Прощаю!.. полная версия

               

                Не будь побежден злом,
                но побеждай зло добром.
                Рим. 12:21

                I

Демобилизованный моряк Андрей Зырянов возвращался со службы в родное село с красивым названием Березы. Он сидел у окна бойко мчавшегося по шоссе старенького «пазика» и, не отрываясь, смотрел на пробегавшие мимо зеленые сопки, поросшие березовыми колками.
– Чо, Андрюшка, соскучился по родным местам? – спросил сидящий с ним на одном сиденье мужик лет пятидесяти пяти с густой недельной щетиной.
Андрей на мгновенье оторвался от окна, посмотрел на собеседника, чуть заметно вздохнул и, утвердительно кивнув головой, снова уставился в окно.
– А мы как-то привыкли, – обыденно сказал сосед. – У нас Василий тоже, когда в институте учился, приедет, бывало, на каникулы или там на выходные и говорит:  какая красота тут у нас!.. А мы привыкли…
– Чем Василий занимается-то? – спросил Андрей.
– Да чем? – охотно отозвался мужик. – Как в прошлом году отучился, так сразу и вернулся. В ПМК работает, прорабом.
– Ребятишки есть у него?
– Дак сын! Сашка. Третий год пошел.

Справа от дороги показалась Мануйловка. От нее до Берез рукой подать – меньше четырех километров. Автобус быстро пробежал мимо десятка придорожных дворов и выехал на пригорок, с которого открывался вид на родное село Андрея. Дальше дорога шла под горку – почти до самого моста через Быструху – небольшую речку, на берегах которой Андрей в детстве проводил немалую часть летних каникул.
– Ну а ты чем заниматься думаешь? – оторвал его от созерцания родного села сосед.
– Я-то? – Андрей пожал плечами. – Чем?.. Да в совхоз, наверно, вернусь. Куда же еще?
– Учиться не думаешь?
– Пока нет. А там – видно будет.
– Ну-ну, – кивнул головой собеседник. – Гляди, тебе жить…

«Пазик» с шипением затормозил у  автостанции. Андрей, с «дипломатом» в руке, вышел одним из первых. Помог выйти какой-то женщине с сумками и пакетами. Отойдя от автобуса, остановился, оглядываясь. Какое-то время постоял, потом двинулся в сторону дома.
Навстречу ехали старые «жигули». Из окна выглянул молодой парень – Пашка Горохов, одноклассник и друг Андрея:
– Андрюха, привет!
Андрей, широко улыбаясь, поднял в приветствии руку. Машина притормозила, Пашка прямо через окно протянул руку:
– Отслужил, братан?
– Отслужил.
– А мы это… съездить надо срочно… По работе. Вечером зайду…
– Давай!

Машина уехала, а Андрей пошел дальше, здороваясь по пути с односельчанами. Некоторые из них приветствовали его голосом или всего лишь кивком головы, другие, в основном мужики, сами когда-то служившие в армии, уважительно – не так, как всего три года назад – здоровались за руку, интересовались:
– Отслужил?.. Ну как?
– Нормально, – отвечал Андрей.

На лужайке возле пустующего здания бывшего детского сада, в который ходил когда-то и сам Андрей, его внимание привлекла неприглядная картина. Пятеро ребятишек лет шести-восьми, окружив ровесника, тыкали в него палками и наперебой кричали:
– Вшивый!.. Вшивый!..

Мальчишка, со слезами на глазах, затравленно крутил во все стороны головой, время от времени пытаясь выскользнуть из живого круга, но все попытки его кончались одинаково: два или три противника, сплотившись, преграждали ему путь.
– Э-э, салаги, вы чего? – Андрей свернул с асфальта по направлению к ним. – Смелые шибко – впятером на одного?

Мальчишки опустили палки и замолчали, встав, как вкопанные,  а их жертва, воспользовавшись замешательством мучителей, поспешил вырваться из круга и подбежал к неожиданному заступнику.
– Чего вы к нему пристали? – строго спросил Андрей, поймав за чернявую голову обиженного ребенка и притянув его к себе.
– А чо? – нахально ответил один из обидчиков, а другой запальчиво крикнул:
– А он – вшивый!

Андрей невольно оторвал руку от головы своего нечаянного подопечного, посмотрел на его черные волосы, и никаких вшей  как будто не заметил.
– Нету у него никаких вшей, – не будучи уверенным в своем утверждении, сказал он.
– Все равно вшивый! – категорично заявил третий мальчишка.
Из калитки через дорогу вышла полная женщина лет пятидесяти, пошла прямо к Андрею, на ходу выкрикивая:
– Колька, Витька! Вот я матерям-то вашим скажу, чо вы тут творите! – и, уже обращаясь к Андрею, добавила. – Прям проходу они ему не дают, окаянные!
И снова напустилась на компанию:
– Он вам чо, мешает?.. Ну-ка брысь отседова!

Ребятишки, один из которых не преминул напоследок крикнуть «Моряк – с печки бряк!», чем вызвал у Андрея улыбку, умчались, а женщина, словно опомнившись, заулыбалась:
– Вернулся, значит, Андрюшка? Ну, здравствуй!.. То-то мать обрадуется!
Она наклонилась к отбитому Андреем мальчишке и, указав рукой на свой дом, мягко сказала:
– Вовка, бежи к калитке, я щас Светке скажу, она тебе пирожков даст.
И, обернувшись к дому, крикнула девушке, проходившей по двору:
– Света!.. Свет!... Вынеси Володьке пирожков, пока горячие.

Вовка вприпрыжку побежал к калитке, а женщина начала жаловаться Андрею.
– Прям проходу ему не дают! – повторила она еще раз. – Кажную неделю, почитай, его от них отбиваю.
– А чей это? – спросил Андрей, кивнув головой в сторону Вовки.
– Да Лиды ж Михеевой!
– Да ну! А откуда он у Лиды взялся? – удивился Андрей.

И удивиться было чему. Лида Михеева была местной дурочкой неопределенного возраста – невзрачной, неряшливо одетой, с вечно нечесаной головой. Сколько помнил себя Андрей, жила она в покосившейся от времени избе-пятистенке. Жила на мизерную пенсию да на нерегулярные заработки от сбора пустых бутылок и всевозможных подсобных работ у односельчан – вроде окучивания картошки и побелки помещений.
 
Об уровне интеллекта Лиды говорил один случай, передаваемый в Березах уже не первый год из уст в уста. Побелив однажды в сельсовете и получив за это еще старые, советские двадцать пять рублей одной купюрой, Лида не на шутку возмутилась.
– А цё это ты мне одну бумаску даес? – сказала она председателю сельсовета, не выговаривая, как всегда, шипящих и «р». – Я тли дня тут у тебя пласталась, и все за одну бумаску, цё ли?

И успокоилась только тогда, когда председатель разменял ей крупную купюру мелкими:
– Вот это длугое дело!... А то ис! За одну бумаску я тут у вас, цё ли, лаботала?
Потому-то и удивился Андрей Зырянов, узнав, что у Лиды, оказывается, есть сын. Какой же это мужик на нее позарился? И он снова спросил у односельчанки:
– Откуда он у Лиды взялся-то?
– Да вот, взялся! – улыбнулась та. – Вам же, мужикам, лишь бы…
Она не договорила – только рукой махнула. Потом добавила:
– Говорят, цыган к ней какой-то ходил. Помнишь, когда они у нас табором стояли?

Этот примечательный факт из жизни родного села Андрей помнил. В Березы лет семь назад, действительно, приехал целый табор цыган. Человек тридцать – не меньше. Расположились они у старого, единственного на все село, кинотеатра «Мир», прямо среди деревьев грецких орехов, посаженных когда-то каким-то чудаком в сибирском селе. Цыгане разбили настоящий шатер, возле которого собирались перед дневными сеансами целые толпы березовских ребятишек, никогда не видевших такого чуда. Пару раз в этой толпе оказывался и сам Андрей, в ту пору четырнадцатилетний подросток. Так вот, значит, откуда у Лиды Михеевой взялся этот черноголовый мальчишка! Странно, что Андрей не помнил о его рождении. А, может, просто не знал? До сельской ли дурочки было ему тогда?...

Рекс, помесь лайки с овчаркой, завидев подходящего к ограде человека в необычной черно-белой одежде, рванулся с цепи, зашелся в лае.
– Рекс! Рекс!.. Ты чего, не узнал? – Андрей уже открывал калитку. – Не узнал, старик, не узна-ал!...

Однако стоило только Андрею произнести эти слова, как Рекс тут же принялся радостно повизгивать, извиваясь всем телом и виляя хвостом. Андрей присел на корточки и, обхватив пса за шею рукой, прижался щекой к его морде.

– Соскучился?.. Соскучился, Рекс! – говорил он облизывающему его лицо кобелю. – Ну-ну!.. Соску-учился, собака мой хороший!
Андрей выпрямился, а Рекс, встав на задние лапы, а передними упершись в грудь молодому хозяину, все так и норовил лизнуть его в лицо.
– Ну вот, всю форменку лапами своими испачкал! – слегка рассердился Андрей, еще раз потрепал собаку по крупной голове и направился к дому.

                II

Вечером за уставленном бутылками и закусками столом во дворе Зыряновых сидели глава семейства Михаил и оба его сына: младший – Андрей и старший – Алексей. Мать хлопотала вокруг, время от времени поглаживая Андрея то по голове, то по плечу. И всякий раз он, не прерывая разговора с отцом и братом, оглядывался на мать и накрывал своей широкой ладонью ее ладонь.
– Да у нас этой тушенки было – ешь не хочу! – рассказывал он. – Зайдешь в каптерку, тебе каптер банку ставит, только штык-ножом ее протыкает. Хоть тушенку, хоть сгущенку.
– А ножом-то зачем? – удивился отец.
– А-а, – улыбнулся Андрей. – Да это у нас ребята ушлые повадились ее местным продавать. Или на водку меняли.
¬– А-а, вон оно чо! – протянул отец.
– А сладкое вам чо давали? – поинтересовалась мать, бочком присаживаясь за стол.
– Так это… компот. С изюмом там, с сухофруктами.
– Изюм египетский? – спросил Алексей.
– А шут его знает!
– А нам египетский варили, – начал рассказывать Алексей. – На камбузе когда дежуришь… он такой… в целлофане, в пакетиках таких, – Алексей показал руками размер пакетика. – Набьешь им карманы и ходишь жуешь, как семечки…
– Да погоди ты со своим изюмом, – перебил его отец. – Тыщу раз уж рассказывал про свой изюм.
– Ты чо, отец? – вмешалась мать. – Чо ты ему сказать-то не даешь?
– Да слышал я тыщу раз про этот изюм египетский!.. Он как будто кроме этого изюма и не ел ничего.

Алексей обиженно замолчал, и кто знает, как бы дальше развивался разговор, если бы в это время не залаял Рекс. Отец, сидевший ближе всех к калитке, выглянул из-за угла летней кухни:
– О, Андрюшка, к тебе – Пашка Горохов с Витькой Силкиным. Иди Рекса в сарайку запри.
Андрей не спеша вышел из-за стола и, махнув на ходу приятелям рукой, направился к Рексу. Запер его в сарай, к стене которого крепилась цепь, и лишь после этого, так же не спеша, вразвалочку двинулся навстречу гостям.

Парни обнялись, похлопывая друг друга по спинам. Пошли за стол.
– Пашк, чо отец-то, когда думает пчел вывозить? – спросил Зырянов-старший, наполняя водкой уже поданные женой стаканы.
– Да на той неделе вроде как собирался, – ответил Пашка, усаживаясь верхом на табуретку.
– Лех, нам, наверно, тоже через недельку надо бы вывозить, – обратился отец к старшему сыну, одновременно подавая стаканы гостям.

Андрей тоже было присел на свое место, однако Павел, задержав стакан на уровне груди, сказал:
– А ты-то чо присаживаешься? Собирайся иди!
– Куда? – удивился Андрей.
– Куда!.. – ухмыльнулся Пашка. – На дискотеку пойдем.
– А может, ну ее? – Андрею хотелось посидеть с родными, рассказать о службе, подумать о будущем житье.
– Да пошли, чо ты? – поддержал товарища Витька.
– Правда, сынок, сходи, – вмешалась и мать. – Хоть на людей поглядишь… Да и они пускай на тебя посмотрят.
 
Она ласково и с какой-то тихой гордостью, слегка улыбаясь, смотрела на сына.
– Да мне тогда форменку погладить надо, – начал уступать Андрей.
– А чо она у тебя – не глаженая? – притворно удивился Витька. – А говорят у вас на флоте та-ка-я чистота да порядок.

– Да Рекс вон лапами всю грудь замарал – пришлось стирать: завтра же в военкомат идти, – объяснил Андрей.
– Ну иди, гладь, – «разрешил» Пашка, – Только махом! А мы пока с батей водочки выпьем.
– Андрюш, может, мне погладить? – спросила мать. – А ты бы пока с ребятами посидел, не виделись же столько.
– Не, мам, спасибо, – вставая из-за стола, ответил Андрей. – Я сам за пять минут управлюсь.
Оставив родных и гостей, он скрылся в доме…

Не один десяток рук пришлось пожать Андрею Зырянову, пока стоял он в клешах, ослепительно-белой форменке и лихо надвинутой на затылок бескозырке у входа в районный Дом культуры, где должна была начаться дискотека. Наконец поток любителей потанцевать стал иссякать, внутри Дома культуры заиграла бодрая музыка, и Андрей, Павел и Виктор отошли к углу здания. Павел распахнул летнюю куртку,  вытащил из-за пояса две бутылки вина. Еще две извлек из карманов брюк Виктор.
 
Павел откупорил бутылку, разлил вино по пластиковым стаканчикам. Выпили. Стояли, курили, Андрей рассказывал о службе, парни время от времени задавали вопросы. Смеялись.

С начала дискотеки прошло минут пятнадцать, когда из дверей Дома культуры выкатился клубок из сцепившихся тел. Двое парней скатились по ступенькам, нещадно колотя друг друга. Один из них – тот, что покрупнее, – умудрился схватить противника левой рукой за ворот рубашки, натянул ее ему на голову, а правой принялся охаживать по голове. Андрей, Пашка и Витька бросились к дерущимся и с трудом растащили их. Пока они держали того, что одерживал в драке верх, в котором Андрей узнал Кольку Воробьева, его противник поправил рубаху и стоял, тяжело дыша и размазывая по лицу кровь.

– Вы чего не поделили? – спросил Пашка.
– А-а, – махнул рукой Колька. Он уже успокоился и, сбросив с себя руки парней, сказал сопернику:
– Вали отсюда!
– Сам вали! – огрызнулся тот. Однако, заправляя на ходу рубашку в джинсы, направился прочь от Дома культуры. Отойдя метров на пятнадцать, обернулся и пригрозил:
– Еще встретимся!
– Ага! – отозвался Колька. – Еще получишь!
– Давай иди от греха подальше, – напутствовал побитого Витька.

Парни, в том числе и Колька, двинулись к углу – выпить, а Андрей вдруг почти побежал в сторону – в кусты, росшие вдоль ведущей к Дому культуры асфальтированной дорожки. Забежав на пару метров в кусты, он наклонился. Его рвало.

– Ты чего, братан? – окликнул его Пашка. – Мы ж еще толком не пили!

Андрей только махнул рукой: мол, не до тебя. Водилась за ним эта странная черта: не мог спокойно видеть, как бьют человека. Да что там человека! Он вспомнил, как, будучи однажды в увольнении, увидел, как машина сбила перебегавшую улицу собаку. Как, даже не успев взвизгнуть, отлетела она от бампера, попыталась встать и тут же рухнула на дорогу. На пару секунд подняла голову и, вновь уронив ее на асфальт, затихла уже навсегда. И как его вырвало от этого зрелища прямо на автобусной остановке…

Проблевавшись и отплевавшись, Андрей тщательно вытер губы аккуратно сложенным носовым платком и вернулся к товарищам. Отклонил рукой протянутый Витькой стаканчик с вином:
– Не буду пока… Попозже.

Парни, уже забыв о недавнем происшествии, стояли, выпивали, о чем-то оживленно беседуя. И только Андрей почти не принимал участия в общем разговоре. Оживился только тогда, когда мимо проходили две девушки. Одна из них, учившаяся с Андреем в школе двумя классами младше, Настя Ощепкова, увидев его, приостановилась, сказала приветливо:
– Привет, Андрей! Отслужил?
– Привет, Настя! Отслужил, – ответил Андрей. – Ты как?
– Нормально!
– Чем занимаешься?
– Учусь.
– Где?
– В городе, в педе. Вот, на каникулы приехала.

Вторая девушка, невысокая, тоненькая, выглядывая из-за подруги, внимательно рассматривала Андрея.
– Ну ладно, пока. Еще увидимся – поговорим, – Настя махнула рукой.
– А кто это с Настькой? – спросил Андрей у парней, когда девчата отошли.
– А это Наташка Глазкова, – отвлекся от разговора с парнями Пашка. – Библиотекарша.
– А кто такая, наша?
– Да нет, из Акбаша.
– А на-ка плесни мне пополней, – протянул Андрей стаканчик. И, быстро выпив, бегом устремился в ту же сторону, куда только что ушли девушки.

                III

Свадьбу играли осенью, когда бабье лето уже позолотило березы. Прямо в просторном зыряновском дворе поставили покоем столы, за которые набилось человек шестьдесят родни, соседей, друзей жениха и подруг невесты.

Начали, как это обычно бывает, чинно – с речами, тостами и подарками. И, конечно же, с раздававшимся время от времени скандированием: «Горь-ко!... Горь-ко!». Однако вскоре вся торжественность куда-то испарилась, гости разбились на кучки, зашумели, загомонили, забывая виновников торжества вплоть до того момента, когда кому-нибудь из гостей в очередной раз не приходило в голову закричать «Горько!».

– Брату!.. Брату дайте сказать! – надрывался дружка Пашка Горохов, взваливший на себя обязанности тамады.

За столами немного притихли. Алексей, долго ждавший стоя, пока народ угомонится, оглядел гостей и, откашлявшись, начал:
– Ну, братка, чо мы хотим тебе сказать?... Конечно, поздравляем тебя… И тебя, и Наталью, – поправился он. – Желаем вам, значит, жить хорошо, долго…
– Счастливо, – подсказала жена Алексея Вера, сидевшая рядом с ним.
– Само собой, счастливо. И, главное, чтобы детишек много-много нарожали, – расплылся в улыбке брат. – Догоняйте нас, что ли!

Он вдруг наклонился и похлопал жену по округлому животу: Вера через пару месяцев должна была родить уже третьего ребенка.

Гости загоготали, а отец, стараясь перекричать смех, солидно заметил:
– Зыряновы ребята плохо не любят.
И, сделав артистическую паузу, добавил:
– А хорошо не умеют.
– Горько! – закричал Алексей, заглушая новый взрыв смеха.
– Горь-ко!... Горько-ко! – подхватили гости…
Андрей почти не пил, налегая на закуски да досадуя на новые, слишком тесные, туфли. Когда гости в очередной раз начинали кричать «Горько!», степенно откладывал вилку, поднимался и, наклонившись, целовал Наталью, недоумевая, почему у нее сегодня такие сухие и горячие губы.

Завели магнитофон, и молодежь пустилась танцевать. Пошла в круг и Наталья. Андрей сидел, прислушиваясь к рассказу деда Данилы – самого старшего из Зыряновых, брата Андреева прадеда. Ему было уже девяносто три года, и он пережил всех восьмерых своих младших братьев и сестер. Выпив две или три стопки водки, он вдруг стал, вопреки обыкновению, разговорчив.

– О-хо, раньше с энтим делом строго было! – рассказывал он соседям по застолью. – Я вот, помню, два раза к своей Дарье сватался. Чин чином! Прихожу – нет, не отдает за меня отец мою Дашутку!

