Тоска

Ходят слухи, бродят слухи...
(Автор.)

Поколение обреченных!
Как недавно и, ох, как давно,
Мы смешили смешливых девчонок,
На Протырку ходили в кино.
(А. Галич.)

Услышь, Господи, правду,
 внемли воплю моему,
прими мольбу из уст нелживых.
(Молитва Давида.)

Ты знаешь, что такое тоска? Это когда вот так по кругу горло жгутом... и выть, выть, выть... Иду на кухню: холодильник, стол, плита, чашки-ложки, продукты... От них глаза прочь. И уже не тоска. Ужас. Протягиваю руку, беру – хлеб, мясо, молоко... – яд.
Простите, дети.

Сын глазами ангела преподобного яблоко гладит:

–Можно?

– Нет!

– А морковку?

– Нет!

– Ну, тогда молока, мама...

Уронила лицо в ладони. Погоди, не тереби. Укроти взгляд свой.

– Вот тебе чашка молока, сынок.

Он пьёт, и каждый глоток – гвоздь, приколачивающий меня к кресту. А сын не унимается: – Мам, колбасы можно?

– Бер-р-ри!

Ловко, радостно ломоть отхватил и к хлебу:

– А хлеб?

– Да, да, да...

Хлеб, колбаса, чашка с капающими остатками молока валятся на пол. Ангел мой, взирающий на приколоченного к кресту Христа, от голода ты умрёшь через месяц, от яда, принятого из материнских рук, через более продолжительный срок. А кто-то говорит, что и обойдётся. У всех по-разному. Воля Бога? Рока?

В коробочке заветной, с деньгами, до зарплаты – раз, два, три – сто рублей. Курага на базаре стоит девяносто. Чернослив – шестьдесят, орехи грецкие – девяносто, мёд – двести пятьдесят... Что ещё выведет яд из твоего тела, сынок?

Шиповник.
Чеснок.
Мандарины, грейпфруты.
Апельсины, лимоны.
Гранаты.
Чёрная и красная икра.
Балык.
Витамины А, С, поливитамины.
Активированный уголь.
Пектин..

Где это взять?

Добрый доктор Гейль разработал памятку-рекомендацию. Питайтесь так-то и так. Спасибо, наивный человек. Продуктов и лекарств, которые спасут моего мальчика, в продаже нет. А на базарные и чернорыночные цены денег не хватает.

– Мам, я кушать хочу.

Как к гремучей змее, подхожу к холодильнику. Достаю одно, другое, смешиваю, перемешиваю, жарю, варю...

– Кушать подано.

Как в старые добрые времена, семья в сборе. Муж, дочка, сын, я. Дымящееся мясо, крупчатые, влажные ломти хлеба, янтарные, с искорками кружки жареного картофеля, молоко...

Муж с сыном едят с аппетитом. Дочка чуть-чуть, опасливо. Ночью шёпот:

– Мам, у меня может родиться здоровый ребенок? Тёмно-вишнёвые глаза в пламени страха.

– Да, доченька. Как кому суждено...

– Уедем, ма...

– Куда?

Карта в полкомнаты (то ли карта велика, то ли наша "хрущевка" не по её размеру). Советский Союз. Перемазанные пальчики сына мечутся от края до края.

– Ма, сюда?

– А может, сюда?

– Давай в Кишинёв?

– Нет, в Армавир!

– А я в Каунас хочу, там красиво...

– И я, нет, лучше в Ригу, там петушки на крышах и на одном доме на крыше чёрный кот, так, мама?

Тереблю славянские пшеничные кудри.

– Да, сынок. И петушки, и кот. Но нам туда нельзя.

– Почему?

– Мы – русские.

– Тогда во Львов.

– Мы – русские.

– А во Фрунзе, к бабушке Ане?

– Мы – русские...

– Ну и что?

Спросили в два голоса. Серые и карие глаза. Сын и дочка.

– Понимаете, сейчас республики самоопределяются, ну а мы – другой национальности, будем там лишними...

