А это-мой Пушкин! Гл. 66. Царь любит, да псарь нет

Он сидел на приеме у Трубецких...
Глядя на этих людей, которых волновали сиюминутные радости, он страдал: « Они не способны понять и никогда не поймут, что я испытывал до того, как решил полностью изменить свою жизнь, защитить свою семью, детей, от тлетворного воздействия света…Свет для них – вот высшая цель… Как было и у меня… когда-то.. .Сейчас у меня ничего, кроме творчества, нет, хотя вокруг меня шумит и растет моя семья… Как горько мое прозрение!..

Жуковский, отговаривая от подачи прошения об отставке, пытался меня убедить, что государь огорчен моим поступком, что он считает его с моей стороны неблагодарностью. Как он там писал? «Он тебя до сих пор любил и искренно хотел тебе добра. По всему видно, что ему больно тебя оттолкнуть от себя. Что же тут думать? Напиши то, что скажет сердце…».

Мне же сердце говорит, что я должен идти в отставку, потому, что этого требуют мои обстоятельства, будущее моей семьи, наконец, мое спокойствие. А мой дорогой друг и государь усмотрели во всем этом неблагодарность… Ах, чем хуже мое положение, тем язык мой становится связаннее и холоднее… А бедный мой друг - до чего же он наивен, милый мой Василий Андреевич! Желание его  быть  полезным для всех заставляет и его приспосабливаться…».

Он опустил глаза на левый карман с черновиком своего письма к Бенкендорфу. С презрением к себе он не раз перечитывал  лживые слова, которые он вынужден был написать ему: «Граф, прося об отставке, я думал только о своих семейных делах, затруднительных и тяжких. Я имел в виду только неудобство, истекающее из связанности со службой в то время, когда я принужден много путешествовать. Клянусь богом и душой моей, это было моей единственной мыслью; с глубокой болью вижу я, как жестоко она перетолкована. Император осыпал меня милостями с первой минуты, как его царственная мысль направилась на меня. Есть среди них такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения: столько он вложил в них прямодушия и благородства. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, никогда, клянусь, чувство горести не примешивалось к чувствам, которые я к нему испытывал. И в настоящую минуту меня наполняет болью не мысль потерять всемогущего покровителя, а мысль, что я могу оставить в его душе впечатление, которого, к счастью, я не заслужил. Я повторяю, граф, мою нижайшую просьбу не давать хода прошению, которое я подал так легкомысленно»…

Вспомнил, как последний раз с  листком упала, и он выскользнул из пальцев. И тогда он вскочил: «До каких пор я еще вынужден лгать себе и всем? - судорога свела вторую половину лица, глаза налились кровью… - Куда судьба меня вывезет? Зарубки на сердце добавляются... Когда я захотел представиться графине В.Н.Ягужинской, которая когда-то была невесткой одного из ближайших друзей Петра Первого, она отказалась меня принять - со словами:
 -У меня нет обычая делить общество с рифмачами и писаришками!

Тогда ей сумели возразить: «Ну что вы - Пушкин принадлежит к одной из древнейших фамилий русского дворянства!" Но она ответила : «Я бы охотно приняла  его, если бы он не был прикосновенен к писательству…». -
"Зловредная старуха якобы добавила: «Он потом напечатает, что я могла бы ему рассказать или сообщить, и бог знает, что из этого может выйти … Моя бедная свекровь умерла в Сибири, с вырезанным языком, высеченная кнутом; а я хочу спокойно умереть в своей постели, в Сафорине…».

Стало быть, она, как и  вся знать, яркой представительницей которой является, считает писательство недостойным делом!.. Тогда он еле пережил это унижение.

У Трубецких он сидел отрешенно, ни во что не вникая. И домой тоже не  хотелось. Чувствовал, что не может оставаться в Петербурге. «Уеду! Ну, хотя бы - в Тригорское! Дела мои не в хорошем состоянии… И знаю, что навлеку на себя неудовольствия... Да черт ли в них! Поеду!».

Не глядя ни на кого, пошел к выходу  и побежал прощаться с родителями.

Надежда Осиповна, глядя на него с удивлением, воскликнула:
- Но Наташа должна вот-вот родить…

- Я буду там не более десяти дней – поспею к родам…

- Александр, ну, что бы тебе не дождаться их, да в такую дурную погоду можно ли выезжать?! – стала причитать мать, но Саша уже её не слушал.

