Молитва
Он был уже высоким, и, чтобы дотронуться до Вериных рук, опустился на коленки. Волосы были густыми и жёсткими, Вера теребила их пальцами, Саша что-то мурлыкал, требовал ещё. Потом он оголил спинку, распластался на диване и, заигрывая с Верой, радостный, что она ему ни в чём не откажет, попросил сделать массаж. На диване рядом с Сашиной голой в мелких гусиных пупырышках спинкой лежала газета с фотографией, на которой было изображено большое количество голых изуродованных тел. Вера перевернула газету на другую сторону, где большими черными буквами было написано: «Сегодня афганскую землю покидает последний советский солдат». Выше над этими словами был помещён снимок улыбающегося белозубого танкиста с тяжёлыми безрадостными глазами. Вера делала массаж сыну и поглядывала на изображение солдата...
...Как только тёмная страшная волна боли ушла и в теле после неё что-то ухнуло и оборвалось, какое-то неясное женское лицо наплыло на Веру, она не увидела, а скорее почувствовала улыбку этого лица и услышала: «Сын у тебя. Поздравляю». После этого жёлтоватое тельце младенца заколыхалось над ней, сын кричал, хотел куда-то взлететь; женщины-акушерки, недавно зло и грубо кричавшие на Веру, сейчас смеялись, говорили одобрительно и о Вере, и о ребёнке, и о том, что Верин залп попал прямо в салют. Вспомнив о салюте, они побежали его досматривать, а Вера лежала распластанная, бестелесная, но эта бестелесность была не лёгкая птичья, а какая-то иная, соединившая её с землёй, по лицу текли слёзы и пот, и вот тогда она вдруг подумала, что родила она Сына, и что Сын станет Солдатом, и зашептала не молившимися до этого ни разу губами: «Господи, Боже мой, сделай так, чтобы, когда мальчик мой вырастет, на земле не было войн, и чтобы та война кончилась, и чтобы мальчик мой не попал на неё».
Утром, когда Вере в палату принесли беспомощного спеленатого сына, она забыла уже о молитве. Ей хотелось только смотреть на младенца, касаться его; этого хотела и грудь, набрякшая и уставшая от ожидания, когда тёплая ласковая струя перейдёт из неё в младенца и, восстанавливая связь перерезанной пуповины, опять свяжет Веру и сына.
В палате все радовались только своим детям, на других младенцев поглядывали с настороженным и ревнивым любопытством и только для подтверждения своих радостных мыслей, что самого лучшего, здорового, красивого, славного родила именно она. Некоторые уже ласкали детёнышей прозвищами, примеривали им имена. Насчёт Вериного младенца вся палата была единодушна: мальчик – раз (из всех родившихся вчера девятерых детей он – единственный мальчик); родился 9 Мая во время салюта – два; значит, Витя, Виктор – Победитель или Николай – Воин, Солдат. У Веры от их уверенных весёлых голосов дрожало сердце. Ей сложно было объяснить не только соседкам по больничной палате, но и себе, что заставляет её оградить сына от этих имён. Дома мужу Вера тоже доказывала, что так сына называть нельзя, а тот не понимал, и мать со свекровью тоже не понимали. Если бы Вера сказала, что имя ей просто не нравится, тогда бы все успокоились и стали придумывать другое, а Вера ошалело говорила «нельзя», и это сердило, заставляло настаивать. Наконец, после нескольких дней сомнений и споров решили, что мальчика будут звать Сашей, все разговоры о Вите и Коле забылись, тем более что из «Саши» можно сделать так много ласковых, сюсюкающих имен.
Забот с Сашей, как и со всеми маленькими детьми, было много. Вера уже не так внимательно и нетерпеливо прочитывала газеты, слушала радио, смотрела телевизор. Ей достаточно было знать общее – Земля существует, Солнце светит, хлеб родит, потому что миром для неё стал Саша, и события в каком-либо Занзибаре её трогали меньше, чем насморк сына или прыщик на его прелестном младенческом теле. Если даже её что-то и взволновывало, то она утешалась радостью, что Саше это не грозит, он дома в безопасности и она рядом.
