Рыжая Люси

 
 






Для граждан, требующих попроще.


        Открылась дверь, и в тёмную ночь хлынул свет, и в его пятне затрепетали, словно бабочки, что слетелись к огню, нарядные юбки, причёски, и тени не успевали и метались, и сменяли друг друга, и умножали ликование молодых, радостных, красивых тел.
Для него было всё, как в немом кино. Он стоял за густым высоким боскетом, достаточно далеко и не слышал, но видел, и только угадывал по всплескам рук и томным поворотам как нежны и сладки, и как нежеланны были расставания, и как жарки были обещания увидеться вновь. С Люси рядом была та, которую он уже много раз видел в баре, куда они часто захаживали, рыжая, стройная как черкесский клинок красавица, от которой, когда она приближалась, захватывало дух. 
- Это моя подружка, - говорила Люси, - но я не хочу тебя с ней знакомить, - я буду ревновать.
Нет, ты не понимаешь! Это я ревную тебя к каждому, на которого ты вдруг посмотришь, ко всему, к чему прикасается твоё тело, к земле, по которой ты ступаешь… я хочу, чтоб каждое твоё прикосновение и каждый твой взгляд, и запах твоего тела, и чтоб всё, всё твоё принадлежало только мне.               
Они подошли к машине, рыжая поцеловала её, и тот поцелуй, длинный, такой длинный, что показалось, прошла вечность, тот поцелуй я проглотил, как горькую пилюлю, которая упала в меня и затаилась - злобная и готовая на всё.
Надо было ехать. Люси уже садилась в машину, всё ещё не выпуская из своей руки руку рыжей.
Надо было приехать раньше и сделать вид, что проснулся от её прихода или наоборот, что не спал, ждал её.
Пошёл мелкий дождь. Дворники отстукивали свои такты, асфальт, мокро и блестяще пропадал под колёса, и дождинки кружились в лучах фар, и их трепетный вальс добавлял тоски и ревности.
Они жили вместе уже три года. На вечеринке он увидел её… - Люси - и больше уже не мог оторваться от губ, от рук… Нет, она не была красивой, скорее наоборот: большой нос, невероятные губы («невероятные», - другого эпитета  у него не было, когда он думал о её губах) и громадные голубые на выкате глаза, с ресницами, которые закрывались, как занавес в театре и открывались, когда хотели вытащить из  кого-то сердце, да что там сердце, все внутренности вытянуть и разбросать у своих ног. Длинная, как жердь, с маленькой грудью и попкой сердечком, длинными руками, тонкой шеей и всё это так подогнано друг к другу, что казалось, её не родили, а вылепили в мастерской и бросили ему, чтоб он, подобно Пигмалиону, перестал смотреть на всех других женщин…
Дом, около которого Степан (это было его имя, а фамилия его была Соболев, а друзья, разумеется, звали «Соболь»), так вот дом около которого только что он стоял за кустом и подсматривал как вылетали из дверей красивые, шикарные как колибри птички, и, вполне при том, состоятельные дамы (было видно по припаркованным автомобилям, самым слабым из которых был «Мерседес» его Люси), дом находился километрах в двадцати от города.
Дождь не переставал; в городе все светофоры уже мигали только жёлтым - окна домов, зато, мигали так, будто за ними производили сварочные работы. Очередной сериал, исключительно для взрослых, о лесбийской любви, начинался в половине первого ночи, и его смотрели - ну, кажется, все.
Они тоже иногда смотрели этот фильм, после которого, а бывало и во время которого, возбуждённые предавались любви, хотя, и без всяких фильмов, пожалуй, не было ночи за три года, чтоб они не любили друг друга. О–о-о!  Поначалу они делали это в любое время, в любом месте, где только перекрещивались их дорожки. В ванной, в ванне, в кухне, в прихожей, на столе, на плите, ещё не успев снять пальто, ещё в одном чулке, ещё…
да - этот лесбийский сериал.