Натали расплакалась, услышав об отъезде. Но его и это не остановило, и уже восьмого мая  он был в Тригорском. Как ему обрадовалась Прасковья Александровна! Но присматриваясь к нему, она не могла не заметить его рассеянность, утомление. Всем своим видом он наводил скуку – веселости и живости в нем не осталось и помина.

-Что с вами, Александр Сергеич? – обратила она на него участливые глаза, когда остались одни.

- Милый друг, не думайте, что я забыл о своем долге … Две тысячи я отдам, как только это будет возможно. Просто у меня обстоятельства такие, что сейчас - никак…

Прасковья Александровна не дала  досказать:
-Да о чем вы говорите, Александр Сергеич! Долг подождет, не к спеху! Расскажите, что вас так мучает…

Он принялся рассказывать:
- Долги и мучают! Верите, житейские дела не дают вздохнуть мне свободно. Мы давно уже не живем у Жадимировского, и за долг в тысячу с чем-то рублей он подал на меня в суд. Теперь, если в скором времени не погашу его, у меня могут описать имение – Кистенево. Мне об этом сообщили из Департамента суда, одновременно известив об этом  и Управу Благочиния… Она опишет семь душ крестьян на удовлетворение иска… – запнулся, затем продолжил - в тысячу шестьдесят три рубля тридцать три с половиной копейки со штрафными… Они составляют тоже немалую сумму - сто шесть рублей тридцать копеек…

Прасковья Александровна невесело отметила:
- Вот вы и научились считать каждую копейку, Сергеич…
- Поневоле, мой милый друг… поневоле…
Все его друзья из Тригорского были удивлены и опечалены его сильно изменившимся характером и видом. Лицо  почернело, его часто передергивала нервная судорога, которую он пытался прикрывать рукой. Он стал желчным, грубоватым, очень рассеянным - мог забыться посреди разговора и уйти в себя… Нет, это был не тот Пушкин, которого они знали…

Гуляя с домочадцами Тригорского, и любуясь просыпающейся природой, он однажды с горечью проронил:

- Господи! Как же у вас тут хорошо! А там-то, там - в Петербурге… такая тоска зачастую душит меня! Вы даже не представляете, наверное, себе, как прекрасна деревенская жизнь! И как бы я хотел тут жить!..
- Оставайтесь, милый Александр Сергеич, и живите, кто же вам не дает, – в тон ему произнесла Прасковья Александровна.

Саша посмотрел на неё пристально и печально проговорил:
- Жена не имеет к этому никакого желания… И потом – меня не отпустят… Я уже пытался подавать в отставку… - После долгого молчания протянул: - Как бы я хотел купить имение, рядом с вами со всеми… Но без денег это трудно…

Прасковья Александровна поспешно перевела разговор на литературные новости обеих столиц. Саша, зная её неизменный интерес ко всем его делам, рассказал, что недавно выпустил историю Пугачева.

- Знаете, желчи мне добавляет то, что читающая публика очень бранит моего Пугачева… Но это тоже куда ни шло! Меня больше удручает, что тираж не раскупается…И все - из-за Уварова - министра народного просвещения…
- А он каким боком, Сергеич? – удивилась Осипова.

 - Он распространяет слухи, что это мое сочинение – возмутительное явление в обществе. Его клеврет Дундуков преследует меня своим цензурным комитетом – не может вынести, что я печатаю свои сочинения с согласия одного только государя… - Помолчал и с усмешкой произнес: - Царь «любит», да псарь не любит...

 - Я слышала, что Уваров сам - негодяй и шарлатан. Все знают, с чего он начинал… И вот же - до какого господина дорос!

- Да, через одно место! – Они переглянулись и невесело рассмеялись. – Хотите анекдот? Мне недавно рассказали, что будто бы недавно Дашков - министр, встретив Жуковского под руку с этим так называемым президентом Академии наук – на безрыбье и рак – рыба! отвел Василия Андреевича в сторону, и отругал: "Как тебе не стыдно гулять публично с таким человеком!..».

Саше за эти два дня, что находился в тут, стало немного легче - на него всегда благотворно влияла милая соседка, которой он  доверял безмерно, и само Михайловское с Тригорским.