Саша рос и вместе с ним росли Верины радость и гордость. Вера много времени и душевных сил отдавала Сашиному воспитанию. Как умный и талантливый архитектор возводит здание гармоничное, прочное и прекрасное, так и она одновременно с заботой о физическом развитии Саши занималась развитием его души и ума. Когда Вера думала о времени, когда сын станет взрослым, ей становилось грустно, что его красивые глаза, руки, плечи уйдут к кому-то другому и его доброе, ласковое сердце будет уже не до конца её, и тогда она страстно желала, чтобы сын навсегда остался маленьким и принадлежал только ей. Любимыми Сашиными игрушками были различные конструкторы и пистолеты. Когда он сидел у Вериных ног на ковре и фантазировал из ярких пластмассовых деталек машину, Вере было спокойно, когда же Саша, обвешанный игрушечными ружьями и пистолетами, убегал «на войну», сердце её плакало, но запретить сыну играть в военные игры Вера не смела и страх за взросление Саши таила в себе, не выказывая никому, даже мужу.
Война, ровесником которой был Саша, всё ещё продолжалась. В повседневной жизни о ней вспоминали редко, так, летал над людьми какой-то шепоток, но был он невнятен и тих. Голоса иностранных радиостанций не могли пробиться сквозь скрип, визг, грохот глушителей; свои же радио, телевидение, газеты стыдливо молчали. Потом вдруг косяком пошли очерки и репортажи о героизме погибших солдат. Написаны они были одинаковым бодреньким языком, читать их было неловко и больно. Поэтому, когда Верин знакомый, врач, вернулся из Афганистана, она пошла к нему. Её не интересовали быт местного населения, красоты гор, прочая экзотика, просто и прямо она спросила: «Эта война нужна?». Знакомый в ответ промычал что-то невнятное, в глазах его, бегущих мимо Вериного лица, была тоска, и Вера поняла, что расспрашивать его нельзя. Она допила жасминовый, оттуда, чай и ушла.
На десятом году Сашиной жизни обстановка в стране стала иной, на улицы с тихих ночных кухонь вместе с другими запретными словами и мыслями вышло и слово «Афганистан». Потаенная камерная война неожиданно оказалась жестокой и всеобъемлющей, но, слава Богу, она выдыхалась, и матери, растившие, как и Вера, сыновей, вздохнули: их мальчики уже не потребуются войне. Молитва, произнесенная Верой в родильном отделении, Всевышним была услышана.
Вечером накануне 30 октября Вера уговорилась с мужем, что они втроём – она, он и Саша пойдут на митинг, который должен был состояться в Куропатах, а затем, по непонятным причинам, был перенесён в район Московского кладбища. Куропаты были в двадцати минутах ходьбы от их дома. Ещё два года назад, по неведению, Вера собирала там грибы: польские белые, кобылки, опята; аукалась с Сашей между деревьями; смеялась, когда он, большой, крепкий, пытался спрятаться от неё за тонкую сосенку. Какие-то из этих сосенок сажала Вера будучи школьницей. Саженцы, которые она с одноклассниками втыкала в землю, были не больше детской ладошки. Ей не верилось, что из них вырастет лес, а он поднялся и дружно потянулся вверх. Молодые крепкие корни проросли вглубь и, казалось, навсегда скрыли содеянное в недавнем прошлом, но, по закону древней мудрости: «Всё тайное станет явным», Вера и все другие люди, кто когда-то сажал лес и ходил сюда на прогулку и по грибы, узнали его тайну. Куропаты предстали большой братской могилой, ничтожно малая часть которой была показана на фотографии в «Огоньке», но и этой части было достаточно, чтобы материализовать всё прочитанное и узнанное за последнее время. У Веры начал вырабатываться прямой и честный взгляд на окружающую жизнь. Стоя в Майданеке перед с немецкой педантичностью выстроенными печами для сжигания человеческих тел, она сострадала всем узникам всех лагерей и испытывала презрение и нелюбовь ко всем палачам мира независимо от их партийной принадлежности и места проживания.
Когда Вера рассматривала фотографию Куропат, Саша был рядом, он заглядывал в журнал через её плечо. Вера, предугадывая Сашин вопрос, пересказала в доступной, как ей казалось, для детского восприятия форме содержание сопровождающей снимок статьи. Саша слушал внимательно, когда Вера закончила, он какое-то время молчал, что-то про себя соображая, и, наконец, спросил: «Мамочка, нас там тоже расстреляют?». Вера в ответ прижала к себе Сашу: нет, не надо бояться, это было, прошло, больше не повторится. Саша не поверил, потому что голос её был неуверен и слаб, и оттолкнул Верину руку с несвойственной ему грубостью: «Я прочитаю сам».