– Не всё ли равно? (Это дочка.)

– А как же мы живём в Белоруссии? (Это сын.)

Говорю, живем, ну и слава Богу, и жили бы, если бы не беда...

– Давай тогда уедем в Россию.

Снова склонились над картой. Нанизываем, как жемчужины, города.

В комнату входит муж. Стоит. Щурит глаза. Слушает. После молча складывает карту, прячет её в шкаф. Поворачивается ко мне:

– Ну, зачем ты? Бередишь себя, детей. Нереально это все, пойми...

На детских лицах разочарование и обида.

Я бесстрастна, как те идолы с острова Пасха. Только у меня очи долу.
Ковёр, на котором только что покоилось государство, сед. Рыжие ворсинки, как тот чудовищный рыжий лес, в серебристом саване пыли.

Я чищу ковёр каждый день, протираю его губкой, смоченной в пенно-моющем средстве. Мне бы выбросить этот ковёр. Но и всё новое, что я поставлю в своей квартире, подернётся прахом рыжего леса.

– Вовсе не нереально! – я строго, прямо гляжу в глаза мужу, и тут же почти умоляюще: – Надо же что-то предпринимать!

В его улыбке больше печали.

– Ты уверена, что не нарвешься на новый Чернобыль?

Тысячу раз знаю, что он прав. Но меня страшит бездействие. Здесь мы обречены. А там, где-то... Вдруг ещё обойдётся?

Детские глаза, как зверьки, выглядывают из-под век.

По статистике, в наших городах и селах среди детей в четыре раза возросло число заболеваний крови... У детей, как у стариков, стали приходить в негодность сердце, печень, почки... В прогнозах медики Запада пророчат нам рак, расстройство психики, ВИЧ...
Рука тянется к вспухшим лимфатическим узелкам сына. От шеи к подключичке... Дальше до подмышки... Сын смеётся – щекотно, и по-щенячьи ластится ко мне. Маленькие дети в семь раз восприимчивее взрослых к радионуклидам. Когда обрушился Чернобыль, сыну было семь лет. Дочке – четырнадцать. Последние два года одна из её подруг не носит платья с короткими рукавами: странная пузырчато-белая сыпь покрывает руки от кисти до локтя. Подобная сыпь появилась и у некоторых моих знакомых.

Будь проклят тот миг, когда спокойно-отрешённый голос объявил: республика вне опасности. Уровень радиации в пределах нормы.

А шёл дождь. Моя девочка и тысячи других мальчиков и девочек прошли сквозь его смертоносные струи.

Светило солнце. Мой мальчик и тысячи других мальчиков и девочек купались в его смертоносных лучах.

И пили молоко.

И ели первую майскую зелень.

А тот, кто знал правду, врал:

– Всё спокойно. Всё хорошо.

Стаями перелётных птиц разлетелись по Белоруссии эшелоны с мясом скота, забитого в Зоне.
И хлеба из зерна, выращенного на Тех полях.
И молока.
И всего остального.

До сих пор мы не можем остановить стремительный полёт этих стай.

Ешьте, товарищи. Не пропадать же добру.

В первые дни беды у нас ещё была вера в порядочность власти.

Мы ели и кормили детей.

Сейчас у нас не осталось ни капли веры. Но мы по-прежнему едим и кормим детей.
Но наши и их дети когда-нибудь обязательно встретятся. Круг замкнется.

– Надо же что-то делать!!!

Руки, как крылья, обхватили птенцов. Муж (я и не замечала, что лицо у него серое-серое) говорит:

– Ехать некуда. Даже если и найдёшь чистое место, где гарантия, что туда не пришлют зараженное мясо, молоко, хлеб... или что-то поблизости не взорвётся...

– Ты это уже говорил.

– И ещё раз скажу. Ехать некуда.

Я была в Майданеке. Послевоенном. Смотрела на бараки, на печь крематория. Самое поразительное то, что люди, обречённые на сжигание, ничего не предпринимали, чтобы спастись. Какая сила сделала их послушными смерти? Какая сила удерживает нас? Тем более что уже пришло осознание?