Но уже заторопился обратно. «Родила ли женка? А если да, то - кого?».
Вернувшись, узнал, что родился сын. Натали еще лежала в постели. Но слабость не помешала ей заявить:
-Я хотела бы назвать его Николаем…

Саша сверкнул на неё яростным взглядом, но сдержался и холодно произнес:
- А я желаю почтить память одного из своих предков, казненных в смутное время… Впрочем, ты можешь выбрать между двумя именами: Гаврилы и Григория…
 
Она, увидев его бешенство, поняла, что он ни за что не уступит и предпочла последнее. «Радость» свидания с мужем ее так расстроила, что она проболела весь день, и в последующие дни они старались не встречаться.

По дороге, возвращаясь из деревни  в Петербург, Саша обдумывал, какие эпиграммы написать на Уварова и князя Дондукова-Корсакова, ограниченного и невежественного человека, но - являющегося председателем цензурного комитета! Да еще назначен и вице-президентом Академии наук… Это его руками Уваров все время строит ему козни… Они оба - одного поля ягоды!.. Но - ничего!… Вот уж и «подарок» для него готов:

В Академии наук
Заседает князь Дундук.
Говорят, не подобает
Дундуку такая честь;
Почему ж он заседает?
Потому что ж… есть.

«Надобно на Уварова тоже сочинить чего-нибудь - его прегрешениям несть числа!… Пусть они знают, что я всегда сумею, несколькими словами, уничтожить тех, кого презираю, и тех, кто меня оскорбляет».
 
Эпиграмму не написал, получилась ода. Только не на Сергея Семеновича Уварова. Да, тому  когда-то посчастливилось жениться на двоюродной сестре графа Шереметева, одного из богатейших людей на Руси, который не был женат и не имел прямого наследника. И, когда сильно заболел, Уваров сделался его наследником. …За время болезни графа Уваров  и показал себя во всей своей красе:

…А между тем наследник твой,
Как ворон,к мертвечине падкий,
Бледнел и трясся над тобой
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных туч.
Он мнил: Теперь уж у вельмож
Не стану нянчить ребятишек,
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек.
Теперь мне честность – трын-трава!
Жену обсчитывать не буду
И воровать уже забуду
Казенные дрова!..
Но ты воскрес…

Меры, принятые Уваровым к охране несметных богатств Шереметева, пошли прахом - тот выздоровел, а потом и женился.

Саша, выплеснув свое презрение к ним, успокоился, но стал очень хладнокровно относиться к обоим. Но  Уваров где-то опять плохо отозвался о нем. Что ж. Пусть пеняет на себя! Саша нашел среди своих бумаг, в сундуке, то самое стихотворение,отложенное по настоянию Дельвига, и поместил его в сентябрьском номере «Московского наблюдателя» - пусть все любуются этой личностью!

Продажность и непорядочность других  Сашу не волновало. Выплеснул свое отношение к происходящему, и дальше пошел жить себе - не мог долго злорадствовать.

После возвращения из Тригорского, в начале июня, он еще раз сделал попытку  вырваться из плена. Написал Бенкендорфу, взывая к его разуму:
«Я вижу себя вынужденным положить конец тратам, которые ведут только к долгам и которые готовят мне будущее, полное беспокойства и затруднений, если не нищеты и отчаяния. Три или четыре года пребывания в деревне мне доставят снова возможность возвратиться в Петербург и взяться за занятия, которыми я обязан доброте его величества. Я был осыпан благодеяниями государя, я был бы в отчаянии, если бы его величество увидел в моем желании уехать из Петербурга другой мотив, кроме мотива абсолютной необходимости.

 Малейший признак неудовольствия или подозрения был бы достаточен, чтобы удержать меня в положении, в котором я нахожусь; в конце концов, я предпочитаю испытывать затруднения в своих делах, чем потерять во мнении того, кто был моим благодетелем, не как государь, не из чувства долга и справедливости, но из свободного чувства благородного и великодушного благоволения...».

Но тот, к кому предназначались эти строки - НиколайI, написал  такую резолюцию: «Нет препятствий ему ехать, куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок».

Когда Бенкендорф сообщил ему об ответе на прошение, Саша, скрепя сердце, вынужден был согласиться с тем, что ему навязывают: «Государю угодно было отметить на письме моем к Вашему сиятельству, что нельзя мне будет отправиться на несколько лет в деревню иначе, как взяв отставку. Предаю совершенно судьбу мою в царскую волю и желаю только, чтоб решение его величества не было для меня знаком немилости и чтобы вход в архивы, когда обстоятельства позволят мне оставаться в Петербурге, не был мне запрещен...».

