не сторож брату своему 16

В половине девятого Мэрги поднялась, чтобы идти в комнату Уотсона, ставшую на какое-то время её комнатой.
- Боюсь, - с усталой улыбкой призналась она, - дневного сна мне оказалось недостаточно...
- А кстати, днём вы уже спали в той комнате? – спросил я, кивком указав на дверь.
- Ну да. Миссис Хадсон любезно постелила мне там.
- Я допустил ошибку, не осмотрев комнату сразу после вторжения. Впрочем, едва ли я был в силах. Скажите, по крайней мере, окно было, действительно, закрыто, когда вы вошли? Миссис Хадсон, кажется, сказала, что заперла его на задвижку, и даже ставни закрыла. Если это так и осталось, значит, наша версия о пребывании грабителя в комнате в то время, как миссис Хадсон беседовала с грабителем у входной двери, несостоятельна. Так вы обратили внимание на окно?
- Ставни, действительно, прикрыты. Не очень плотно.
- Послушайте, вы очень хотите спать? Может быть, я взгляну всё-таки на комнату? Буквально несколько минут...
- Ну, конечно, - согласилась она. – Пожалуйста... Мне пойти с вами?
- Если вам интересно...
- Мне интересно, - заверила она.
Мы перешли в комнату Уотсона, чей  отпечаток, лежащий здесь на всём, уже чуть смазался присутствием Мэрги – изменился запах, кровать была застелена по-другому, сдвинут с привычного места стул. Да и ставни, прикрытые миссис Хадсон, она не открыла, а Уотсон открыл бы обязательно.
Я оглядел комнату для начала очень поверхностным, скользящим взглядом – такой взгляд позволяет сразу оценить, всё ли так, на местах, привычно или что-то не так, позволяет, грубо говоря,  определиться, на что смотреть.
На этот раз смотреть следовало на ставни. Я подошёл ближе, ещё не понимая, что именно привлекло к ним моё внимание. И, наконец, увидел свежую царапину с ещё не осыпавшимися опилками.
- Так. А это что?
- Что? – задышала у щеки заинтересованная Мэрги.
- А вот что. Это похоже на след проволочного крючка, и значит... ну, так и есть, - распахнув ставни, я указал на плохо запертый шпингалет. – Вот оно. Когда окно затворили, защёлка соскочила, и засов свободно упал в щель под своим весом. На то и был расчет, но миссис Хадсон – аккуратная женщина, она довела бы шпингалет до конца хода и повернула язычок. А вот след, аналогичный оставленному на ставне, но  уже на раме остекления. Мы были правы. Дождавшись ухода миссис Хадсон под кроватью или в шкафу, этот субъект вылез и спокойно закончил то, за чем пришёл, пока его сообщник отвлекал нашу отважную квартирную хозяйку у входной двери. Наконец, вылезая из окна, наш визитёр был так любезен, что притворил за собой сначала ставни, а потом и само окно при помощи проволочного крючка довольно-таки типичной конструкции – я сам таким пользовался.
- Но зачем ему понадобилось затворять за собой окно? Ведь он уже всё равно не мог скрыть факт своего визита.
- Факт – нет, продолжительность – мог. Ему явно было нужно, чтобы миссис Хадсон, а с её слов и мы, уверились в том, что она его спугнула, и он пробыл в комнате какие-то минуты, тогда как на самом деле...
- Он пробыл в ней гораздо дольше, - подхватила Мэрги.
- И, возможно, не только в ней, - мрачно сказал я. – Уотсон прав: из-за липы, растущей под окном, эта комната самая доступная из всех помещений второго этажа. А в первом у нас решётки на окнах, да и рамы плотно закрываются – снаружи их не отпереть.
- Но что ему могло быть нужно? Вещи? Ценности?
- Маловероятно. Какие у нас ценности! Пара перстней, серебряные часы, булавка для галстука, медальон – всё это пустяки, не стоящие внимания порядочного форточника. К тому же, часы и медальон, принадлежащие Уотсону, были у него при себе.
