Спутница. Часть I

ОТ АВТОРА


Кратко о содержании.
Этот историко-фантастический роман представлен в трех частях, охватывающих, безусловно, один из наиболее ярких и переломных периодов истории Древнего Рима, столь похожий и на наше недавнее, во многом трагическое прошлое: конец I века до н.э., кризис античного полиса и республики, конец гражданских войн, переход от республиканской формы правления к принципату. Шесть основных персонажей: четверо мужчин, выбирающих в связи с их личным пониманием цели жизни те или иные средства её достижения (то есть жизненный путь, судьбу), и две женщины – антиподы, по сути, две спутницы-юноны, сопутствующие четверым первым и оказывающие в конце концов решающее влияние на достижение (недостижение) ими выше упомянутой цели. Первая – девушка-весталка, женщина-куртизанка, женщина-владычица над мужами (по-крайней мере, обученная и стремящаяся таковой быть), склада одноимённой героини романа Ивана Ефремова «Таис Афинская». Вторая – воительница, хранительница сакральных традиций.
Эти два персонажа – антиподы даже не столько по ролям, которые они играют на своих поприщах, сколько по способам сохранения (продления) жизни их «подопечными» и влиянию последних на них самих.
Итак, часть I знакомит с фабулой и героями, включая и спутниц-юнон. Угроза голода и новой гражданской войны. Страхи Октавиана. Неожиданная помощь. Триумф власти и миссия в оракул Амона. Место действия – Рим и Египет.
Часть II более пространна во времени. Предыстория героев. Время действия – 42–27 гг. до н.э.
Часть III подводит итог жизненному выбору героев, то есть обретению (или необретению) бессмертия. Место действия – Германия, Рим. Время действия – 20–16 г. до н.э.





ЧАСТЬ I.


I.


Начало событиям, о которых здесь пойдёт речь, положили календы октября 725-го года от основания Рима, или года шестого консульства Гая Юлия Цезаря Октавиана (вскоре Императора Цезаря Августа, сына Божественного) и Марка Випсания Агриппы, а именно: процесс над Марком Эгнацием Руфом, эдилом Скапцийской трибы, куратором фрументаций и кандидатом в преторы.
К этому времени двустворчатые врата храма Януса закрыли собой один из наиболее смутных периодов римской истории, когда «граждане, окропляя кровью трибуны, предоставили республику собственной участи, и … она неслась по бушующим волнам, подобно кораблю без кормчего», а сопутствовавшая этому событию помпезность должна была, по замыслу устроителей, придать ему особую значимость – наступление не просто мира, хрупкого и недолгого, как доныне, но МИРА навеки, основанного на СВОБОДЕ, СПРАВЕДЛИВОСТИ и ИЗОБИЛИИ…
Однако наступившие за тем времена совсем не походили на провозглашённый «золотой» век:
МИР наступил, но СОГЛАСИЕ – краеугольный камень римской гражданской общины – не вернулось к квиритам. Так, если прежде их, ставивших превыше всего не богатство и надменность, но славные деяния во имя отечества, а посему оставивших его великим и прекрасным, воистину объединяло «общее дело (благо)», то отныне всяк был предоставлен лишь себе самому и в противостоянии с некими непостижимыми, но, безусловно, могущественными силами – Вихрем, или Случаем, – преследовал лишь сугубо личные цели.
МИР наступил, но … СПРАВЕДЛИВОСТИ в нём не нашлось места, так как уже при расселении ветеранов – одном из первых важнейших мероприятий послевоенного времени – были отчуждены земли крупнейших муниципий Италии, в результате чего многие тысячи латинян и италиков стали изгоями в собственной стране. Лишённые крова и имущества, одни из них, презрев законы божеские и человеческие, пополняли разбойничьи шайки, а другие – ряды пролетариев в самом Риме, связывая, таким образом, судьбы свои с благоволением богов и власть предержащих.
МИР наступил, но ИЗОБИЛИЯ не настало, так как, то ли по причине неурожая в провинциях, то ли саботажа в самом Риме, продовольствия (главным образом, хлеба) катастрофически не хватало, и власти были вынуждены отменять даровые раздачи, восстанавливать старые и вводить новые налоги, а также побуждать состоятельных граждан «добровольно» жертвовать на «общее дело (благо)», ущемляя тем самым исконные гражданские права и развеивая прахом свои же собственные посулы…
МИР наступил, но великий Рим – Город городов, Вечный город – вновь, как в безвременье сенатского правления и плутократства народных трибунов, сотрясался и гудел, как потревоженный улей.