Он понимал, какие путы держат его здесь. Очарование Натали, расцветшей после последних родов, несло ему неисчислимые беды.  В середине июля попытался опять воззвать к человечности тех, кто его держит в клетке, не давая вырваться на свободу: «Император, удостоив взять меня на свою службу, сделал милость определить мне жалование в  пять тысяч рублей. Эта сумма огромна, но, тем не менее, не хватает мне для проживания в Петербурге, где я принужден тратить двадцать пять тысяч и иметь возможность жить, чтоб заплатить свои долги, устроить свои семейные дела, и, наконец, получить свободу отдаться без забот моим работам и занятиям. За четыре года, как я женат, я сделал долгов на шестьдесят тысяч рублей». - Но не посмел отправить его Бенкендорфу.

Написал другое: «Единственные способы, которыми я мог бы упорядочить мои дела, были - либо уехать в деревню, либо получить взаймы сразу большую сумму денег...». - Попросил  выдать взаймы из казны тридцать тысяч рублей, на погашение которых можно удерживать получаемое им жалование.
И он их получил, что вызволило его из некоторых долгов. Натали, которая после долгих уговоров уже согласилась было ехать жить с ним в Болдино, пока не поправятся их дела, после получения проклятых денег уперлась и теперь - ни в какую! Она даже не хочет больше слышать о Болдине: «Я ни за что не тронусь из Петербурга!», - отрезала, топнув ногой.

И он уехал  седьмого сентября. Один. «Хоть бы высидеть три месяца – работать надо, дела поправлять!..».

Приехав в деревню, пытался начать работу, но она шла из рук вон плохо. Бесконечно предавался размышлениям и тревогам: «Как-то там Натали? Как дети? Справляется ли она с домом или ей недосуг заниматься хозяйством – кокетничает с царем или с теми, кто в этот момент находится рядом с ней? Да черт ли в ней!», – отмахивался от надоевших мыслей и возвращался к друзьям, молодым литераторам, которыми занимался последнее время – между картами и гулянками с Соболевским и Левушкой.

…В молодых дарованиях он искал будущее русской словесности. Как-то, на одном из вечеров, он не помнит кто, ему рассказал о молодом человеке, который перевел Фауста, а потом посчитал, что он неудачен, и сжег рукопись. Ему назвали и фамилию этого молодого человека - Губер. На следующий день он отыскал его квартиру, но не застал дома…

Хорошо, что вернувшись домой и узнав, что он его посещал – «сам Пушкин!» - Губер бросился к нему…

После долгой беседы с ним понял, что молодой человек  талантлив и способен  не только переводить Фауста… Уговорил опять взяться за  перевод  – покамест, а там будет видно…

Губер восстановил все, что сжег, и принес. Получая от него необходимые замечания,  продолжал работу с Фаустом. Но вот что плохо. В молодом переводчике заметна некоторая лень! И он потребовал от него:
- Я тебя не буду принимать, если будешь ко мне приходить без нескольких новых переводов Фауста…

 И твердо придерживался этой линии, пока  Губер, наконец, не закончил весь перевод. Он оказался мнительным, неуверенным в себе и приходилось поддерживать  его все время, давая надежду:
- Ты сможешь преодолеть все трудности творчества. Они только кажутся непреодолимыми – верь мне! –  Говоря так, думал при этом: «Ну, что за молодежь пошла? Гоголь тоже ленив, как гусь – не хочет, из-за лени, писать серьезно. Надобно и его подтолкнуть...».

После того, как Николай  Васильевич прочел свою повесть «Как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем», Саша приступил к нему с требованием написать что-то серьезное:

- Как с такой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, как с этой вашей способностью не приняться за большое сочинение – не понимаю! Я считаю, что это просто грех!

- Я не хочу, я болен и не способен к большим сочинениям, – отнекивается этот гусь.

Разозлившись,Саша презрительно оглядел его с ног до головы и веско произнес:
- У вас слабое сложение, постоянно болеете… - Посидел молча, боясь обидеть. Но все-таки продолжил - также жестко: - У вас, Николай Васильевич, столько недугов, которые могут прекратить вашу жизнь раньше времени… После вас ничего не останется… Вы не задумывались об этом?..Вы знаете Сервантеса, того, который написал несколько замечательных повестей?

