Библиофилы, библиофаги и библиотекари
по принципу обладания,
автору же пристало работать
в парадигме бытия.
Марк Рац
Библиофилия, по всей вероятности, возникла вместе с сочинительством, и до ее исторических корней теперь уже не доискаться. Во всяком случае, Новое время, отсчитываемое книголюбами от Гутенберга, получило традицию библиофильства и собирательства из глубины веков. По свидетельству Шарля Нодье, библиографы уже в конце XVI в. озаботились перечислением изданий, вышедших во Франции за сотню лет книгопечатания, но полноты, кажется, так и не достигли.
Мы живем во времена, когда бумага, как носитель печатных знаков и всего, что их обрамляет, уступает место нематериальному информационному полю, запрятаному в микро-, а теперь уже и в нано-чипы в никому не видимых виртуальных базах данных. Поле это овеществляется из «электронного эфира» по мановению пальцев, нажимающих на кнопки, расположенные на клавиатуре в том же порядке, что в гутенберговские и ундервуд-ремингтоновские времена. Мы дожили до эпохи, когда на наших глазах возникает Всемирная виртуальная сетевая библиотека, в которой добраться до редчайших манускриптов и инкунабул будет столь же легко, как нынче до массовых переизданий «Гарри Поттера» в формате pocket book. Только вот нельзя будет подержать драгоценное издание в руках, огладить переплет и не спеша перелистать страницы. У книголюбов и сочинителей книг разные точки зрения на грядущую «Вавилонскую библиотеку». Возможно, через несколько десятилетий собиратели редких изданий на бумажных носителях окажутся в том же положении, что и собиратели инкунабул во времена Нодье. Но книжники-сочинители будут жить в предугаданном ими новом книжном мире.
И коллекционеры, и сочинители стремятся к полноте собрания, но понимают ее по-разному. Собирательское библиофильство материально, оно густо замешано на коллекционерской страсти и праве обладания. На чем замешано сочинительское – предмет обсуждения этой статьи. На книголюба и на сочинителя книг нельзя выучиться – ими можно только стать, полюбив книжную реальность пуще житейской. И те, и другие получаются из юных книгочеев – мальчиков, которые вместо того, чтобы носиться по двору, усаживались с ногами на диван и погружались в томики, выдернутые наудачу из родительских книжных шкафов…
Собиратель, в отличие от книгочея, имеет дело с уже ставшей, застывшей книжной данностью. Предмет его интереса – история издания, знаковыми для него являются выходные данные книги и издательский дизайн, а содержание, до некоторой степени, вторично. Он посвящает себя, к примеру, коллекционированию иллюминованных средневековых изданий «Апокалипсиса», интересуясь различиями в буквицах и изображениях ангела, срывающего седьмую печать, а то, что по снятии этой печати вострубят семь ангелов, для него не суть важно. Цвейговский Мендель-букинист не читал ничего кроме выходных данных, и в голове у него в полном библиофильском порядке умещалось все содержимое книжних лавок, частных собраний и издательских каталогов вместе со всеми ежемесячными перемещениями в этом царстве.
Сочинитель тоже имеет дело с бесчисленными изданиями, заполнившими библиотеки к тому моменту, как он взялся за перо, но кроме того – и с собратьями, постоянно пополняющими эти библиотеки своими сочинениями. Сочинитель одновременно и ревнивый книгочей. Для того чтобы утвердить свое творение на книжной полке, он должен раздвинуть тома, написанные предшественниками, и втиснуть между ними свой. У него в голове – все написанные и еще не написанные тексты. Библиофилия сочинителя – любовь к идеальной (платоновской) истории книги. В его собрании идея книги занимает не меньше места, чем ее реализация, а ненаписанные книги терзают его сознание сильнее, чем недостижимые раритеты – мозг страстного собирателя. Для сочинителя текст – генератор реальности, которая меняется с каждой написанной книгой. Осип Мандельштам, которому гордыни было не занимать, формулировал свою сочинительскую задачу как весьма скромную: войти в состав русской поэзии, кое-что в нем изменив. А в малую или в большую серию «Библиотеки поэта» – не так и важно*.