Я один за другим выдвинул и снова задвинул ящики стола – деньги, чековая книжка Уотсона, даже револьвер с патронами – всё было как будто бы на месте. Бумаги выглядели аккуратно, но тут уж я ручаться не мог. Меня удивило то, что «грабитель» явно трогал фотографию. Миссис Хадсон, кажется, решила, что он уронил её. Но рамка была очень устойчива. Я нарочно поставил её, как раньше, и сильно шатнул стол. Она не упала. И не упала даже тогда, когда я сперва нарочно задел её рукавом, а потом и вовсе щёлкнул по ней. Оставалось предполагать, что наш самовольный посетитель или был неуклюж, как медведь, или нарочно брал фотографию в руки, а потом не поставил, а положил.
- Какая чудесная эта фотография, правда? – вдруг проговорила Мэрги, заставив меня вздрогнуть – я успел совсем забыть о её присутствии.
На дагерротипе Уотсону было на вид лет восемнадцать-девятнадцать – не больше. Ещё без усов, с пышной кудлатой шевелюрой, насквозь просвеченной солнцем, он стоял, одетый в светлый теннисный костюм, держа одну руку на бедре, а в другой сжимая ракетку, и широко и ясно улыбался.
- Чудесная фотография, - повторила Мэрги.
- При чём здесь фотография? – удивился я, и, как ни странно, она поняла меня и улыбнулась:
 - Ни при чём. Я хотела сказать: чудесная улыбка. Так может улыбаться только человек без единого пятнышка на совести.
- Значит, - медленно проговорил  я, – если вы правы, период его жизни до восемнадцати лет нас сейчас не интересует.
И снова она поняла меня, и её взгляд сделался и укоризненным, и испуганным. А я почувствовал нарастающее раздражение и спросил почти зло:
-Что?
Мэрги сжала губы, в её глазах теперь появилась холодность:
- Вы правы, мистер Холмс. Этот долг вам будет трудно отдать. Спокойной ночи, мистер Холмс.
И я был вынужден уйти.
Я сам не мог до конца понять, отчего так паршиво чувствую себя – не то виноватым, не то ошибающимся в чём-то очень важном. Последнее замечание Мэрги Кленчер отчего-то не давало мне покоя, и я слонялся по гостиной, как потерянный, пока снова не разболелось плечо, пока я не устал до того, что опустившись в кресло, погрузился в полусонное оцепенение. Экран был сдвинут, от камина струилось довольно сильное тепло, я вспотел, у меня пересохло во рту, глаза слезились и хотелось напиться, но лень было встать. Должно быть, я задремал, потому что Уотсон вдруг оказался в кресле напротив, а я не мог вспомнить, как он туда попал. Он протянул руку и коснулся моего лба:
- Опять температурите, Холмс?
- Что? – встрепенулся я. – А, нет... Думаю, нет... Жарко от камина...
- Дайте-ка пульс, - он ухватил меня за руку. – Частит.
- Жарко от камина, - повторил я. – А вы почему не спите? Вы выглядели таким уставшим – я думал, вы до утра проспите. Неужели выспались?
На это он ничего не ответил, но забрался с ногами в кресло и, подперев голову рукой, принялся мучительно зевать, с трудом разлепляя веки.
- Ну вот зачем вы встали? – мягко упрекнул я. – Видно же, что вам спать ещё до смерти хочется. Идите, лягте.
Он упрямо помотал головой:
- Не пойду. Мне приснилось... неважно, впрочем, что мне приснилось, - оборвал он сам себя. – На сегодня хватит с меня снов. Не хочу.
- Ну так хоть подите ополоснитесь, что ли, - предложил я. – А не то от вас, мой милый, козлом разит.
Он скривил губы, чтобы ответить что-то резкое и, может быть, даже злое, но вдруг эта кривизна вышла из-под контроля, и губы, ещё припухшие после соприкосновения с кулаком мистера Коблера, задрожали, а на глаза так же внезапно и неожиданно для него самого навернулись слёзы, и он часто заморгал.
Я взял с полки и толкнул по столу в его сторону табакерку – иногда он баловался нюхательным табаком, и табакерка принадлежала ему:
- Возьмите понюшку. Прекрасный способ скрыть слёзы – это пролить их по другому, обычному и уважительному поводу. Лук тоже годится, но за ним пришлось бы идти на кухню.
К моему удивлению, он послушался - дрожащими пальцами откинул крышку и нервно втянул ноздрями жёлто-коричневую пыль.