Он приехал домой, машину оставил прямо у подъезда, и консьерж открыл ему дверь.
Консьерж - не молодой, но и ещё не старый, больше похожий на охранника, в военной, маскировочного цвета униформе - вежливо поклонился, вызвал лифт и что-то сказал о дожде, хотя дождь ему был, конечно, побоку; он косился на включённый без звука телевизор. Понятно - время сериала… да - этот лесбийский сериал…
Дома, в прихожей, горел свет, он забыл его выключить, потому что торопился вслед за ней. Он хотел проследить всё же, куда она поедет.
          Мужиков не было… девичник…
Степан прошёл в зал и шлёпнулся в кресло… девичник…
… удивительно… ей было двадцать лет,… она уже была не девочка… о, какие сейчас девочки?.. не об этом… она сводила его с ума...
Она стояла у холодильника и постепенно наклонялась: от верхней полки к нижней, разыскивая что-то там и мурлыкая какую-то мелодию; да, она именно мурлыкала, как кошка, когда её гладят за ушами и по спине. Короткая юбочка-клёш становилась ещё короче; длинные тонкие бёдра в белых чулках с черными кружевами в конце… с чёрными кружевами в конце… а дальше ослепительно-белая с пушком кожа, кожа-а-а, у которой был собственный запах и вкус. Он никогда не понимал, то ли кто-то научил её этому или всё в ней заложено ещё с тех пор как её лепили? Она стояла, наклонившись, наклонившись, не на корточках, а именно наклонившись, почти сложившись пополам и чуть переступала с ноги на ногу, в такт своему мурлыканью, засунув длинные свои руки туда, где внизу лежали фрукты. Чёрная тонкая полоска трусиков, такая же чёрная, как и кружевная резинка на чулках, чуть расширялась там,  там, где сосредотачиваются все помыслы, все мужские желания, там, где жизнь обретает блаженство и, поэтому, становится осмысленной и терпимой.
Руки и губы тянулись… целовать гладить, но он ждал, он хотел насладиться  прелестью, чудом, которое само желало, чтоб на него смотрели, и само трепетало, от сознания того, что на него смотрят. Он не боялся, что она сейчас, вдруг встанет, он знал, что она сама себе уже всё, ещё раньше, придумала и ждёт, и играет в эту захватывающую игру.
Часы нежно, будто боясь спугнуть поток воспоминаний, пробили час. Степан открыл глаза. Прошло совсем немного времени с тех пор, как он опустился в кресло, совсем немного времени, но целый кусок жизни нарисовала ему память; совсем немного; она скоро уже приедет…
…он подошёл к ней, положил руки на прохладные ягодицы, и они тут же ответили маленькими пупырышками. Она на мгновение замерла, и тут же одна её рука скользнула к нему и стала гладить, сквозь тонкие пижамные шаровары, а вторая зацепилась за верхний край холодильника, не выпуская добытого яблока; она повисла на этой руке и прогнулась в талии так, что обе его руки  сами упали туда,  где за тонким шёлком уже пылало, уже обдавало жаром пламя одурманивающего желания. Он приник к ней, его язык погрузился в горячие, горящие лабиринты, а губы целовали, сосали сладкие неровные кружева. Он вжимался в неё, хотел глубже…
Как бешенный зазвонил звонок… телефона.
- Стёпа, это я… я не приеду сегодня… пошёл дождь… я решила остаться.
- Я могу приехать за тобой…
- Нет, не надо… Завтра утром я приеду… Не волнуйся… всё в порядке.
- ………….
- Целую, до завтра. Пока!
- Пока…постой, ты же знаешь, что я завтра уезжаю.
- Да, я знаю, я приеду рано. Пока.
- Пока.
Она сводила его с ума.
Она часто уезжала на свои девичники, но за все три года ещё ни разу не оставалась где-то и всегда ночевала дома.