Однако отношение сочинителя к книге отнюдь не исчерпывается платонической любовью к ее идее и формальному осуществлению этой идеи в рамках грамматических норм его родного языка и семиотических перекличек с предшественниками и современниками. В сознании сочинителя-книголюба одновременно существуют и первая реальность взятой «из жизни» фабулы, и вторая реальность сотворенного им текста, и третья реальность завершенного сочинения, заключенного в обложку и снабженного всеми атрибутами, волнующими чувства завзятого библиофила. Его собственные сочинения тоже входят в эту третью реальность. Автора, однако, гложет метафизический страх быть систематизированным в библиотечном каталоге, но остаться не прочитанным тем, с кем он хотел бы состоять в диалоге. И упорядоченное собрание хорошо переплетенных книг представляется ему редко посещаемым кладбищем. Клейкий запах свежепереплетенного томика и аккуратная верстка, элегантные заставки и концовки, тщательно продуманный дизайн обложки и издательский гриф перестают его радовать.
Если отношение собирателя к своему собранию есть отношение собственника, иногда хранителя, иногда селекционера, то связь между создателем книг и его книжным собранием есть слепок отношений между творцом и творением. Для него книга – не ставшее, а становящееся. Он желает дополнить свою коллекцию томами, которые никогда не были написаны, но могли бы быть созданы в «параллельной реальности». Из этого стремления вырос целый жанр литературы, в котором главным героем книги является... сама книга. К примеру, Плутарх дал миру образец «параллельных жизнеописаний», которые не являются ни биографиями в собственном смысле слова, ни историческими исследованиями, а представляют собой конструкты, извлеченные из исторических сочинений других авторов, – жизненные пути греческих и римских деятелей выведены в виде параллельных траекторий, из которых выводятся морализующие поучения. Этим приемом в дальнейшем пользовались многие биографы, например Вазари, составивший биографии итальянских художников своего времени, каждая из которых служила иллюстрацией к какому-то этическому или эстетическому тезису. Но в новейшие времена стали появляться книги, в которых метод Плутарха используется для создания виртуальных биографий. Авторы предлагают поместить эти биографии в раздел «Жизнь замечательных людей», рядом с жизнеописаниями реально существовавших исторических лиц.
Марсель Швоб в конце XIX в. выпустил томик под названием Les Vies Imaginaires («Вымышленные жизни»). Явный парафраз Плутарха, но с существенными отличиями. Среди персонажей Швоба и «герои» – лица, которые совершили «исторические деяния» (Эмпедокл, Герострат, флорентийский художник Учелло, средневековый дисссидент и крестьянский предводитель фра Дольчино), и лица вымышленные, но помещенные по методу Плутарха вблизи реальных. Есть там, например, биография злобного завистника Чекко Анджольери, параллельная судьбе Данте Алигьери, в которой дочка чеботаря Беккина занимает место Беатриче. Чекко сочиняет сонеты вперемешку с пасквилями, но ни те, ни другие никто не читает. Когда Флоренция изгоняет Данте, он участвует в погромах домов белых гвельфов и лично поджигает балкон палаццо Кавальканти, друзей Данте. А псевдобиография Учелло сочинена в параллель жизнеописанию Вазари. У Вазари реальный полнокровный художник Паоло Учелло предстает фанатиком одной мысли: одержимый идеей сложных перспективных построений, он засушивает свои картины и губит фрески. Швоб с серьезным видом доводит эту линию до крайности – его Учелло уморил свою молоденькую жену, просто не заметив, что в доме давно уже нет ни денег, ни съестного, а сам умер, сжимая в руках пергамент, весь покрытый пересекающимися линиями, ведущими от центра к окружности и от окружности к центру. Эта псевдобиография встала на полки мировой библиотеки рядом с вазариевской, которая и без того гуляла по сочинениям искусствоведов, вместо реальной биографии флорентинского мастера.
Еще одна аватара Плутарха возникла в конце 40-х годов прошлого века в камере Владимирского централа, где «мотали свои срока» три интеллигента – поэт и философ-духовидец Д.Л. Андреев (сын писателя Леонида Андреева), биолог В.В. Парин и искусствовед Л.Л. Раков. Можно с уверенностью сказать, что имя Марселя Швоба, чьи книги входили в круг чтения русских символистов, было известно Даниилу Андрееву. А Лев Раков в студенческие годы состоял в тесной дружбе с М.А. Кузминым, который как раз тогда (в 1923-24 гг.) задумал серию жизнеописаний своих друзей-ровесников по петербургскому «Серебряному веку» под общей шапкой «Новый Плутарх»... Во всяком случае, истории, которые эти три незаурядных человека рассказывали друг другу, сидя на тюремных шконках, пародийным образом развивают идею Швоба о том, что вымышленные биографии не менее реальны, чем жизнеописания исторических персонажей. И называется это коллективное творение «Новейший Плутарх».
