Петля

Неудержимое желание последних дней – уснуть, что я и делаю. Сон мой никогда не бывает наполнен: я сплю крепко, только под утро между сигналами будильника (которых у меня два) врывается нечто чудовищное – доводящее до слез, исступления, смеха, - но не остающееся в голове и долей секунд, пожалуй, после настоящего пробуждения. Так что снов я не ценю. Ценю я пропасть, это искривление пространства и времени, которое меня поглощает, пока забвение крепкое, не нарушаемое, нерушимое.
Друзья раздражают. Как это страшно, когда надоедают те, кто надоедать не должен: не давал повода, слишком редок, слишком мой. Но как только я оказываюсь в их объятьях, хочется бежать прочь. Домой, может быть, пощелкать загипнотизировано мышкой по словам-порталам в Сети, может, читать «Карамазовых» или письма де Сада, но в итоге все равно – спать. Окунаться в то место, наличие которого во Вселенной предсказано не одним поколением фантастов, да и, кажется, подтвержденное учеными, в коридор-петлю, складывающему время и пространство вдвое. Сокращающем их, а заодно и меня. Дикость, наверное, ценить нечто, творящее с тобой такой ужас, но после него в моей жизни вообще стало много странностей, так что я почти привыкла.
Хотя «после» неправильное слово. Он ведь все еще в моей жизни остается, длится: звонит, зовет с собой обедать или ужинать, или без предисловий – заняться любовью. Хотя, порой, он просто приходит, садится в кресло напротив моего рабочего стола и смотрит, как я доделываю работу, или как коброй застываю перед новостными окнами Интернета, или как читаю, проговаривая губами «Я только что открыл три знака совершенно необычайной красоты»*, как опрокидываю после этого отяжелевшую голову на спинку кресла и закрываю глаза. И все это время он молчит. Я убеждена, что это молчание и есть его истинная форма, - его, балагура с изощренным умом и искрометным юмором, с зажигательной смесью в крови, вырабатываемой организмом под светом софитов, его, жаркого и гладкого в постели и божественно красивого во сне на рассвете.
Любить, говорят, нужно настоящих и настоящее. Но, мне стало казаться в последнее время, что полюбив его настоящую форму, сидящую молча в кресле напротив, я впустила себе в висок пулю – как в гости: «Проходи-проходи, располагайся. Чаю?». А пуля своенравно занесла ногу над порогом да так и застыла, наблюдая насмешливо, как я смущенно жду с испускающей ароматный пар чашкой в руках. Вот такая любовь. Смешна? Да, тоже так считаю… Но (как же там было?) «не смейтесь слишком много, иначе я посчитаю, что это совсем не смешно», - уж не помню из каких письма и тюрьмы, но точно от маркиза: я как-то зачитывала вслух, а он изволил свое молчание смутить усмешкой. В тот момент я только сильнее втюрилась, вот незадача!
Я бы рада кому-нибудь рассказать об этих отношениях. Но не друзьям же, которым я никогда ничего подобного не рассказывала, а тем более не расскажу сейчас, когда они мне безосновательно, но противны. Матери тоже не стану говорить: она мне обязательно прочитает какую-нибудь лекцию про крайнюю зашлакованность моего организма на это. Или про глажку – да-да! Ведь, обычно, все глажкой и заканчивается, любой наш с ней разговор. Хорошо, что я успела съехать от нее, пока она по-настоящему не научила меня чему-нибудь, о чем всегда говорит.
Я бы и рада говорить с ним, но толку? Разве говорят о любви с тем, к кому ее испытывают? Возможно, если бы полноценные разговоры об этом и случались хотя бы раз в тысячелетие – мир был бы другим. Вряд ли лучше. Хотя, и не хуже, пожалуй. Да и я все равно не хочу знать, каким бы мир был в таком случае: ведь он часть этого мира, его порождение. Ровно как и я. И это самое важное в нас – мы одной природы.