-Да, я слышал об этом испанском писателе, - не понимал тот, куда он клонит.

-А вот, представьте себе, что если бы он не принялся за «Дон Кихота», он никогда бы не занял того места, на котором он стоит между писателями Европы… И даже мира…

-Но о чем же я должен написать? – растерянно вскричал молодой писатель.

-За этим дело не станет. Я сам хотел написать что-то вроде поэмы на тему, что дарю его сюжет вам. Верьте, что кроме вас, я никогда не отдал бы его никому. Мне эту идею подал на юге, в ссылке, один повеса, который скупил себе мертвых душ, заложил их и получил большой барыш! – и  звонко расхохотался над выражением лица молодого писателя.

 Тот, вникнув в этот замысел, присоединился к нему и оба  долго и от души хохотали над хитроумностью повесы.

Отсмеявшись, Саша промолвил:
 - Вы могли бы из этого сделать роман и назвать его… скажем,  «Мертвые души»...

 - А вы сами, Александр Сергеевич, почему вы сами не напишете на эту тему? - удивился Гоголь.

- Я сам, может быть, и не осуществлю ее, потому что у меня много других дел. А тема-то забавная…

Об этой стороне его жизни, о поисках талантов, знали только те, с кем он мог задушевно общаться. А другие видели в нем молчаливого человека, или беседующего на темы самые обыкновенные. Он знал, что светская чернь считает его двуличным существом, который кидается в знать, являясь в салоны и «держа там себя надменно… ищет себе расположения влиятельных людей высшего круга, когда даже и не умеет держать себя, как подобает порядочным людям…».
 
Недоброжелатели распускали слухи о том, что он якобы с удовольствием принял и звание камер-юнкера, пожалованного ему государем. До него доходили толки и слухи из  великосветских салонов:«Он избалован похвалами журналистов и его самоуверенная молчаливость отталкивает от него всех… И что у него за стремление быть всегда и везде авторитетом? Неужели он  не понимает, что в высшем кругу этого ему не удастся - тут обыкновенно принимают поэтов совсем с другою целью и не столько им желают угождать, сколько сами требуют от них угождений!».

Но что он мог сделать с теми, которые, никогда и нигде не услышав от него таких высказываний и желаний, утверждали такую ересь? Что для этих людей его острый ум, способности, обогащенные постоянным наблюдением за людьми, изучением философии, знанием  в совершенстве античной и иностранной литературы, русской словесности, которые позволяли быть ему на этой высоте? Конечно же, они ничего не могут знать о его страсти к искусству,о том, что он оригинально, умно и блестяще может судить о любом предмете - не так, как они сами... Ведь об этом знают только близкие друзья, его единомышленники. А значит – очень немногие...

Вот почему он, глядя на людей, занятых пустыми разговорами, увлеченных суетной жизнью, впадал в еще более мрачную грусть – с ними чувствовал себя стесненным, не на своем месте.

«Так где же мое место? Есть ли оно где-нибудь?». – Вот о чем он часами думал, наблюдая человеческую комедию с загадочным видом, молчаливый, серьезный. В такие моменты толстые губы придавали ему вид надувшегося, сердитого человека, недовольного всем и вся. Его место всегда было в углу или у окна, где он стоял, как будто не принимая участия в общих развлечениях… Особенно в тех домах, куда он вынужден был являться, сопровождая жену, которая без устали плясала…

Стихи всегда приходили к нему преимущественно  осенью. И сейчас он думал, что расположен, как прежде, к этому занятию, и он сможет, как уже бывало, успеть окончить все, что набросал в течение года.

Но деревня, на беду, встретила его теплой и сухой осенью, которая манила его бродить или ездить верхом по окрестностям, предаваясь тревогам и грусти. Ему нужны были туманы, серые дни с продолжительными  дождями, а этого не было: «Вот уже неделя, как я тебя оставил, а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знаю, когда начну. Зато беспрестанно думаю о тебе, и ничего путного не надумаю. Что у нас за погода! Вот уж три дня, как я только что гуляю, то пешком, то верхом. Эдак я и осень мою прогуляю, и коли бог не пошлет нам порядочных морозов, то возвращусь к тебе,  не сделав ничего. Сегодня видел я месяц с левой стороны и очень о тебе стал беспокоиться…

Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже споловину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода – тридцать тысяч. Все держится на мне да на тетке Екатерине Ивановне...