Ни один из героев «Иллюстрированного биографического словаря», описанных с уморительной академической серьезностью, не существовал нигде, кроме как в воображении своих создателей. Разве что граф-попутчик А.А. Игнатьев, автор удобных для советской власти мемуаров «50 лет в строю», удостоился чести быть выведенным под именем фанфарона Иниго ди Виченца – неаполитанского маркиза начала XIX столетия. Удивительное это сочинение прошло через все стадии исторического литературного бытования. Возникнув изустно как «интеллектуальный фольклор», оно получило материальное воплощение в виде догутенберговского манускрипта, изготовленного и проиллюстрированного Раковым после реабилитации в трех экземплярах – для себя и своих бывших сокамерников. В этой форме «Новейший Плутарх» просуществовал почти полвека, после чего был явлен миру книгочеев в виде невзрачной книжечки, на-печатаной на желтоватой газетной бумаге издательством «Московский рабочий» в последний год существования СССР. Тираж 65000 экз. – по нынешним меркам фантастический. Не берусь судить о ценности этого издания для собирателей, но в библиофилии сочинителей эта книга квалифицируется как бесценный раритет.
Книга требует хранилища и как материальный объект – стопка пергаментных или бумажных листов, заключенных в переплет, и как нематериальная платоновская субстанция. Для хранения книжной материи придуманы библиотеки и коллекции. Но человек смертен, и любая высокоорганизованная материя смертна в том смысле, что стремится вернуться в изначальное бесформенное состояние. Издания ветшают, хранилища подвержены пожарам и беззащитны перед войнами, революциями и контрреволюциями. Когда власть оказывается в руках тирана, одержимого манией своего божественного величия, он отменяет историю, как древний император Цинь Шихуанди, он видит в книгах, хранящих историческую память, смертельную угрозу своему величию и велит истребить их. Тоталитарные властители ХХ в. тоже склонны к публичным и тайным книгосожжениям, но они идут в этом направлении дальше – вытаптывают саму душу книги, директивно вмешиваясь в интимный процесс ее создания автором, доведения до печатного станка и до читателя (какового они тоже перековывают под государственную доктрину).
Где сохраняется платоновская душа книги – вопрос сложный, и ответ на него найти непросто, если вообще возможно. Но ответ можно и придумать. Этим занимаются сочинители с библиофильскими наклонностями. Их коллекционерские проблемы несравненно драматичнее, чем приключения собирателей напечатанных книг. Библиофил может, живя, к примеру, в Омске, задаться целью собрать полный набор книг издательства “Academia” или комплект “Simplicissimus’a” за все годы, и успех этого предприятия есть вопрос упорства и везения. Сочинитель-собиратель виртуальной библиотеки изначально имеет дело с дефектным материалом. Он хочет иметь полную коллекцию Аристотеля или античных биографов, но эти коллекции давно развеялись в исторических бурях. То, что читал Плутарх, его последователям прочитать не дано. Второй том «Поэтики» Аристотеля утрачен, и это вроде бы непоправимо.
Потеря зрения, цензура и огонь – Божьи казни, поджидающие любого библиофила. Вымышленные библиотеки тоже сгорают, а книжники слепнут... Синолог Кин из «Ослепления» Элиаса Канетти больше всего боится слепоты, но по реальной жизни он путешествует как слепой и кончает жизнь тем, что сжигает свою библиотеку. В состоянии депрессии булгаковский Мастер заталкивает в огонь сочиненную им книгу о том, как Понтий Пилат хотел назначить Иешуа своим библиотекарем в Кейсарии Стра-тоновой, да проявил малодушие и отправил его на Голгофу. Булгаков вкладывает ставшую бессмертной фразу – Рукописи не горят! – в уста Дьявола, но тут же насылает огонь на подвальную квартирку Мастера и его подруги, и герои обретают вечное убежище вместе с дважды сгоревшей рукописью в Дантовском лимбе, куда попадают те, кто не заслужил райского счастья, но заслужил покой. Сам роман Булгакова тоже библиофильская редкость – конволют, в котором под одной обложкой сплетены по меньшей мере три, а то и четыре сочинения, и в который впечатлена собственная судьба автора и его полусгоревшей рукописи.