Так, несмотря на широкий общественный резонанс и несомненное ораторское искусство истца – некоего Нумы Корнелия Лакона Муциана (в недавнем прошлом войскового трибуна X легиона Проливов, героя Александрийской войны, члена судейской коллегии децемвиров и, как и ответчик, кандидата в преторы), – процесс о коррупции был проигран.
Некоторое время ушло на исследование доказательств, но, в конце концов, как и следовало ожидать, присяжные определили, что «дело не выяснено», и, полагая что in dubiis reus est absolvendus (в сомнительных случаях обвиняемый освобождается от преследования), сняли с ответчика обвинение, оставив его, тем не менее, под подозрением. И всё же для Нумы это было больше, чем победа. Этого, собственно, он и добивался, вызвавшись быть истцом в столь проигрышном с точки зрения права деле.
– Имейте в виду, граждане, – подытожил он, обуянный напускным негодованием, – что подобные ответчику, которым предоставлены особо широкие полномочия, редко подвергаются наказанию по закону, так как, будучи обременены ими, держатся всегда в тени и, презирая этот самый закон, больше всего наживаются в годину крайней нужды вашей. Таким образом, ваши несчастья им так выгодны, что нередко они и сами становятся их причиной!..
Пролетарии внимали ему бездыханно, в то время как из орхестры базилики Эмилия, где, собственно, и проходили слушания, доносился возмущённый ропот (шутка ли, обвиняли высокопоставленного римского магистрата, ещё не сложившего своих полномочий!).
– Имейте также в виду, – эхом горного обвала прозвучал его голос, – что почти треть необходимой Риму пшеницы до сих пор производилась в Италии и продавалась не дороже шести ассов за модий, не считая бесплатных раздач. Так государство наше в убыток себе заботилось, чтобы вы были сыты, счастливы и благополучны. И даже в том случае, если бы мы в одночасье лишились всех своих житниц и поддержки союзных держав, одного этого хлеба хватило бы до следующего урожая! Но где же он, спрошу я? Что, неурожай? Или он съеден мышами, иссох весь?..
– Ежегодно из эрария, – далее пояснил он, – выделяются средства для его закупок, и немалые. Но оказалось, как я выяснил, идя на непомерные расходы, не удалось закупить достаточного количества в этом году, так что теперь, учитывая прекращение поставок из Африки, запасов хватит декады на две-три… – Он сделал красноречивую паузу и с пафосом провозгласил: – Голод на носу, дорогие, всё равно что Ганнибал у ворот!!
– Аааааа! Оооооо! – прозвучало для Нумы как самая сладкая музыка. Так уже не однажды случалось: стоило поползти слухам о сокращении государственных раздач, как недовольство квиритов потрясало основы существующего миропорядка, порой угрожая напрочь снести эти самые основы. Вот и сейчас гнев их, искусно подогреваемый его речами, готов был переполнить чашу.
Он приспустил с плеча тогу, величаво простёр над квиритами правую руку (жест, которому суждено пережить Древний Рим), словно успокаивая, и заявил:
– Фокус весь в том, что хлеба в Риме вроде бы нет, но на самом деле он есть! Просто тебя, о великий римский народ, дурачит кучка мошенников!
– Ааааааа… Оооооо... – некоторое время эхо продолжало гулять под сводами базилики, а после тишина взорвалась гневными криками: –  «Паррициды!», «Ламии!», «Долой!!»…
Пролетарии, главным образом, страдавшие от дороговизны, были глубоко оскорблены и не на шутку напуганы – словом, кость была брошена. И вот уже они безо всяких призывов стали собираться на улицах, скапливаться на левом берегу Тибра, возле horrea, то есть Сульпициевых складов, где хранились государственные запасы. Прошёл слух, якобы Нума намеревается на собственный страх и риск проинспектировать их, чтобы предъявить властям недостающие доказательства, а власти (консулы), похоже, уже не могли (или не хотели) этому воспрепятствовать.
Оппозиция не преминула воспользоваться благоприятным случаем, справедливо полагая, что во всех смертных грехах, если что, обвинят Нуму, и стала собирать своих сторонников на форумах, у ростр, храма Согласия и Табулярия, стены которых вновь покрылись скабрезными надписями: – «Отец мой ростовщик, а сам я вазовщик», «Смотри, как всё покорствует развратнику!», «Своё усыновление купил ты постыдной ценой», – порочащие Первого гражданина (Принцепса) Республики. Распространялись также подмётные Сивиллины книги, связывавшие с его именем неминуемые голод, мор, новую междоусобицу (хотя жертвы двух предыдущих ещё не упокоились на берегах Ахерона), нашествие варваров и крах государства…

И в самом деле, будто в преддверии грядущих напастей, уже к полуночи, когда городская стража спала или пьянствовала напропалую, а сильный порывистый ветер с Тирренского моря рассеивал сплошной в эту пору покров облаков, в образовавшиеся бреши пролился наземь серебряный, холодный, как дождь, свет – свет поистине непостижимой природы, как если б за облаками находился источник, подобный Луне (но было НОВОЛУНИЕ), отчего Рим со всеми своими дворцами и храмами стал похож на старое этрусское кладбище в лунную ночь!