– А чо не отдавал-то? – поинтересовался кто-то.
– Дак чо? Оне-то, Кошкины-то, богатые были – ну, не сказать, что богатые, но зажиточные – а я у ихних соседей в работниках жил. Какой же отец за работника дочку захочет отдать? Вот и говорил мне кажный раз: дескать, молода ишшо, рано, мол, ей ишшо замуж. Ну, и сговорились мы, значится, с Дашуткой, чтобы я ее, значится, украл.

– Как чечен, что ли? – хохотнул кто-то из слушателей.
– Причем тут чечен? – немного обиделся дед. – Чо, только у чеченов, что ли, невест-то воровали?
– Да ты рассказывай, рассказывай, дедушка, – попросил другой слушатель. И одернул того, кто перебил рассказ. – А ты не мешай!

– Ага! – продолжил Данила Зырянов. – Сговорились, значит, что Дашутка, значит, убёгом за меня пойдет.
– Как это – убёгом? – опять перебил кто-то.

– Ага! – повторил дед, не обратив внимания на вопрос. – Вот, значится, в субботу, после вечерки, дошла она с подружками до ворот своих. А я сзади иду, шагах в полсотни. Подружки дальше пошли, а она только во двор к себе зашла, постояла и обратно вышла. А тут и я подошел. Ухватил ее за руку – и бегом. Прибежали к дружку моему, Петрухе Музюкину. А он тоже про наш сговор знал. Вышел, шабур нам какой-то вынес, ступайте, говорит, на сеновал… Ага! Переночевали мы, значится, с Дашуткой на сеновале, утром к отцу идтить надоть, а мне боязно! Коленки у меня дрожат, хоть ты тресни!

– А к отцу-то зачем?
– Как зачем? – удивился дед. – Заведено так было… Ну, значится, вынес мне Петька ковш браги: выпей, говорит, для храбрости. Выпил я, значится, этот ковшик, смотрю, вроде коленки у меня в порядок пришли. Взял плетку и пошел…
– Плетку-то зачем?

– Тьфу на вас! И чо вы такие заполошные? – рассердился Данила. – Слушай знай!... Ага! Захожу, значится, во двор к Кошкиным. Отец Дашкин, гляжу, сено вилами таскает. Ну, думаю, щас он меня этими вилами и пропорет. Но делать нечего… Остановился он, когда меня увидел – все понял. Сено бросил, оперся на вилы и стоит – смотрит на меня. Черней тучи! Ну, тут я пару шажочков к нему сделал – не стал близко-то подходить: думаю, может, хоть убежать успею, если он на меня с вилами-то кинется – повалился на коленки, уперся башкой в землю, и плетку над собой держу – в руке-то. Отдай, говорю, дядь Семен за меня свою Дарью. Так, мол, и так, люблю ее, мочи нет. И она, дескать, тоже меня любит… Голову приподнял маленько, смотрю, идет ко мне. Без вил идет! Ну тут у меня от души-то и отлегло. Подошел, постоял малость. Берет плетку. И говорит, как тогда заведено было. Дескать, говорит, хоть и рано моей дочке замуж, но больно уж парень-то хороший просит. Отдаю, говорит. А это тебе, говорит, зятек любимый, дорогой да покуда единственный, чтоб не своевольничал – да как жогнет меня плеткой повдоль-то хребтины! Я аж чуть не обмочился от боли, ей-Богу!.. – закончил старик свой рассказ под добродушный смех слушателей.

Все еще продолжали смеяться, когда дед Данила вдруг сморщил лицо, и из его выцветших глаз выкатились две крупные слезы.

– Эх, Дашутка моя, Дашутка! Голуба моя! – всхлипнул он. – Чего ж ты раньше меня-то помирать надумала? Бросила меня тут одного!.. А моя смертушка где-то заблудилася…
Он уронил голову на грудь. И Андрею вдруг до слез жалко стало старика. Он пересел со своего жениховского места на лавку рядом с дедом Данилой и, обхватив его левой рукой за шею, сказал, почти касаясь губами заросшего седыми волосами уха:
– Не надо, деда, не плачь! Давай выпьем с тобой!.. Выпей за нас с Натальей.
Он доверху налил водкой две стопки, одну пододвинул к деду, вторую взял сам:
– Выпьем, деда!

Старик, успокаиваясь, взял стопку, зачем-то внимательно посмотрел на нее и, коротко выдохнув, опрокинул в рот. Поморщился и, даже не закусив, вдруг улыбнулся, расправил плечи и негромко затянул:
– Ой, при лужке-е, лужке, лужке,
При широком по-оле…
Андрей, с детства помнивший слова песни, часто певшейся на сельских гулянках, подхватил:
–  Да при знако-омом табуне-е
Конь гулял на во-оле…

А вот уже и Пашка Горохов, гордившийся тем, что его далекий предок был в числе одиннадцати казаков, основавших в начале девятнадцатого века Березы, о чем свидетельствовал какой-то старинный документ, висевший в местном краеведческом музее, подсел и затянул:
– Ты гуляй, гуля-ай, мой конь,
Пока не спойма-ю…
Заслышав песню, молодежь выключила магнитофон, и все гости, усаживаясь за столы, запели:
– Как споймаю, да зануздаю
Ше-олков-ай уздо-ою…

А когда заканчивали петь «По диким степям Забайкалья», уже и гармошка появилась. Это отец Андрея не удержался, сбегал за соседом Николаем Злобиным, пожилым неухоженным мужиком с вечно гноящимися глазами, но знатным гармонистом. Выпив сразу же полстакана водки и почти не закусив, Николай вскинул гармонь на грудь, и вот уже забегали его пальцы по желтым от времени кнопочкам.
– Мой мил, постыл
На печи застыл,
А я вокруг бегаю,
Ничего не делаю!
 
Мать Андрея, пританцовывая, спела частушку и вытянула в круг сватью – Катерину Глазкову. И та ответила частушкой на частушку:
– Завлекательные глазки
У теленка нашего,
Завлекает наш теленок
Поросенка вашего!
А тут и тетка Андрея и Алексея, Нина, то упирая руки в бока, то разводя их в стороны и быстро перебирая ногами, спела, глядя в глаза своему мужу, дяде Саше Степанову:
– Шура, Шура, не шуруй,
Скоро отшуруешься,
Я уеду, не приеду,
Обо мне стоскуешься!..
Весело отгуляли свадьбу! И даже драка, как и положено всякой свадьбе, была. Правда, подрались не парни и не мужики, а две молодые бабы, одна из которых приревновала к другой своего непутевого муженька…

                IV

Зажили молодые дружно и в достатке. Андрей не чурался никакой работы ни в совхозе, ни дома, да и руки у него были, как говорится, «золотые». Наталья же, отличавшаяся покладистостью, оказалась очень хорошей хозяйкой: вкусно готовила, умела рукодельничать, а своей любовью к чистоте первое время даже немного раздражала мужа. Зато свекровь не могла нарадоваться на новую сноху.

– Не то что Верка-клуха, – рассказывала она соседкам. – Эта везде успевает. Я так с ней совсем разленюсь. Только соберусь что-нибудь сделать, а она уж тут как тут: «Мама, я сама». А вы, говорит, посидите, отдохните маленько. Как будто я за ней устаю.
Правда, порадоваться на сноху старшим Зыряновым пришлось недолго –  только одну зиму, пока Андрей с Натальей жили у них. А потом Алексей с Верой, у которых к тому времени родился третий ребенок, перебрались в четырехкомнатную совхозную квартиру, освободившуюся после отъезда главного инженера. А их дом с кухней, залом и спальней заняли молодые. Отделились.

Казалось бы, жить бы им и жить, но одно обстоятельство сначала слегка, а потом все больше и больше омрачало жизнь молодых супругов: Наталья никак не могла забеременеть. Наконец, лет через пять она пошла по врачам, которые после многочисленных обследований и консультаций вынесли суровый приговор: детей у нее быть не может. Вернувшись из областной больницы, Наталья какое-то время скрывала эту новость от Андрея. На его прямые вопросы отвечала уклончиво: дескать, еще ничего не ясно – нужно обследоваться дополнительно. Она просто боялась, что, узнав правду, муж бросит ее: она видела, с какой доброй завистью смотрел он порой на семью Алексея.
 
Однако рано или поздно правда должна была открыться. И однажды, наконец, открылась: Наталья, которая уже не в силах была носить в себе горе, разревевшись ночью на плече мужа, сказала ему о своем бесплодии.
 
А наутро отправилась на другой конец села к местной блаженной – Корытихе. У этой толстой неповоротливой старухи перебывали за последние три десятка лет едва ли не все березовские женщины. Впрочем, не только березовские, но и из окрестных деревень. Дело в том, что Агафья Корытова обладала удивительным даром утешать людей. Причем делала она это очень необычным способом. Внимательно выслушав пришедшего, Корытиха начинала вдруг причитать: «Ой, да что же теперь будет-то?! Да как же ты теперь эту беду исправишь-то?! Вот уж беда так беда!». Постепенно она так проникалась чужим горем, начинала так искренне сопереживать собеседнику, что принималась не на шутку плакать. И уже гостю приходилось утешать сердобольную старушку: «Да не переживай ты так, бабушка! Глядишь, еще и обойдется». И, удивительное дело, глядя на Корытиху, на ее душевные муки, человек и сам начинал верить, что, действительно, не так уж и плохи его дела и все еще, даст Бог, образуется. И уходил успокоенным.

Визит к Корытихе, длившийся часа четыре, сказался на Натальином настроении благотворно: впервые за последние недели она обрела некое подобие душевного спокойствия. А вечером не стала смотреть телевизор, а, удалившись в спальню, принялась читать Евангелие, подаренное старухой.
 
Постоянные наведывания к Корытихе, чтение Евангелия и других церковных книг, которые давала Наталье старуха, способствовали обращению молодой женщины к Богу. Каждый ее день начинался и заканчивался теперь молитвами, не проходило ни одного воскресенья или крупного православного праздника, чтобы не съездила она за тридцать километров в городскую церковь. Вера стала для Натальи той последней соломинкой, за которую она, подобно утопающей, ухватилась изо всех своих сил.

Андрей поначалу относился к Натальиной вере с иронией, а то и с раздражением: она частенько доставляла ему бытовые неудобства. На уговоры жены хоть изредка бывать с ней на богослужениях реагировал по-разному – то посмеивался, то сердился. Однако терпение и мудрость женщины постепенно делали свое дело: он совсем прекратил сквернословить – даже в сугубо мужских компаниях или будучи не в духе, почти не ворчал по поводу постной пищи, подаваемой Натальей на стол по средам и пятницам, и даже с интересом читал порой статьи и заметки в православных газетах и календарях, ненавязчиво рекомендованные ему женой. Наконец стал иногда заходить с ней и в храм. Заходить, правда, не перекрестившись и отдельно от Натальи, словно стыдясь ее. И пока та обходила иконы, сосредоточенно крестясь и прикладываясь к ним, он всем своим видом демонстрировал праздное любопытство: прохаживался, заложив руки за спину, и рассматривал убранство церкви. А с началом службы Наталья и вовсе теряла его из вида…

Через три года после Натальиного обращения к Богу в Березы, после пятнадцатилетней отлучки, вернулся Николай Булахов, или попросту дядя Коля, как называли его когда-то сельские мальчишки. Андрей помнил его по тем временам, когда дядя Коля, не просто прошедший всю войну связистом, но и не раз отличившийся в боях, о чем свидетельствовали  три ордена и несколько медалей на его «парадно-выходном» пиджаке, был еще нестарым, коренастым мужичком. Был он всегда приветлив и покладист, правда, выпив, любил не только побалагурить и поиграть на гармошке, но и иногда, по его собственному выражению, «дать разгон» жене – тете Наде, тоже фронтовичке-связистке, с которой он на фронте и познакомился.
 
А потом тетя Надя умерла: за каких-то полгода сгорела от рака. Дядя Коля, схоронив жену, потужил несколько месяцев, попил вволю бражки, а потом ни с того ни с сего уехал из села. Уехал, не сказав никому ни слова, даже не продав дом. Первое время в Березах ходили о нем различные, противоречивые, а порой и невероятные слухи. Одни говорили, что подался он к единственной дочери в областной центр, другие уверяли, будто видели его бродяжничающим на городском вокзале, якобы даже без отрезанных поездом ног, третьи уверяли, что он угодил в тюрьму. Наконец, о дяде Коле начали помаленьку забывать, и последним слухом о нем стало совсем уж, казалось бы, нелепое для тех лет – «ушел в монастырь».

А между тем, именно этот, самый последний и самый невероятный слух оказался и самым правдивым. Потому что вернулся дядя Коля в Березы в монашеском одеянии. За годы отсутствия он, конечно же, заметно постарел, сгорбился, отрастил длинные седые волосы и такую же седую жидковатую бороду. Впалая грудь, бледное сухое лицо и тяжелое дыхание красноречиво говорили о том, что и здоровья у него заметно поубавилось.
Андрей узнал о возвращении дяди Коли на работе. Он возился у сломанной жатки, когда к нему, широко улыбаясь, подошел сосед – Павел Лыков.

– Ну что, Андрей, – заговорил он весело, – подкрепленье твоей Наталье прибыло, значит?
– Какое еще подкрепленье? – Андрей, почти весь день промаявшийся с неподдающейся ремонту жаткой, к шуткам расположен не был.

– Как какое? Ты чо, не знаешь еще? На обед домой, что ли, не ходил?.. Сосед у тебя объявился. Да не просто сосед – монах!
– Что еще за монах? – удивился Андрей.
– Дядю Колю Булахова помнишь?
– Булахова? Конечно, помню, – Андрей оторвался от жатки, медленно распрямил спину.
– Так вот вернулся он. В монаха одетый. В рясе… или как там она у них называется? – Павел по-прежнему улыбался. – Теперь они тебя с Наташкой твоей точно в церковь затащат. Он теперь будет вроде как тяжелая артиллерия у нее.

Павел отошел, а Андрей, закурив, задумался. Он, конечно, не принял всерьез Пашкину угрозу. Его беспокоило другое. Дело в том, что его родители жили через два дома от Булахова, и когда Алексей вскоре после женитьбы на Вере задумал строиться, все решили, что дом ему нужно ставить рядом с пустующей избой бесследно исчезнувшего вдовца. Дескать, вряд ли тот когда-нибудь объявится, а молодые все поближе к родителям будут. В конце концов, так и сделали – срубили новый дом рядом с булаховским, а со временем и огород его заняли: не пропадать же земле. А теперь вот хозяин-то и объявился. Да, нехорошо получилось: вроде как обокрали его Зыряновы.

Андрей встал, затоптал сапогом окурок, вздохнул и снова принялся чинить жатку, подбирая в уме слова, которые смогут оправдать его в глазах столь неожиданно вернувшегося дяди Коли…

Однако оправдываться Андрею не пришлось: едва услышав, зачем пожаловал молодой сосед, дядя Коля замахал руками:
 – И правильно сделали, что построились, правильно! Чего ж земле-то пустой стоять? Могли бы и дом занять: и брату хорошо было бы, и дому: все какой никакой, а догляд. Аль постеснялись?.. Не понравился, может? Дом-то хороший, еще сто лет простоит. Тесный разве что – кухня да комната. У вас-то вон какие хоромы!..
Андрей промолчал, но по сердцу его полоснуло: не мог он пока сказать дяде Коле, что строили дом с расчетом на детей, которых у него нет и, наверное, никогда уже не будет.
– И насчет огорода правильно решили, – продолжал Булахов. – Мне-то теперь какой огород? Сотку – за глаза! Я ж и пенсию получаю, не гляди, что монах… А уж одну-то сотку ты мне поди вырешишь?..
Дядя Коля замолчал, пристально всматриваясь в лицо собеседника. Потом спросил:
– А ты чей же будешь-то? Здешний?
– Здешний, Зырянов я.
– Это Николая или Михаила?
– Михаила.
– А-а. Ты уж извини, не помню я тебя что-то. Вас ведь, мальчишков-то, много тогда тут бегало – не то что щас. Всех разве упомнишь? Звать-то тебя как?
Андрей назвался.
– Вот и хорошо, – снова заговорил дядя Коля. – Андрей, значит… Андрей Михайлович, стало быть… Зырянов. Ну, вот и познакомились. Отец-то как?
– Нормально.
– А дядька?
– Лет восемь уж как умер.
– Царствие Небесное рабу Божию Николаю, – перекрестился дядя Коля. – Хороший человек был: и поработать умел, и погулять.

На минуту воцарилось неловкое молчание, Андрей собрался уж уходить, но Булахов вдруг встрепенулся – даже руками по-бабьи всплеснул:
– Что же я тебя чаем-то не пою?! Вот ведь старый хрыч, прости, Господи!
Он рванулся с табуретки, на которой сидел в продолжение всего разговора, засуетился, загремел посудой.
– Нет-нет! Спасибо большое, мне домой надо, – шагнул к двери Андрей.
– Домой? – задумался вдруг дядя Коля, словно не понимая значения этого простого слова. – А-а, домой! Ну, домой так домой. Тоже надо. – И тут он снова оживился. – А ведь это твоя молодуха ко мне сегодня заходила?.. Ну, точно, твоя! Хоро-ошая! – старик удовлетворенно покачал головой, слегка склонив ее набок. – Теперь поня-атно, почему ты так домой торопишься…

Андрей попятился к двери, старик засеменил следом, продолжая говорить с какой-то виноватой и в то же время ласковой улыбкой:
– Ты уж прости меня, старика, заговорил я тебя. Соскучился, веришь – нет, по простым разговорам. Пока из монастыря ехал, в поезде никому рта раскрыть не дал, потом женку твою чуть разговорами своими не уморил, теперь вот до тебя добрался. Правда, соскучился по разговорам простым. В монастыре-то у нас братия, знаешь, какая до пустых разговоров не охочая – слова лишнего не молвят, а я, грешник, поболтать смолоду любил, меня и девки-то за это любили. Ой, опять я тебя заговариваю! Ну, иди, иди с Богом, меня, брат, не переслушаешь…

                V

Приведя в порядок свою избу, дядя Коля зажил в ней тихой неприметной жизнью, выбираясь из дому только в магазин да в редакцию районной газеты, которая неожиданно обрела в нем внештатного автора, с удовольствием и толково пишущего на религиозные темы и отвечающего на вопросы читателей о Боге и вере. Нарушали его домашнее одиночество иногда лишь местные верующие старушки, приходившие к нему за советом или просто ради общения. Дядя Коля действительно вскопал в бывшем своем, а теперь зыряновском, огороде сотку земли, где посадил огурцы, помидоры, морковь и еще кое-какую зелень, и теперь каждое утро, пока не припекало солнышко, с удовольствием копался там. Готовил он себе сам, охотно принимая, впрочем, от Натальи Зыряновой почти ежедневное угощение – в основном в виде выпечки.

С Натальей он вообще сошелся довольно близко, – конечно же, на почве веры. И Андрей не только не препятствовал этому сближению, а наоборот, одобрял его в душе – хотя бы потому, что дядя Коля стал сопровождать ее в поездках в церковь, и он уже не испытывал того легкого беспокойства, какое испытывал раньше, когда жена отправлялась в город одна. Пару раз ездил с ними и Андрей, однако в храм не заходил, предпочитая, пока шла служба, разгуливать по рынку или магазинам, выискивая что-нибудь нужное по хозяйству.

Именно после второй такой поездки, когда Андрей и дядя Коля, вернувшись из города, сидели на крылечке булаховского дома, старый монах робко спросил:
– Что ж ты, Андрюша, в церковь-то не заходишь? Аль не любо тебе там?
– Да нет, дядь Коль, хорошо там, красиво, и поют приятно, – искренне ответил Андрей. – Только вот больно уж нищие там… – Андрей замялся, подбирая нужное слово, – не то, что наглые – назойливые какие-то. Мне, дядь Коль, им как-то стыдно, неловко подавать. Да и больно много нехорошего о них говорят: будто они и в Бога-то не верят, и что лодыри они просто, а никакие не нуждающиеся. Пользуются людской добротой.