А вот превратить собственную литературную судьбу в обширную библиотеку, в которой представлены десятки авторов, пишущих на трех языках и находящихся в сложных взаимоотношениях друг с другом – эта фантастическая идея пришла на ум португальцу Фернанду Песоа и была им с блеском реализована за короткую сорокасемилетнюю жизнь. Поэту, рожденному в Лиссабоне в 1888 году, было суждено пережить вместе со своей маленькой страной самый бурный период ее длинной истории, когда республика, монархия и диктатура с калейдоскопической скоростью сменяли друг друга. Песоа был современником двух дюжин восстаний, двух десятков попыток государственного переворота, а уж сменившиеся правительства никто и считать не брался. Кончилось все Салазаром.
А началось с того, что мать Фернанду, похоронив мужа, министерского чиновника и музыкального критика в свободное от работы время, вновь вышла замуж за португальского консула в Дурбане (Южная Африка). В Дурбане говорили по-английски, и английский вскоре встал вторым родным языком мальчика. Фернанду придумал себе псевдоним Alexander Search и… вступил в переписку с самим собой, т.е. с Фернанду. С этого началась его гетеронимия. Первые геторонимы носили английские имена и сочиняли свои стихи по-английски, по возвращении Песоа в Лиссабон на свет появились их португальские коллеги. Кто-то из них был старше Фернанду и годился ему в учителя, кто-то, наоборот, считался его учеником, Часть из них вступили в собственные литературные взаимоотношения, без посредничества своего демиурга. Немногие избранные удостоились чести быть ему литературными друзьями.
«С детства я стремился творить вокруг себя вымышленный мир, окружая себя друзьями и знакомыми, никогда не существовавшими (на самом деле, я не знаю, действительно ли они не существовали, или же - это я не существую; в этом, как и во всём, мы не должны быть догматиками)». Гетеронимы Фернанду Песоа печатались в эфемерных журналах и сборниках, возникавших и исчезавших в Лиссабоне первой четверти ХХ века, сотрясаемом политическими смутами. Песоа даже купил типографию, в которой печатались буклеты, постеры и открытки, но ни один поэтический сборник эта типография не сумела осилить. Его стихи, написанные по-английски, выходили в виде тоненьких томиков, но вряд ли были прочитаны широкой аудиторией в Лиссабоне и других университетских городах Португалии. Некоторое количество стихов на французском тоже подписаны Песоа и его гетеронимами
Фернанду Песоа ушел из жизни практически неизвестным за пределами узкого круга столичного литературного авангарда. На последней прижизненной фотографии преждевременно состарившийся поэт чем-то напоминает Мандельштама в его воронежской ссылке. При том, что он никогда не возвышал голос против властей предержащих, а в 1928 году напечатал статью «Междуцарствие. Защита и оправдание военной диктатуры в Португалии». Перед смертью автор объявил эту статью несуществующей. Свое последнее стихотворение Фернанду Песоа написал по-английски (The happy sun is shining). Предсмертные слова слетели с его губ на этом же языке. Через несколько десятилетий после своей смерти Песоа был признан культурным символом Португалии наряду с Камоэнсом, который тоже ушел из жизни безвестным. После тщательного посмертного подсчета число гетеронимов Песоа достигло внушительной цифры 136. Вполне достаточно, чтобы заполнить отдельный шкаф в Вавилонской библиотеке.
В ХХ в. сочинительская библиофилия получила мощный импульс стараниями Хорхе Луиса Борхеса и Умберто Эко. Борхес, родившийся в доме-библиотеке и проведший в библиотеках б;льшую часть своей жизни – как читатель, директор, хранитель и каталогизатор, – завершил конструкцию всеобъемлющей Вавилонской библиотеки. В его знаменитой новелле эта конструкция заполняет бесконечное пространство человеческого существования шестиугольными ячейками-кельями. В них обитают библиотекари и стоят книги, написанные на всех существующих и несуществующих языках, книги со всеми вариантами, переводами с одного языка на другой, и просто с сочетаниями букв, которые, возможно, бессмыслены, но может и представляют литературные шедевры на каких-то несуществующих языках. Короче, Борхес, сам из этих слепнущих библиотекарей, собрал абсолютную коллекцию платоновской литературы. В других его новеллах обнаруживаются удивительные раритеты: китайский метароман, в котором под одной обложкой реализованы все возможные развлетвления сюжетных линий («Сад расходящихся тропок»), бесконечная книга, которую невозможно дважды открыть на одной и той же странице («Книга песка»)... Все собрание сочинений Борхеса – это, в сущности, коллекция книжных редкостей, любовно собранных (или выдуманных) слепнущим книжником для таких же безумцев, как он сам.