Шёл дождь – мелкий, промозглый… осенний. Было сыро и холодно. Смрадные испарения Помптинских болот и уличных стоков тяжело стлались над городом, и квириты – отважный народ, уже покоривший полмира, – оказавшись на улицах в эту ночь, в суеверном ужасе перед грядущим (хотя оно и прежде оставалось тайной для непосвящённых) искали успокоения в вине и объятиях блудниц, а многочисленные таверны, суля и то и другое, гостеприимно распахивали свои двери. Одной из таких была таверна «У Мария», что неподалёку от Бычьего рынка, основанная, если верить молве, ещё Божественным Юлием в честь славного уроженца Арпина, своего родственника и кумира молодости…
В междувременье, пока Рим-дневной ещё не уснул, а Рим-ночной ещё не проснулся, в просторном продымленном помещении гостей поначалу было немного, однако к вечеру их набралась тьма. На скамьях за длинными столами пили, ели, смеялись, ругались, орали похабные песни ночные стражи, свободные от службы, лавочники, грузчики из Эмпория, ремесленники, члены похоронных, питейных и прочих сомнительных коллегий, дешёвые гетеры, коротавшие время в ожидании клиентов и даровой выпивки, и некие уж совершенно бесцветные личности в прожжённых лохмотьях на голое тело. Это были, в массе своей, пролетарии, по зову сердца собравшиеся спасать отечество или просто коротавшие время от безделья – люд продувной и отчаянный. Были здесь и двое молодых людей, один из которых, судя по всему, был офицером ночной стражи, а другой – эрарным трибуном. Они не спеша потягивали велитернское, которое в этой корчме было совсем недурным, и между делом внимали плохонькому (хорошему откуда было здесь взяться!) актёру, который, взобравшись на импровизированный подиум – основание статуи Гая Мария, низвергнутой по приказу всесильного Суллы, – пародировал скуки ради (не ради же заработка!) того самого человека (Нуму), который взорвал хрупкое гражданское равновесие, выступив истцом против Марка Эгнация Руфа.
– «… Даже дикие звери, обитающие в Италии, – в точности, как Нума, он воздевал вверх обе руки, и голос его звучал с убедительной силой, – и логовища имеют, и нора есть у каждого из них; (вам) же, кто за Италию сражался и умирал, принадлежат (только) воздух и свет, и больше ничего; лишённые крова и бездомные, вынуждены (вы) бедствовать вместе с жёнами и детьми. (Консулы) (вас) обманули, призывая сражаться за гробницы (предков) и храмы, (но) ведь ни у кого из (вас) нет ни отчего алтаря, ни их могил..; (выходит) за чужие роскошь и богатство (вы) сражались и умирали. Говорят, (вы) – владыки всей Ойкумены, но нет у (вас) ни клочка собственной земли!»
Выдержав красноречивую паузу, Лукрин (так его звали) продолжал в том же духе:
– «(Ветераны) захватили большую часть неразделённой земли, будучи убеждены, что никто её не востребует, а соседние с ними, те, что были ничтожными (вашими) владениями, они либо выкупили за бесценок, прибегнув к уговорам, либо забрали силой. Огромные площади отдали они в (наём публиканам), так что уже не чужеземные армии угрожают славному роду квиритов, а голод и мор и больше ничего!»
– Верно сказано!! – подтвердил эрарный трибун Курций, в недавнем прошлом легионер, уволенный по причине окончания войн, а ныне глава одной из сомнительных, но влиятельных коллегий (а именно похоронной), которых, с молчаливого согласия властей, было несметное множество. Все в нём: холёное лицо, толстые, унизанные драгоценными перстнями пальцы, искусно завитые локоны, белоснежная тога, таящая в складках тугой кошель с денариями, а также выражение несказанного благодушия – говорило о благосклонности судьбы. Он уже имел достойное положение и, конечно, мог пить более дорогое вино, в более достойном обществе, однако как ветеран, ежемесячно получавший тессеры на даровую выпивку и закуску, любил проводить время с теми, с кем некогда тянул лямку воинской службы, а после, копая могилы, нарыл себе целое состояние.