– Ну, это уж, Андрюша, Богу судить, чем они там пользуются, нуждаются или нет. За это они перед Ним ответят. А только сказано в Писании: просящему у тебя – дай! А ты… Ты ведь не им подаешь…
– Знаю, Богу, – перебил старика Андрей, желая блеснуть перед соседом знанием хоть каких-то основ веры.
– Бо-огу?! – с деланным удивлением переспросил дядя Коля, и тут же лукаво улыбнулся. – А на что же Богу твои деньги?

Пришел черед удивляться Андрею:
– Как на что?
– Ну да, на что? Он, что, на базар с ними пойдет?.. Или, может, в магазин?.. Или на книжку положит?
– Ну… Это он людей проверяет… На вшивость, как говорится. – Андрей вдруг вспомнил эпизод из Евангелия, которое он время от времени перелистывал, и оживился. – Помнишь, Христос Сам говорил, что, дескать, если кому-то даете, значит, и Мне даете.
– Ишь ты, уел старика, – ласково и довольно засмеялся Булахов. – Верно вспомнил – и вовремя, главное. Однако ты поглубже взгляни.   
– Куда ж глубже?
– Э-э, братец ты мой, есть куда глубже… Мне, знаешь, как, Андрей, кажется? – дядя Коля вдруг мечтательно устремил свои голубые глаза куда-то поверх крыш стоящих через улицу соседских домов – в небо. – Мне почему-то вот так кажется. Вот видит Бог, что ты кому-то помог – бескорыстно помог, с любовью, без всякого сожаления – деньгами ли, вещью ли, куском ли хлеба, а то и просто делом, советом или добрым словом, и Он тебе помогать начинает. Ты, к примеру, дал кому-то деньгами, а Он тебе вернет… – старик приподнял вверх правую руку, подбирая слова. – Не обязательно деньгами – здоровьем вернет, удачей в делах, спокойствием душевным. Обязательно вернет! С лихвой вернет, сторицей! Не тебе, так детям твоим вернет. Внукам! Или близким. В общем, тем, кто тебе дорог, за кого ты порадуешься. Вот и получается, что подаешь ты и человеку, и Богу, и себе одновременно… Вот как мне, родной ты мой человек, кажется.

Дядя Коля с умилением посмотрел прямо в глаза Андрею. Тот сидел, пораженный таким, казалось бы, очевидным и в то же время таким необычным рассуждением монаха. А дядя Коля вновь устремил глаза в небо и продолжил:
– Я вот тебе случай расскажу. Женщина одна рассказывала, в поезде я с ней ехал как-то. Молодая еще, лет тридцать ей, наверно, тогда было. Так вот, рассказывала она… Зашла она как-то в магазин купить что-то для дома. Ну, купила, чего ей надо было, взяла сдачу, в карман сунула и домой заторопилась. Села, значит, в автобус, полезла за деньгами – билет купить, и сдачу-то и разглядела. А ей, оказывается, продавщица десятку лишнюю сдала. Не стала она возвращаться в магазин: устала очень после работы. Думает, завтра завезу, десятку-то. Ну, а на другой день не поленилась, и вечером, опять же после работы, заехала в тот самый магазин, хотя ей и не по пути было – крюк надо было сделать. Заехала и отдала ту десятку продавщице. Так, мол, и так, вы мне вчера лишнего дали. Продавщица на нее даже глаза вытаращила – не ожидала такой честности. На десятку-то тогда целую неделю жить можно было, а женщина эта, которая деньги-то вернула, тяжело жила: работала не то врачихой, не то медсестрой, и одна двоих ребятёшек ростила. А дело в аккурат осенью было, и никак она не могла дочке на туфли школьные из своих доходов выкроить: ходила девчушка в старых туфлях. Так как ты думаешь, нужна была ей та десяточка или нет?.. Конечно, нужна! Однако отдала женщина деньги и поехала домой. Она мне это сама рассказывала, так что я тут ничего не выдумал. Вот, говорит, еду я домой, а сама думаю: может, зря я деньги-то вернула? Может, лучше бы дочке обувку купила? Даже, говорит, расстроилась маленько. Целые сутки не сомневалась, надо отдавать или нет, а тут засомневалась. Да-а!.. Однако подъезжает она к своей остановке, выходит, и… что ты думаешь? Лежит на остановке бумажка! Пятьдесят рублей! И никого вокруг. Никто вместе с ней из автобуса не вышел, никто в него не сел, на остановке ни души, а деньги лежат! И вот, говорит та женщина, подняла я эти деньги, и так, говорит, мне стыдно стало за то, что пожалела о поступке своем, так стыдно! Это ведь, говорит, меня Бог так наградил за доброе дело. Наградил и устыдил! Чтоб не жалела о добрых-то делах своих.

Дядя Коля замолк. Молчал и Андрей, осмысливая услышанное: ему вдруг очень захотелось сохранить необъяснимое очарование, охватившее его душу после этого бесхитростного рассказа, и как можно дольше не омрачать его какими-то другими, досужими разговорами. И монах, по-видимому, угадавший настроение Андрея, легонько тронув своей рукой его руку, тихо поднялся с лавочки и вполголоса сказал:
– Ну, пора и на боковую, сынок. Будь здоров!

И поковылял к двери своей избушки. А Андрей, направившийся было к калитке, вдруг остановился и, обернувшись, сказал в спину старику:
– А ведь деньги-то эти, пятьдесят-то рублей, мог ведь и какой-нибудь нехороший человек потерять? Вор, к примеру? А, дядь Коль?
Дядя Коля повернулся на голос, пожал плечами:
– Кто ж его знает, Андрюш! Может и правда, худой человек обронил. Деньги-то, они, сам знаешь, как приходят, так и уходят. Легко пришли – легко и ушли…
После этого разговора отношения Андрея Зырянова и дяди Коли стали, можно сказать, дружескими. Не проходило ни одного летнего дня, чтобы они хотя бы полчаса не посидели рядышком на крылечке булаховского дома или на лавочке возле ворот.

                VI

А с середины лета Андрей запил. Запил не так, как запивало обычно большинство березовских мужиков на неделю-другую каждые два-три месяца, – беспробудно, «по-черному», с руганью и слезами, с разудалыми песнями и семейными ссорами, с драками и пьяными поцелуями между друзьями. И не так как пили вконец опустившиеся односельчане, чей каждый день вот уже много лет начинался с одного-единственного вопроса: «Где бы опохмелиться?». А запил как-то спокойно, размеренно, но в то же время обреченно и беспросветно, как будто выполняя какую-то тяжелую, но нужную и важную работу.
 
Каждое утро он, не завтракая, выпивал бокал крепкого чая, выкуривал папиросу и, захватив собранный Натальей обед, отправлялся на работу. По дороге заходил к местной самогонщице бабе Шуре, или «бабке Шкуре», как звали ее березовские  выпивохи, и покупал или брал в долг, под зарплату, бутылку самогона. Придя на работу, Андрей выпивал полстакана сивухи, закусывал ее куском хлеба и сваренным вкрутую яйцом, выкуривал еще одну «беломорину» и лишь после этого принимался за дело. К вечеру бутылка пустела, и по дороге домой Андрей снова брал у бабы Шуры самогонку. Перед ужином, тайком от жены, он выпивал целый стакан, потом нехотя, без аппетита ел, и заваливался на диван – смотреть телевизор, от которого отрывался только затем, чтобы выйти в сени – отхлебнуть из припрятанной там бутылки.
Наталья, конечно же, видела это, но молчала. Молчал и Андрей. Бывали дни, когда они обменивались лишь парой ничего не значащих фраз вроде: «Что пить будешь: чай или кисель?» – «Все равно». И лишь однажды, когда Наталья в который уж раз напомнила мужу о необходимости поменять подгнивший столбик у калитки, тот, выпивший уже больше половины своей вечерней бутылки, вдруг раздраженно закричал:
– Кому?! Кому он нужен, этот столбик?! Для кого я его менять буду?!
Наталья, ничего не ответив, скорбно наклонила голову и вышла из комнаты, а Андрей, чувствуя свою неправоту и одновременно не желая, из пьяного упрямства, извиниться перед женой, накинул старую куртку и вышел на улицу.

С тех пор, как Андрей начал пить, он почти не общался с дядей Колей, но сейчас, увидев его на крылечке, решил подойти – развеяться после размолвки с Натальей. Молча подошел, так же молча пожал сухую стариковскую руку, сел. Молчал и монах. Наконец, разминая еще дрожащими от возбуждения пальцами папиросу, Андрей неожиданно даже для самого себя сказал:
– Уеду я отсюда.

Старик не отзывался. Андрей, несколько обиженный молчанием старика, искоса взглянул на него, и, так и не дождавшись ответа, продолжил: 
– В город уеду, к тете Тасе… Она давно меня звала. Ты ж знаешь, бездетная она. Старая совсем стала, за домом ухаживать не может. Сколько раз звала. Перебирайтесь, говорит, Андрей, ко мне жить, умру – дом вам оставлю. Там у нее домишко-то небольшой, вроде твоего, а много ли нам с Натальей надо – двоим-то?

– Уехать? – переспросил после долго молчания дядя Коля. – Уехать, милый, недолго. Только ты и сам знаешь, от чего ты уезжать собрался. И знаешь, что от чего уедешь, к тому же и приедешь. Думаешь, в городе-то тебе легче будет?.. Не будет, Андрюша, ей-Богу, не будет! Ты вот, думаешь, почему я сюда вернулся? Сколько ведь лет по белу свету скитался, а умирать сюда приехал. И, веришь – нет, благодарю Господа, что он мне этот туберкулез наслал. Потому что будь я здоров, мне из монастыря-то и уходить было бы стыдно. Хотя там силком никого не держат: хочешь, ступай на все четыре стороны. А так у меня вроде как уважительная причина: больной, как бы братию не заразил. Хоть и лукавство это с моей-то стороны, ой лукавство! – старик вздохнул. – Очень я, Андрюша, по местам нашим соскучился, пока по миру-то мотылялся! Знаешь, лежу, бывало, без сна, а сам наши Березы вспоминаю. Особенно родник один. Знаешь, под Локтевской горой бьет. Я ведь его с детства помню. У родителев моих пашня была в сторону Локтевки, и вот мы как едем туда всей семьей, обязательно у того родника остановимся. Воды попьем, с собой наберем. Ох и вкусная была водица! Я ее даже на фронте вспоминал. Как с войны пришел, сразу же на родник отправился – пешком, пять верст. И потом, как едем по работе или там в гости в ту сторону, обязательно у родника привал сделаем. Э-эх, хорошее было времечко! Машин-то тогда мало было, все на телегах или на санях ездили. Бывало, поедем в гости, солнце печет, жара страшная, а мы у родника остановимся, а там деревца, прохлада! Вылезем из телеги-то, разложим закуску, бутылочку выпьем. Красота!.. – Дядя Коля мечтательно зажмурил глаза, вспоминая молодость. – Я и сейчас, когда вернулся, первым делом  на Локтевский родник сходил. А он уже не тот. Раньше-то, когда возле него все останавливались, – ухаживали за ним, расчищали, а сейчас… фр-р-р – на машине-то, и промчались…

 – Все равно уеду, – упрямо процедил сквозь зубы Андрей. Он вдруг вытянулся, задрал, подобно волку, голову вверх и, похлопывая себя по груди правой ладонью, надрывно произнес:
– Тоскливо мне тут, дядь Коль, ой как тоскливо, прямо мочи нет как тоскливо. Так бы и завыл!
Монах пристально посмотрел на собеседника:
– Тоскливо, говоришь? Знаю, отчего тебе тоскливо. От того, что душа твоя к Богу стремится, а ты – голова твоя, разум твой ее к Нему не пускает. Только, милок, как бы тебе в городе-то еще тоскливей не стало.
– А чего там тосковать? – бесшабашно отозвался Андрей. – Там тебе и кино, и театры всякие, и парки – гуляй не хочу.
– Да? – дядя Коля не мог скрыть иронии. – А что же наши-то, деревенские, которые в города перебрались, окромя пивнушек никаких других очагов культуры не знают?
– Ну, это кто как! – не согласился Андрей. – Вон сколько из деревенских знаменитостей-то понавыходило! Академики, писатели, артисты всякие!..
– Да, и академики есть, и писатели, – кивнул головой старик, но тут же добавил. – Только вот на каждого писателя или академика по сотне забулдыг приходится – из деревенских-то. Верно в народе говорят: где родился, там и пригодился. Мужик, крестьянин, должен землю пахать, хлеб ростить, народ кормить, так я тебе скажу!
– Ну не все ж в городе забулдыгами становятся! – возразил Андрей.
– Конечно, не все, – согласился дядя Коля. – Кто в городе в своем дому живет, у кого огородишко какой-никакой есть, забота какая-то, те редко спиваются. А стоит ему квартиру получить, на этажи залезть, все – пиши пропало. А почему?.. Да потому что культуры ему не хватает, не привили ему культуру-то эту сызмалу. Ему твой театр, или там библиотека, или музей какой-нибудь, как сейчас говорят, до лампочки. И вот пока есть у него свой дом в городе, есть по этому дому работа, он еще держится, а как переселят его в каменный-то скворечник многоэтажный, он и начинает дурить… Ты когда-нибудь думал, кто из деревенских в город-то перебирался? Не думал?.. А я думал. И вот что надумал. Знаешь ведь, что Хрущев колхозникам волю дал, что только при нем они и паспорта-то получать стали? Волю-то дал, а скотину держать не разрешил, чуть всех собак не перевел. Вроде, хочешь корову держать – держи, а покоса дадут столько, что и на одну-то коровенку сена не заготовишь. Слышал ты или нет, как у нас тут гречиху опыляли?.. Не слышал?.. Садятся два мужика на лошадей, а к седлам одну веревку привязывают. И вот едут они по гречишному полю, а веревка между ними по гречихе волочится. Такое вот опыление – «искусственное». А пчел держать рядом с этим полем не моги! Не дай Бог разбогатеешь!..  И кто же тогда в город рванул?.. Да самые работящие, самые что ни на есть хозяйственные мужики и рванули! Они-то смекнули, что в деревне, как ни упирайся, богато жить не будешь, что в городе семью легче прокормить, что рабочих-то КПСС больше жалует, чем их.
– Э-эх, да что говорить! – махнул вдруг дядя Коля рукой. – Испокон веку так было, что крестьянин за все отдувается. Революции, реформы, коллективизации, приватизации – за все мужик платит, все он крайний…

Старик с минуту помолчал, затем продолжил:
– Но не только такие при Хрущеве-то, да и при Брежневе, в город побежали. А и те, кто, наоборот, работать не любил, кому собраться, только подпоясаться. В колхозе-то да совхозе тоже ведь вкалывать надо. Никакого тебе нормированного рабочего дня. А в городе худо-бедно восемь часов перекантовался и, как Шолохов писал, тростку в зубы – и домой! И как были они в деревне лежебоками, так и в городе лежебоками остались. И если уж они в деревне, где какая-никакая забота есть, пить да гулять любили, то уж в городе-то и подавно… Так что, Андрюша, выбрось эту дурь насчет города из головы. – Тут дядя Коля немного замялся, но все-таки сказал. – А то я смотрю, ты что-то и здесь-то вроде как винишком баловаться начал.

Тут Андрею стало по-настоящему стыдно. Он даже лицо от соседа отвернул. А тот ласково, уговаривающим тоном произнес:
– Не надо, Андрюш, не пей ты ее, проклятую. Никого она еще до добра не доводила. Уж я-то знаю, по себе знаю, я-то ее знаешь, сколь перепил!
 
Все-таки благотворно действовали на Андрея Зырянова беседы с монахом. Вот и после этого разговора он уже не чувствовал к жене той необъяснимой неприязни, какую чувствовал каких-то полчаса назад. Он зашел в сени, направился было к своему тайнику, где стояло в бутылке еще граммов двести самогона, но вдруг остановился, махнул рукой и направился в комнаты. Наталья уже легла, и он, чтобы не беспокоить ее, не стал зажигать свет, а тихонько разделся и, нырнув под одеяло, прижался продрогшим телом к сухощавому горячему телу жены.
 
А наутро, проснувшись, вышел на кухню, где уже хлопотала возле плиты Наталья, и осторожно обняв ее, прошептал, пряча глаза:
– Натальюшка, прости меня, пожалуйста, за вчерашнее!
А она лишь улыбнулась ему и тоже почти шепотом ответила:
– Бог простит!..
 
Выпив свой утренний чай, Андрей уже на пороге попросил жену:
– Ты сегодня пораньше прийти не сможешь?.. Протопи-ка, Наташ, баньку. Сильно-сильно протопи, а?..
И впервые за несколько недель пошел на работу, не заглянув к бабе Шуре.

                VII

В ближайшее воскресенье немного посвежевший, но все еще не отошедший после почти двухмесячной беспрерывной пьянки Андрей снова поехал с Натальей и Булаховым в город. Те, как всегда, отправились в церковь, а он, походив по рынку и ближайшим магазинам, купил на автовокзале газету и сидел, лениво перелистывая ее.

Две девчонки лет пятнадцати-шестнадцати, стоявшие на углу автовокзала, какое-то время бросали на Андрея пристальные взгляды, наконец, одна из них решительно направилась к нему. Подойдя вплотную, она наклонилась и скороговоркой спросила вполголоса:
– Секса-не-желаете?
– Чего? – не понял Андрей.
– Секс не желаете?

Андрей, конечно, просматривал иногда газеты и регулярно смотрел телевизор, а потому знал и о проститутках, и о том, чем они занимаются, но столкнуться с ними вот так, с глазу на глаз, ему пришлось впервые. И потому он поначалу растерялся, не зная, что сказать.
– Ну! – проявила нетерпение юная путана.

– Да я ж тебе в отцы гожусь! – обрел, наконец, дар речи Андрей, невольно прибавив себе с десяток лет.
– Ну уж, в отцы! – скептически парировала девица. – Да хоть и в отцы. Мы, бывает, и стариков обслуживаем.
– Нет-нет! – брезгливо поморщился Андрей и даже рукой махнул. И зачем-то добавил. – Спасибо!
– Ну, как хочешь, «папаша»! – бросила проститутка и, потеряв к нему всякий интерес, направилась обратно к напарнице, картинно виляя бедрами.

«Господи! Ей ведь еще в куклы играть надо, а она…» – со смесью легкого ужаса и презрения подумал Андрей, глядя ей вслед.

Однако на этом приключения Андрея в городе не кончились. Едва успокоился он после разговора с девицей, как метрах в тридцати от него раздались крики. Два мужика крепко держали щуплого мальчишку лет двенадцати, отчаянно пытавшегося вырваться из их рук и хрипло кричавшего:
– Пустите!.. Пустите!… Ну, пустите, что ли!
Тут же суетилась симпатичная, модно одетая женщина лет тридцати с двумя полными продуктовыми сумками, приговаривая:
– Да, мой, мой  это кошелек!.. Как же так!.. Когда ж он успел?..

Толпа собралась мгновенно. Когда в ней оказался Андрей, мальчишка уже стоял смирно, обреченно глядя себе под ноги. На мгновение он поднял голову, и Андрей узнал в нем Володьку Михеева – того самого мальчишку, за которого заступился в первый же день после своего возвращения с флота.

Володька с тех пор так и оставался изгоем среди сверстников. Те по-прежнему не принимали его в свои компании, дразнили. Били, правда, редко, но и этому причиной была не жалость, а, скорее, брезгливость, которую внушал он им. И кличка Вшивый, услышанная Андреем в тот день из уст мальчишек, так и прилипла к нему навечно. Унижаемый и презираемый всеми, Володька мстил этому миру по-своему: разорял птичьи гнезда, издевался над животными, а лет с десяти пристрастился к воровству – крал чаще всего по мелочи, как говорится, если уж что-то совсем плохо лежало…

– Милицию бы! – сказал кто-то из толпы.
– Уже побежали!
– А я смотрю, он, гаденыш, за ней еще с базара увязался. Хорошо мы с товарищем следом шли, увидели, как он кошелек вытащил.
 