Вера сидела рядом с Сашей, вязала ему свитер; он читал, губки шевелились, проговаривая беззвучно слова, в сложных для него местах Саша сводил брови, при этом на его высоком лбу беспомощно зависала морщинка. Потом Саша резво вскочил с дивана, пододвинул стул к книжной полке, достал календарь на следующий, 1989 год. Лоб его разгладился, на лице было сосредоточенное, так любимое Верой выражение. Саша перелистал календарь, нашёл страницу, где был помещен портрет Сталина, аккуратно и ловко, как он обычно выполнял школьные задания в тетрадках, перечеркнул изображение «выдающегося советского и партийного деятеля» (так извещал календарь) крест-накрест и написал неровными детскими буквами «фашист». У Веры в сердце сделалось горячо и страшно. Саша обернул к ней торжествующее лицо, на нём явно прочитывалось: вот и хорошо, вот всё и кончилось, вот и стало не страшно.
Через несколько дней Саша принёс Вере из школы бумажную игрушку – палача в синем колпаке с яркими красными звездами, улыбающимся ртом и топором, прижатым к боку. Игрушку он сделал на уроке труда, чтобы, когда наступит Новый год, повесить на ёлку. Вера удивилась – почему палач, Саша объяснил, что это наш палач и потому он такой весёлый, он будет казнить всех, кто мучает и убивает людей. Потом Саша притащил из своего уголка домик без дверей и окон, зато с поднимающейся крышей, сложенный из разноцветных блоков конструктора. «Это тюрьма», – объяснил он Вере. В глазах Саши была уверенность, что всё, что он сделал, – правильно, и для того, чтобы не было плохих людей, нужны тюрьма и палач. Вера попыталась переубедить Сашу, он слушал молча, внимательно, глаза были тревожны, смятый ненужный палач валялся рядом на полу; вечером Вера помогла Саше сделать новую игрушку, тюрьму тоже поломали и переделали в дом.
Утром 30 октября позвонила Верина сестра, сказала, что заболела, и предложила два билета на «Ностальгию». Соблазн был велик, Вера заколебалась: билеты на Тарковского достать трудно, а митинг – сейчас демократия – скорее всего не последний, но и отказываться от него было трудно, хотя бы потому, что впервые за всю свою жизнь Вера собиралась пойти на митинг сама, а не по приказу...
Муж настаивал на кинофильме. Вера не сразу, но поддалась уговорам. Когда они ехали в троллейбусе, по улице навстречу им неторопливо прошла колонна из красных пожарных машин и зелёных военных водомётов. «Туда», – неслышно, губами, шепнул муж. Вера умоляюще посмотрела на него. У мужа от волнения крылья носа стали белыми, и костяшки пальцев, державшихся за поручень, тоже побелели. В глазах была горечь, он был старше и больше понимал, потому что его молодость пришлась на время оттепели, он помнил опьяняющий дух вольного слова и тяжёлую опустошенность, подмявшую его сверстников, бросивших их в бардовские песни, туристские походы, водку, сытое равнодушие; преобразовавшую их жизнь в подобие жизни. Он покачал головой: «Нет», – поняла Вера.
Двадцать лет назад Вера уже наблюдала подобное уверенное молчаливое шествие, только колонна тогда была неизмеримо длиннее и состояла сплошь из грязно-зелёных военных машин. Она провожала её глазами. Солдаты, сидевшие на макушках танков и в крытых грузовиках, со скучными лицами ехали мимо, не замечая ни саму Веру, ни её весёлого летнего платья, ни летних туфелек на загорелых ногах. «Война», – со взрослой тоской подумала Вера, хотела побежать домой, предупредить маму, но продолжала стоять, завороженная серо-зелёным гудящим потоком. Вечером отец, член партии, объяснил: в Чехословакии беспорядки, пришлось ввести войска. Первое, что ощутила Вера при этих словах, была острая зависть к солдатам, получившим счастье увидеть другую страну. Позже, когда поползли слухи о присылаемых оттуда цинковых гробах с телами солдат, она устыдилась своей зависти, начала, как и многие, ругать чехов, отвечающих злом на стремление помочь им в строительстве счастливой жизни. Нужна ли подобная помощь, Вера в то время не задумывалась, ибо свято верила в справедливость всего, что исходило от её государства.
Первый цинковый гроб Вера увидела, когда у сотрудницы по работе погиб в Афганистане сын. Солдатики из похоронной команды, маленького росточка и тонконогие, с трудом подняли гроб, и он не поплыл, как положено гробу, над головами, а пополз стыдливо и неуверенно вдоль земли, пока брат убитого и трое других высоких людей не подставили свои плечи под днище гроба. Гроб поплыл. Офицер, отвечающий за похоронный ритуал, не смог предотвратить нарушение порядка. Переживая, он шёл впереди, солдатики толклись под гробом, протянутыми ручонками они касались его, словно бы помогая. Офицер не давал им приказа отойти, гражданские, нёсшие гроб, шли молча, их подавляло ощущение, что происходит что-то не то и не так. Было обидно хоронить крепкого красивого парня и тоскливо от невозможности постигнуть смысл его смерти.