Муж говорит со мной бережно, как с больной или ребёнком:

– Даже, при всей утопичности того, что ты хочешь, если представим, что есть где-то в стране чистое место, с чистым воздухом, чистой землей, чистой водой и продуктами, даже тогда...

– Но...

– Пожалуйста, дослушай, не перебивай. Даже тогда мы не сможем переехать. У нас не будет прописки, а значит, нам негде будет жить и негде работать...

– Мы обменяем квартиру.

– На Гомель или Могилев?

– Но какой же нормальный человек к нам сюда переедет?

– А вдруг?

– Хорошо. Предположим, мы нашли обмен. Теперь представь себе переезд и обустройство на новом месте. При общесоюзной-то неразберихе и нищете... И при тех полутора тысячах, которые мы с тобой за двадцать лет накопили...

Слова мужа, что блоки, из которых воздвигнут Чернобыльский саркофаг. Тяжёлой волной подкатывает удушье. Выпутываясь из него, страшась его, кашляю, почти кричу. Свет меркнет. Ещё чуть-чуть, и провалюсь в жуткое никуда, но поднаторевшая за два года моей болезни семья впрыскивает "Бромтекс", поит водой, укладывает на диван, подпихивает подушку под спину, вот так, повыше... Дочка обрызгивает водой пол, сын открывает настежь окно.

Два года назад в больнице палатный доктор-хирург после операции шёл к нам в палату, обходя ординаторскую и коллег, сидел молча на стуле, комом, враз постаревший, раздавленный чем-то громадным. Кто-нибудь из ходячих заваривал крепкий чай, он пил его, глаза глядели мутно, сквозь нас, и мы напряженно, боясь вспугнуть тишину, замирали на постелях.

У каждого второго, кто попадал на операционный стол, был рак. Хирург обтирал холодной рукой лоб. Уходил. Тишина держалась ещё какое-то время, пока кто-нибудь случайным движением или словом не разбивал её.

Самое трудное было, как ни в чём не бывало, смотреть в глаза обречённым.

Рак.

В коридоре, не имея сил войти в реанимационную палату, мнётся мужчина. До встречи с врачом он выглядел молодым и красивым, сейчас он будто обсыпанный пеплом старик.
Жена его, недавно розовощекая, а нынче жёлто-серая, слабыми послеоперационными глазами глядит на дверь, ждёт мужа, а его всё нет.

Подношу к её голубым губам стакан морса.

– Сейчас он придёт.

Слабая улыбка в ответ. Выглядываю за дверь. Зову. Входит.

– Надюша...

Ну, продержись чуток, улыбнись, поддержи её, нет, не выдержал, рухнул перед женой на колени.

Изрёк приговор.

Надежда, тихо проскользив рукой по простыне, – губы от боли и волнения почернели, – нащупала пальцами его голову, бережно погладила ее, мол, всё образуется, всё будет хорошо...

Дома, в деревне под Рогачёвом, её ждали сыновья. В то время её деревня ещё считалась чистой. Это нынешним летом на карте республики заштриховали и её, и ещё десятки других деревень и городов.

Рядом с Рогачёвом, Кричевом, Мозырем, Ивенцом... пионерские лагеря. Мы там оздоровляем летом детишек. Этим летом придётся искать другое место. Пока его не заштрихуют. А может быть, скоро заштрихуют всю землю, где мы живём. Правда, говорят, что нас тогда на ней не будет... Вообще наша жизнь полна слухами. Их на нашей земле так же много, как в наших лесах ягод и грибов. Но грибы и ягоды сделались несъедобными, а слухи... Они на каждом столе...

Вот, например, этот: власть предержащие подарили детям для оздоровления свои усадьбы под Гомелем. Аксаковщину, что между Воложином и Минском, тоже не просто так уступили. Там сейчас детский радиологический центр. А сами власть имущие лечатся и отдыхают в другом месте.