 Дождь…дождь…
Ярость нахлынула, сковала челюсти и спутала мысли. Степан выскочил из квартиры, так хлопнув дверью, что что-то стеклянное, там внутри, упало на пол и разбилось вдребезги. Было три часа ночи. Охранник, или как там его: швейцар, лакей…
Степан отвратительно выругался вслух, и консьерж открыл широко глаза и бросился к  двери.
Не было, не было уже никакого дождя… никакого дождя!
Все жёлтомигающие светофоры слились в одну полосу, а когда он проезжал пост ГАИ, или ГБДД, или ДАИ, или…  теперь Степан выругался про себя, тоже отвратительно… когда он проезжал этот пост, где кончался город, вслед засвистели, засвистали, заулюлюкали,  и заныла сирена, и бросились догонять…
- Да, догоняй! Москва – Воронеж…
Когда он подъехал к дому, его новенький «Порше» аж всхлипнул. Не светилось ни одно окно. Стояла такая тишина, будто мир наступил на всей земле…
О... и вот! В эту тишину ввинтилась, сначала издалека, а потом вдруг в полную силу, сирена, которой было наплевать на всё, наплевать на всех, которая слышала только себя, только и только сама себя.
Стодолларовая бумага устроила их, а он остался, будто оплёванный и стоял и, на какое-то мгновение, забыл, забыл зачем он здесь… зачем?..
В доме не было никого. Он звонил, стучал в дверь, прислушивался…

На обратной дороге история повторилась; снова, визжа и моргая фиолетовым глазом, менты бросились в погоню. Но теперь, в городе, он быстро свернул в знакомую улицу и сходу припарковался  за стоявшим у обочины микроавтобусом. Ребята пронеслись, как угорелые, будто не они гнались, а за ними.
Наступил какой-то ступор. Хотелось что-то делать, а что, было непонятно.
Степан включил зажигание, фары и медленно поехал в бар, который показался ему сейчас некой точкой отсчёта, где, может быть, что-то можно узнать или, может, что-то понять.
Уже серебрело небо в проёмах крыш, уже наступало утро.
В баре уже готовились к закрытию, но те, которые всё ещё не обрели приюта в эту ночь, качались между столиками, изображая какое-то утомлённое танго, или сидели за стойкой, склонив голову в своих пьяных, потаённых мыслях.
Её, конечно, там не было.
Он сел за стойку; бармен подскочил; он заказал рюмку виски?.. «нет-нет, её не было здесь!..»
Да, она сводила с ума. Она всегда оставалась независимой. Он зависел от неё, а она - любя горячо, пылко, страстно, он это видел, чувствовал -  она всё-равно была сама в себе… и это тоже сводило с ума.
- Степан… - рука легла на его плечо и какая-то тупая надежда на примирение, на согласие с этим миром закралась в душу, - ты – один?
- Один.
- Давно не виделись…
- А ты тоже одна?
Бармен принёс рюмку виски на блюдечке с кусочком лимона.
- Хочешь выпить?
- Выпью.
- Пей.
- А ты?
- Я расхотел.
Она выпила, взяла в рот лимон. Красивые губы… тоже красивые губы. Он положил свою руку на тыльную часть её ладошки, и та сразу развернулась. Тёплое желание и какая-то тихая  просьба передалась ему этим прикосновением. Они вышли в серебряное утро, не отнимая рук друг от друга, сели в машину и в первом же дворе большого спящего дома, под кустом во всю пахнущей сирени, разложив сидения, совершили Actus conscientiae  - да, совместный акт, по-другому это не назовёшь, акт по договорённости, хотя не было произнесено ни слова.
Всё так же без слов он отвёз её к её дому, дал ей стодолларовую бумажку, получил прощальный поцелуй, в котором уже не было той безнадёжности, как в просящей ладони, но чувствовалась надежда на жизнь.