На кладбище после военного марша, выстрелов, означавших салют в честь убитого, вскрика матери Вера отошла от похоронной процессии. Крестов в этой части кладбища было мало, всё больше стандартные надгробия и обелиски с красными, привычными с детства звёздами. Даты жизни смерти были пугающе однообразны. Вспомнилось крупповское: «Беларусь поросла обелисками, звёзды стали родными и близкими...». Мальчики-звёзды были моложе Веры на целых двадцать лет, большей частью они были рождены в год чехословацких событий – так же, как её Саша был рождён в год начала выпавшей им войны.
С «афганцами» Вера сталкивалась редко (среди кадровых военных знакомых не было, а солдаты были детьми другого поколения), но даже эти редкие встречи оставляли ощущение неспокойствия и растерянности их душ. Так же неспокойно было и Вериному соседу, вернувшемуся из Чехословакии; и даже нынче, сорокалетний, респектабельный, с должностью, женой, детьми, породистой собакой, дачей, машиной, он напоминает Вере ездока, вышибленного из седла.
Троллейбус, пока Вера бродила по прошлому, давно уже разминулся с колонной. В кинотеатре «Москва» перед началом фильма в вестибюле выступал фольклорный ансамбль. Пожилые женщины, прикинувшиеся молодухами, повизгивая и прихлопывая, пели на салонно-крестьянский манер. Люди частью останавливались поглазеть на них, частью шли мимо. Предстоящий фильм настраивал на иной, высший лад, тётки чувствовали свою ненужность и очень старались. Наконец они поклонились низко, до пола, им жидко зааплодировали, всем стало легче, артистки повеселели, убежали куда-то вбок, люди потекли в зал. Фильм был красивый, сложный. Вера воспринимала происходящее в нём с трудом, ибо там, как ей казалось, стреляют.
Вечером она обзванивала друзей: нет, не стреляли, но было плохо. Странно-непривычно звучали слова: дубинки, слезоточивый газ, вошли клином, взяли в кольцо, арестовали... Голоса в телефонной трубке прерывались от унижения возмущения. Через несколько дней газеты, выходящие в республике и городе, разъяснили, что беззакония со стороны властей не было; затем в «Комсомолке» путано и беспомощно выступил известный белорусский писатель, Веру оскорбило его стремление угодить и нашим, и вашим. На службе о митинге говорили по-разному, чувствовалось, что людям страшно, смутно. Газеты были злы и, как прежде, врали. Наконец, «Огонёк» принёс правду о происшедшем в городе 30 октября, но этого глотка было мало, что-то грозное стягивалось над Верой, Сашей, другими людьми.
Вере всё труднее давались расставания с Сашей, ей даже иногда хотелось, чтобы он заболел, правда, не сильно, но так, чтобы она получила право быть с ним дома, а он был бодр, здоров и так же правдив и доверчив, и так же требовал, чтобы все было честно. Вот и сейчас, лежа на диване (голенькая спинка уже стала розовой от прикосновений Вериных рук), ясным звонким голосом он рассказывал, что у них в классе одного мальчика поставили на учёт в милиции, потому что он плохой и разбил окно в школьном коридоре, и что в школе, по словам учительницы, скоро откроют комнату, где будут висеть фотографии плохих детей, а хорошие дети будут ругать их и смеяться над ними. «Сашенька, – остановила его Вера, – а вдруг и твоя фотография попадёт туда, в комнату?». Саша в ответ засмеялся: он же слушается учительницу, учится на «пятёрки», не бьёт стекол, не бегает по школьному коридору и партам, не дёргает девочек за банты, он – хо-ро-ший!
Сашу сердят Верины слова, что всё, что сказали им про мальчика и про комнату, неправда, что мальчиков за разбитые стёкла в милиции на учёт не ставят, а комнаты такой никогда не будет, а если и будет, то она заберет Сашу из школы. От негодования Саша даже порывается встать, но Верины руки так тепло и ласково касаются его спины, и он остаётся лежать, а чтобы последнее слово всё-таки было его, Саша повторяет уверенно и упрямо: «Моей фотографии в той комнате никогда не будет». Вера продолжает делать массаж и про себя ругает учительницу, думает, что надо бы пойти в школу, но по опыту знает, что и с учительницей, и с завучем, и с директрисой разговаривать безнадёжно, будет скандал, после него Саша начнёт приносить из школы тройки, его одноклассники будто бы ненароком станут заходить к ним домой и рассказывать о каждой Сашиной проделке, но хуже всего, что Саша из уверенного весёлого мальчика превратится во всеми обижаемого и несчастного и, уходя в школу, станет цепляться за неё взглядом, в котором будут боль, страх, унижение и мольба, поэтому лучше терпеть и пытаться противопоставить своё миропонимание тому, что внушается Саше помимо её воли.