Актёр между тем на минуту умолк, потом испустил какой-то низкий, нечленораздельный вздох: – Ыыыыыых! – что должно было соответствовать реакции толпы, и продолжил:
– «Полагаю, несчастья ваши, о римляне, им столь выгодны, что нередко они и сами распускают соответствующие слухи: то флот-де наш в бурю попал, то его потопили пираты, то неурожай в провинциях, а сами тем временем за ваш счёт обделывают грязные свои делишки… Вас, великий римский народ, дурачит кучка мошенников!» – с пафосом под конец провозгласил он. И опять возопил: – Аааааа!.. Оооооо! – опять-таки изображая реакцию толпы.
– Ну ты, потише, – прикрикнул на него хозяин таверны, – здесь тебе не лупанар! – однако слова его даром пропали, поскольку тот и ухом не повёл.
– «А я вот что скажу, – закончил он, – чтобы восстановить СПРАВЕДЛИВОСТЬ, голосуйте, дорогие… нет, нет, не за меня, но за общее землепользование, неподкупность судов, полномочность комиций! Спасайте Республику, дорогие!» – и сошёл с подиума, сорвав-таки редкие, но искренние аплодисменты, а также подхватив на лету денарий, брошенный Курцием.
– Полномочность комиций… – поразмыслив над фразой актёра, протянул Гай Семпроний Петрена – в недавнем прошлом тоже легионер, а ныне начальник ночной стражи, человек худощавый и жилистый, с лицом, обезображенным оспой, и глубокими, как шрамы, морщинами. – Это, наверное, когда кандидаты без зазрения совести подкупают или запугивают избирателей, рабы и бродяги грабят граждан средь бела дня, строительству «Оград» нет конца, а стражам платят, как нищим из Затиберья…
– Помилосердствуй!! – возгласил Курций, театрально воздев к небесам руки.
– … долги, как обещано, не кассируют, квартплату взимают за год вперёд, – продолжал перечислять Петрена, – а ещё, говорят, вскоре примут закон о налоге на наследство и земельные участки…
– Помилосердствуй! – повторил публикан. – Ведь, благодаря щедрости эдила нашего, простой люд может пить, сколько влезет, а тот, у кого вдоволь вина, не нуждается в хлебе!
– Не обошлась бы нам пресловутая щедрость эта дороже, нежели Пирру – победа, – предостерёг офицер, – вот в чём дело. Ибо, если верить Лакону, источник её – наш карман, дорогой!
– Как бы не так! – Курций предпринял попытку отшутиться. – Моя коллегия налогов не платит…– Он собирался ещё что-то сказать, однако с улицы донеслось громыхание солдатских калиг, лязг оружия, и в таверну, окружённый ликторской стражей и клиентами, ввалился эдил, куратор фрументаций и кандидат в преторы Марк Эгнаций Руф, in propria persona (собственной персоной).
Публика, узрев столь нежданного гостя, не то что бы удивилась (подобные визиты случались и прежде), но всё же поутихла немного, словно стая гиен, завидевшая прайд львов. Раздались крики: – «Salve!», «Да здравствует Руф, щедрейший из смертных!» и «Хотим тебя в преторы!», а подоспевший хозяин, бесцеремонно растолкав его свиту, предусмотрительно не тронув ликторов, радушно распахнул руки и возгласил:
– Будь, дорогой, моим гостем!
– Сегодня вы все – мои гости, – громко, чтобы всем было слышно, сказал тот, обводя рукой залу. Против обыкновения, он выглядел обеспокоенным и, судя по всему, был не в духе.
Причина же была в том, что соперник его, не добившись обвинения, ничуть не смутился и, похоже, был готов действовать на собственный страх и риск. В том же, что Нума ради достижения цели был способен на многое, никто в Риме не сомневался, как, собственно, он сам, его бывший соратник и некогда самый верный помощник в тёмных делах. Вот почему он решил обратиться за помощью к Первому Главному претору, но… тот наотрез отказался от всяких решительных действий.
С поистине стоической невозмутимостью выслушав известие о том, что Нума якобы объединяет вокруг себя пролетариев и готов взять horrea приступом, он лишь плечами пожал и коротко осведомился:
– Чего ты от меня хочешь?
– Вели разогнать тех, кто митингует на улицах, арестуй Нуму как предводителя смутьянов и предай суду, – потребовал Руф, – потому что judex damnatur, cum nocens absolvitur (оправдание преступника – это осуждение судьи)!
– Чтобы я приказал взять под стражу члена судейской коллегии и атаковать римских граждан, собравшихся выразить своё мнение! – с пафосом возгласил Капитон. – Нет, нет и нет!! Полагаешь, мне лавры спасителя отечества спать не дают? – И назидательно, чтобы усвоил этот мужлан, процитировал Лабиена, выступившего защитником эдила в суде: – «Если же теперь пренебречь правом, то и в будущем вряд ли удастся жить по закону»!