Мужчина, сказавший эти слова, неожиданно взмахнул рукой и довольно крепко ударил воришку кулаком в живот. Володька скорчился, однако это не остановило мужика: он изловчился и снова ударил мальчишку – на сей раз снизу по лицу. Кровь хлынула на асфальт.
– Ты что делаешь?! – загомонили в толпе. – Зачем ребенка бьешь?!
– Перестань, Жора! – потребовал и его товарищ, державший воришку за  левую руку.
– Ребенок! – зло повторил ударивший. – Такой ребенок тебя ночью ножом пырнет – глазом не моргнет.
– Прекратите сейчас же! – неожиданно заступилась за подростка потерпевшая. – Нельзя же так!
– А с ними только так и надо! – выкрикнул кто-то из толпы.
– Конечно! – почувствовав поддержку, Жора снова занес кулак над головой мальчишки.
– Перестаньте, я вам говорю! – ухватилась за занесенную руку женщина. Она сердито посмотрела мужику прямо в глаза и потребовала:
 – Немедленно отпустите его!
И такая уверенность прозвучала в ее голосе, что оба мужика, до сих пор державшие Володьку под руки, одновременно отпустили его. А женщина, достав из сумки носовой платок, принялась обтирать окровавленное лицо мальчишки.
– Для вас же старались! – обиженно проронил мужик, избивавший подростка. – Ну, не хотите, как хотите…
И отошел, сохраняя на лице выражение оскорбленной добродетели.

Андрей тоже быстрыми шагами направился прочь от толпы: его тошнило…

Впечатления этого дня настолько потрясли Андрея, повергли его в такую глубокую тоску, что всю обратную дорогу он молчал, а вернувшись домой, долго не находил себе места. Вечером же не выдержал и опять отправился к бабе Шуре. Выпив в ее дворе со знакомыми мужиками два стакана самогона и захватив пол-литра с собой, уже в сумерках зашел во двор к Булахову. Тот сразу же увидел, что Андрей пьян.
– Что, соколик, не вынесла душа поэта? – с мягким упреком спросил он.
– Не вынесла, – согласился Андрей и тут же, как бы в свое оправдание, рассказал об увиденном и услышанном  на городском автовокзале.

– Как же так? – хриплым голосом твердил он, размазывая по щекам непрошеные пьяные слезы – Отчего же люди злые-то все такие, отчего неустроенные-то такие?
– Жалко тебе их? – мягко спросил дядя Коля.
– Жалко? – Андрей задумался. – Мальчишку жалко, хотя, вроде, и за дело получил… И девчонок жалко: видать, не от хорошей жизни собой торгуют. А этого кабана, который бил… Его-то за что жалеть?
– Так за то и жалеть, что бил, – сказал дядя Коля.
– За это и жалеть?! – Андрей зло посмотрел на соседа. – Да его убить мало, а ты!..
– Ох, Андрюша, не любишь ты людей, я смотрю.
– Отчего же не люблю? – обиделся Андрей. – Хороших – люблю!
– А плохих?
– А за что их любить-то?
– А разве любят за что-то?
Андрей в раздумье пожал плечами.
– Хороших-то, Андрюша, легко любить, – продолжал дядя Коля. – Хороших-то что ж не любить? Хороших все любят. А ты вот плохих полюби попробуй.
– Не смогу, наверно, – Андрей немного успокоился.
– А вот Господь наш Иисус Христос всех нас любит – и плохих, и хороших. А не любил бы, так на Голгофу бы за нас не пошел.
– И этого, который бил, тоже любит?
– И этого тоже.
– И грешников всех любит?
– И грешников.
– Ну, это ты, дядь Коль, врешь. Если он их любит, то что ж он их в ад-то отправляет, а? Почему в рай к Себе не забирает? Почему мучиться заставляет? – Андрей с лукавой улыбкой уставился на собеседника – дескать, как я тебя поймал.
Дядя Коля смотрел на Андрея тоже с улыбкой: «Ох, и глупенький же ты еще, парень!».
– Да милый ты мой, это ведь они сами себя в ад-то отправляют. Они ведь потому туда и попадают, что сами Его не любят. И мучатся они там как раз от любви Его, боль им как раз любовь-то Его и причиняет!
– Ну, хорошо, – неохотно согласился Андрей. – Пусть так. А вот ты мне тогда скажи: если Бог нас всех любит, то почему же Он не сделает, чтобы все жили хорошо? Чтобы войн не было, болезней там всяких, чтобы все хорошими, добрыми были?
Монах на несколько секунд задумался. Потом заговорил:
– Расскажу я тебе одну притчу. Народную. Пришли это, значит, люди однажды к Богу с таким же, как и у тебя, вопросом. Так, мол, и так, спрашивают: почему Ты, Господи, допускаешь на земле войны, убийства, воровство, разврат? А Бог вместо ответа Сам у них спрашивает: ну а вам самим-то нравится воевать, убивать, воровать, развратничать? Ну, они, конечно, отвечают: нет, Господи, не нравится, как же такое нравиться может? А Он им и говорит: так зачем же, говорит, вы тогда воюете, убиваете, воруете, развратничаете? И ничего они Ему сказать не смогли, и так и ушли ни с чем.

– Ну ладно, это люди – взрослые то есть, – не хотел уступать Андрей. – А вот, скажем, ребенок болеет и умирает?.. И никто из взрослых в этом, допустим, не виноват: сам заболел, и все тут! А люди потом говорят, так, дескать, Богу угодно, Бог дал – Бог взял. Выходит, Бог и виноват в его смерти да мучениях – почему Он допускает, что невинный ребенок страдает?

Андрей пристально смотрел на дядю Колю, и во внимательном взгляде его читался вопрос: ну, что ты на это скажешь? И старик ответил:
– А скажу я тебе на это, Андрюша, вот что. Вот говорят, что за грехи родителей дети отвечают. Думаешь, просто так говорят, без всякого смысла?.. Возьми вот нашу Клавку Стайкину. Сам знаешь, как она жизнь прожила – совсем бесполезную – прости, Господи! – жизнь прожила: всю жизнь пропила–прогуляла. Да и Витька, мужик ее – поначалу вроде крепился, хотел ее как-то обуздать, на путь истинный направить, а потом и сам вместе с ней пить да гулять начал. Толька их, сам знаешь, почитай, в интернате вырос, а младшую-то девочку и вовсе в детдом отправили – при живых-то родителях. Уж, казалось бы, за их-то грехи ребятам их надо было весь свой век отвечать. А смотри, у Тольки домина какой, две грузовых машины мужик имеет, дело свое, хоть и восьмилетку кое-как, с двойки на тройку, окончил. И у Ирки, дочки их, тоже свое ателье – полрайона, почитай, обшивает. Сами не пьют, и детишки их, похоже, тоже хорошие получились: один уже в институте отучился, а другие двое – учатся. И возьми ты Кочкина, бывшего нашего секретаря райкома. Он ведь и при коммунистах как сыр в масле катался, взятки брал, и сейчас, при демократах, процветает. Сколько у него по всему району магазинов?..

– Да только у нас в Березах пять, – подсказал Андрей, – а всего… Да штук пятнадцать точно будет.
– Ну вот. Казалось бы, чего не жить? – продолжил дядя Коля, и пояснил. – Это я про детей его говорю. А чем они занимаются на родительские-то деньги?

Любой человек в Березах знал, что старший сын бывшего секретаря райкома компартии Кочкина, сколотившего свой первоначальный капитал благодаря махинациям с льготными банковскими кредитами, Сергей, хоть и числился у отца в заместителях, целыми днями пропадал в одном из березовских кафе, наливаясь водкой и пивом. Младший же, Константин, живший в областном центре, и вовсе стал наркоманом, а дочь его, единственная внучка Кочкина-старшего, родилась с синдромом Дауна.
 
– Вот и скажи ты мне, почему так получается, – дядя Коля пристально смотрел в глаза Андрею. – Почему у одних грешников дети хорошо живут, а у других – плохо?..
Андрей лишь пожал плечами.
– А я тебе скажу, почему, – пообещал старик, но начал почему-то издалека. – Я вот когда, помню, маленький был, болел, конечно. Так вот заболеешь, а мать за тобой ухаживает, да нет-нет и скажет: лучше бы, мол, у меня что-то болело. Я еще тогда думал: как так, думал, она хочет, чтобы у нее заболело, а у меня перестало? И только когда сам отцом стал, понял, почему она так говорила...

И тут в памяти Андрея всплыло одно забытое детское воспоминание. Он вспомнил, что по селу долго передавался из уст в уста рассказ о том, как дядя Коля Булахов зимой, в буран, ходил на лыжах в город, чтобы вызвать «скорую» для внезапно заболевшей дочери Надьки.
 
То, что произошло сразу же после того, как всплыло в его памяти это, давно уж забытое было воспоминание, повергло Андрея в смятение. Дядя Коля вдруг прервал свои рассуждения и спросил:
– Вспомнил, небось, как я в город на лыжах ходил, когда бураном связь порвало?
Андрей, чувствуя, как шевельнулись на голове от внезапно нахлынувшего какого-то мистического страха волосы, лишь молча кивнул, глядя на собеседника широко раскрытыми глазами.
– Про что это я? – потерял нить своих рассуждений дядя Коля. – А-а, почему мать говорила, что лучше бы у нее что-нибудь болело… Понял я, почему, когда у меня у самого дочка появилась и когда-никогда болеть стала. Не обманывала меня тогда мать, не утешала – правду говорила. Потому что когда твой родной ребенок от боли мучается, ты сам такую муку душевную испытываешь, что и вправду думаешь: лучше бы уж у меня что-то болело, чем смотреть, как твой ребенок страдает.
 
– Ну, и причем тут Стайкины с Кочкиными? – не понял Андрей.
– А притом, что Стайкиных-детей Богу и смысла-то наказывать никакого нету. Потому что их отец да мать от этого мучиться не будут: если им и раньше-то, когда они маленькими были, до них никакого дела не было, то сейчас-то уж и подавно. А вот Кочкины-то какие муки душевные теперь испытывают – за грехи-то свои! На детей-то неудачных да внучку-калеку глядя! А ты говоришь, почему Бог детей наказывает? Потому и наказывает, чтобы родители помучились. При жизни, заметь, помучились – хотя бы часть грехов своих искупили. Чтобы после смерти им облегчение от Бога вышло, чтобы не наказывать Ему их потом, на том-то свете, чересчур-то уж строго.

– Ну а дети-то за что мучаются? Они-то чем перед Богом провинились? – возмутился Андрей. – Вон, даже Сталин говорил, что сын за отца не отвечает.

– А ты думаешь, дети своих грехов, когда вырастут, не натворят? – вопросом на вопрос ответил Булахов. – На-тво-ря-ат! И вот когда натворят, то Бог их уже за них и не накажет.
– Значит, авансом Бог за грехи наказывает? – в голосе Андрея звучала ирония.
– Выходит, авансом, – вполне серьезно ответил старик. – Он ведь все знает – что было и что будет. Каждый твой поступок будущий знает, каждую мысль твою.
– Так выходит, что все заранее расписано, что ли? – слегка удивился Андрей.
– Получается, что вроде как расписано. Только решать-то все равно тебе придется. А Бог просто знает, как именно ты решишь. Так что все-таки все от тебя самого зависит, – сказал старик и, поднимаясь, совсем обыденно закончил. – Ну, брат, однако, и на боковую пора…
–  Постой, дядь Коль, – сказал Андрей, также поднимаясь с лавочки. – Еще один вопрос есть.
– Какой вопрос?
– А вот если ребенок совсем умирает? Бывает же такое?
– Бывает, – вздохнул старик.
– И на это воля Божья?
– И на это, Андрюша, тоже, – монах взялся за дверную ручку. – Бывает так, что Бог, зная, что этот ребенок натворить может, если жив останется да вырастет, из милости Своей избавляет родителей от еще большего горя в будущем. От такого горя, что даже смерть его во младенчестве меньшим горем кажется.
– Как это? – не понял Андрей.
– А ты подумай, сынок, как, – ответил дядя Коля. – Подумай… Спокойной ночи тебе,  ступай с Богом!

                VIII

Ближе к осени для всех верующих жителей Берез произошло радостное и знаменательное событие: благочиние выделило на село священника, отца Глеба, который стал служить литургию три раза в неделю в фойе кинотеатра. Правда, вскоре выяснилось, что за иереем водился один существенный грех: он оказался любителем выпить. Более того, поставив в нескольких березовских магазинах прозрачные пластиковые коробки с надписью «На храм», он, бывало, выгребал из них деньги, пожертвованные сельчанами, и тут же без зазрения совести покупал на них водку и закуску. Понятно, что верующим такое поведение их пастыря не нравилось, а уж когда на Рождество Пресвятой Богородицы он, предварительно крепко опохмелившись, во время богослужения еле ворочал языком, даже самые терпимые из них начали роптать.
 
Андрей, услышав об этом прискорбном факте от Натальи, при первой же встрече с дядей Колей, будучи опять выпивши, язвительно спросил:
– Слышал, дядь Коль, чо наш поп на праздник-то отчебучил?
– Не только слышал, но и сам видел, – отозвался Булахов. Он регулярно бывал на службах, однако помогать отцу Глебу отказался сразу же, сославшись на больные ноги, не позволявшие ему подолгу стоять.
– Ну и что скажешь? – продолжал допытывать его Андрей. – Разве таким священник быть должен?
– Бог ему судья, Андрюша, – ответил дядя Коля.
– Нет, ты все же скажи, как так получается, что человек, с которого все пример должны брать, деньги, которые люди на церковь дают, пропивает? – не унимался Андрей. – Что с таким делать прикажешь?
– Что делать?.. Был бы выбор, посоветовал бы я к другому батюшке ходить. Пусть бы этот, прихожан лишившись, выводы сделал. Или вообще служить перестал. Да выбора-то, вишь, нету. Стало быть, надо священноначалию докладывать, благочинному. Потому что нельзя такое неблагоговение терпеть.
– Это что же, настучать, что ли, на него?
– Выходит, что, как ты говоришь, настучать, – вздохнул старик. А потом вдруг неуверенно спросил:
– А может, поговорить с ним, а?
– Да я-то откуда знаю? – опешил Андрей. – Это ваши дела, церковные, вы сами и разбирайтесь.
– Хошь не хошь, а доложить все-таки придется, – снова вздохнул дядя Коля. – Нельзя такой соблазн в ограде церковной допускать.
Помолчали.
– А вот ты мне, дядь Коль, скажи, – уже без всякого подвоха заговорил Андрей. – Вот отец Глеб, он же не такой, как я, например. Он же грамотный, книжки, поди, церковные всякие читал, учился, поди, на попа-то. Понимает, что к чему. Почему же он тогда так себя ведет?
– Э-э, Андрюша, человек он и есть человек, – начал монах. – Слабы мы все. И отец Глеб слаб. А дьяволу такие люди пуще всего и нужны – которые к Богу-то поближе. Какой ему интерес простого мирянина соблазнять, коли тот и сам грешить рад? А тут… Слыхал ты про Марию Египетскую?
– Да так, маленько, – ответил Андрей, припоминая, как читал что-то про святую в какой-то из газет, принесенных Натальей. – Это которая в пустыне жила?
– Да, сорок семь лет в пустыне провела, – подтвердил старик. – И семнадцать первых лет из этих сорока семи с соблазнами боролась. То вина ей хотелось, то песни блудные петь. Это в пустыне-то! А уж в миру-то тем более тяжело от него, от соблазна-то, избавиться., когда вот он, рядом.
– Ну а в Бога-то он хоть верит, как думаешь?
– Отец Глеб-то?.. Да думаю, верит.
– Во! – Андрей поднял вверх указательный палец. – Если уж он верит, да грешит, то чо про неверующих тогда говорить?
– Я вот чо думаю, – продолжил Андрей после минутного молчания. – Вот Наташка моя верит в Него, ты веришь, отец Глеб верит. А чо бы Ему вам знак-то какой-нибудь не подать? Вот, дескать, тут Я. Ну или мне бы подал – чтоб и я поверил.
Дядя Коля засмеялся.
– Ну а чо ты смеешься? – слегка обиделся Андрей. – Чо Ему трудно, что ли?
– Прости, Андрюша, – прекратил смех старик. – Прости, Христа ради.
И, сделав паузу, спросил:
– Скажи ты мне, Андрюша, легко ли тебе поверить… ну, скажем, вот в эту лавочку? – дядя Коля хлопнул ладонью по лавке, на которой они сидели.
– Как это? – не понял Андрей вопроса.
– Ну, как? Поверить в то, что вот она – есть? Что она существует?
– Ну а почему не поверить, если я ее вижу, пощупать, если надо, могу? – удивился Андрей.
– Правильно, Андрюша! Чего же во что-то не верить, если пощупать можно?.. А Бога пощупать нельзя. И увидеть нельзя. Вернее, увидеть-то можно, многие люди этого удостаивались, вот только какого им это душевного труда стоило – молитв, постов многолетних, святости, одним словом! Кому-то Он, конечно, и без всех этих заслуг с их стороны являлся – как, например, апостолу Павлу, но это уже случаи особые: такие люди Ему потом отработали.

Дядя Коля ненадолго умолк, давая Андрею осмыслить его слова. Потом продолжил:
– Помнишь, как Спаситель наш перед началом Своего служения сорок дней в пустыне постился, и после этого к Нему дьявол явился?.. Как он Его искушал, помнишь?.. «И приступил к Нему искуситель и сказал: если Ты Сын Божий, скажи, чтобы камни сии сделались хлебами». Там у апостола Матфея после этих слов говорится: «Он же сказал ему в ответ: написано: «не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих». То есть не разъясняет апостол, какой смысл дьявол в свое предложение вкладывал, зачем предлагал камни в хлебы превратить. А казалось бы, почему бы и не превратить? Что в этом такого уж плохого? И почему именно в хлебы, а не… ну, например, в деревья? А смысл-то, подтекст-то, так сказать, по-моему, вот в чем. Обрати, дескать, эти камни в хлебы, насыть ими людей, накорми голодных, и все в Тебя поверят, все за Тобой пойдут… И ведь пошли бы! Почему не пойти, когда вот он, Бог – Бог-сын? Почему в Него не поверить, когда Он чудо на твоих глазах совершил, да еще и накормил всех при этом.
– Правильно! – поддержал рассуждения монаха Андрей. – Так и надо было сделать! И убедил бы всех, что Он есть, и накормил бы.

Дядя Коля, глядя на него с сожалением и даже какой-то укоризной, тихо спросил:
– А в чем же была бы их, этих людей, заслуга-то?..
– Какая заслуга? – не понял Андрей.
– Как какая?.. – удивился старик. – Любую ведь награду заслужить надо, правда? Ты вот в совхозе даром, что ли, работаешь?
– То в совхо-озе! – протянул Андрей. – У Бога-то не совхоз небось.
– Ну, совхоз не совхоз, а для того, чтобы душу свою спасти, много ей, душой этой самой, потрудиться надо…

                IX

Уже осенью, когда зарядили нудные мелкие дожди, Андрей пристрастился к чтению. Он, вообще-то, и раньше читал – особенно зимой, вечерами и по выходным, когда не было работы по дому. Но читал в основном детективы или, по старой флотской памяти, повести и рассказы о морских походах и моряках, которые Наталья приносила ему с работы. А тут вдруг увлекся сначала Достоевским, а потом Лесковым. Произошло это после того, как у них с Натальей пару дней погостил его двоюродный брат Петр. Можно даже сказать, Петр Иванович. Поскольку был Петр человеком уважаемым: жил в городе и, будучи уже кандидатом наук, заведовал кафедрой философии в технологическом институте.

Приехал он к Зыряновым не один, а со своим коллегой, тоже преподавателем. И тоже Ивановичем, только Василием. Всю субботу обходил на пару с другом многочисленную родню, а в воскресенье с утра вызвался помочь Андрею выкопать картошку.
 