Разогретыми до красноты ладонями Вера поглаживает спинку сына; кожица по обе стороны от лопаток, ближе к подмышкам, младенчески тонкая и нежная на ощупь; не удержавшись, Вера касается её губами. Саша смеётся, легко, пружинкой, выскальзывает из Вериных рук; ладно скроенный, ловкий, красивый мальчик; у него пока чистые, ясные, не обёрнутые внутрь глаза. Вера переводит взгляд с Саши на газету с портретом солдата-«афганца»... Что нужно было претерпеть, чтобы глаза наполнились такой тревогой и мукой? Осторожно ладонью Вера прикрывает снимок в газете. До прихода Саши она читала (такая странная жизнь сейчас, вся в газетах, журналах...) очерк Бочарова «Афган», может быть, из-за него её мысль мечется между прошлым и настоящим, а в горле, хотя она и не сентиментальна, стоит ком. Вера вытянула из газетной стопки на журнальном столике (благо, комната тесна и не нужно вставать) «Литературку», отыскала поразивший её эпизод.
«...Легковой автомобиль двигался в сторону границы. На требование солдат остановиться водитель увеличил скорость.
Не исключено, что солдатам это лишь показалось.
Раздались предупредительные выстрелы. Водитель не реагировал по-прежнему. Возможно, не услышал.
Задача у подразделения была одна: бороться с караванами, перевозившими оружие. Район был опасным, стычки – постоянными.
– Врежьте по машине, – скомандовал командир подразделения Шараевский.
Врезали.
Выяснилось: никаких улик, свидетельствующих о принадлежности пассажиров-афганцев к террористам и мятежникам, не было. В результате обстрела водитель был тяжело ранен, молодая женщина убита, другая молодая женщина ранена в грудь, мальчик-подросток – в руку. Старуха и двое малышей – мальчик и девочка не пострадали. Солдаты окружили Шараевского. Он был не в духе.
– Что будем делать?
Ответил сам:
– Свяжусь с командиром. Пусть шлёт «вертушку», заберёт этих, – и кивнул в сторону перепуганных пленников.
Разговор вёлся по рации. Он был нервный и скомканный – командир части Рудых, похоже, тоже был не в духе. Слушал невнимательно, а Шараевский в свою очередь говорил путано и невнятно.
– Пленные мне не нужны, – наконец, раздельно произнёс Рудых. Рядом с ним находился начальник штаба части Мурсалов. Он хорошо расслышал: «Пленные мне не нужны». А Рудых, словно рассчитывая на его моральную поддержку, повторил: не нужны. И прояснил до конца: следы уничтожить, сделать всё тихо. Сделали. А легковушку раздавили бэтээром и тоже зарыли в землю».
Вера не могла не оплакать убитых. Но больше мысли её были о солдате, который исполнил приказ; она то негодовала на него, потому что в её представлении солдатик был робкий и слабый, а будь на его месте другой, всё окончилось бы по-другому, то мучительно, по-бабьи, жалела, ибо понимала, что приказ есть приказ и восстать против него невозможно. В конце концов, жалость пересилила негодование, тёмная волна страха ожгла Веру: миллионы людей в прошлой, настоящей и будущей жизни предстали пред ней обречёнными на беззащитность перед Приказом. Они могли не соглашаться с ним, могли плакать душой, но обязаны подчиниться; и эта судьба, – Вера, как обезумевшая, кружит по комнате, – уготовлена Саше, и сама она, может, и не в такой степени, как солдаты, но также подвластна Приказу. «Господи, Боже мой! – шепчет Вера, второй раз в жизни обращаясь к Всевышнему. – Сделай так, чтобы не было на Земле приказа превыше приказа совести. Сделай так, чтобы никто не мог приказать моему сыну поднять ружьё и другим сыновьям и дочерям тоже. Господи, Боже мой, сделай безгласыми всех командиров, оставь голос одним матерям. Господи, Боже мой...»
– Руки вверх! – длинноногий, плечистый, красивый Саша целится в Веру из чёрного детского автомата.
– Господи, Боже мой...
– Пли! Я тебя убил, мама!
Свидетельство о публикации №212031300110