– Но Республика гибнет! – пытался втолковать ему Руф, и голос его угрожающе прозвучал под сводами Табулярия. Однако на Претора это не произвело впечатления.
– Вот если бы он своими необдуманными или злонамеренными действиями преступил его (закон), вот тогда…
– Ну, так пусть он его преступит!! – предложил Руф.
– Ай-яй-яй! – покачал головой Претор и погрозил пальцем. – Ты так далеко зашёл в своей ненависти?
– Нума не враг мне, – поспешил возразить тот, – но преступник, и если однажды труп его поволокут по Гемониям, то это будет по закону!
Ну не мог же он, в самом деле, сознаться, как горячо ненавидел своего бывшего патрона, так как то ли по иронии судьбы, то ли вследствие рокового стечения обстоятельств (искал ли он популярности в народе, успеха у женщин, славы на поле брани) сталкивался с ним раз за разом, в одном и том же месте, в один и тот же час. Вот и сейчас они оба баллотировались от одной и той же трибы, на одну и ту же должность, прилагали усилия, чтобы спасти Рим и (мир) от пагубы (каждый, разумеется, на свой лад) и добивались благосклонности одной и той же женщины. Им двоим попросту тесно было на этой земле, что усугублялось ещё и тем, что у обоих был сильный характер. (Так что случись невероятное и объедини они свои усилия, то, быть может, новые Диоскуры явились бы миру!)
– Что, никак Клавдию не поделите? – с иронией осведомился Претор и предпринял попытку объяснить, что, во-первых, штурмовать склады и тем самым положить начало новой междоусобице Нума, скорее всего, не решится, поскольку, даже будучи столь неуёмным, всё же чтит законы Двеннадцати таблиц, а во-вторых – привносить личное в «общее дело» недостойно НАСТОЯЩЕМУ римлянину.
– У меня нет к нему ничего личного, – слукавил Руф, – однако его непомерные амбиции препятствуют восстановлению «отеческого строя»…
– Восстановление «отеческого строя» есть, главным образом, обеспечение незыблемости исконных правовых основ, – пояснил Капитон.
– Но разве не он – нарушитель этих самых «основ», в женской одежде проникший в дом гостеприимца, а сегодня, как вор, покушающийся на собственность государства? И разве не он провоцирует плебеев на бунт?.. Где твои глаза, гражданин Первый Главный претор!! – под конец возопил Руф.
– Ненависть, во всяком случае, их не затмила, – был ответ. – Что касается подстрекательства к бунту, так, помнится, вы тоже с Варроном призывали с ростр спасать родину…
– А грабежи, а угрозы в мой адрес?
– Грабят, как известно, другие, а те, что мокнут и мёрзнут на улицах, уже к вечеру будут мертвецки пьяны – ведь ты сам, дорогой, распорядился отпускать вино бесплатно. Так что всё образуется само собой…
– Нет-нет, пока мы не можем ничего предпринять, – подытожил Претор. – Вот если бы кто-нибудь, в самом деле, предпринял попытку разграбить склады, а так…
А так, заключил Руф, приходилось рассчитывать лишь на собственные силы, которых для реализации задуманного могло и не хватить. Так что, не умом даже, но чутьем осознавая опасность, он рассудил, что при таких обстоятельствах все средства хороши…
– Я искал вас! – вместо приветствия бросил он собутыльникам.
– Подсаживайся к нам, дорогой: сыграем в «мору» и поужинаем! – в один голос отозвались те.
– Всё играете? – с кислой миной осведомился Руф и напомнил, как проигрались они в пух и прах Нуме в Ракотисе, который потом на выигранные деньги устроил грандиозную попойку по поводу окончания войны. Впрочем, заметив, как вытянулись лица их, поспешил смягчить впечатление. – Эй, корчмарь, – крикнул он, – налей-ка нам фалернского, если оно только водится в этой дыре! – и небрежным жестом отправил за пазуху подскочившему хозяину пару золотых.
В ту же минуту какой-то обшарпаный человечишко, homunculus, смутный, как прах, распахнув объятия, стремительно ринулся к нему и, истово пытаясь облобызать, загнусавил:
– Вина! Вина! Возольем, дорогой, в честь щедрости Марка Эгнация Руфа, заботящегося о нас, ибо лишь

Бани, вино и любовь в конец разрушают наше тело,
Но и жизнь создают бани, вино и любовь!

– В Тартар, гнусный пьяница! – возопил Курций и своими красными, как у ланисты, руками принялся отрывать незнакомца от эдила, что, впрочем, оказалось не просто и удалось не прежде, нежели на выручку подоспели Петрена, ликторы и еще несколько клиентов.