Помощники из Ивановичей получились неважные. И даже, наверное, не столько потому, что были горожанами, сколько потому, что накануне крепко выпили и в гостях у родни, и, уже поздно вечером, с Андреем. Посмотрев какое-то время на вяло ковырявших землю мужчин, Андрей пробурчал себе под нос: «Ну-у, рабо-отнички!», и, захватив полторашку, пошел к тете Шуре.

Когда он вернулся, Петр Иванович уже ничего не копал, а стоял, опершись обеими руками на черенок лопаты.
– Давайте представим, любезный Василий Иванович, – говорил он, – что построение всеобщего счастья стало вдруг возможным благодаря невинно замученному ребенку. Точь-в-точь по Достоевскому. Представили?
– Ну, представил, – неохотно поддержал разговор Василий Иванович.

– И вот собрались все люди и стали решать, кому этого ребенка предстоит замучить. Кому, так сказать, доверить эту почетную миссию – сделать человечество счастливым. Да-а, собрались и выбрали-таки такого человека. Самого, конечно, достойного. Замучил этот достойный человек невинное дитя, и сразу же отступили от всего человечества все несчастья: войны, болезни, слезы… Давайте представим, что и мы с вами осчастливленными оказались.

– К чему это вы, Петр Иванович, клоните? – спросил Василий Иванович.
– Да к чему клоню? К совсем простенькому вопросу клоню: сможем ли мы быть счастливыми? Зная о том, что все наше счастье на невинно убиенном, замученном ребенке построено? Ладно мы с вами! Мы с вами, так сказать, далеко не образец нравственности, хотя, вроде бы, и к подлецам не относимся. Ну а как святым в такой ситуации быть прикажете – молитвенникам, праведникам, монахам примерным? Они-то смогут душевный покой сохранить? Ведь они-то о том ребеночке не забудут! Так значит, уже не все человечество осчастливлено будет. Люди-то с совестью, наоборот, мучиться будут. От одной только мысли о том несчастном ребеночке. И выходит, что опять-таки подлецы одни и счастливы окажутся. А уж если мы с вами совесть свою заглушить захотим, то недалеко и до того, что того же ребеночка и обвиним: зачем совесть нашу будоражишь? И проклянем его! А его погубителю, глядишь, наоборот, памятник поставим – как избавителю человечества от горя и страданий.
Петр Иванович на минуту замолк, задумавшись.

– А может, наоборот, – продолжил он с сомнением в голосе. – Не праведнику поручим мы замучить младенца, а самому отъявленному негодяю – тому, кому это в удовольствие встанет? И все равно ему потом памятник поставим: «Избавителю человечества»…
Петр Иванович вдруг скривил лицо и замотал головой:

– Да ведь все равно, кому бы ни поручили, жить-то после этого как сможем?! Какое же это счастье будет, на чужой-то крови? Опять же, повторяю, одни подлецы счастливы и будут!
Василий Иванович с сочувствием посмотрел на собеседника и сказал очень мягко:
– Эк вы себя извели, Петр Иванович, этим дурацким вопросом. Да потому Бог и не допускает до такого, что невозможно это совсем. Невозможно ни с какой, так сказать, точки зрения. И не забивайте вы себе, пожалуйста, голову такими думами. А то ведь так и свихнуться можно.
 
Андрей мало что понял из этого разговора, но фамилию писателя запомнил – хотя, конечно, слышал ее и раньше, и в школе «Преступление и наказание», не особенно, правда, вникая, но прочитал.
 
Вечером, нагрузив гостей деревенскими продуктами, Андрей проводил их до автобуса, а на обратном пути завернул к бабе Шуре. Домой шел довольный, бережно придерживая в кармане приятно булькающую бутылку. Метров за полсотни до дома не удержался: воровато оглянувшись, достал ее и, приложившись, сделал пару больших глотков. Поморщился, подышал глубоко и, закурив «беломорину», двинулся дальше.
 
Домой идти не хотелось и, завидев Булахова, сидевшего на лавочке возле ворот, Андрей свернул к нему:
– Здорово, дядь Коль!
– И ты здравствуй! – откликнулся монах. – Присаживайся. Картошку выкопали?
– Да клочок еще остался, – ответил Андрей, садясь рядом.
Сидели, молчали. Потом Андрей, вспомнив разговор двоюродного брата с приятелем, спросил:
– Дядь Коль, ты Достоевского читал?
– Читал, – немного удивившись, ответил старик. – А с чего это ты его вспомнил?
– Да так, – не стал вдаваться в подробности Андрей. Помолчал еще и все-таки спросил:
– Ну и чо думаешь?
– О чем? – не понял дядя Коля.
– Ну о Достоевском.
– Странный ты сегодня какой-то, – продолжал дивиться монах. – С чего это тебе вдруг мое мнение о Достоевском интересно стало? Достоевский – писатель сложный, глубокий.
– По-твоему, если я мужик, то и Достоевским интересоваться не могу? – обиделся Андрей. – Чо, только кандидатам да докторам про него интересно?
– Да нет, почему же? – поспешил смягчиться дядя Коля. – Его всем знать надо – не только кандидатам с докторами.

– Ну, так чо ты про него думаешь-то? – допытывался Андрей.
– А вот что я про него думаю, – начал старик, – думаю, что невозможно по-настоящему любить Бога, если не любишь людей, и нельзя по-настоящему любить людей, если не любишь Бога.
– Это как? – не понял Андрей. – Это он так писал, что ли?

– А вот так, – не обратив внимания на второй вопрос собеседника, продолжил монах. – Вспомни инквизицию католическую. Они, инквизиторы-то, вроде бы, из любви к Богу людей на кострах жгли, жизни лишали. Только если ты Бога-то любишь, можешь ли ты уничтожать творение Его, другого человека? Его-то ведь Бог так же любит, как и тебя. Он ведь ему жизнь-то дал! Значит, и отнять ее тоже только Он может. А ты его – на костер! За Бога распорядился. А давал Он тебе такое право – распоряжаться за Него чужой жизнью? Не  давал, ибо сказано: не убий! Стало быть, ты сам себе это право присвоил, себя заместо Бога поставил. А это уже, брат ты мой, страшный грех! Так любишь ли ты Бога по правде-то, если, ослушавшись Его, такой грех допускаешь? Или это тебе только кажется, что любишь?.. Правильно?

– Вроде правильно, – пожал плечами Зырянов, так и не понимая до сих пор, какое отношение имеют эти рассуждения к творчеству великого писателя.
    
– А теперь возьми наших – большевиков. Те заявили, дескать, Царство Божие на земле построим, все для людей сделаем, все счастливыми будут. А что на деле вышло? Сколько они этих самых людей, в любви к которым клялись, поизвели? Миллионы! А почему?.. Да потому, что от Бога отреклись, возненавидели Его. А если Бога нет, то, получается, и человек никакое Ему не подобие, и никакое он не творение Божие, а так – «высокоразвитое животное». А животные они и есть животные – бывают «вредные», а бывают «полезные». Стало быть, «вредных» истреблять нужно. Но ведь это только животные все по полочкам разложены: эти – полезные, а эти вот – вредные. Нынче-то дарвинисты-материалисты и сами признали, что не все так просто в природе-то, вон волка санитаром леса объявили. А тогда? Истребить всех волков до последнего! Но волк-то он и есть волк: вот у него четыре лапы, вот зубы, вот хвост палкой, шерсть серая – ни с кем не спутаешь. И все до одного – вредные. А люди? С виду-то все одинаковые, а между тем одни «полезные», а другие «вредные». Поначалу-то все ясно-понятно было: помещики-капиталисты, банкиры, генералы – вот кто самые «вредные». Этих, вроде, повывели – за менее «вредных» принялись. За офицеров, просто дворян – которые беспоместные, за интеллигенцию «буржуазную», лавочников. А потом пошло-поехало: меньшевики-эсеры, анархисты-монархисты, троцкисты-уклонисты, кулаки-единоличники, саботажники-вредители, космополиты… Возьми того же Достоевского, «Преступление и наказание». Ты что, думаешь, у него Раскольников просто так Лизавету убивает?.. Не-ет! Ведь кто эта Лизавета была? Безгрешнейший человек, девица, то есть мужчины не знала, набожная, работящая – почти праведница. Это ведь таких, как она, Раскольников осчастливить-то хотел – на старухины-то деньги. И ее же и убил! Почему?.. Да потому что помешала она ему, благороднейшим планам его помешала! И этим убийством Достоевский потомков предостерегал: дескать, только начни убивать – не остановишься! Начнешь с «вредных» – кончишь «безвредными». Вот большевики и кончили «безвредными» – интеллигентами, крестьянами, священниками, монахами. А в итоге и до «полезных», для них самих – полезных, добрались – до тех, которые и у стенки «Да здравствует Сталин!» кричали. Потому что все они рано или поздно мешать им начинали. И остановиться в этих убийствах им трудно было, невозможно просто было остановиться: ведь коль кто привык  вокруг себя врагов подозревать, так он их и будет искать до скончания века. А врагов-то всегда найти можно. При желании-то.
– А Христос говорил, что врагов любить надо, – вдруг вставил в тон Булахову Андрей.
– Правильно! Но для них ведь полюбить врагов, значит, признать эту заповедь. А признать заповедь Христову, значит, признать и Самого Христа, Сына Божьего. А признать Сына Божьего, значит, и Самого Бога признать, все христианское учение признать. А они ведь до Его, Бога, отрицания додумались. А как можно возлюбить Того, Кого, по их разумению, нет? Не было у них любви к Богу – не смогли они и людей по-настоящему полюбить. И опять-таки, точь-в-точь как инквизиция, начали творение Его крушить – человека… Правильно Достоевский сказал, что если Бога нет, значит, все позволено.
 
Дядя Коля замолк, переводя дыхание. Было видно, что разговор дается ему тяжело. Однако минуту спустя он продолжил:
– Вот к нам в монастырь, придет, бывало, паломник – почему-то женщины в основном такие попадались – вроде бы верующий, вроде бы Бога любит, а присмотришься к нему, прислушаешься: все-то вокруг плохие, одни мы с тобой хорошие. Что людей плохих, – а вернее, забывших о том, что они хорошие, – много вокруг, с этим-то и я, пожалуй, соглашусь. Да только злорадствовать по этому поводу не надо, жалеть этих людей надо, любить их, молиться за них. Потому что сказано: осуждай не человека, осуждай его грех.
– Вот ты, дядь Коль, говоришь, жалеть. А жалость-то человека унижает, – возразил Андрей где-то вычитанной или услышанной фразой.

– Какого человека – который жалеет, или которого жалеют? – уточнил старик.
– Которого жалеют.
– Разве унижает? – снисходительно улыбнулся дядя Коля. – А вот ребенок ушибся там, или обидел его кто, он ведь бежит к родителям, чтоб они его пожалели?.. Бежит! И что же, по-твоему выходит, унижают они его, жалеючи-то?
Андрей не нашелся с ответом.

– Не унижают, Андрюша, – продолжал монах. – Спаситель наш как сказал? «Будьте как дети!». А это, по-моему, значит, что если дитя жалости ищет у того, кто его любит, то и взрослому искать ее не зазорно у любящих его. А ведь в любви да в жалости почитай каждый человек нуждается. Я вот на Рязанщине бывал, так там и слова-то эти – «любить» и «жалеть» – одно и то же означают. Помнишь, у Есенина: «Ты меня не любишь, не жалеешь»? Так что почитай любой человек когда-никогда, а в жалости нуждается. Он иной раз, может, и виду не подает, что плохо ему, хочет сильным казаться, а от жалости не отказался бы. Ну, может, прилюдно-то и отказался бы, а когда люди не видят, – нет. Откуда, думаешь, у уголовников такой культ матери?.. Уж я-то ихнего брата в тюрьме да в лагере насмотрелся! Ходит такой волк волком, ему человека зарезать, что нам с тобой высморкаться, не говоря уж о том, что избить или унизить как-нибудь. От наколок аж синий весь, а среди наколок – «Я помню ласки, я помню мать!». Или там – «Не забуду мать родную!». Откуда это у них – сентиментальность такая?.. Да потому что и им жалости хочется! А кто его, убийцу или там насильника пожалеет?.. Между собой у них законы тоже волчьи: «Издохни ты сегодня, а я – завтра!». Вот и нашли они для себя эту отдушину – мать. Он, может, ее уж двадцать лет не видел – и между отсидками к ней не выбирался; – она, может, из-за него-то все глаза выплакала – понимает ведь он, злодей, сколько ей горя принес, сколько у нее седых волос из-за его проделок лишних появилось, – а все равно – «мать»! Мать  – это святое, мать не трожь! Так они, уголовники, свою потребность в том, чтобы и их пожалели, выражают… Мне вот так вот кажется, Андрюша.

Дядя Коля на минуту замолк – переводил дыхание. Потом, так толком и не отдышавшись, заговорил снова:
– Это только уж самые отъявленные злодеи – те, которые сами никакого понятия о любви и жалости к другим не имеют, – и к себе жалости не терпят. Они, несчастные, думают, что любовь да жалость – это вроде как слабость какая-то. У таких, мне иной раз думается, и души-то никакой нет – у чикатил всяких. Хотя как поди нет?.. – старик вздохнул и, задумавшись, смолк на несколько секунд. Потом оторвал взгляд от земли и закончил. – Я тебе, Андрюша, так скажу: для любви и жалости, наоборот, великая-превеликая душевная сила нужна! Потому что любить да жалеть – особенно врагов своих – куда тяжелее, чем ненавидеть…
 
Булахов вновь замолчал. Молчал и Андрей, разминая папиросу.
– Знаю я, милок, почему ты водку пьешь, – вновь заговорил спустя минуту-другую монах. – Вот выпьешь ты, и все тебе вроде бы не таким уж и плохим кажется. Белый свет вроде как милее становится, верно?
 
– Вроде того, – неуверенно согласился Андрей.
– Так-так! – заверил его дядя Коля. – Оттого ты пьешь, что с самим собой не в ладу живешь. И с миром этим не в ладу. Не нравится тебе мир этот, вся жизнь наша?
– Не нравится, – решительно согласился Андрей. – Не так мы живем, не по-людски как-то.
– А я тебе вот что скажу. Не переделаешь ты этот мир, не под силу тебе это. А вот себя переделать – под силу. Переделай себя, сделай себя лучше, и мир лучше станет. Чуть-чуть, но станет. Потому что ты – часть этого мира. Вот и переделай эту часть так, как ты хочешь!
– Переделать? – неуверенно переспросил Андрей. – Как?
– А я тебе говорил, как. К Богу обратись. Человек, он без Бога не может. Он к Нему, сам того не замечая, стремится, душа его Бога всегда ищет. Парень ты добрый, такие Ему нужны. И Он таким нужен.
 
Булахов, покряхтывая, поднялся со скамейки.
– А водку не пей, не пей, пожалуйста!… Не будешь? – голос его звучал почти умоляюще.
– Посмотрим, – уклончиво буркнул Андрей.
Он сейчас и сам не знал, будет продолжать пить или нет.

                X

Через неделю после этого разговора дядя Коля заболел. Андрей, узнав об этом от Натальи, тут же отправился к соседу.

Булахов лежал на кровати, укрытый старым тулупом, лицо его раскраснелось, из груди время от времени вырывался тяжелый, какой-то булькающий кашель.

– Вот, Андрюша, и попил я после баньки кваску! – хрипло сказал он, когда Андрей присел к нему на кровать.
– Ничего, дядь Коль, поправишься, – успокаивающим тоном ответил Андрей, сам не уверенный, однако, в том, что сказал. – Наталья тебя живо своими травками на ноги поставит.
– Дай-то Бог, Андрюша, дай-то Бог! – закивал головой старик. – Самому умирать еще неохота. Да и нельзя мне умирать-то пока. Я, знаешь, когда умру?.. Когда в Березах храм начнут строить. У нас ведь, знаешь, раньше-то две церкви было. Одна – где сейчас пожарка стоит, знаешь? А вторая – где хозмаг старый, ну у автостанции который. Там ведь раньше и кладбище было. Новое-то, на горе которое, кладбище… его ведь только в начале тридцатых годов открыли. Знаешь, как его раньше называли? – Булахов вдруг заулыбался. – Колхоз Веревкина, во как!

– Почему? – удивился Андрей.
– А-а, это история занятная. Хотя как занятная? Не столько занятная, сколько грустная. Слушай! – монах слегка приподнялся и оперся спиной на подушку. – Это когда у нас в Березах церкви закрыли, то и кладбище тоже распорядились перенести – на гору, где оно сейчас располагается. Ну а народу это, конечно, не понравилось. Народ-то тогда еще верующий был, вот и не хотели люди родню на этом бугре хоронить. Веришь-нет, до чего доходило: по ночам покойников на старом кладбище закапывали! И умер в ту пору Веревкин… Иван, кажись, его звали. А был он как раз первым председателем первого в Березах колхоза – у нас ведь в селе, знаешь, три колхоза было, большое село-то. Вот и решила советская власть вроде как пример показать – похоронить его первым на новом кладбище. Ну и похоронила! Так с той поры как кто умер, про того стали, знаешь, как говорить?.. Записался, говорят, в колхоз Веревкина… И смех, и грех! – старик согнал с лица невольную улыбку.
– Ты б не говорил сейчас, дядь Коль, – забеспокоился Андрей, – поберег бы силы. Может, тебе это вредно сейчас, говорить-то?
– Не беспокойся, Андрюш, – монах ласково посмотрел на собеседника. – Мне, наоборот, полегче, когда говорю…
 
Помолчали.
– Эх, Андрей-Андрей, как хорошо мы жили тогда, единоличным-то хозяйством, до коллективизации! – мечтательно устремил взор в потолок дядя Коля. – Вот сейчас сказали бы мне, поживешь той жизнью три дня, а потом умрешь, и согласился бы я. Только б три денечка той жизнью пожить!
– Чем уж вам так хорошо-то было? – недоверчиво отозвался Зырянов. – Ни те тракторов, ни комбайнов.
– Да разве в тракторах и комбайнах дело? С ними-то, конечно, легче, кто спорит! Да только мы-то ведь на себя, а не на дядю работали. А своя ноша не в тягость, сам знаешь. Кто, Андрюша, не ленился, тот хорошо жил. Вот взять мою семью. Моего отца мать его, моя бабка, из Расеи под юбкой привезла.
– Как так? – не понял Андрей.
 – Да очень просто, под подолом. Бабка моя вдовая была, у нас даже прозвище здесь, в Березах, такое было – Вдовухины. Не слыхал?.. Нет?  Жили они в Расее, под Тамбовом где-то. Земли мало было: ее же там не по едокам, как у нас в Сибири, давали, а на мужиков. И вот стало моей бабке там совсем уж невмоготу. Продала она тогда последнюю овцу и поехала сюда, в Сибирь. А чтобы, значит, на билетах сэкономить, отца моего – ему тогда лет восемь было – решила зайцем провести. И вот как идет по вагону кондуктор – билеты проверять, она его под юбку-то и прячет. Так и доехал до самой Сибири.
– Дядь Коль, ты рассказывай, рассказывай, а я себе пока чаю заварю. Можно? – направился Андрей к кухонному столу.
 
