на тапок. Я принес ему яблоки, сок, какие-то вафли и курево, словом, собрал по возможности дачку.
     - Я думал, что так суждено! По трубе влезть на крышу и в телеантенны вострубить всему граду и миру!
     - Чего вострубить?
     - Что свершилось!
     Я потом рылся в книгах и разыскал это слово: «рустовка».
     Рустовка: грубая и необработанная каменная кладка. Применялась для иллюзии утяжеления нижней части строения. Позднее, в частности, в петербургских доходных домах, рустовкой имитировался декор фасадов и просто наружных стен. Посредством штукатурки и кирпича.
     В узкие щели рустовки голый Писатель вцепился за страх и за совесть.
     «Чудны дела Твои, яко благ и человеколюбец, не прекрати хвалы Твоей, Господи!»
     Так был бы должен, в обнимку с трубой, и истошно болтая над колодцем двора голым членом, ногами и яйцами, взмолиться Писатель. В телеантенны трубить не пришлось: не пустил отрицательный угол наклона водосточной трубы.
     И вот тут-то он понял!
     Он подумал, что так суждено: спуститься назад и по стенке, невзирая на ужас, доползти до окна Человека Горы.
     Сторож! Сторож йорджи моему – истинный брат мой! – озарило Писателя.
     Весь двор созерцал этот хеппенинг в стиле жестокости и абсурда.
     Страшный пожар, дым, огонь и голый Писатель, ползущий по стенке. Ждали, когда полудурок сорвется. В арку въехала скорая помощь, следом – менты в сине-желтом УАЗике. Пожарные в робах и ярко начищенных касках суетились с мотками брезентовых шлангов, сочиняя кишку подлинней.
     Все это было действительно от души. Зрелищно, экспрессивно и даже нравоучительно, просто животики надорвешь.
     Как сказал бы Художник: арт-акция.

                ***

     Я потом побывал в той проклятой квартире только однажды, трое суток спустя. Друзья и знакомые, девочки с крепкими попками, таксеры, мажоры и воры, зверьки и барыги, и кое-что личное; жизнь сама по себе отвлекала.
     Но это – совсем уж другая история…
     Вероятно, я что-то почуял и в тот день траванулся тотально, как моль нафталином.
     По свидетельству Даля, бывали пожары, которые заливали исключительно пивом, молоком и сырыми куриными яйцами. Еще уверяли, что надо белого голубя бросить в огонь и все тут же погаснет.
     В том божественном случае, если пожар от грозы.
     Уже из-под арки увидел полоску с печатью на двери в мастерскую Художника, какую-то грязь, обгоревшие доски и тряпки. Глянул вверх и, как Лиходеев, закоченел: Писателя явно там не было. Был черный, сгоревший прямоугольник окна, за ним – столь же черный провал чемодана. И полоса черной сажи до крыши.
     Это должен был кто-нибудь отобразить в полной гамме: на верхней площадке – в щепки разбитая дверь. И въедливый запах сырого пожарища. Частично разобраны доски кухонного пола. Дверь в комнату сторожа сорвана, а у Писателя – попросту сажевый склеп и курган обгоревших вещей посередке.
     В кургане я нашел уцелевшие йорджи очки. Чей это был "аватар", может доктора Чехова? Если-бы их отмыть и почистить… В ту же секунду я позволил себе мародерство: «машинально» опустил безымянные йорджи в карман.
     Раскопалась и пьеса Писателя. Истинно сказано: рукописи не горят, только немного края почернели. Судя по титульной надписи, пьеса называлась «Два метильных радикала» и была «аскетической пантомимой в трех штадиях». Там были два персонажа: брат Триптамин и брат Триптофан. И "массовка": лабораторная вытяжка и реактивы, дифлегматоры и спиртовки, обратные холодильники, градусники, трехгорлые колбы, ну и прочая химия.
     Кроме пьесы была еще уйма набросков и черновиков.
     Мне слегка было стыдно, словно лезу в чужие интимные письма. Впрочем, по сути-то, это было детальное расписание подпольного производства диметилтриптамина в домашних условиях, включая эффекты его потребления.
     И тут же страничка каллиграфически бережная: от руки.
     «Вороний глаз» - народное древнее средство, потребительно в укрощении духов умерших. Черно-синяя ягода, собирается в полночь первой трети Луны. Применяется в виде сушеном и натощак. Зрительные проявления: все сине-зелёное, особенно солнечный свет. Через час является "чувство стояния на куполе": любое движение всегда только вниз, даже, когда поднимаешься в гору или шагаешь по лестнице выше (ни хрена себе!). Длительность действия – до двух суток и более. При ослаблении "сил укрощения" сеансы рекомендуется повторять.
     Пожалуй, мне пьеса понравилось: этакий хим-декаданс в бриллиантовых небесах. Там даже имелся эпиграф и тоже – кислотно-возвышенный.
     Обгоревшую кипу бумаг я сунул за пазуху, спас.