Пьянчужку едва не убили, и, в конце концов, он, обиженный и изрядно помятый, очутился в компании таких же грязных и пропащих людишек, без промедления принявшихся его успокаивать:
– Ну что тебе нужно от этих важных персон? – вопрошал один. – Лучше выпей с нами, а уж мы не обидим!
Другой, суча, как паук, мохнатыми ручонками, предостерёг:
– Ты, что, ослеп? Этот вот, в латиклаве – известный всем Марк Эгнаций Руф, эдил и кандидат в преторы..; тот, тощий, – глава ночной стражи..; ну а тот, краснорожий… даже сказать жутко, – всем известный вор и начальник воров. Гляди, упекут тебя в Туллианум – узнаешь горя!
Однако, несмотря на уговоры, человечек упрямо бубнил своё:
– А я всё равно хочу выпить с ним, как гражданин с гражданином!
– Эй, Петрок, что у тебя здесь за сброд нынче? – возмутился Руф, обращаясь к хозяину и с трудом переводя дух. – Погляди: вон у тех троих – клейма на рожах, а у этого уши проколоты! Рабы, воры!
Корчмарь лишь руками развёл:
– Кто их теперь разберёт, – отвечал, – вроде бы все они – граждане Рима, а ты, благодетель, велел угощать всех! – и, дабы поддержать престиж заведения, подал знак двум рабыням, похожим, как сёстры, из-за чего таверна называлась ещё «Две Венеры». Одна, скорее всего, эфиопка, с густыми, чёрными, как смоль, волосами, заплетёнными во множество тонких косичек, стройная и чёрная, как ахейская амфора, принесла на серебряном блюде яства; другая, светловолосая и белокожая, скорее всего, уроженка Германии – фалернское.
– Угощайтесь, дорогие, – радушно предложил Петрок, – и пусть с этим прекрасным вином в сердца ваши струиться лишь радость! Оно, верьте мне, одного года со славной победой при Милах и, хотя ему всего девять лет, пенится и на вкус как… пятнадцатилетнее! Право же, только попробуйте – его похвалил бы и Лукулл, будь он жив!
– Пусть тебе так долги отдают, как то, что ты сказал, правда! – хохотнул Курций и, лишь после того, как Руф поднял кубок и возлил в честь богов, вспомнил: – Тогда, в Ракотисе, я продул Нуме всё до нитки, потому что сама Фортуна – ему подруга. У него что ни ход, то «Венера», в то время как у соперников всё «собака», а уж пьёт и дерётся, как сам Вакх!
– Никогда с ним не пей, Курций! – предостерёг Руф.
– Пей лучше с нами! – в тон ему предложил Петрена и кивнул корчмарю: – Подскифь, подскифь, а то в глотке так пересохло, как в том акведуке, что нам обещал да никак не построил щедрейший из щедрых эдил Руф!
Тот поднял было чашу, однако, истолковав сказанное как намёк, нахмурился.
– Ты, что же, ссоры ищешь? – с угрозой в голосе осведомился он. Петрена осёкся, но недовольство эдила поспешил погасить Курций.
– Ну какие могут быть ссоры между соратниками! – сказал он. – В столь многотрудное время лишь дружба может быть порукой успеха в делах…
– Не в делах, а в делишках, – быстро сменив гнев на милость, уточнил Руф, дав понять обоим, что о тёмной стороне этих самых дел ему доподлинно известно. – Но … мне до этого дела нет! – сказал, как отрезал. – Иная забота есть… О вашем бывшем патроне слыхали? Так вот, несмотря на своё недавнее фиаско, он, похоже, собирается взять реванш и тем самым положить начало новой междоусобице…
– Упорный малый и не трус, – восхитился Петрена.
Руф этак пристально на него посмотрел и, выдержав многозначительную паузу (эти трое понимали друг друга без слов), негромко, но весомо, чтобы смысл дошёл до обоих, продолжил:
– … но, может статься, что у него просто духу не хватит. Вот тогда, возможно, придётся помочь…
– Поможем, если что, – отозвался Курций, быстро сообразив, за что их агитирует патрон, и с напускной озабоченностью предостерёг: – Вот только крови может пролиться немало…
– Нет, нет, крови не нужно, – поспешил сказать Руф, – довольно будет и огня.
Он помолчал, ожидая что они скажут, но те молчали, всем видом своим выражая лишь преданную готовность. Наступил момент, когда требовалось бросить на кон последние карты.
– Пусть твои люди, Публий, – шёпотом приказал он, – тайно подожгут horrea, и пусть они полыхнут так, чтобы и на Палатине светло стало, как днём. Ну а ты, Гай, как увидишь зарево, посылай к складам своих стражей, да прикажи, чтобы тушить не спешили – пусть разгорится, как следует!