– Конечно, можно, – старик слегка приподнялся с постели. – Заварка, знаешь, где?.. Там у меня еще, кажись, пряники есть – в шкафчике, сушки, вроде, оставались. Распоряжайся, пожалуйста… На чем это я остановился-то?.. А, приехали они, значит, сюда, в Сибирь, – продолжил дядя Коля. – Ну, пошли по деревням работу искать. А кроме отца у бабки еще дочка постарше была, той уже лет пятнадцать было, Акулиной звали… Ну, значит, пошли. Идут, работу спрашивают, а их никто не берет: никому работники не нужны, сами все управляются. Ну, видать, деньжата у них еще оставались, да и люди, надо полагать, помогали, словом, худо-бедно дошли они до наших Берез. И тут вот и нанялись мои бабка и тетка хлеб жать к кому-то. А надо тебе сказать, что жала моя бабка шибко быстро – что твой комбайн. Люди это увидели – как давай ее к себе звать! Наперебой прям. В общем, за жатву заработала она себе на избенку… Да, заработать-то заработала, а ведь еще эту избенку ставить где-то надо. Словом, пришлось ей за место под избу березовским старикам-старожилам четверть водки поднести. Тогда только отвели ей место под дом. Собрала она помощь – знаешь, как помощь раньше собирали? – и поставила себе домишко. Палисадник, отец, рассказывал, у них совсем крошечный был. Так вот отец мой как оградку обновляет, так ее ближе к дороге отодвигает, другой раз обновляет – опять отодвигает. И вот однажды взялся он опять ее городить, и опять, значит, отодвинул. И едет тут на телеге мужик какой-то. И говорит отцу: что это ты, дескать, Семен, оградку-то все ближе и ближе к дороге делаешь? Скоро, говорит, на телеге проехать нельзя будет. А отец-то ему и отвечает: а вы, говорит, ося у телег подрежьте, тогда и проедете. Во как сказал! Совсем своим себя в селе, значит, почувствовал, вроде, как и не пришлый он.
– А семья у вас, что ж, богатая была? – поинтересовался Андрей.

– Мы, сынок, зажиточными середняками считались. Перед тем как отца раскулачили, у нас коров голов двадцать было, лошадей штук, однако, двенадцать, ну там овцы, свиньи, а уж гусей, уток, курей – тех и не считали! Помню, мать начинает похлебку варить, так полный чугунок мяса натолкает – аж кулаками его туда приминала, а потом уж картошки – сколько войдет. Хорошо жили, чего Бога гневить.
– Так вас раскулачили, значит?
– Раскула-ачили! – протянул Булахов. – По третьей категории.
– Это как – по третьей?
– А это значит, просто отобрали все, из дому выгнали, но хоть, спасибо, не посадили и не сослали куда-нибудь.
– А за что? Батраков, что ли, держали?
– Работников-то? Да сроду мы их не держали – сами управлялись. Семья-то у нас большая была. Отец с матерью да нас сколько!.. Трое парней да девок четверо… Хотя вру, один год нанимали работника. В двадцать восьмом или в двадцать девятом. Вся семья у нас тот год в тифу лежала – только мать да сестра моя, Шурка, не слегли. А хлеб-то убирать надо было. Вот и наняли парня какого-то. Может, когда раскулачивали, и это припомнили? По-ихнему-то, лучше пусть урожай под снег уйдет, чем кого-то «эксплуатировать». А так, официально-то, нас за то раскулачили, что в колхоз не захотели идти. Тятя-то не против колхоза был, да мать уперлась – ни в какую!.. Вот и раскулачили. А ведь только жизнь вроде наладилась после переворота, только вроде вздохнули крестьяне.

– После какого переворота? После революции, что ли? – уточнил Андрей.
– Но, – подтвердил дядя Коля. – Я ведь совсем маленький был, когда Государя императора-то свергли, лет шесть мне тогда было, однако помню, как бабка моя, материна мать, его портрет осквернила, прости ее, Господи! У нее фотография царя на стенке висела, из газеты вырезанная, так вот когда дошла до нас весть, что его свергли, она подол задрала и – прости ее, Господи! – старик перекрестился, – этой вырезкой задницу-то и подтерла.
– Ну?! – не поверил Андрей.

– Сам видел! – загорячился дядя Коля. – Своими глазами!.. Ну, а потом, когда заварилась эта каша-то, гражданская-то война, когда взяли крестьянина в оборот, когда начали хлебушек-то подчистую выметать, вот тогда-то она царя и вспомнила. Шибко жалела о поступке своем. Сейчас-то, говорит, я бы царя из дерьма вытрясла бы. Во как!
– А от кого хуже доставалось – от белых или от красных? – поинтересовался Андрей.
– А и те, и другие хороши были. Побасенка даже была в те годы такая. Приходят в деревню солдаты, спрашивают мужика: ты белый или красный? Ну, он подумал, кожа у него вроде бы белая, он и говорит: белый. Они его и отметелили. Отлежался, приходят другие. Опять: ты белый или красный? Ну, его же научили уже, как отвечать не надо. Красный, говорит. Опять избили. Приходят третьи: ты белый или красный? Мужик подумал-подумал да и говорит: я не белый, я не красный, я в самый раз.

– В самый раз, говорит? – Андрей хохотнул. – Били, выходит? И белые, и красные?
– Хо! – посуровел монах. – Если б только били. Колчаковцы, как только в Березы вошли, первым делом у церкви виселицы поставили.
– Повесили кого-нибудь?
– У нас, слава Богу, нет. А вот в Зыковке, там повесили – одного или двоих.
– А красные?..
– А красные знаешь, как хлеб отбирали?.. Приводят мужика к себе – в штаб или куда там еще, не знаю. «Хлеб есть?» – «Нету». – «Ах, нету?!» Раздевают до исподнего, водой – из ведра, и – в амбар. Это зимой-то, в трескучий мороз! Часа через два заводят опять к начальству: «Хлеб есть?» – «Маленько есть!». – «Ну, давай показывай, где твое маленько». Да весь хлебушек-то и заберут, расписку там сунут какую-нибудь. А чем мужику потом детей кормить, распиской этой?.. Ниче, выжили все-таки кое-как.
 
– А что, дядь Коль, правду сейчас говорят, что кулаками-то самые работящие мужики были, а бедняками – лентяи? – поинтересовался Андрей.

– А то! – коротким кивком задрал голову Булахов. – Не знаю, как в Расее, а у нас в  Сибири так и было. Вот отец мне опять же рассказывал. Они когда с бабкой моей в Березы перебрались с-под Тамбова, тут и Силантьевы тоже прибыли. Знаешь Силантьевых?.. Они ведь родней вам приходятся, знаешь?.. Сашке-то Силантьеву, отца твоего соседу, кем же тот Силантьев-то приходится, Микита-то?.. Прадедом, наверно. Ну, не важно. Этот самый Микита Силантьев землю продал в Расее, и приехал сюда с мешком – ну, не с мешком, конечно, а с мешочком таким – золота, – старик развел ладони, показывая, с каким мешочком золота приехал в Березы предок Сашки Силантьева. – С монетами золотыми, в общем. И вот отец мне рассказывал. Идет этот Микита по улице с этим мешочком, пьяный. Увидел, значит, моего отца – а тому, может, лет тогда восемь было – увидел, значит, его, этим мешочком замахнулся и говорит: я, говорит, тебя, шшенок, щас золотом убью! Ну, отец испугался, да бегом домой. Прибежал домой, матери жалуется, ну а та, конечно, его успокоила… К чему я это говорю-то? Знаешь ведь ты Силантьевых-то, их ведь у нас в селе много. Кто-нибудь из них справно жил когда-нибудь?.. Нет?.. А ведь с тем самым Микитой четверо взрослых сыновей приехали. Земли вволю, золото с собой привезли – знай обживайся, работай. Так они это золото пропили-прогуляли, и как были нищетой, так нищетой и остались… Знаешь, как бедняки работали-то? Мы, бывало, едем в субботу вечером с пашни – в бане помыться, в церковь в воскресенье сходить, передохнуть маленько – а сосед наш, бедняк, стоит, на оградку навалился. «Здорово, Иван! Что, приехали уже с пашни?» – «А мы еще позавчера приехали: хлеба не хватило». Вишь как! Хлеба не хватило! Вместо того чтобы посадить сына на коня да сгонять его домой за хлебом, они всей семьей собираются – и с пашни! В четверг! Так будет такой мужик хорошо жить?.. Нет, не будет! Или вот были у нас в Березах такие Ветровы. У них шестеро парней было. Шестеро! Да сам седьмой. Думаешь, работали они? Как бы не так! Четвертую часть земли своей засеют просом, и все. Остальная земля бурьяном зарастает. Даже хлеба не сеяли!  Зато, как только снежок выпал, дорога подмерзла, они запрягают лошадь, а на санях у них короб такой – с кубометр, наверно, объемом. И едут в Федоровку, на скотобойню. Наберут там сбою – того, что добрые-то люди собакам выбрасывают, и едя-ат. Съели – опять лошадь запрягают, пое-ехали в Федоровку… Кто им мешал жить по-людски, работать как все, а?

– Так, дядь Коль, вот нам в школе говорили, в кино все время показывали: возьмет бедняк весной у кулака три мешка пшеницы на посев, а осенью надо шесть отдавать…
– Да хоть бы и шесть! Он ведь с трех-то посеянных мешков куда больше соберет: не сам-два же у него урожай-то! Да только не было у нас такого никогда, чтобы давать три мешка, а брать потом шесть. Да что говорить-то зря! Я вот помню, едут по улице телеги одна за другой – штук, может, сорок или еще больше. «Что такое?!» – «Погорельцы едут!.. На погорелье собирают!» А это значит, сгорела какая-то деревня, или там улица выгорела, вот погорельцы запрягают лошадей и едут по соседним деревням – на погорелье собирать. Едут они по улице, и из каждого двора им что-нибудь выносят: продукты там, вещи какие-нибудь, зерна мешок… И никакого «Госстраха» не надо было: люди пропасть не давали. И каждый крестьянин знал: не дай Бог, я погорю, и меня так же выручат, как я сегодня незнакомых людей выручил!
 
Дядя Коля вдруг резко прервал свой рассказ и сполз спиной с подушки.
– Что-то, Андрюш, устал я. Спать, вроде как, захотел… Ты иди домой-то, спасибо тебе! Что зашел-то.
Андрей, видя, что старик действительно собирается заснуть, одним глотком допил чай и поднялся с табуретки.
– Правда, поспи, дядь Коль, – сказал он. – Тебе сейчас спать – лучшее лекарство. А завтра с утра Наталья к тебе зайдет, опять травки какой-нибудь заварит, поесть принесет. А я, наверно, в обед загляну. Ну и вечером, конечно.
– Золото она у тебя, – монах смотрел на Андрея с утомленной, но ласковой улыбкой.
– Наталья-то? – смутился и растерялся тот от неожиданной похвалы в адрес жены, неловко согласился. – Ну да… ничего, вообще-то…
Дядя Коля протянул Андрею руку, и тот заключил его ладонь в свою широченную пятерню. И вдруг старик приподнялся и, слегка подавшись с кровати, приложился к ней сухими горячими губами.
   
Зырянов, ошеломленный и даже слегка испуганный столь неожиданным поступком монаха, дернул было руку на себя, но в то же мгновенье устыдился этого движения. Он вдруг почувствовал в горле почти забытый им с отроческих лет комок. Тот самый, что подкатывал в минуты отчаяния, когда обида и жалость к себе переполняли, казалось, все существо Андрея. Сейчас этот комок был вызван жалостью и благодарностью к старому соседу. Стыдливо пряча глаза, с которых готовы были сорваться слезы, Андрей прижался своей щекой к заросшей жесткими седыми волосами щеке монаха и прошептал в его ухо:
– Не болей, дядь Коль! Мы тебя любим.

– И я вас люблю, дорогие вы мои, – тоже шепотом ответил старик. Он похлопал Андрея по плечу. – Ну, иди, Андрюша, иди с Богом, сынок. Спать пора.
Андрей, так и не взглянув в глаза соседу, быстро вышел из дому и остановился на крылечке, приводя в покой мысли и чувства. «Все хорошо, – думал он, с удовольствием вдыхая свежий морозный воздух. – Все хорошо… Ну вот и ладно!»

                XI

Однако к утру дяде Коле стало хуже. Наталья, зашедшая к нему, когда Андрей уже ушел на работу, застала его в сильном жару. Едва взглянув в его ввалившиеся глаза и потрогав горящий, как в огне, лоб, она побежала через два дома к совхозному агроному, у которого был телефон – вызывать «скорую». Та приехала минут через двадцать, и пожилая фельдшер Ревекка Борисовна, осмотрев и прослушав больного, тут же велела ему собираться в больницу. Дядя Коля не перечил, поскольку и в самом деле чувствовал себя крайне плохо.
Проводив «скорую», Наталья бросилась к Андрею на работу.

– Андрей! – почти прокричала она, залетев в подсобку, где тот присел попить чаю. – Дядю Колю… – она перевела дух, – в больницу забрали!
– Ах, тудыт…  – едва не выругался Андрей. – И что говорят?
– Ревекка Борисовна шепнула, что на воспаление легких похоже.
Андрей отставил кружку с чаем, достал папиросу, закурил.
– И что теперь делать? – спросил.
– А я знаю?.. Ждать, наверно, – Наталья была растеряна не меньше его.
– Ну, может, лекарство какое надо… достать? Или купить?...
– Да ничего я не знаю! – развела руками Наталья. – Сказала: воспаление, и все!
Андрей поднялся с табуретки, отряхнул с брюк невидимую пыль, решительно сказал:
– Ладно, я к нему побегу, а ты иди домой, поесть ему что-нибудь собери, что ли…
К дяде Коле Андрея не пустили.

– Плохо ему шибко было, – только и сказала медсестра Люба Белова, дежурившая на посту. – Капельницу вот поставили – только-только уснул. Ты, Андрей, иди пока, а к вечеру приходи, глядишь, Геннадий Иванович пустит к нему.

Андрей, однако, на этом не успокоился, и, обойдя больницу с другой стороны, пошел вдоль стены, заглядывая в окна и выискивая взглядом дядю Колю. Увидел он соседа в четвертой от угла палате. Тот действительно спал, некрасиво открыв рот и тяжело дыша. По прозрачной трубочке стекала ему в вену прозрачная желтоватая жидкость.
 
«Ну, глядишь, и выходят!» – облегченно подумал Андрей и поспешил в сторону дома.
Отойдя с полкилометра, хватился было, что забыл спросить, что из продуктов лучше принести больному, но возвращаться не стал, понадеявшись на жену: «Сообразит что-нибудь поди».

А вскоре увидел и саму Наталью, спешащую ему навстречу с полным целлофановым пакетом. Махнул ей рукой: дескать, стой. Она послушно остановилась, поджидая его, а когда он приблизился метров на двадцать, нетерпеливо спросила:
– Ну как он? Что?
– Спит! – Андрей постарался сказать это как можно беспечней, однако сам в эту минуту спокоен не был: «Выздоровеет ли старик? Годы-то уже ведь не те!». – Вечером велели зайти.
Он поравнялся с Натальей и, подхватив ее под руку, сказал:
– Пошли домой. Вечером, правда, и сходим…
 Однако когда Андрей и Наталья пришли в больницу вечером, Люба строго сказала им:
– Так. Геннадий Иванович разрешил, но только на пять минут, слышите? Пять минут только! – и добавила совсем не строго, а по-бабьи жалостливо. – Плох он что-то совсем.
– Да мы только продукты ему занесем, глянем, и выйдем, – Наталья, показывая, подняла пакет со снедью.
– Ну, давайте. Только быстро!
Когда Андрей и Наталья вошли в палату, дядя Коля просто лежал, уставив глаза в потолок и по-прежнему тяжело дыша.
– А-а, пришли, голубки! – болезненно улыбнулся он. – А я вот, видите, совсем что-то расклеился!
– Да мы на минутку, дядь Коль, – засуетилась Наталья. – Вот поесть вам принесли: апельсины тут, бульон куриный, курочка отварная…
– Да что вы меня как малого дитятю потчуете-то? – смутился дядя Коля. – Мне и казенного хватит. Много ли мне, старику, надо?
Андрей взял стул, придвинул его к кровати, сел. Наталья осталась стоять.
– Ну как ты, дядь Коль? – спросил Андрей.
– Да нормально, – опять слабо улыбнулся больной. И вдруг добавил. – А вообще-то, хватит с меня, пожил.
– Э-э, дядь Коль, брось! – непритворно рассердился Андрей. – Живи дальше!
– Нет! – сказал, как отрезал монах. – Хватит, пожил. И потому, дорогой Андрюша, просьба у меня к тебе. Уважишь старика?
– Попробую.
– Исповедоваться хочу. Ну и причаститься, стало быть. Отец Глеб здесь, не знаешь?
– А где ж ему быть-то поди? – вмешалась молчавшая до сих пор Наталья. – У него же завтра заутреня.
– Ну вот и сходи за ним, Андрюша… Приведи, Христа ради!
– Так его сюда к тебе, глядишь, и не пустят, – засомневался Андрей. Засомневался еще и потому, что очень уж не хотелось ему идти сейчас через полсела к Гурьяновым, у которых останавливался, приезжая в Березы, отец Глеб.
– Пу-устют! – уверенно ответил Булахов. И тут же горько, как показалось Андрею, пошутил. – Последняя воля покойного.
– Ну… ты… дядь Коль! – рассердился Андрей. – Ты брось… такие вот… разговоры-то!
– Да шучу я, шучу, – успокоил его больной. – А за отцом Глебом все-таки сходи.
– Да схожу, схожу!
– Нет, ты вот прям сейчас и сходи! – настаивал старик.
– Прям сейчас и пойду, – сказал Андрей и, поднимаясь со стула, кивнул Наталье: мол, пошли.
– Дядь Коль, я завтра  к вам приду, – стала прощаться со стариком Наталья. – А вы пока поправляйтесь.
– А куда ж я, милая, денусь? – отозвался дядя Коля. – Конечно, поправлюсь. У нас с тобой еще дел – ого-го!
Он вдруг приподнялся с постели, хотя по всему было видно, что это стоило ему немалых усилий, и перекрестил Наталью:
– Помогай тебе Бог, дочка, во все твоих делах!

Наталья, жалостливо улыбнувшись ему, постояла еще мгновенье и пошла к двери, а дядя Коля вполголоса наказал все еще стоящему рядом с постелью Андрею:
– Обязательно сходи, приведи его! Слышишь, Андрей?
– Слышу, – неохотно отозвался Андрей.
 
Он постоял еще пару секунд, пожал горячую руку старика, вздохнул, предвидя трудности с приводом к нему отца Глеба, и быстро вышел из палаты.

Когда Андрей зашел в дом к Николаю Гурьянову, веселье там было в самом разгаре. Одна, пустая, бутылка стояла уже в ногах у хозяина, еще две, наполовину выпитая и еще нераспечатанная, на столе.

– Хо, Андрюшка! Заходи! – обрадовался Андрею Гурьянов, плотный, пышущий здоровьем мужик лет пятидесяти. – Выпей с нами!
– Да некогда мне, вообще-то, – ответил Андрей, сглотнув слюну: выпить он сейчас и вправду бы не отказался. – Я вот к батюшке.

Отец Глеб, в джинсах и расстегнутой почти до пояса клетчатой рубашке, уже заметно выпивший, воззрился на нежданного пришельца:
– И зачем это я тебе в такой неурочный час понадобился?
Ему явно не хотелось никуда идти, и хорошо бы было, думал он, если бы молодой мужик ограничился каким-нибудь вопросом или делом, которое можно было бы отложить. Однако дело приняло другой оборот.

– Тут вот чо, – нерешительно начал Андрей. – Дядя Коля Булахов заболел.
– Да? И что с ним? – поинтересовался священник.
– То ли воспаление легких, то ли еще чо, не знаю, – робко продолжил Андрей. – В больнице он. Исповедаться хочет. Срочно прям послал. Иди, говорит, приведи отца Глеба… Обязательно, говорит, приведи.
– Прямо сейчас, что ли, идти?
– Он говорит, сейчас.
– А время сколько? – отец Глеб посмотрел на часы, висевшие на стене. – Восьмой час?.. Не поздно ли, в больницу-то? Меня, глядишь, и не пустят туда сейчас.
– Конечно, не пустят, – поддакнул Гурьянов, очень не хотевший даже на некоторое время лишаться собутыльника.
 