Но ни я, ни тетка не вечны… Что из этого будет, бог знает. Покамест, грустно… Я взял у Вревских Вальтера Скотта и перечитываю его. Сегодня погода пасмурная. Осень начинается. Авось засяду…».

Саша заметил, что здесь хотя бы прекратились приливы крови к голове, которые вынуждали его постоянно выливать на голову воду, чтобы её остужать. Усмехнулся невесело: «Даже друзья привыкли к тому, что среди оживленной беседы  мне приходится выбегать для этого в другую комнату...».

«Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки, а все потому, что неспокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей, и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу.

 Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарился и подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был. Веду себя скромно и порядочно. Гуляю пешком и верхом, читаю романы Вальтера Скотта, от которых в восхищении, да охаю о тебе...» .

Вместо того, чтобы заниматься творчеством, он описывал жене свое состояние, которое не улучшалось – он был неспокоен, а его неспокойствие она не хотела утихомиривать.Но он прямо ей не хотел говорить об этом.

Но писал: «Государь обещал мне Газету, а там запретил: заставляет меня жить в Петербурге, а не дает мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошки деньги трудовые и не вижу ничего в будущем. Отец мотает имение без удовольствия, как без расчета; твои теряют все. Что из этого будет? Господь ведает… Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так, из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу. А ни стихов, ни прозы писать и не думаю.».

И лишь второго октября  написал ей, и сам обрадованный: «Со вчерашнего дня начал я писать - чтоб не сглазить только! Погода у нас портится, кажется, осень наступает не на шутку. Авось распишусь...».

Он, наконец, обложив себя бумагами, огромными рукописями, принялся писать - в халате, каждый день до полудня,в постели. Когда уставал, брал клячу и тащился в Голубово – к Вревским, где играл в шахматы с неумелым мужем Зизи.
 
В Тригорском ему было грустно – там  оплакивали Нетти («за Нетти сердцем я летаю»),которая недавно умерла от родов… Евпраксия же, которую он помнил юной хохотушкой, превратилась в огромную бабу, окруженную многочисленными детьми, которые безумолчно кричали и «горланили» - с утра до вечера…

Все это наводило на него тоску по своим детям. Еще, к тому же, в одном из писем, его «пребезалабернейшая жена» написала, что у них в доме произошел пожар, загорелись занавеси, да заболела тетушка, Екатерина Ивановна. А потом взяла и замолчала…

Сашина душа не выдержала - бросился домой… Возвращался, сердитый на себя: «Боже! Такой бесплодной осени отроду мне не выдавалось…Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен, - оправдывал он себя. - И вот, что получилось - хотел поработать в деревне хотя бы три месяца, а возвращаюсь  через тринадцать дней, ничего не сделав! Да, это даже не забавно!»


Рецензии
"Как горько мое прозрение!.." - восклицает Александр Сергеевич, и в этих словах его страдающая душа изливается желчью.
Ах, милая Асна! Каждая новая глава добавляет картин страданий.
И прежние друзья уже видят другого Пушкина:"Все его друзья из Тригорского были удивлены и опечалены его сильно изменившимся характером и видом. Лицо почернело, его часто передергивала нервная судорога, которую он пытался прикрывать рукой. Он стал желчным, грубоватым, очень рассеянным - мог забыться посреди разговора и уйти в себя… Нет, это был не тот Пушкин, которого они знали…"
Бесплодна его борьба с царём и с Бенкендорфом... да и с Натали тоже...ничем не хотела она пожертвовать ради спокойствия мужа. И вы эту мысль проводите документально и последовательно. И с вами, дорогая, нельзя не согласиться.
С горьким вздохом,

Элла Лякишева   19.04.2021 19:09     Заявить о нарушении
Добрый день, Элла.
Теперь Вы знаете, что я переживала, открывая все новые грани жизни и страданий поэта. Можно ли не было не описать это все, чтобы и все поняли, какой груз достался ему в виде Натали?
Спасибо, моя хорошая.

Асна Сатанаева   26.04.2021 18:02   Заявить о нарушении
(не)было не описать- почему нет опции для исправления!((

Асна Сатанаева   26.04.2021 18:03   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.