– Ясно и будет исполнено, – без обиняков ответствовали оба.
– Ну а если всё сложится так, как задумано, ты, Публий, – Руф кивнул Курцию, – получишь на свои нужды (разумеется, похоронные), скажем, пять … нет, десять тысяч сестерциев, а твоим стражам, Гай, – эдил перевёл взгляд на Петрену, – будет уплачено по сорок денариев каждому сверх гонорара…
Розовощёкий публикан просиял, однако Петрена не счёл нужным скрывать свою озабоченность:
– Как же быть с Нумой? – осведомился он. – Ведь такой молодец сидеть сложа руки не станет, а я лично не хотел бы с ним связываться…
– Предоставь его мне. Если с нашим героем и случится что-то неладное, то мой друг, Корнелий Галл, посвятит ему несколько строк в своих виршах, а благодарная родина построит колумбарий на Аппиевой дороге, – с нарочитым пафосом провозгласил Руф. В этом неприкрытом намёке вряд ли можно было усмотреть реальную угрозу, так как Нуме неизменно удавалось выходить живой легендой из более чем безнадёжных обстоятельств. Тем не менее, сказано было изрядно, и все трое, под конец, возлили богине Роме, выпили сами, поговорили о пустяках и расстались. Марк Эгнаций Руф со всей своей свитой отправился к Варрону обсудить план дальнейших действий, Курций же с Петреной, посидев ещё некоторое время, тоже вышли на улицу…
Накрапывал дождь – мелкий, промозглый… осенний…
Прощаясь с товарищем, Петрена напоследок счёл нужным предостеречь:
– Похоже, нам предложили поучаствовать в драке, в которой столкнулись лбами двое кандидатов в преторы от одной трибы, двое магистратов и влиятельнейших в Риме людей, новые Клодий и Милон, если хочешь. Дельце обещает сложиться серьёзным, а посему подбери людей посмышлёней, чтобы не попались моим стражам, да и сам поостерегись!
– Лишь бы не пострадало в этом дельце больше народу, нежели в противостоянии настоящих Клодия и Милона, – откликнулся Курций и… тотчас просиял так, словно узрел знамение благодати.
– А вот и награда! – возгласил он.
Клавдия шла по улицам Рима…
Как подобает весталке, шла одна (не считая глашатая с факелом), одетая в скромный пеплум с головным покрывалом и зелёной ветвью оливы в руке. Её прекрасное, как у богини, лицо было покорно-величественным, а в тёмных, как омуты, глазах отражались отблески факелов да сполохи чудесного света, низвергавшегося из-под туч.
– Долгих лет! Да хранят боги твою красоту! – приветствовали её редкие в эту пору прохожие, и их хмурые, в большинстве своём, лица озаряли улыбки.
Истово приветствовали её и Курций с Петреной:
– Благоволению кого из богов, о Амата, мы обязаны счастьем тебя лицезреть? – возгласил Курций, приложив обе руки к сердцу. Слыл он повесой, ценителем женщин.
– Уж, конечно, не Вакха! – улыбнулась она, узнав обоих, и прошествовала мимо, как прекрасное, но смертоносное божество, спешащее на роковое свидание.
– Направляется в храм Весты, – предположил тот, провожая её взглядом, полным восхищения и желания, пока жрица не скрылась из виду.
Петрена саркастически усмехнулся:
– С какой стати? – осведомился он. – Ведь всем известно, что боги почили!
– Да ведь она и есть последнее божество, которое ещё чтят! А если б покинула Рим, как грозилась, то он стал серым, как плащи пролетариев: с тех пор, как женщинам запрещено посещать игры, а гладиаторам биться до смерти, кроме неё и смотреть не на что!
– А я хожу на игры ради самих игр, – отозвался Петрена. – Правда, они становятся всё более скучными, но воздыхать по деве, обречённой на безбрачие – это чересчур! Впрочем, любуйся ею, коль неймётся, хотя лично я дам руку на отсечение, что она никому не принесёт счастья!
Курций лишь плечами пожал.
– Во всём ты, дорогой, подмечаешь плохое, – с укоризной сказал он, – но не станешь же ты отрицать, что дева эта до жути хороша!
– Не стану, – согласился Петрена.


II.


Клавдия шла по улицам Рима…
Скопление толп народа, перегородивших Священную дорогу, которая здесь, близ подъема на Палатин, являлась уже частью Форума, показалось ей грозным. Однако, узрев перед собой весталку, бродяги с измождёнными лицами (скорее всего, беженцы из разорённых муниципий) почтительно расступались. Далее она беспрепятственно прошествовала почти до самого храма Кастора и свернула направо, где находился довольно большой прямоугольный участок, на котором находился храм Весты и Дом весталок, представлявший собой даже не дом, а дворец, построенный буквой «П», с садом и бассейнами.