Люся, Люся, Люся… Люся, Люся, я боюся, что тобой я увлекуся… Бред! Бред лезет в голову… Машины её нет, значит, ещё не дома. Вот что - главное! Это - главное! Пустота и недопитая чашка кофе, и неразобранная постель, и лифчик, который никто никогда не носил, который надевался лишь для того, чтоб покривляться в нём перед зеркалом, потом сорвать, бросить  в меня, и, вслед, броситься самой, и распластаться на мне, и замереть, и притворяться мёртвой и бесчувственной, пока от поцелуев не побегут мурашки по коже, пока от ласк не откроются глаза, и губы не зашепчут: я люблю тебя…
В восемь уже будут ждать, а ехать полтора часа.
Степан набрал её сотовый… отвратительный голос ответил, что абонент вне досягаемости.
Да, абонент был вне досягаемости, это совершенно точно.
Степан затянул портупею на себе, вложил в кобуру свой любимый браунинг, хорошая штука, пятнадцать патронов, килограмм весу под сердцем, вместе с обоймой, всё остальное зависит от умения и понимания….
…и поехал… нет-нет не на своём новеньком «Порше», а на нормальной новой «Девятке».
Буду через неделю. Жалко, что не увиделись. Целу… не надо! Не надо!
Буду через неделю. Жалко, что не увиделись. Точка, точка…
«Девятка» ела асфальт, впереди ждала работа, совершенно тупая - тупая, как всякая, как всякая любая работа: нажал на курок и всё - не надо даже расписываться, получите свои стодолларовые бумаги.
И, то ли к счастью, то ли наоборот, всё в этот раз отменилось, и, уже через день, около часа ночи, услужливый консьерж открыл дверь.
- А у Вас гости, - казалось, что ему, консьержу, наплевать и на гостей и на всё на свете, потому что он снова косился на беззвучный телевизор, где какая-то очередная пара высасывала друг из друга и вылизывала всё возможное и невозможное блаженство и сладость.
За все три года у них ни разу, никогда не было гостей - им было так хорошо вдвоём…
В тюрьме, надзиратели обматывают ключ носовым платком и суют его в замочную скважину, и открывают дверь так тихо, что даже уши уголовников, привыкшие быть всё время настороже, привыкшие ловить каждый звук, каждый шорох извне, ничего не слышат и бедняги не успевают спрятать карты, или папиросу с анашой, или проглотить записку, написанную на свободу огрызком карандаша.
Но Степану не надо было ничего такого - дверь открывалась очень тихо… а там, там звучала музыка… «Первый концерт для скрипки с оркестром» Мендельсона.
Та-ра-ра, та-ра-ра, тарара-ра-ра-ра…
Можно ли буквами воспроизвести музыку?.. Словами - как это хорошо получалось у Гофмана, того, который Эрнст Теодор Амадей.  Как редко случается так, что встречаются два человека, которым нравится одна и та же музыка. Это была их музыка, это была музыка, которую они слушали вдвоём, затаив дыхание…
В зале было темно, в кухне было темно, из спальни бил свет, и душа скрипки рвалась к счастью, которое, почему-то всегда так недостижимо.
Рыжая - обворожительная, прелестная, обнажённая, ослепительная, как Прозерпина, когда она заставляет Аида забыть обо всех его любовницах, стояла, широко расставив колени на кровати, выгнувшись, опираясь о стенку ладошками и откинув огненно-рыжую голову назад, с шумом вбирая в себя открытым ртом воздух, напоённый Мельденсоном и сладостью. Люси лежала под ней, и её руки, обхватив ягодицы рыжей, прижимали их, прижимали её всю, рыжую  к своим губам, своему лицу, рту - так, что под пальцами, на коже, проступили белые пятна. Сначала медленно, потом всё быстрее они стали двигаться, сбивая все такты, все размеры,… Рыжая не стонала, нет - она взывала… конечно, они уже не слышали ничего… совсем как та сирена… какая чушь!… какая сирена? Вдруг они остановились, замерли и не шевелились какое-то, в бесконечность уходящее время. Потом Рыжая мотнула своей  золотой шёлковой волной, откинулась, резко опустилась и припала своими пересохшими губами, такими же пересохшими, как и у Степана, к мокрым, липким губам Люси, и тот поцелуй, который расплавленным свинцом жёг его и давил, и не давал никакой передышки, повторился.