– Как поди не пустят? – неуверенно сказал Андрей. – Исповедовать-то не пустят?
– Ну ладно, сейчас посмотрим, – протянул отец Глеб. – А ты сядь пока с нами, выпей. Радость у нас.
Андрей, поколебавшись, сел за стол:
– Чо за радость?
– Фундамент мы сегодня под храм заложили. Вот! – разулыбался отец Глеб. – Так что и выпить не грех.
А Гурьянов между тем уже налил полстакана, протянул Андрею:
– Давай, Андрюх!
Андрей, поколебавшись пару секунд, принял из рук хозяина стакан, выдохнул в сторону, выпил.
– Давай-давай, огурчиком ее! – Гурьянов уже протягивал гостю маринованный огурец.
Андрей взял, захрустел. А хозяин все не унимался:
– Давай, закусывай, закусывай! Сальца вот возьми, зна-атное сальцо, сам коптил… Хлеб вот бери.

Андрей, вспомнив, что, торопясь после работы к дяде Коле, не поужинал, поскольку и домой не заходил, взял и сала.
– Ну, давай, батюшка, и мы выпьем, – Гурьянов налил по полстакана себе, отцу Глебу  и опять Андрею. – Давай, Андрюх, вторую, а то не заусит.
– Так в больницу бы… – начал было Андрей, но Гурьянов перебил:
– Да успеете вы в больницу, успеете! Он чо, помирает там прям, что ли?
– Да помирать-то вроде не помирает, только с утра чо-то плохой был, – неуверенно сказал Андрей.
– Ну, давайте, давайте! – поднимая стакан, торопил хозяин.
Он и отец Глеб выпили одновременно. Андрей какое-то время с сомнением смотрел на свой стакан, но в конце концов выпил и он.

Через пять минут забота о дяде Коле отступила. По телу прошло приятное тепло, настроение улучшилось. Хорошо стало сидеть в приятной компании – выпивать, закусывать, слушать неторопливую беседу хозяина и священника. И никуда не торопиться. «Спит сейчас поди дядя Коля-то, – думал он. – То ли, правда, лучше с утра к нему попа привести?.. Да и в больницу уже, глядишь, не пустят – к больному-то да вечером».

Отец Глеб, словно читая его мысли, вдруг прервал разговор с Гурьяновым и обратился к Андрею:
– Знаешь что, Андрей? Давай сегодня никуда не пойдем, а завтра, прям с утра, чуть свет, и зайдем к твоему дяде Коле. Прям перед заутреней.

И Андрей согласился. Знал бы он, как будет корить себя потом за это согласие!..
Утром он чуть свет зашел к Гурьяновым. Отец Глеб уже встал, но еще и  не думал одеваться. Сидел, с опухшим лицом, на кухне в трусах и футболке, на столе перед ним стоял наполовину полный стакан водки.

– Идем-идем! – сказал он Андрею, когда тот вошел, выпил, морщась, водку и тут же пошел в спальню облачаться. Вышел через несколько минут, с дароносицей. Андрей потянулся было за ней, чтобы помочь донести, однако священник, улыбаясь, отвел его руку:
– Вот когда хотя бы дьяконом станешь, тогда и будешь к святыне прикасаться. А пока нельзя.

В больнице на посту дежурила уже не Люба Белова, а Вера Сыщикова, такая же молодая женщина. Увидев входящих в фойе Андрея и отца Глеба, она поняла, к кому они пришли, и жалостливо склонив голову набок, сказала:
– Опоздали вы.
– Куда опоздали? – не понял Андрей, намереваясь пройти прямо в палату к дяде Коле.
– К больному опоздали, – Вера встала. – Умер он, Андрей.
– Как умер?! – Андрей остановился. – Ты чего говоришь?
В голове его никак не укладывалось, что слово «умер» может относиться к дяде Коле.
– Ночью, – тихо сказала сестра.

Андрей, осознав наконец весь скорбный смысл этого короткого слова, обхватил голову руками и почувствовал, как подступили к его глазам слезы.
– Как же так?.. Как так могло случиться?.. Как?! – повторял он, раскачиваясь из стороны в сторону и по-прежнему не отнимая ладоней от лица.

– Так, – просто сказала Вера. – Мы ему и уколы кололи, и кислород давали… Не помогло.
Андрей сел на кушетку. А отец Глеб между тем, буркнув что-то вроде «Еще увидимся», быстро удалился.
Вера открыла ящик своего стола и достала книгу.
– Вот, – сказала она. – Он тебе просил передать.

И, как показалось Андрею, с легкой укоризной добавила, подходя к нему и отдавая книгу:
– А вообще-то он тебя ждал. Все спрашивал, когда придешь… Не дождался…
И тут Андрей заплакал. Он сидел, низко-низко, как провинившийся ребенок, наклонив голову, и, не стыдясь медсестры, плакал, всхлипывая и подрагивая плечами. В голове его прозвучали слова, сказанные дядей Колей меньше двух суток назад: «Я, знаешь, когда умру?.. Когда в Березах храм начнут строить». «Вот и начали храм строить, – горько думал Андрей. – И я вчера этот фундамент обмывал».

Плакал Андрей минут пятнадцать. Наконец, немного успокоившись, встал и, не поднимая на Веру глаз, глухо спросил:
– Где он сейчас?
– В морге, – просто ответила та.
– Когда его забрать можно будет?
– Да, думаю, после обеда уже…

После обеда Андрея пустили в морг. Дядя Коля лежал на столе, укрытый с головой белой простыней, с расставленными в разные стороны бело-синими ступнями. Санитар открыл лицо, деликатно отошел на несколько метров. Андрей приблизился.

Монах лежал с умиротворенным выражением на белом, как известь, лице, оттенявшем синие губы. Андрей наклонился и поцеловал его в холодный лоб. Потом достал из кармана плотницкий метр, тщательно измерил рост покойника и тут же вышел.
Он сам выстрогал доски для гроба, сам сколотил его, сам выложил дно свежей стружкой. Сам же отвез его на выпрошенной в совхозе машине к моргу, где опять-таки сам обмыл покойника и одел в чистую, приготовленную Натальей, одежду. Захватив двух знакомых мужиков, привез гроб с дядей Колей домой.
 
Всю ночь покойный провел дома. Наталья и несколько березовских старух по очереди читали над ним Псалтырь, а Андрей то сидел рядом, то выходил покурить. А наутро, когда Наталья собралась в магазин за продуктами для поминального обеда, коротко сказал:
– Водки не бери.
– Так люди же… – начала было Наталья.
– Не бери, я сказал.
– Как скажешь, – наклонила голову жена…

На погребение, как водится, собрались в числе прочих и некоторые березовские пьяницы, предвкушавшие дармовые поминальные обед и выпивку. Суетились, стараясь угодить Андрею, бывшему, по сути, распорядителем похорон – так что ему только и оставалось, что командовать ими. Однако, вопреки их ожиданиям, после того, как засыпали и подравняли могилу, водки им никто не предложил. Самый бесцеремонный из них, Володька Смирнов, улучив момент, подошел к Андрею и прямо сказал:

– Андрей, помянуть бы надо покойника-то.
– Он монах был, его киселем поминать надо, – сухо ответил Андрей, достал из кармана деньги и, отсчитав, вручил Володьке. – Вот, держи по полсотни на брата.
– Не по-русски это как-то, – скривив улыбку, сказал Володька.
– Как раз по-русски, – жестко отрезал Андрей. – Сроду на Руси покойников водкой не поминали.
– И ты что ли водкой не помянешь? – в Володькином голосе прозвучали скептические нотки.
– И я не буду, и никто не будет, – Андрей сурово посмотрел прямо в глаза собеседнику. – Чтоб дядя Коля в гробу перевернулся?.. Не будет этого!
Володька отошел к кучке собутыльников и что-то в полголоса сказал. Все они одновременно посмотрели на Андрея, перекинулись несколькими фразами, после чего Володька вызывающе громко, чтобы слышали все, кто присутствовал на похоронах, сказал:
– Андрей, мы на поминки не пойдем.
– Не больно-то и надо, – пробурчал Андрей и принялся собирать лопаты….

                XII

Только после поминок, когда все уже разошлись, Андрей взял в руки книгу, переданную ему от дяди Коли. Это было Евангелие. Андрей, ни слова не говоря, пошел с ней в сарай, где у него была оборудована столярная и слесарная мастерская.

Наталья проснулась среди ночи. В сарае горел свет. Она приоткрыла дверь и увидела читающего Андрея. Заметив жену, он смутился, захлопнул книгу и прикрыл ее широкой ладонью. В глазах его блестели слезы. Наталья сделала рукой успокаивающий жест: «Читай, читай!», тихонько прикрыла дверь и поспешила в дом…

Наутро Андрей пошел в контору и выпросил у директора совхоза недельный отпуск. Трое суток подряд почти не выходил он из своего сарая – даже ночевал там, на топчане, на котором любил иногда отдохнуть во время перерывов в работе. Впрочем, он мало спал в эти дни: или читал Евангелие, или просто сидел, опершись высоким лбом на крепкие мужицкие руки и о чем-то размышляя. И почти не ел, хотя и бросил, как отрезал, курить.
Тактичная Наталья все эти дни не беспокоила мужа: она понимала, что в душе его творится что-то великое, от чего, может быть, зависит вся его, да и ее тоже, дальнейшая судьба.
Из добровольного затвора Андрей вышел на четвертый день, под вечер. Вышел улыбающимся и просветленным.

– Я все понял, Натальюшка, – сказал он жене. – Кажется, понял… Нет, наверно, не все, но многое…Не мог простой человек, смертный человек, такое придумать. Он и вправду Сын Божий… И Он – есть!.. Ведь понимаешь, как Он в человека-то поверил! Ему дьявол говорит: преврати камни в хлебы, и все в Тебя поверят, все за Тобой пойдут! А Он, вишь, что ответил: не хлебом единым жить будет человек. Выходит, Он верит, что не скоты мы, которым лишь бы брюхо набить, что душа-то для человека поважнее тела будет…
С тех пор Андрей стал одним из наиболее ревностных прихожан городской церкви, принципиально не посещая богослужения отца Глеба в березовском кинотеатре. Более того, начал петь в церковном хоре: неожиданно – как для него самого, так и для окружающих – у него обнаружились тонкий музыкальный слух и красивый бархатистый голос. А года через два церковное начальство, заметив усердие  степенного мирянина, направило его в духовное училище.
 
Учение давалось Андрею тяжело, особенно древнегреческий, латинский и немецкий языки. С детства привыкший лишь к физическому труду, живший всю свою сознательную жизнь не столько логическими рассуждениями, сколько инстинктивной мужицкой смекалкой, он никак не мог привыкнуть мыслить не какими-то конкретными, а абстрактными категориями. И только врожденная крестьянская усидчивость и глубокая, не знающая никаких сомнений вера в Бога, помогли ему окончить двухлетнее духовное училище. К тому времени отца Глеба перевели в другой приход, а в Березах достроили небольшой деревянный храм. И было вполне естественным, что именно сюда был направлен служить иерей Андрей Зырянов.

Вернувшись в Березы в сане священника, отец Андрей сразу же заметил, как изменилось к нему отношение со стороны земляков. Старушки выказывали новоиспеченному священнику неподдельное почтение, что поначалу очень смущало того. Первое время он сильно краснел, когда, например, дряхлая соседка, отстегавшая его лет тридцать назад за какой-то проступок крапивой, ловила после благословения его руку, чтобы поцеловать ее. Молодежь смотрела на него равнодушно или с долей некоего любопытства, зато ровесники, бывшие товарищи по детским играм и проказам, друзья юности, в большинстве своем – с плохо скрываемой насмешкой, неприязнью, а то и с каким-то непонятным ему озлоблением. Вот, дескать, Андрюшка-то Зырянов, был такой же, как все мы – в детстве по чужим садам-огородам лазил, из рогатки стрелял, дрался, в совхозной бане за бабами подсматривал, в юности анекдоты непристойные слушал и сам рассказывал, выпить был не прочь, – а сейчас, смотри-ка, святым стал. Более того, некоторые мужики, будучи в крепком подпитии, высказывали все это отцу Андрею прямо в глаза – высказывали зло, яростно, сопровождая свои слова отборной руганью. Священник же в таких случаях лишь беззащитно улыбался и отвечал на брань увещеваниями, что, к удивлению свидетелей таких сцен, действовало на буянов отрезвляюще: они вдруг сбавляли тон, выкрикивали ругательства все реже и реже, и, наконец, процедив сквозь зубы презрительное: «У-у, святой!», замолкали. Постепенно среди неверующей части сельчан за ним так и закрепилось это, иронично звучащее из их уст, прозвище – Святой. Отец Андрей знал об этом, но не сердился на земляков, хотя, конечно же, святым себя не считал…

Через несколько месяцев после рукоположения дом отца Андрея посетила уже и вовсе нечаянная радость: Наталья, на девятом году брака, забеременела. Муж, узнав об этом, на радостях подхватил ее на руки и, вопреки своему, казалось бы, солидному положению, закружился с ней по комнате в каком-то подобии вальса.      
Ходила и рожала Наталья тяжело, поистине в муках: сын появился на свет слабеньким, да и то при помощи кесарева сечения. Понятно, что родители любили своего столь долгожданного, буквально вымоленного у Бога, Мишеньку, как говорится, без памяти. И любили все больше и больше по мере того, как он подрастал, хотя, казалось, и любить-то было уж больше некуда.
 
Рос Миша тихим молчаливым мальчиком, не любившим шумные озорные игры и забавы. И чем старше он становился, тем больше сторонился сверстников. Во многом это было связано с их к нему отношением. Они, хотя и были в подавляющем большинстве своем крещены  и носили крестики, принадлежали чаще всего к семьям, не отличавшимся не то что набожностью, но и просто подлинной верой в Бога. И ношение крестиков, и нерегулярные, почти случайные посещения храма были в таких семьях лишь своеобразной данью моде. Поэтому как родители, так и дети относились к священнику без должного почтения, не говоря уже об его отпрыске. Сначала ребятишки называли Мишу просто поповым сыном, а потом за ним прочно закрепилось прозвище Монах. Закрепилось с легкой руки его родного дядьки Алексея. Тот, любивший племянника едва ли не больше родных детей, часто в шутку говорил отцу Андрею, глядя на задумчивого, с ясными, голубыми, как у матери, глазами, Мишу:

– Ой, Андрюха, попомнишь мои слова: не дождешься ты от своего Мишки внуков. Будет он у тебя монахом. Смотри, он и сейчас-то уже как монашек маленький живет.

И действительно, чем сильнее отдалялся Миша от ровесников, тем ближе, – конечно же, благодаря родителям, – становился он к Богу. Уже к пяти годам он на слух выучил «Отче наш», «Богородица Дево, радуйся», «Царю Небесный», Символ веры, а немного погодя полюбил, уединившись, подолгу повторять про себя эти молитвы. И даже, бывало, на людях, забывшись,  вдруг отрешенно замирал, и губы его начинали шептать чуть слышно: «Отче наш! Иже еси на небесех…». Богомольные старушки, глядя на скромного, вежливого и приветливого мальчика, частенько говаривали: «Вот заступник-то наш перед Богом растет, вот молитвенник-то!». И щедро одаривали его конфетами и печеньем, которыми он непременно норовил поделиться с родителями и другими детьми.

Пожалуй, единственным Мишиным другом стал его двоюродный брат Павел, сын Алексея Зырянова. Будучи старше тремя годами, он относился к Мише со смесью покровительства и снисхождения, за которыми, однако, нетрудно было разглядеть искреннюю любовь и привязанность. Не проходило и дня, чтобы братья не проводили вместе нескольких часов, в течение которых никто не смел назвать Мишу Монахом, не отведав тут же, – несмотря на протесты и увещевания самого обиженного – крепких Пашкиных кулаков.
   
В тот злополучный субботний день восьмилетний Миша долго возился в палисаднике перед домом, сначала прокладывая вдоль завалинки, под густыми кустами черноплодной рябины, дорогу для своего игрушечного самосвала, а потом перевозя в его кузове  землю. Ближе к вечеру пришел Павел и позвал его на рыбалку. Ребятишки отпросились у матушки Натальи, запаслись двумя ломтями ржаного хлеба с солью и ушли.

Речка, на которую отправились дети, была, как говорится, воробью по колено, поэтому Наталья, ревниво относившаяся ко всему, что касалось здоровья и благополучия сына, отпускала его туда без какой-либо опаски. Тем более с Павлом. Знала бы она тогда, чем кончится эта рыбалка!..

Уже темнело, когда родители, закончив дела по хозяйству, хватились, что Миши до сих пор нет дома. Отец Андрей, выждав еще какое-то время и проворчав: «Ох, и задам же я ему сейчас!», отправился к брату. Он посчитал, что сын прямо с реки зашел в гости к дядьке.
Подходя к дому Алексея, отец Андрей еще издали увидел стайку ребятишек, с криками гонявшихся друг за другом. Среди них он как будто разглядел и белесую головку сына. Уже подбирая про себя слова, которыми он собирался сейчас же отчитать того, священник подошел ближе и понял, что принял за Мишу чужого мальчика.

– Паша! – окликнул он племянника, не доходя метров двадцати до детей. – А Миша где, не у вас?
– А он на речке остался, – на какую-то секунду отвлекся от игры племянник и, тут же забыв про дядьку, вновь пустился догонять кого-то.

– Постой-постой! Как на речке? – отца Андрея охватило легкое беспокойство.   
Павел вновь прекратил игру. На лице его читалось явное недовольство тем, что его отрывают от забавы.

– Ну так, на речке, – повторил он. – Я домой пошел, а он сказал, что еще немного порыбачит.
– Да как же ты мог там его одного?!.. – начал было отец Андрей, но не договорил – махнул рукой, развернулся и пошел обратно, надеясь, что к его возвращению сын уже тоже будет дома.   
Миши, однако, дома не оказалось, и священник, забеспокоившийся уже не на шутку, отправился к реке, до которой было около двух километров.

Когда отец Андрей подошел к тому месту, где обычно купались и рыбачили местные ребятишки, уже стемнело. Он долго звал Мишу, время от времени замолкая и прислушиваясь в надежде уловить отклик, ходил, всматриваясь в темноту, вдоль берега, но все его усилия были тщетны. Миша пропал, и отцу Андрею ничего не оставалось делать, кроме как вернуться в село и поднять на его поиски людей…
 
Мишу – вернее то, что еще вчера было Мишей – нашли рано утром. Нашли, как и предполагали, в реке, но намного выше того места, где они накануне рыбачили с Павлом. И все его тщедушное тельце – покрытое ранами, ссадинами и синяками – говорило о том, что он не утонул, а оказался в воде уже убитым или находясь при смерти.
 
Отец Андрей, еще не добегая до того места, откуда доносилось протяжное «Нашли-и!», услышал оттуда же какой-то рев – как будто ревел смертельно раненый зверь. Вслушиваясь в этот страшный, то прерывающийся, то вновь возникающий, звук и непроизвольно пытаясь понять, кто его издает, он вдруг почувствовал, как некое подобие судороги на мгновение свело кожу на его голове, а по спине пробежала легкая дрожь.

Предчувствуя непоправимое и едва шагая на слабеющих от этого предчувствия ногах, отец Андрей медленно приблизился к десятку-другому односельчан, столпившихся на пологом песчаном берегу. Мужики, завидев его, молча и потупив взоры, расступились. В центре толпы, прижимая к груди труп племянника, сидел Алексей Зырянов. Время от времени этот здоровый сорокапятилетний мужик высоко задирал нечесаную кучерявую голову – так, что выступали на шее жилы и плохо выбритый кадык, – и принимался выть. Провыв несколько секунд, он вдруг резко ронял голову на грудь и, скрипя зубами и качаясь, как пьяный, вперед и назад, вполголоса грозил кому-то: «Убью, с-суку!». И столько страдания и бессильной ненависти было в этих словах, что никто из окружавших Алексея людей не смел ни успокаивать его, ни выражать ему хоть какое-то сочувствие.
 
Алексей очень любил детей. У него самого их было уже пятеро, и, кроме того, он с нетерпением ждал сейчас внука, которого вот-вот должна была подарить ему старшая дочь. К тому же Алексей прекрасно помнил, как страдали без ребенка Андрей и Наталья Зыряновы, как заслуживали они его у Бога, как ждали, как берегли и лелеяли! И вот теперь их долгожданный, ненаглядный Мишенька лежал бездыханным в его объятиях. Светловолосая детская головка, нежно поддерживаемая дядькиной пятерней, безжизненно запрокидывалась на спину, а неестественно подвернутая правая рука болталась  в такт покачиваниям Алексея и загребала посиневшими пальцами холодный сероватый песок.
 
