Художник и старик

По улице шёл добрый старый еврей. Он с трудом месил натруженными за годы ногами грязный раскисший снег. Лицо старика было невесело. Вспоминался сын. Мальчишка. Паршивец. Решил уехать. Навсегда оставить Родину, его... Мальчишка был весь в мать – высок, синеглаз, белокур... И вот – уедет. Нет, он как отец никогда не даст разрешения на выезд. Не даст. Это его, его  сын, и он не может потерять сына.

Прохожие обтекали старика с двух сторон. А он шёл медленно, тяжело. И следом за ним шли прожитые годы. И все яснее вставало упрямое лицо сына.

Чего тебе не хватает, мальчик мой? Живём, как люди, не хуже, не лучше... Моё сердце полно тобой, и пока я жив – ты не узнаешь беды...

Но сын упорно смотрел в пол.

Учись. Перед тобою все двери.

И наконец-то мальчишку прорвало:

– Я не ношу твоё имя... Я боюсь признаться, что ты – еврей. Я в паспорте не как ты, как мама... Почему я должен бояться?

– Сынок, мальчик мой, а тебе и не надо бояться. Мы, наверное, сделали глупость... Да, да, мы с мамой хотели как лучше...

– Почему? Почему вы хотели как лучше? Почему не могли как надо?

И старик уже видел перед собой не сегодняшнего сына, а красного сморщенного младенца и его мать.

– Какое имя дадим сыну?

– Иван.

– Но ты же хотел...

– Нет, нет, я передумал, – старик остановил жену, – имя моего отца получит его сын, мой внук. А этот пусть будет Иван.

Когда они несли Ивана в загс, их застала гроза. Тяжелые капли обрушились на младенца. И стариком, и его женой овладело одно только желание – укрыть сына от бури, спасти. В загсе регистраторша, сочувственно глядя на их мокрые лица, сказала, обращаясь к жене:

– Фамилию, конечно, вашу дадите?

– Да, да. – растерянно подтвердил старик и. чтобы не дать жене возмутиться, показал на окно, где вовсю бушевала стихия. Вот так всё было просто и ясно. А этот паршивец воздвиг Бог знает что...

Старик прислонился к театральной тумбе.

– К нам!

– К нам!

– К нам! – манили к себе афиши.

Старик перевёл дух. Вздохнул. Провел ладонью по холодной афише. Станислав Нейгауз. 18 января 1979 года... В программе Гайдн, Бетховен и Шопен. Пальцы ласково скользнули по гладкой бумаге, и то ли из-под них, то ли из воздуха родились причудливо-прекрасные звуки... У старика посветлели глаза. Он слегка покачивался в такт музыки и уже облегчённо подумал: это он так... Мальчишка. Манят новые страны, чужие края... Конечно, разве можно иначе.

Он в двадцать лет тоже мечтал о Париже... О Незнакомке... Ах, только бы сын смог когда-нибудь вернуться назад...

Музыка внезапно исчезла. И он увидел себя у афиши – дряхлого, седого старика. И, ещё больше ссутулясь, побрёл дальше.

Откуда у сына это болезненное самолюбие? Вот он, старик, живёт как равный, как все... А сын...

– Не хочу быть Иудой! – кричал в одной из ссор сын. Иуду приплел... Старую, как мир, сказку. Ну, был бы Иуда не евреем – и другой бы мальчишка кричал: «Я не Иуда!» Глупцы... Что поделаешь, если его народ рассыпался, как зерно в поле, и везде дал ростки. А сколько людей, сколько наций живут не у себя на земле...

– Но у них есть своя земля. А мы, кто мы? И что мы имеем?

Мальчишка. Он думает, Родина – это определённый клочок земли. Эх ты, земля обетованная... А для него Родина здесь. На этой земле. И для отца его, и для деда... И не только Родина, но и могила... Для многих, многих людей. Он спасся, а остальные – за колючей проволокой, в гетто... Это их братская, святая могила. Разве это можно забыть, сын? И разве это можно оставить?

Я щадил тебя, мальчик, – думал старик, – я берег тебя от рассказов, от крови, от горя, от гибели близких... Наверное, не надо было беречь...

Ты бы мог гордиться, что ты – еврей, а ты боишься... Глупышка, это я, старый, во всем виноват... Но я так рад был жизни, солнцу... Я так старался забыть ужас костров... И так радовался, что я – Человек и что нет Жёлтой Звезды на полосатой одежде... И видит Бог, я прожил свою жизнь неплохо... Страдал, воевал, работал, любил... И пока ещё держат ноги, буду жить... Буду работать... Буду любить... А он:

– Мы не такие, как все...

А какие? Есть и у нас людишки, как и у всех. Но мы – люди... И вокруг нас – тоже люди. И братья мы – по духу, по пролитой крови... А что болтают иные, будь выше, сынок. На то они и людишки. Смотреть надо шире и не обращать, мой мальчик, внимания...

– Вот-вот... Мы привыкли не обращать. Нас палкой, а мы её лижем, и всё потому, что мы – гости...

Гости? И я в этом городе гость? А как же эти дома, эта улица, где знаком каждый камень... И не просто знаком... Он согрет моим дыханием, сердцем. Я строил тебя – Минск. Плача, доставал из-под обломков тела. Таскал на спине тяжёлые бревна. Падал с ног от усталости. Глотал пот. И я – гость? Что ты, мальчик! Нет, он не знает, что говорит, мой мальчишка. И я его не пущу.

Старик по-прежнему медленно шёл по проспекту. Ноги дрожали, в груди рос ком, снег забивал глаза – но старик улыбался. С той же улыбкой вошёл во Дворец. Искусство окружило его.

Мимо графики старик прошёл почти равнодушно. Гобелены тоже его не затронули. Так, подивился умению, а главное – терпеливости мастеров... Чертыхнулся при виде картины с яркими пятнами подсолнухов, паровозом и передовиком на переднем плане... Остановился на несколько минут перед прелестной картиной тёплого серого тона – мать кормит с ложки ребёнка. Всё тихо, нежно, мягко... А впереди уже притягивали жуткие по своей простоте и правде полотна. «Цифры на сердце». Старик прикрыл глаза. Может, остановиться? Не ворошить боль? Но распрямился. И пошёл, как идут к священному огню, к могилам героев, – тихо, торжественно и сурово.

Над ним нависло распятие.

Нет, старик закрыл руками лицо, он не может смотреть... И сквозь пальцы на пол сочились, казалось, не слёзы, а горячие капли крови.

Смотри же, старик. Это – правда. Это – твоя жизнь.

И он отнял руки.

Пели коммунисты.

Закрывали тела юные девушки.

Безнадёжно лежали штабеля людей – как дрова, друг на друге, красивые, когда-то живые.

Кричало лицо мадонны над крестом крематория...

У старика заболели шрамы – на лице, на теле, на сердце...

И он с гневом подумал о сыне: тебя бы сюда, щенок... А впереди новые картины. Новый каскад ужаса, смерти, низости и человеческого духа...

Старик стоял у полотна. Вот он – театр войны. Подлое, страшное лицо убийцы... и... старик отшатнулся... Иуда... В полосатой куртке. С Жёлтой Звездой. Скалится. Идиотски таращит глаза. И у его ног... народы.

– Нет! – старик попятился из зала. – Нет!

А Жёлтая Звезда бежала за ним по пятам.

Старик упал, и подбежавшие к нему люди услышали его последние в жизни слова:

– Я не Иуда.


Рецензии