Как умирал старик

     Он умер за семь лет до начала распада великой империи. Империи, на которую он работал и за которую воевал.
     Старик знал, что умирает. Не хотелось, конечно, но он понимал – пора. Пожил, девяностый год добивает.
     Мысли шли чёткие и ясные, и ничего особенно не болело. Но всё вспоминалось фрагментами, отрывками. «Однако врут,- думал старик,- нет никакой ленты, на которой перед глазами проходит вся жизнь. Так, отдельные фотокарточки».
     Напротив, возле печки сидел на низкой скамеечке и дымил сигаретой внук, и старик с удовольствием вдыхал доносившийся до него слабый табачный дымок. Сам он бросил курить семь лет назад, когда впервые почувствовал, что у него есть сердце, а так, тоже нещадно дымил всю жизнь.
     Внуков у старика было пятеро, но этого, старшего, он любил больше других. Этот вырос у него и внешне был на него похож.
     «Вот и Пашка, стойно меня, с войны вернулся скособоченный, желтый, тощий… А вроде выживет. Хорошо ещё, что руки-ноги целы. Но кем работать будет? Ничего не умеет, кроме, как взводом в горах командовать.  А как я радовался, старый дурак, когда он после училища в погонах шитых золотой канителью приехал, так похожих на мои. Я всего год поносил, он немногим больше…»
     Мысль старика свернула в далёкий 1918 год, когда крошечная Добровольческая армия Корнилова уходила из Ростова, а он, прапорщик, с первыми в жизни усами, красовался в погонах одной из рот Офицерского полка. И все они были тогда рядовыми, даже капитаны и, случалось, полковники. Было голодно и зло, но это была весёлая злость юности.
     «Не долго и походил в погонах-то. В марте, при штурме станицы Усть-Лабинской, когда казачьи пулемёты выкашивали офицеров в цепях одного за другим, а с флангов били шрапнелью большевики, да в марте, тогда я и словил свою первую пулю. В станице и оставили. Не было у командиров возможности идти с такими обозами раненых. Как казаки тогда не выдали его никоторой власти – менялись еженедельно, одному богу известно. Впрочем, помнится, в начале гражданской особой озлобленности не было, да и в кителе были зашиты четыре золотых пятирублёвика. Они сильно выручили. Сюда вот вернулся, домой. Благо и здесь порядка не было – устроился матросом на реке. Тех, кто постоянно вниз вверх ходит, особенно не проверишь. Только шрам от пули пришлось маскировать дурацкой татуировкой с цепями и якорями.
     Власть советская быстро крепла. Но жить-то надо, вынужден был уехать. Надоумили добрые люди – устроился рабочим на целлюлозный комбинат а Дубровке под Петроградом. А и нет! Уже под Ленинградом. В 1924 году большевики ленинский призыв в партию объявили, прошёл, как рабочий. Остальную биографию скрыл, знал, как с бывшими офицерами поступают,  поспокойнее стало, но ненадолго».
     - Пашка, возьми ключ, открой кладовку. Там у стенки сундук стоит старый, знаешь?
     - Знаю,- довольно громко ответил внук. С возрастом со слухом у старика стало хуже.
     - Открой его, на передней стенке доска съёмная, нажмёшь сбоку на выступ, тайник откроется.
     - Да? А что там,- без особого интереса спросил Пашка. Про тайник он знал с раннего детства.
     - Шашка у меня там спрятана.
     - Какая шашка?
     - Казачья, дурак.
     - Ты, что дед, казаком был?
     - Не был я никогда казаком. Принесёшь, расскажу.
     Ему просто хотелось подержать оружие в руках, почувствовать холодную тяжесть стального клинка. Он, и, не видя его, прекрасно помнил каждый виток рукоятки, каждый рисунок на эфесе. 
     Шашка досталась старику случайно. Её подарил капитан буксира, после того, как старик вытащил его из-под погонного плота. Тогда старик был молод, а у капитана ничего более ценного не было, и он был стар.
     Картинка памяти сменилась, и из далёкого восемнадцатого выплыл митинг в Петрограде, на котором оратор разъяснял сущность контрреволюционных генералов Колчака и Деникина, и как хорошо живётся народу под сенью двуглавого орла большевистской власти Ленина и Троцкого.
     «Да,- размышлял старик,- особенно хороша была железная дорога. Путешествие по ней влекло за собой либо быть выкинутым на фиг, либо опасность заразиться тифом – вагоны кишели вшами. Я ж году к двадцатому понял, что эти пришли надолго. Не вши, конечно, большевики. Интересно, а у Пашки в армии вши были? У нас они снова в сорок первом объявились».
     Пашка о тайнике знал давно, просто вид делал, что не знает. Он тоже понимал – умирает дед, и жалось к старику – заслоняла собственную боль, впрочем, уже утихающую.
     Воевал он не долго. Через полгода, после того, как принял взвод, словил осколок на какой-то горе под Гермезом, когда охраняли наши колонны, обеспечивавшие дурное наступление.
     «Мать его, этот осколок. У деда тоже осколок, но хоть на своей земле».