- Что там было, в письме? – быстро спросил я.
Он уставился на меня своими слезящимися теперь ещё и от табака глазами.
- Вы его сожгли. У вас, видимо, были причины так поступить, но, я уверен, содержание показалось вам настолько не безобидно, что вы решили влачить этот груз в совершенном одиночестве, и такое ваше решение... – я сделал паузу, дожидаясь, пока он прочихается, и спокойно закончил: - я вынужден расценивать, как недоверие ко мне. Возьмите лучше мой платок – ваш, полагаю, не намного чище вашего воротничка.
- А не могло вам прийти в голову, - проговорил Уотсон, прижав платок к лицу и глядя на меня поверх него, - что, скрывая от вас содержание письма, я просто не хотел вас тревожить. Вы ещё нездоровы, чтобы взваливать на плечи кроме ваших собственных проблем ещё и мои. Ваше расследование...
- О, моё расследование! – воскликнул я. – Это, между прочим, хороший предмет для обсуждения. Но вы так подавлены, так не уверены в себе, так боитесь, что я не на вашей стороне, что у меня невольно рождаются определённые подозрения на ваш счет.
- А я этого и ждал, - Уотсон отнял платок от лица, и я увидел, что он в крови.
- Что это?
- Милейший мистер Коблер, кажется, что-то повредил в устройстве моих носовых ходов, - криво усмехнулся он. – Не стоит вашего внимания. Если верить вашим подозрениям, я получил по заслугам...
- Нет, - вздохнул я. – Ничего не получается. Видимо, всё зашло дальше, чем мне кажется, и меры нужны более действенные. Вы погрузились в обиду, как в омут, и не можете всплыть хотя бы до уровня, позволяющего подключить рассудок, – я уселся на стул напротив него и придвинулся ближе. - Дайте сюда ваши руки.
Это был уже привычный ритуал, и он послушался без вопросов. Я взял его кисти и, соединив ладонь к ладони, зажал в своих.
- Посмотрите на меня.
Он поднял глаза – с новой порцией слёз. Я сосредоточился. Я должен быть добрым, должен быть мягким, приласкать его взглядом, успокоить. Говорить ничего нельзя – слова разрушат едва намечающуюся связь – пока только взгляд. Пока просто рассматривать его зелёные с мелким золотистым песком радужки, видеть своё отражение в выпуклых роговицах, заглянуть в тёмное отверстие зрачка. Отметить про себя красоту, совершенство человеческого глаза. Отрешиться от всего, уплыть, уснуть... Я не произношу этих слов, но знаю, что мои губы уже беззвучно шевелятся, намечая пока обрамление, словесный фон, аккомпанемент, на котором я немного спустя, как ударом бича, зажгу в его подсознании главное – императивный акцент. Он доверчив, мой друг Уотсон. Он – прекрасный реципиент - открытый, бесстрашный, податливый, беззащитный. Мне больно за него, но это сладкая боль, потому что я забираю её сейчас, но могу и отдавать, и тогда эти черты исказятся, изломятся, и губы задрожат ещё не так... Но нет, стоп! Не сейчас...не надо... Он не готов, он не будет откровенным, ему тяжело далась ночь в тюремной камере, он избит, он устал. Сейчас я чувствую его усталость и намеренно отзеркаливаю ему. Теперь я уже не молчу – мой голос чуть громче шёпота, но он звучит непрерывно. Это главное – мягко, уверенно, монотонно. Не так важно, что именно говорить, да я и не обращаю внимания на то, что именно говорю – поток льётся, не задевая сознания, как вода, как патока, как клей, опутывая, одурманивая. Выражение исчезло из его глаз – теперь это просто прозрачные окна, за которыми нет ничего. Он сейчас не видит меня, он даже, пожалуй, не слышит меня, но поток всё равно льётся и делает своё дело. Он в трансе. Он спит.
- На меня, - говорю я уже другим тоном – не резко, но твёрдо и властно. – Сосредоточились. Успокоились. Доверились мне... – его кисти, которые я в этот момент выпускаю из своих рук, остаются неподвижны, не опускаются – на них даже земное притяжение сейчас не действует, -  и-и... проснулись! – резкий, но негромкий хлопок.
