Пуговка

--Снегу-то нынче! С сидячую собаку намело!—Настасья грузно облокотилась на подоконник.

--Всегда ты, бабулечка, смешно скажешь! Будет наш Баська сидеть на снегу и ждать, пока его засыплет,-- тоненькая Аришка хохочет, обнажая потаенные ямочки.

--Ить востра… птица.

--Бабуль, а бабуль… идем на двор! Ведь доктор позволил?—Аришка заглядывает ласково, а сама вот-вот прыснет.

--Доктор-то доктор… -- баба Настя сердится, молчит, потом все же подает шубейку, валенки, обматывает шалью накрест.

  Морозный воздух перекрывает дыхание, обжигает. В первую минуту Аришке кажется, что, распахнув скрипучую дверь, прямо из сеней она попала в другой—сказочный, белый—мир. Но тут с заливистым лаем на нее кидается Басько.

--Дурачок ты лохматый, соскучился…

  Басько прыгает, скулит, неистово мотает хвостом, отскакивает в сторону и снова прыгает лапами на грудь. Аришка едва уворачивается от слюнявой морды с бородой из инея.

--Смотри, Басечка, я совсем-совсем уже здорова! А пойдем будем снеговика лепить?

  Тут и Настасья выходит из сеней, гремит подойным ведром, клубом пара выпускает избяной дух.

--Ты, Ариша, побудь здесь, пока подою,—и идет к корове.

  Ах, каким он вышел славным, Аришкин снеговик. Мокрый снег сминался хрустко, послушный, податливый. Рукавички стали тяжелыми от налипшего, набралось и в рукава, щеки налились ровным румяным, светлые кудерышки выбились на лоб.

  Он улыбался веточкой рта, носом-чурочкой он уже умел дышать… А из чего ж глаза-то сделать? Аришка долго лазит по дровянику в поисках подходящего. Потом, тихонько рассмеявшись, бежит к сараю. Вот уже бабушка увидит—так будет ей! Но—счастья-то! Самый настоящий, самый Аришкин на свете снеговик смотрит глазами-луковками, и в снежной голове, накрытой дырявым ковшом, рождается самое первое снежное «здравствуй, Аришка!»

  --Во что ж тебя нарядить-то, дедо?

  Аришкиным усердием охлопаны приваленные один к другому комья. Облепленные снегом, насквозь мокрые варежки только мешают, и потому кинуты в сугроб. Озябшие красные пальчики сунула в шубные карманы—согреть.

--Вот же, вот!—в кармашке лежит крупная перламутровая пуговица, торопливо сунутая туда Аришкой—когда примеряла вытянутые из Настасьиного сундука вещи матери. Особенно понравилась ей пушистая сиреневая кофта крупной вязки с блестящими пуговицами под воротом. Девочка долго вертелась в ней перед мутным зеркалом, представляя себя то красивой актрисой, то строгой учительницей. А когда снимала—одна пуговка отлетела и закатилась в щель между половицами. Аришка спрятала ее в карман своего тулупчика, а материну кофту завернула обратно в марлю.

  Круглую пуговицу, отливающую сиреневым, Аришка прилепила на грудь своему снеговику—и ты, дедо, у меня красивый будешь…

  Да только взмыкнула корова в хлеву, и баба Настя с ведерком молока вышла оттуда, задвигая за собой воротину.

  «Что, если увидит бабушка? Поймет, откуда пуговка?»--испугалась Аришка. А отнимать жалко. Вдавила пальчиком поглубже, влево, да и залепила сверху снегом.

--Ат ты, птица, вся вымокла! Горе мне с тобой… иди в дом.

  В узорчатом окошечке давно темно. А снежный дед все смотрит, все ждет. В будке поскуливает во сне Басько. Месяц зацепился за дымоход, да там и улегся, натянув на макушку синее одеяло, затканное золотыми звездами.

  Дремлет и снеговик. И видится сквозь дрему—вот он перекатывается к окну поближе, вот заглядывает, на подушке различает головку с разметавшейся косичкой… Неожиданно и резко полыхнул в окне свет. Нет, почудилось…

  Утром Аришки на дворе не было. Не было и днем. Много выходила Настасья. В полдень вернулась со станционным фельдшером. Не было Аришки вечером. Ночью. Завтра. Долго.

  Снежный дед, где твое луковое горе? Сиреневым перламутром—там, слева—бьется и тоскует, и не верит, и ждет, ждет, ждет…

-- Петровна, дома?—у калитки остановилась соседка, Вера Тарасиха, повернула щеколду, прошла по тропинке к крылечку.

--Как девка-то твоя?

--Шибко дохает, все старое. Доктор велел не студить, да не углядела я…

--На вот ей, молочка погрей козьего,--Вера подала бабе Насте литровую банку,-- жалко сироту…

--Не сирота она!—сказала как отрезала Настасья.—За молоко возьми, а говорить пустого не надо.

  Тарасиха укоризненно поджала губы, но рублевку взяла.

-- А доктор—что ж?

--Поправится—сказал. Бронхит-то у ней по зимам. Слабенькая, сил мало…

Как—мало? А я? Смотри, какой я сильный! Сильней всех! Возьми—мои. Только приходи хлопать  меня варежкой. Смейся, зови меня «дедо»…

--Если б я знал, что ты заболеешь, я никогда бы не родился!

--Мне трудно.

--Я с тобой, я каждую минуту с тобой.

--Я знаю.

--Я буду с тобой, пока ты не поправишься.

--Я верю.

--Дай мне руки. Я согрею их. Вот так. Уже и тепло? Жарче? Жарко?

  Через три дня, чудно и неожиданно для января—вышла оттепель. Настасья ворчала—лето-то будет по зиме, стало быть недородное. Да и как снег сойдет—то когда еще выпадет?

  Аришка уже выходила, хоть и ненадолго—то помочь с дровами, то принести огурцов или капусты из кладовки, то положить овсянки в Баськину миску. Собака лизала и руки, и миску, и ложку, которой Аришка вытряхивала кашу из кастрюли—нетерпеливо и жадно.

Сугробы заметно осели, потемнели и покрылись зернистой корочкой. Под окном бесформенной грудой тяжелого снега лежали рассыпавшиеся комья. Ржавый банный ковшик с дыркой у ручки. Две сморщенные гнилые луковицы. Облупленная сиреневая пуговка, зарытая в собачьей подстилке, нашлась только летом.


Рецензии