     Он вытащил дедов клинок. Покачал в руках. Потом достал свой, привезенный из Афганистана нож, подышал на тёмное лезвие. Металл стал матовым, как и должно быть хорошей стали. Потом достал лежащую в тайнике рядом с оружием пожелтевшую брошюру на плохой бумаге. Старая орфография, непривычный слог, 22 мая 1917 года, генерал-лейтенант Деникин:
     «С далёких рубежей земли нашей, забрызганные кровью, собрались вы сюда и принесли нам скорбь свою безысходную, свою душевную печаль.
     Как живая развернулась перед нами тяжёлая картина жизни и работы офицерства среди взбаламученного армейского моря.
     Вы – бессчётное число раз стоявшие перед лицом смерти. Вы – бестрепетно шедшие впереди своих солдат на густые ряды неприятельской проволоки под редкий гул родной артиллерии, изменнически лишённой снарядов! Вы – скрепя сердце, не падая духом, бросавшие горсть земли в могилу павшего сына, брата, друга!
     Вы ли теперь дрогнете?
     Нет…»
     Пашка закрыл брошюру, пошел обратно, недоверчиво хмыкая над прочитанным.
     А у старика снова сменилась картинка из прошлого.
     В 1941, когда народ с удивлением узнал, что к войне мы не готовы, они, имеющие «бронь» от службы в армии, из-за работы на военном предприятии, утопили в Неве станки и пошли в ополчение. Коммунисты тогда и в Москве и в Ленинграде, окружённом уже, с плачем «Родина-мать зовёт!» ополчение собирали. Песню из четырнадцатого года вытащили, слова поменяв немного: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой, с тевтонской силой тёмною, с проклятою ордой». Но германец песен не боялся. Те, ещё вояки.
     Пашка гремел чем-то на кухне, но старику это не мешало.
     Изголовье кровати располагалось напротив окна, через него было видно припорошенные снегом кроны берёз, пасмурное небо и косой кусок крыши соседнего дома, на котором сидела ворона.   Правее окна на специальной подставке был закреплён телевизор. По нему транслировали какие-то бесконечные заседания.
     «Тоже, ишь, дума! Назаседают, к матери твоей, Господи прости,- он не то чтобы был сильно верующим. Попов недолюбливал ещё с тех пор, как реалистом-пятиклассником насыпал батюшке – преподавателю Закона Божьего нюхательного табаку в карман. За что и стоял на горохе. Но Бога всё-таки побаивался.- Когда молодой был, тоже заседали, да всё и развалили. А вот в декабре сорок первого погода другая была. Мороз стоял жуткий, а небо было синим и высоким – шрапнельные разрывы хорошо видать было».
     Их ополченческий отряд бросило под Пулково. С горы немцы били прямой наводкой по нашим позициям, и выбить их оттуда никакой возможности не было. Всё было пристреляно еще в семнадцатом, когда «интернационалисты», пленные немцы, не пустили в Петроград казаков генерала Краснова.
     На Пулковских высотах старика и ранили. Казалось, те же немцы бьют по их позициям. Но он продержался долго – почти два месяца. Нелепый случай вывел его из строя.
     На фронте уже осенью сорок первого было довольно голодно. Запасы продовольствия в Ленинграде ещё были, но организация снабжения, как обычно в России, хромала. А тут подвезли к ним в ополчение пару повозок с печеньем, лимонадом, конфетами прямо днём. Народ, что помоложе, конечно рванул к вожделенным продуктам. И друг старика, Иосиф Гольдман, с которым вместе пришли в часть, вместе с тридцать седьмого по сорок первый старались на своём комбинате работать в ночные смены – чекисты приходили перед рассветом, тоже умчался к повозкам. Там всех и накрыли.
     Ночью старик пополз его искать, но и самого зацепило шальной миной. Двое суток потом замерзал впереди наших окопов, ноги отморозил. Вытащили бойцы похоронной команды, спасибо, заметили, что ещё дышит.
     А Пашка в это время стоял на крыльце, опираясь на дедову шашку, осторожно вдыхал холодный воздух и тоже вспоминал обстрел, но свой.
     Их накрыли на тропе настолько плотно, что рота не успела рассредоточиться. Самое поганое, осколки рикошетили от скал, поэтому было много раненых. Впрочем, «вертушки» прилетели быстро, и они отбились. А его война на этом и закончилась.
     Он качнул головой, стряхивая воспоминая, и пошёл в дом.
     - Держи дед свою «оружию».
     Старик тоже огладил лезвие загрубевшими о времени и работы пальцами. Тоже вздохнул:
     - Мне б её в восемнадцатом… Мы тогда на красные станицы чаще почти без патронов наступали, а штыки не у каждой винтовки были…
     - Так ты, дед, в Гражданскую за белых что ли воевал?
     - За красных, за белых, не в этом дело. Эк, как всё у вас просто. Шашку себе возьмёшь, на память…
     - Ты чего, дед?
     - Погоди. Остальное я всё на тебя переписал. Деньги на похороны в столе… У тебя пиво осталось?
     - Ты ж не пьёшь пива?
     - В маленький чайник налей – из него удобнее, не прольётся…
     Через два часа старик умер во сне.
                ***    


Рецензии