Его молчание, ядовитое, дразнящее, и моё, низвергнутое в пучину пустоты эхо, - две сущности одного молчания. Его бурления, с потом и кровью изливающиеся на других, и мои, воронкой сворачивающие нутро, уносящие душу в самые пятки, на дно, - гребни одной бури. Мы одной природы – это самое важное в нас, это ответ на все не задаваемые вопросы любви: почему он, зачем сейчас и что дальше?
Он был мужчиной, когда мне это так было нужно. Ну, все эти чисто мужские решения – остаться со мной, притянуть к себе твердой рукой, поцеловать и не слушать мой жалкий лепет, продолжая, - были за ним именно в момент моего их ожидания. А ожидание женщины требовательно, это все знают. В нем крепчает воля, сохнет сердце, оттого просто быть мужчиной недостаточно – нужно быть настоящим. Ведь в настоящее непременнейшим образом втюрятся, и – ирония! – неважно, чем это настоящее будет. Страстью, нежностью, жесткостью, жестокостью, зовом?..
Признаться, я загнула, вряд ли он – источник зова. Страстный, нежный, жесткий и даже порой жестокий (когда дразнится – особенно!) – это да, про него. Но корни зова не в нем, корни зова – в нашей с ним общей природе: он вполне способен прорастать через чьи-то лица и тела, но услышит его только душа, которой этот зов вдруг стал по какой-то причине нужен. И именно сейчас, кажется, мне такой зов нужен: цунами этой потребности восстает во мне не первый год, и настало, кажется, время схлестнуться ему с хрупкостью моей оболочки, моих рамок, моего жанра; проверить их. Самое время, самое время!.. «Форма у войска подобна воде: форма у воды – избегать высоты и стремиться вниз; форма у войска – избегать полноты и ударять по пустоте…» **. А я пуста, а он – настоящий мужчина, оказавшийся вдруг под боком; почему бы не поднапрячься и не дофантазировать ему зов, тот-самый?..
Природа моей пустоты проста до безобразия – кризис жанра. Когда устаешь: быть здесь, быть сейчас, быть женщиной, быть молодой, быть собой, быть человеком, быть телом, быть душой… Смертельная усталость, подавляемая лишь глубоким сном, но возникающая уже в следующей секунде после пробуждения. Неутолимая усталость – мой кризис жанра.
И тут появляется он. С ним – новые соблазны: гордиться им, фотографировать его пальцы, смущать его, смущаться им, облизывать его спину, покупать кружку для него и редкий совместных чаепитий… И вдруг понимать, что все это игра и способ убить время – чтобы чай зря не стыл в ожидании пули, застывшей у самого виска и в любой момент готовой сорваться и забуриться в мою голову.
Пугает морозная четкость моих мыслей, их ровность, логичность, конечность. Так у Камю до логичного конца дошел Калигула. Интересно, каким бы Калигулой была я? Это можно проверить, конечно, если он вдруг умрет, - останется только следовать сценарию. Но я люблю его молчаливость именно за то, что в ней – жизнь; та оборотная сторона существования, которая кутает меня сейчас. Оборотная сторона жизни – смерть. Меня кутает смерть. Меня.
И, признаться, мне уютно. Я покорно прячусь под это одеяло с головой, сворачиваюсь клубком – почти вдвое, - сокращаюсь; и таю во сне, где меня ничто не потревожит, в оригами времени и пространства, в коридоре-петле.
Так уж вышло, что он появился вовремя. Доли его вклада нельзя умалять, но и преувеличивать не стоит: где-то в недрах нашей с ним общей природы тектонические плиты двинулись навстречу друг другу, а до меня дошли гигантской волной его присутствия, затопившей меня до края, за край, обвившей меня и мое дыхание веревкой любви, впившейся в меня смертельной удавкой…
И, признаться, мне уютно.

23 декабря 2011г.


* Маркиз де Сад, письма из Венсенна, из письма к г-же де Сад, 19 и 20 сентября 1783г.
** Трактат Сунь-цзы, гл.VI «Полнота и пустота», п.13


Рецензии