И вдруг - он услышал и не поверил своим ушам, он услышал любимый, знакомый до тончайших интонаций голос, нет, не так - голос знакомый до боли, до жути, до умопомрачения: «Я люблю тебя…».
Ярость подкатилась, и мир перестал существовать как логичное, обоснованное образование, он перестал существовать и как случайность, он перестал существовать и как осознанная необходимость.
«Ненависть священна…», - так у Золя... тончайшего наблюдателя жизни, а ярость – это сама, твоя собственная правда, рвущаяся из глубины сознания и нет для неё пределов и законов. Ярость не врёт - она голая неприкрытая и стремительная.
Хватило мгновения, чтоб пол обоймы свинца…
Люси страшно закричала, а он, срывая с себя одежды, бросился к ней, столкнул на пол красивое, стройное как черкесский кинжал тело и грубо, не обращая внимания на вопли и когти, жёстко её изнасиловал раз, и второй раз сзади так, что выступила кровь и смешалась с той другой, уже мёртвой кровью на простыне.
Они вместе вышли из лифта. Степан нёс Рыжую на руках, что было не совсем просто, потому что девочка была длинная и весила, наверное, около шестидесяти. Консьерж открыл глаза, и Степан, скривив рот, сказал что-то о том, как нехорошо напиваться.
Снова шёл мелкий дождь. Степан всунул Рыжую в «Мерседес» и приказал Люси сесть рядом.
КПП проехали без приключений. Ключи были в сумочке, и Степан внёс труп в дом и бросил на диван. Люси плакала… она не переставала плакать с тех пор как Степан убил Люси. Да, она тоже была Люси. Рыжая Люси.
Была половина четвёртого, снова занималось утро.
Консьерж посмотрел в этот раз, как-то уж больно заискивая: «Отвезли?»
…до него ли было?
Люси прошла в кухню, он снимал туфли… и вдруг в спину, будто выстрел полоснул звонок. Степан посмотрел в глазок… Менты! ОМОН! Четыре часа. Люси выглянула из кухни. Степан приложил палец к губам. Она аж захлебнулась, всхлипывая. Позвонили настойчивей; потом ещё, ещё. Глухо стукнул выстрел и вырвал замок. Дверь распахнулась, и они ворвались в квартиру. Степан держал её за шею, приставив пистолет к виску… он вспомнил - всё произошло точно так, один к одному, как в этом тупом лесбийском сериале, он даже вспомнил, что это была та серия, которую они смотрели вместе. Теперь оставалось, следуя фильму, убить сначала её, потом себя. И камера должна коротко проехаться по изуродованным пулями лицам. У неё снесено пол черепа, а он ещё пытается ей что-то сказать, глядя безумно и умирающе. И вдруг, он ясно увидел перед собой охранника, швейцара, лакея…как там его б… который набирал номер.
- Тут парочка одна, из седьмой квартиры, - говорил в трубку привидевшийся Степану консьерж, - так они труп из квартиры вынесли…
Да, этого провести невозможно, и Степан понял вдруг, что причиной всех его бед и всех несчастий был именно он  - этот, в защитного цвета униформе швейцар, лакей, консьерж, соглядатай…
- Оставь её!- разорвал паузу хриплый голос мента.
- Нет!
- Что ты хочешь? 
- Или я пройду вместе с ней, или… 
- Хорошо, проходи.
- Зайдите в зал и закройте за собой дверь.
Консьерж, в этот раз, сидел с открытыми глазами, а когда увидел перед собой пистолет, сказал:
- Не дури, зачем тебе ещё одна лишняя душа?
Степан нажал на курок и просчитал: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь».
- А это мне. Пока, Люся.
И, действительно, снёс себе полчерепа.


 
   
                К О Н Е Ц   


Рецензии
Куда уж попроще. Отлично написано.

Андрей Маркиянов   05.10.2016 15:40     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.