Он, вздрогнув, теряет равновесие, но я готов к этому и не даю ему упасть:
- Тихо-тихо-тихо... Всё хорошо. Сегодня даже лучше, чем обычно. Вы в порядке?
- Да... – неуверенно.
- Выспались?
- Да, представьте себе, - он уже смеётся.
Я, как выжатый лимон, но улыбаюсь в ответ. В глазах у меня темновато.
- Что было в письме?
Уотсон ответил не сразу. Задумчиво поднялся с места, подошёл к столу, налил воды из графина в стакан – всё это медленно. Подошёл и вложил холодный запотевший стакан мне в руку:
- Попейте. Ведь умираете от жажды, и лень два шага сделать.
Я уже забыл, как сильно хочу пить и, вспомнив, чуть не поперхнулся от жадности, глотая необыкновенно вкусную чистую и холодную воду- миссис Хадсон добавляла в неё лёд и лимон, потакая моим вкусам.
- Как вы узнали, что я хочу пить?
- Ещё? – Уотсон забрал пустой стакан.
- Если вам не трудно...
Он снова засмеялся.
- Как это «откуда узнал»? Вы же только что копались в моих мыслях, как в своём кармане – мог же и карман что-нибудь узнать о пальцах...
Я недоверчиво посмотрел на него. Продолжая посмеиваться, он снова наполнил стакан и протянул мне.
- Удивлены, да? А мне обыкновенно каково? Ну, Холмс, я же врач всё-таки. В комнате очень тепло, у вас жар, кровопотеря ещё не восполнилась, воспаление не стихло. Губы пересохли, на них налёт, слюну сглатываете редко...Ну?
- Да... – признал я поражение.
Он стал серьёзным. Снова вернулся в кресло, подобрал под себя ноги.
- Вы только что суггестировали меня – так, кажется, вы это называете?
- Суть не в названии, - осторожно откликнулся я – разговаривая об этих материях с Уотсоном следовало быть осторожным – к вмешательству в свой рассудок он относился настороженно, даже со страхом, и действуя грубо, я рисковал потерять реципиента – тренажёр - влияние. А налаживание связи между суггестором и суггерендом-реципиентом  - дело долгое. В своё время я воспользовался моментом наибольшей уязвимости его рассудка и, разумеется, не хотел терять ни преимущества, ни «якоря».
- Не в названии. Неважно. Но вы ведь могли, введя в транс, без особенной сложности заставить меня процитировать письмо – разве нет?
- Не без сложности, - мягко поправил я. – Да, мог бы. Ну и что? Вы знаете, да я и обещал вам, что я никогда ничего подобного не проделаю.
- Вашим обещаниям я не верю, - отмахнулся Уотсон. – Вы с трудом их даёте, зато с лёгкостью нарушаете. Так почему?
- Не хочу ничего узнавать исподтишка. Не хочу обижать вас. Не хочу становиться противником. Что в письме?
- Ничего особенного. Пустые нелепые угрозы, - ответил он, отведя глаза.
- Полуправда, - я неумолим. - От кого это письмо? Не скажете? Не скажете...
- Пойду-ка я, в самом деле, хоть умоюсь, - сказал он, помолчав. А вы спать не хотите, Холмс?
- Нет. Не сейчас, во всяком случае. Вы вернётесь сюда, когда умоетесь?
- Да, я вернусь, - не сразу ответил он. – Дождитесь меня.
Не в моём состоянии было бы заниматься суггестией. Снова поползла вверх температура, меня затрясло, и плечо разболелось нудно и протяжно. Я сидел, раскачиваясь в кресле и машинально поглаживая повязку, и соображал, о чём стоит, а о чём, может быть, и не стоит говорить Уотсону, когда он вернётся. А его не было долго.
Когда же он, наконец, вернулся в гостиную, выбритый и посвежевший, в чистой сорочке и мягкой домашней куртке, я заметил то, что прежде списывал на усталость и неопрятность – за двое суток у него изменилось лицо. Даже не выражение, чего бы всё-таки можно было ожидать, а сами черты – провалились подскулья, в глазах появился нехороший прищур, складка залегла на лбу – там, где её прежде не было, а кудлатая прядь над ухом словно выцвела у корней. «Неужели, седина? – ужаснулся я, приглядываясь. – Это в неполных-то тридцать лет!»


Рецензии