Отец Андрей прошел по живому коридору, образованному односельчанами, и опустился перед мертвым сыном на колени. Медленно, словно боясь обжечься, протянул руку, слегка коснулся холодного Мишиного лба и тут же отдернул ее. Потом вдруг прижал ладони к своим щекам, а пальцами – так сильно, что они побелели, – принялся давить на виски.

Мужики молчали. Большинство из них сами были отцами, а кое-кто успел уже похоронить сына или дочь, и потому они вполне понимали, каково сейчас было сельскому священнику. И все же сквозь застилавшие глаза слезы отец Андрей заметил, что некоторые из них посматривали на него не только с сочувствием, но и с каким-то нездоровым любопытством. Он как будто читал в их взглядах немой вопрос: «Вот ты всегда твердишь нам о терпении, о любви, о том, что на все воля Божья, а как ты теперь запоешь?»…

Наталья, всю ночь простоявшая на коленях перед иконой Богоматери, уже по одному виду бледного и дрожащего словно в ознобе отца Андрея, по первой его фразе «Бог дал – Бог взял…» поняла, что сына уже нет в живых. И запричитала, заголосила – как испокон века причитали и голосили на Руси бабы по дорогим их сердцу покойникам:
– И-и-ы, да род-нень-кий ты мо-ой!.. Да не вымо-ли-ла я тебя-а у Заступницы у нашей у Бо-го-ро-ди-цы-ы-ы! Да закрыли-ся-а твои ясныи-и гла-зынь-ки-и-и!.. О-ох! Да за-чем же я тебя на эту речку-то отпус-ти-ла-а-а!..И-и-и-ы-ы!..

Она повалилась на заправленную кровать и, зарывшись лицом в белое накрахмаленное покрывало, продолжала кричать что-то невнятное, неразборчивое. А отец Андрей, встав возле нее на колени, лишь молча гладил ее трясущейся рукой по голове…

Весть о гибели сына священника разнеслась по селу в мгновение ока, и не прошло и часа после возвращения отца Андрея с речки, как к его дому потянулись прихожане. Они любили и уважали своего пастыря – любили и уважали не только за сан, но и за простоту, скромность, за то, что любил и уважал их он сам. И сейчас многие из них пришли, чтобы разделить с ним его горе. Впрочем, его горе было и их горем: ведь и сами они лишились того, кого искренне считали своим заступником перед Богом.
   
Непонятно, каким образом, но о случившемся в Березах узнал и благочинный, и уже в восьмом часу утра его машина остановилась у дома отца Андрея. Верующие, толпившиеся во дворе, поспешили под его благословение, но он, торопливо крестя их и почти не давая для поцелуев руки, быстро прошел в дом, где молча обнял и облобызал сначала отца Андрея, а потом – поникшую и рыдающую, ни на что не реагирующую Наталью.

Было воскресенье, через час должна была начаться литургия, и благочинный предложил отслужить ее вместо отца Андрея. Однако тот, услышав такое предложение, недоуменно воззрился на начальника: ему и в голову не приходило, что кто-то другой может стоять – пусть даже в столь тяжелый, столь горький для него день – на его месте в храме. Ведь это его приход, его паства, и он видит, как тяжело переживают вместе с ним братья и сестры страшную потерю! Нет, он должен быть вместе с ними, и только он должен служить сегодня в храме!
И отец Андрей вышел на крылечко, перед которым толпились люди, улыбнулся – невесело, виновато, словно извиняясь за то великое горе, что собрало их здесь, и сказал негромко и просто:
– Ну что ж, православные, пора в храм.
И первым пошел со двора, увлекая за собой нестройную, всхлипывающую толпу…

                XIII

Гибель Миши вызвала в селе множество догадок и слухов. Поговаривали даже о ритуальном характере убийства: дескать, не обошлось здесь без сатанистов, специально выбравших в качестве жертвы сына священнослужителя. Однако, когда вскрытие показало, что не побои и порезы стали причиной его смерти, что ребенок был все-таки утоплен, слухи эти немного поутихли. Впрочем, родители не очень-то вникали в подробности смерти сына: они казались им не столь уж и важными на фоне самого главного факта – самой его смерти. И лишь Алексей Зырянов, по-прежнему грозивший неведомому убийце самыми страшными карами, с каким-то болезненным любопытством интересовался деталями трагедии.

Наталья, проревевшая в голос первые несколько часов после получения страшного известия, потом внешне выглядела спокойной. Она не закричала даже  тогда, когда маленького покойника доставили домой. Всю ночь просидела она, навалившись грудью на край гроба, не отрывая глаз от сына и поглаживая его. И лишь изредка – нет, не плакала, не причитала, не голосила, – а как-то скулила, склонив набок наглухо повязанную черным платком голову.
Зато на кладбище, когда мужики начали приколачивать крышку гроба, Наталья, словно обезумев, рванулась вдруг к ним и попыталась отобрать молоток. Отец Андрей, стараясь не причинить ей физической боли, крепко обхватил жену со спины и прижал ее руки к груди.
– Не надо, Натальюшка, не надо, родная, – зашептал он ей на ухо. – Ничем уж не поможешь, видно, так Богу угодно.

– Богу?! – вдруг громко и яростно переспросила Наталья, прекратив вырываться из объятий мужа и как-то сразу, резко обмякнув. – А есть ли Он, Бог-то?
Отец Андрей на мгновение растерялся.  Как,  женщина, во многом благодаря которой он уверовал в Бога, благодаря которой он, собственно, и стал служить Ему, усомнилась?! Уж не ослышался ли он?! А может быть, она просто повредилась рассудком?! Отец Андрей резко повернул жену лицом к себе и внимательно посмотрел ей в глаза. Нет, взгляд ее не был безумным. Но столько горя было в этих голубых, так любимых им глазах, столько смертной тоски, что отец Андрей, хотевший уж было отчитать жену, не сказал ни слова. Он лишь крепко прижал ее голову к своей груди. «Слаб человек, слаб!» – мысленно повторял он, ласково поглаживая Наталью по голове и по плечам и уже прощая ей эту человеческую слабость…

Гнетущая тишина поселилась в доме Зыряновых после похорон Миши. Но если отец Андрей хоть ненадолго забывал о своей потере во время богослужений или в хлопотах по восстановлению храма, то Наталья, по большей части пребывавшая дома, страдала, казалось, даже во сне. Супруги теперь почти не разговаривали друг с другом. Правда, время от времени отец Андрей, пытаясь хоть как-то отвлечь жену от мрачных мыслей и горьких переживаний, начинал, как прежде, делиться с ней своими заботами или наблюдениями, советоваться по поводу домашних дел, однако она либо слушала молча, либо отвечала коротко и односложно. А то и вовсе замолкала, погрузившись в свои думы. Она словно перестала замечать мужа после смерти сына. И лишь однажды, застав мужа в коровнике, когда он беззвучно плакал, обхватив черенок вил руками и опершись на них лбом, Наталья примяла ладонью копну его густых волос и сказала:
– Совсем ты у меня седой стал, батюшка.

А между тем следствие по делу об убийстве Миши, с самого начала отнесенное местными сыщиками к разряду «висячих», к осени практически заглохло: неведомый мучитель не оставил на месте преступления никаких следов. И ни приезд следователя областной прокуратуры, ни постоянные письменные жалобы Алексея Зырянова на нерасторопность следствия не помогли внести в него какую-либо ясность.

В сентябре отец Андрей возобновил занятия в воскресной школе – одно из любимых своих занятий. Ему нравилось в простой, доступной форме нести людям Слово Божье: пересказывая и комментируя перед слушателями воскресной школы библейские сюжеты или просто неторопливо беседуя с кем-либо из прихожан, отец Андрей чувствовал себя настоящим проповедником.
 
Как уже было сказано, молодежь относилась к березовскому священнику равнодушно или с любопытством. К счастью, любопытство это очень часто оказывалось не праздным: многие парни и девчата, лишенные, в отличие от их родителей, даже ложных идеалов, инстинктивно искали их, стремясь вытеснить ту пустоту, что заполняла по мере взросления их души. Именно этой жаждой идеала объяснял отец Андрей тот факт, что верующих среди молодежи было намного больше, чем среди людей среднего возраста, чье становление пришлось на годы расцвета богоборческого режима. И он не удивился, увидев на первом в наступившем учебном году занятии в воскресной школе несколько новых молодых лиц. Приятное удивление священника вызвало другое: то, что среди прочих здесь оказался Володька Михеев.
Отец Андрей знал, что последние четыре года Володька провел в колонии, где, как рассказывали, ему пришлось несладко. Но, судя по всему, заключение подействовало на него благотворно. Во всяком случае, вернувшись в Березы, вел он себя тихо, в воровстве замечен не был и даже устроился грузчиком в местный райпотребсоюз. Жил же, как и до отсидки, с матерью в старенькой избе-пятистенке, которую, однако, собственными руками привел в более или менее пристойный вид.
 
Увидев Володьку в воскресной школе, отец Андрей невольно вспомнил слова Христа о том, что не здоровые имеют нужду во враче, но больные, и испытал поначалу тихую радость. Но с первой же минуты урока священник почувствовал: что-то мешает ему говорить. Он долго не мог понять, что именно, пока не поймал на себе пристальный взгляд. И взгляд этот принадлежал Володьке, присутствию которого он только что порадовался. Отцу Андрею показалось, что тот ждет каких-то уточнений, и он, прервавшись, спросил: «Вам что-то непонятно?». Однако Михеев отрицательно мотнул головой, продолжая тем не менее внимательно смотреть прямо в глаза священнику.

С тех самых пор, как уверовал в Бога, отец Андрей стал понимать фразу «смотреть людям в глаза с чистой совестью» слишком буквально. А поскольку совесть его была действительно чиста, то и смутить его взором было невозможно. Но сейчас он почему-то почувствовал себя неуютно: была в Володькином взгляде какая-то едва уловимая насмешка, даже издевка… 
В следующий раз отец Андрей увидел Володьку в храме, на воскресной литургии. И опять тот смотрел на него тем же странным насмешливым взглядом. И опять иерей почувствовал неловкость, и чувствовал ее на протяжении всей службы. Он даже несколько раз сбился, произнося заученные наизусть священные тексты. И даже проповедь, столь им любимая, в тот день ему не удалась.

Володька не пропускал ни одного занятия в воскресной школе, хотя и не проявлял на них никакой активности. Но взгляд, которым смотрел он на священника, оставался прежним – насмешливо-загадочным. И как ни старался отец Андрей не обращать внимания на этот взгляд, как ни пытался забыть о нем, все равно почти физически ощущал его и потому непривычно для себя и других сутулился и ежился, становясь как будто меньше ростом.
Отец Андрей чувствовал, что странное поведение Михеева имеет под собой какую-то причину, но не мог, как ни силился, понять, какую именно. Чувствовал он и то, что рано или поздно эта нелепая ситуация должна разрешиться. И настал день, когда она действительно разрешилась. Причем разрешилась, как он и предполагал, каким-то диким и очень неприятным для него образом…

К исповеди Володька Михеев пошел последним, когда другие прихожане, получившие отпущение грехов, уже ожидали причастия. Отец Андрей при его приближении замер в тревожном ожидании: «Что будет?!», однако продолжал сохранять видимость спокойствия и солидности.
Начал Володька неожиданно. Вместо того чтобы рассказывать о своих нераскаянных грехах, он вдруг спросил у отца Андрея:

– Батюшка, помните, вы однажды на записку с вопросом отвечали?
Отец Андрей, практиковавший на занятиях в воскресной школе ответы на вопросы, поданные слушателями в записках, попросил уточнить:

– Какую именно, с каким вопросом?
– А о том, известны ли вам случаи разглашения священниками тайны исповеди, –  напомнил Володька.
Отец Андрей помнил такую записку, помнил и свой отрицательный ответ на нее, и потому кивнул утвердительно.

– Так вот, эту записку написал я, – продолжал Михеев.
– Ну  и что? – священник был совершенно сбит с толку столь необычным началом исповеди.
– А если я вам сейчас открою ужа-асную тайну, – Володькино лицо исказила нарочито-угрюмая гримаса, – вы ее никому не расскажите?
«Издевается он надо мной, что ли?» – подумал отец Андрей, а вслух, невольно принимая предложенные Михеевым правила игры, ответил:
– Конечно, нет!

Володька криво улыбнулся и в течение нескольких секунд разглядывал священника испытывающим взглядом. А потом вдруг спросил откровенно вызывающим тоном, перейдя на «ты»:
– Значит, не заложишь… – он на мгновение смолк и совсем уже по-хамски закончил, – поп?
Смертная тоска овладела вдруг отцом Андреем. Он видел, что юнец, годящийся ему в сыновья, просто-напросто издевается над ним, выматывая ему душу. Конечно, он мог бы сейчас строго отчитать своего мучителя, выпроводить его из храма, но не решался сделать этого, понимая, что неспроста тот затеял этот, одному ему понятный пока, разговор. И он тихо и обреченно ответил:
– Нет, не заложу.
– Тогда слушай, – Михеев облизнул сухие губы и приблизил свое лицо вплотную к лицу священника. – Это ведь я… Я твоего…

Отец Андрей похолодел: он уже знал, что скажет ему Володька. А тот, наслаждаясь произведенным впечатлением, закончил шепотом:
– …твоего сыночка-то замочил.
 
В первое мгновение отец Андрей не поверил признанию. Не поверил, хотя и заранее угадал, что скажет ему Михеев. И потому, словно потеряв представление о времени и месте, забыв о внешней форме исповеди, глядя широко раскрытыми глазами прямо в глаза преступнику, выдохнул еле слышно:
– Врешь!.. Врешь ведь!..

И тут же отца Андрея осенило: конечно, исповедующийся лжет сознательно. Он просто хочет сделать ему больно. Но за что?! Чем он провинился перед этим несчастным? Разве не он, не отец Андрей, раза два или три прекращал безобразные сцены, когда Михеева, тогда еще мальчишку, травили сверстники? Разве не он, проходя мимо сопливого Володьки, улучал момент, чтобы погладить его по голове, сунуть ему конфету или булочку? Разве не он старался ободрить маленького изгоя, когда на того ополчался, казалось, весь белый свет? Так за что же теперь Володька так жестоко мстит ему? Зачем? И священник так и спросил:   
– Зачем?! Зачем на себя наговариваешь? Рану мою побередить хочешь?.. 
– Наговариваю, говоришь? – с Володькиного лица не сходила кривая злобная улыбка. – А вот это ты видел?

С этими словами Михеев запустил руку в карман брюк, вытянул оттуда за шнурок нагрудный крестик и отдал его собеседнику:
 – Узнаешь?
О, этот крестик отец Андрей узнал бы из тысячи других! Потому что это был крестик его Миши – не современный алюминиевый или пластмассовый, с колечком, сделанным из какого-то желтоватого металла или сплава, а старинный, серебряный, венчавшийся небольшой шишечкой с отверстием для шнурка. Этот крестик был своего рода реликвией рода Зыряновых: с ним прошел всю германскую войну еще дед отца Андрея. Миша носил его, не снимая, но мертвым был найден без него. И теперь, увидев этот крестик, отец Андрей уже не сомневался, что перед ним – убийца его сына.

Мгновенно кровь бросилась в голову священника, а сердце затрепетало в самом горле. Правая рука его сжала наперсный крест с такой силой, что побелели пальцы. Помутившийся разум искал выход из этой, какой-то нереальной, напоминающей кошмарный сон, ситуации. Ударить изверга так, чтобы рухнул он замертво?.. Но чем он тогда будет отличаться от Михеева? А как же Христова заповедь о любви к врагам?.. Уйти, убежать – куда угодно, куда глаза глядят, лишь бы прекратилась эта ужасная, нескончаемая пытка?.. Но вправе ли он покинуть свой пост – пост, на который поставил его Сам Господь?..
Отец Андрей, сгорбившись как старик, уткнулся лицом в ладони.
Первым после долгого тягостного молчания заговорил Михеев.

– Ну что, батюшка, отпускаете вы мне этот грех? – с деланным смирением спросил он.
– Нет, не отпускаю, – отняв от лица ладони, но не поднимая взора, тихо молвил священник.
– Почему же? – продолжал издеваться убийца. – Спаситель наш велел прощать грешников.               
– Неискренне каешься, – пояснил отец Андрей.
– Ну хорошо, батюшка, как священник вы меня простить не можете, – подвел итог Володька. – Ну а как человек человека, как христианин христианина, вы меня прощаете?
Отец Андрей поднял глаза и увидел то, чего никак не ожидал увидеть: Михеев с нетерпением ждал ответа. Ждал так, как будто от этого ответа зависела его жизнь. Он даже подался вперед и вытянул шею, боясь проронить хоть слово.
 
Отец Андрей любил людей. Любил так же, как любил Бога. И любовь эта далась ему нелегко. Он помнил, как долго, даже уже уверовав, не чувствовал он этого чувства ни к Богу, ни к людям. По отношению к Богу он чувствовал тогда благодарность и, если уместно здесь это слово, уважение. Было, конечно же, и немало людей, которых он горячо и нежно любил, к которым был привязан. Но сказать, что он любил всех и каждого без исключения, в первое время по его обращению к Богу было нельзя. Любовь и к Богу, и ко всем людям пришла к нему одновременно и неожиданно. Случилось это после очередного причащения. Выйдя в тот раз из храма, он вдруг впервые ощутил это великое чувство – чувство беспредельной любви к Богу и к каждому встречному человеку. И с тех пор оно не покидало его, наполняя никогда прежде не испытываемым счастьем.
 
Но сейчас отец Андрей, заглянув в свою душу, не обнаружил в ней любви к Михееву. И разум его огорчился от такой страшной потери. Но в тот же миг священник понял, что вместо любви к Володьке прорастает в его душе другое, пусть менее возвышенное, но все же благородное чувство, – жалость. Ему вдруг стало жалко этого несчастного человека – великого грешника, пусть даже отнявшего едва ли не самое дорогое из того, что было у него в жизни. И он, продолжая смотреть прямо в Володькины глаза, тихо ответил:
– Прощаю!
 
Однако Михеев не унимался. Вновь став циничным и нахальным, он вкрадчиво продолжил притворно-недоуменным тоном:   
– Как же так, батюшка: мучил-то я вашего Мишеньку, а прощаете меня вы? Разве вас я истязал?.. Вот если бы Миша меня простил, я бы еще это понял, а вот вы…
Володька замолк, вопросительно глядя на священника. А отец Андрей, не зная, чем ответить на очередной выпад, и по-прежнему жалостливо глядя на него, твердо повторил:
– Прощаю!
 
Убийца молчал. А священник продолжил:
– Несчастный ты человек! Ты ведь не только сына моего погубил, ты ведь и душу свою бессмертную погубил. Навеки, наверное, погубил.
Он на мгновение умолк, глотая подкативший к горлу ком, и закончил:
– Жалко мне тебя, дурачка!

И тут Володьку словно прорвало. Не обращая внимания на прихожан, давно уже украдкой поглядывавших в их сторону, он громко и озлобленно крикнул:
– Не жалейте меня!.. Не смейте меня жалеть! Слышишь, ты, Святой, не смей!..
Сорвавшись с места и обхватив голову руками, он стремглав рванулся из храма. И уже у самых дверей его догнал громкий голос отца Андрея:

– ПРОЩАЮ!..

Барнаул                осень 2000 – 11 декабря 2010 г.


Рецензии
Вернулся, чтобы ещё раз прочитать. Когда-то оставлял отзыв.
На не полный вариант.
Светлая Память Сергею!
Пронзительная и душевная проза. Помню.
И человеком был замечательным. Немного общались здесь.
Спасибо!
С уважением,
Сергей

Кандидыч   19.10.2017 15:38     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.