А вот и ещё слух: говорят, что руководители партии и государства не сокрыли правду, а уберегли белорусский народ, а вместе с ним и жителей Брянщины и Украины от паники и нервного шока. И сэкономили державе миллиарды рублей, а ну-ка, если б нас не объегорили и мы б сорвались с места? А так, все тихо и чинно, кому – гробовые, кому просто гроб...
А кому-то и повышение по службе и депутатский мандат.
А ещё говорят, в Хойниках родильный дом возвели.
И девочек-медичек прямо со студенческой скамьи – в Зону.
И мальчиков-солдат – туда же.
А картошку на могилевских полях убирают в респираторах.
В Зоне растят хлеб и разводят скот. И живут.

Повязанная миллиардами ниточек Зоной становится вся белорусская земля.

Что-то я зарапортовалась. Начала о тоске, соскользнула на слухи. Можете им верить, можете нет...

Освобождаясь от недавнего удушья и входя в свет жизни, непослушными губами шепчу:

– Поедем в Америку.

Муж – быстрый взгляд в сторону детей.

– Что?

– В Америку, – говорю уже твёрже.

– Ур-ра!

Сын, перекувыркнувшись, – как же ещё выразить свой восторг? – заверещал:

– В Америке у всех машины, компьютеры, видеомагнитофоны. Дети там сами себе зарабатывают деньги. Буш, если ошибётся или наврёт, его снимут, а Горбачёв всё говорит, говорит... Там нет Сталина и нет лагерей. Дети ходят в школу, в чём хотят. В магазинах есть всё. И шоколад. Нет талонов. И если я захочу, я тоже, как тот мальчик, смогу научиться управлять самолетом...

– Хватит, хватит, – останавливаю я этот поток.

– А у тебя уже вызов есть? – спрашивает сын.

Мы поражены.

– Откуда ты знаешь про вызов?

– Мальчики говорят...

– А... вы... что, разговариваете на эти темы?

– Да.

Дочка ехидно:

– А ещё пионер.

Он, отмахнувшись:

– У нас Виталь уже документы подал, ну, не он сам, его мама с папой, а у Сереги мама хочет, а папа нет...

– А ты хочешь уехать?

– Да!

– Почему?

– Там лучше.

– Кто тебе это сказал?

– Это все знают. Ма, а где мы там будем жить?

– Под Бруклинским мостом, – снова вставляет копеечку дочка.

– Этот мост в Англии.

– Нет… В Америке!

– Не всё ли равно...

Она явно не разделяет братишкиного энтузиазма. Темно-вишнёвые глаза скользят от меня к отцу и обратно, наконец, она выдает своё резюме:

– Никуда вы не поедете. Побоитесь. Поговорите и всё.

Ей семнадцать лет, и она мудра, как змея. Мы, действительно, никуда не уедем. Будем здесь до конца. В смертной тоске я по-прежнему буду метаться по кухне. Не через слухи, а через болезни знакомых и друзей я знаю, что главная беда вползает к нам через продукты. Одно за другим я буду исключать из рациона семьи молоко, творог, сыр, кефир, говядину, картофель, морковь, свёклу, капусту (радионуклиды в сочетании с нитратами стократ опасней), хлеб...

Когда готовить станет не из чего, я, как самоубийца, бросающийся с обрыва в реку, пойду в магазин, накуплю целую сумку продуктов и, укротив сердце, начну жарить-парить и созову вновь семью на чудовищный пир:

– Кушать подано. Ешьте.

А после мы снова раскинем карту. Всё повторится. И так будет до тех пор, пока не наступит предел.

Ты знаешь, что такое тоска? Это когда вот так по кругу горло жгутом. И дочка тихо, горько: «Мамочка, я хочу жить». И ты неумелой рукой осеняешь её и спящего в счастливом неведении сына, глаза рвутся к бездонному мудрому небу и натыкаются на плотные шторы. Ты дотрагиваешься до них и ощущаешь холод бетонного саркофага.


Рецензии