Библиотека стала ареной, на которой развивается драматический сюжет книги Эко «Имя розы». Хранилище драгоценных изданий помещается в угловой башне крепостного ограждения некоего бенедиктинского аббатства, расположенного в горах, в районе неуловимой точки схода границ Лигурии, Франции и Пьемонта. Именно бенедиктинцы являлись хранителями книжной мудрости и монастырскими библиотекарями в полуварварской средневековой Европе. Эко устроил свою библиотеку с тщанием истинного библиофила. В ней собрана и систематизирована вся античная и средневековая книжная мудрость, в нумерации комнат зашифрована география тогдашней Ойкумены, а героем книги является некогда утерянный том аристотелевой «Поэтики», трактующий о жанре комедии. Создателю и тайному хранителю библиотеки аббатства Эко дал имя Хорхе де Бургос и сделал его слепцом. Детективную интригу раскручивает средне-вековый Шерлок Холмс, облаченный в монашескую рясу и носящий имя Уильям Баскервиль, а сопровождает его и записывает за ним послушник Адсон, чтобы никаких инотолкований не возникало. Британский сыщик-монах проникает в герметичное святилище в южном углу библиотечной башни, где Хорхе прячет последний в мире экземпляр второго тома «Поэтики», но завладеть бесценным томом ему не удается – яростный слепой библиофил сжирает пропитанные ядом страницы манускрипта и погибает в пламени пожарища, устроенного им в отчаянной борьбе с пришельцами. Сгорает вместе с собранной им бесценной коллекцией, вместе с аббатством. Но... рукописи-то не горят, и волею Умберто Эко эрудит и библиофил-фанатик испанец Хорхе Бургосский пересказывает содержание тома – аристотелевой теории смеха – своим антагонистам перед тем, как уничтожить книгу и себя вместе с нею. И мы слышим из его уст то, что вычитали некогда у Бахтина, а он у Рабле и его античных предшественников, сочинения которых, по большей части, утрачены: смех – это способ уничтожить смерть путем освобождения от страха. А для слепца Хорхе из Бургоса свободный смех – это люциферианская искра, которая учинила бы во всем мире новый пожар. Но у Эко выходит, что сгоревшая библиотека как бы и не сгорела, а стала частью Вавилонской библиотеки, собранной слепым аргентинцем Хорхе Луисом Борхесом. Как не сгорело трижды сожженное Булгаковым сочинение безымянного Мастера. Как не развеялись по ветру сочинения Осипа Мандельштама и Миклоша Радноти – великих поэтов, обращенных в лагерный прах...
Книга Эко начинается с подробной библиографической справки. Из нее мы узнаем, что записки Адсона, на основе которых она составлена, хранились в библиотеке бенедиктинского монастыря в Мельке, но рукописи этой, в общем-то, никто никогда не видел. Ее перевод на французский автор недолго держал в руках, но тоже утратил, но зато нашел на прилавке букиниста в Буэнос-Айресе перевод брошюры некоего венгра на испанский с утерянного грузинского оригинала, изданного в 1934 году в Тбилиси(!), а в этой брошюре содержались обширные выдержки из перевода рукописи Адсона Мелькского... с немецкого. Так-то, господа библиофилы… Есть ли у кого-то из вас в коллекции что-нибудь подобное?
_______________________________________
* Сборник Мандельштама вышел в «Большой серии» в беспардонно усеченном виде с позорным предисловием А. Дымшица через 35 лет после того, как поэта убили. Эти синие томики продавались в Европе за твердую валюту, а собиратели в Москве, Ленинграде и других городах добывали их у «барыг» на книжных рынках. Народ же читал и заучивал наизусть самиздатовские копии, которые и изменили кое-что в составе русской поэзии.
Иллюстрация: Библиотека Мелькского монастыря
Свидетельство о публикации №212030902194
Л.
Лариса Морозова Цырлина 2 12.03.2012 18:48 Заявить о нарушении