                ***   

     Сторож сидел в грязной майке и семейных трусах на грозящем рассыпаться Элвисе Пресли, курил беломор и рассказывал правду, но в глаза не смотрел.
     Он тем утром проснулся со страшным похмельем от криков и грохота. Выглянул в кухню, а там уж огонь, все в дыму и «какие-то ****и вышибают наружную дверь». Он, мол, сразу к окошку, а за стеклом: «этот голый придурок, весь в копоти; но этаж то шестой!» Подумал, кранты, добухался. Открыл, «а он обнял руками-ногами и не отцепить!».
     В этот пикантный момент и вломились пожарные:
     - Ага, извращенцы! Попались?!
     Так счастливый и голый Писатель поехал в психушку, на Пряжку, надолго и капитально. А сторож – под следствие.
     С ним начали два дознавателя и для разминки, жестоко и страшно избили:
     - Что, думал, зашифровался?! Да ты, сударь гнойный, у нас еще совратитель и поджигатель!
     Затем обалдевшего сторожа забрал очень нудный «порфирий петрович», взявший какую-то тонкую папку. Листая бумажки он мягко напомнил, что сторож еще на тюрьме пайку скрысил, как его опустили, как выбили зубы, чтоб не кусался, как был он на зоне шнырем по свиданкам, как заносил в своей жопе за раз по две банки сгущенки и как регулярно, и старательно он барабанил подкумку.
     Выходила такая петрушка, что сторож – хронический красный петух.
     Вовремя подоспел первичный диагноз и анамнез Писателя, полученный с Пряжки.
     Конечно, про все это сторож молчал. Только Художника в тот же день чекернули гэбисты: намалевал, психопат, на стене в мастерской нецензурные лозунги антисоветского толка. Зуб даю, кто-то сдал, возможно и сторож.
     Словом, и он, бедолага, поехал надолго.  Картины, вещи и мебель Художника они тупо бросили на помойку; так все осталось наследством у тощей дворничихи с именем Нона.
     В том числе - прогрессирующая беременность.
     «Татуировку на память» я делать, конечно, не стал.
     Предполагал, что уж мне-то не пригодится и, как оказалось, напрасно предполагал. И уж кстати, людям крещеным лепить портаки неспасительно: по православным канонам, как минимум.
     Осталось еще привести тот кислотный эпиграф к огнеупорной химической пьесе:
     «Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка».
     Тоже из пьесы: «Дядя Ваня» (А.П. Чехов, 1897г).
     Что тут могло бы возникнуть в мозгу биоробота? Что пора самому быть попроще и сразу потянутся "новые люди, которые всех нас поймут и простят". Устряпаться ядом и шагать сквозь толпу «евроглазых прохожих» по родной, неприкаянной першпективе.
     Не думал, конечно, о блаженстве возвышенных чувств, вдохновении подлинных истин и благостном созидании.


                С-Пб. 2011


Рецензии
Добрый вечер, Роман.
Сказать - понравилось, - было бы банально. Но и заумных речей произносить не буду. Стиль - да! Мысль - да! Слова, вкусно подобранные и облаченные в форму - да! Вы не ослышались)) Именно вкусно. Смаковала..
Образы. Зная немножко Петербург, вернулась туда.
Осталось послевкусие на губах. Вроде бы и свинцовое всё, и должно воротить.. Ан, нет.
Но, Вас надо дозировать)
С уважением.

Ксения Алмаз   27.12.2012 22:59     Заявить о нарушении
Ксения, спасибо канеш за восхваления.
:)) приятно!
Однако, вот вариант: Вы просто скачайте, да и "дозируйте"; буду рад Вашей пристальности и замечаниям.
ЗЫ: по питерски солидарен
икренне Ваш

Роман Медведев   28.12.2012 00:42   Заявить о нарушении
Скачать - не вопрос))) Время, время - вот наш "злой Гений"!)))

Ксения Алмаз   29.12.2012 23:57   Заявить о нарушении
))
Золотые слова и к месту.

Роман Медведев   30.12.2012 01:44   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 32 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.