Оказавшись, наконец, дома, она с удовольствием приняла ванну, потом её ожидал поздний прандиум, но … есть не хотелось, и, лишь пригубив чашу с фалернским, она поднялась в свой кубикул, где учёный ритор с усердием принялся декламировать строфы Пиндара, Сапфо и, конечно, любимого ею Катулла (любовника её родной тётки, тоже Клавдии). Улёгшись на довольно простое и грубое ложе, она внимала рассеяно и даже попыталась уснуть (учтивый грек деликатно удалился), однако сон не шёл к ней, виной чему было, скорее всего, всё то же подспудное чувство, которое владело ею в последнее время – ощущение тревоги, невозможности противостоять судьбе, безысходности, что ли.
БЕЗЫСХОДНОСТИ? – сердце дрогнуло.
Что ставила она целью своей, чего не доставало ещё жрице, почитаемой согражданами наравне с богами?
ЛЮБВИ?..
Любовь к ней квиритов не знала границ, однако странной казалась ей самой подобное чувство…
Это было вовсе не влечение к женщине, как таковой, но любовь-уважение, любовь-почитание, любовь-преклонение – чувство, которое обычно питают воины к полководцу, выигравшему судьбоносную битву, или благодарные сограждане – к политику, обеспечившему победу их партии. И причиной тому было несравненное, по сути, неженское мужество, которое проявила она в то время, когда даже самые отважные мужи цепенели от страха – когда в нарушение обычаев могущественнейший тогда триумвир Гай Юлий Цезарь Октавиан вознамерился вскрыть завещание своего заклятого врага и коллеги Марка Антония, хранившееся в храме Весты. Тогда лишь она одна публично воспротивилась столь откровенному святотатству и уступила не прежде, нежели посланцы Сената объявили ей специально принятый консульт, но, уступив, она, тем не менее, оставила за собой право опротестовать подобные действия в комициях, а впоследствии предать Октавиана суду. Что и говорить, риск был велик, так как в те грозные дни многие расставались с жизнью порой за единственное нелестное высказывание о любом из триумвиров, сделанное безо всякого умысла или всуе! Однако на сей раз он, словно устав от собственных злодейств, проявил великодушие и даже, наверное, во искупление … нет, не её, но своего собственного грешка, когда отверг её как супругу, особым эдиктом выразил ей похвалу, имея, кроме всего прочего, намерение продемонстрировать согражданам, сколь высоко чтит он отеческие законы. Так или иначе, она не только не пострадала, но оказалась возвеличенной несостоявшимся суженым ещё более, ибо тогда твёрдость характера в Риме ценилась превыше всех прочих качеств.
И всё-таки что это была за любовь?.. Любовь к прекрасному, но редкому цветку, срезанному под корень и выставленному на всеобщее обозрение? Но много ли стоит для сильной половины свежесть источника, к которому нельзя приникнуть, цвет дерева, которому не суждено плодоносить!..
Прогоняя недобрые помыслы, она поднялась и, ленивым движением освободившись от пеплума, взглянула на своё отражение, как если бы видела себя впервые…
Что ж, по римским меркам, она была уж не так молода, однако фигура её, словно изваянная из мрамора или слоновой кости, была подобна ахейской амфоре, у которой в отдельности всё чересчур – чересчур тонкая талия, чересчур крепкие бёдра, чересчур высокая грудь, чересчур маленькая, словно игрушечная, ножка, а в целом всё – от завитков волос на её голове до перламутровых ноготков на изящной ножке – гармонично прекрасно. Действительно, у неё были густые и мягкие, иссиня-чёрные волосы, словно нарочно оттенявшие белизну кожи, но несколько отягчавшие голову, отчего она имела обыкновение клонить её чуть набок; необыкновенные глаза – темно-зелёные, словно в изумлении широко распахнутые под слегка приподнятыми чёрными бровями, обрамлявшими их тонкими дугами, порой холодные, переменчивые, как море в грозу, порой тёплые, источавшие притягательный свет, когда не были скромно потуплены, как и приличествовало весталке, – и карминово-красные полные губы, которые были бы чересчур капризны и чувственны, не будь столь строго очерчены!
Легким, поглаживающим движением проведя по высокой груди, упругому животу и округлым бёдрам, ощущая под рукой безупречную гладкость кожи, она и сама понимала, как хороша: ведь не зря же, в самом деле, восприимчивые и восторженные греки прозвали её римской Кипридой, а уж они-то до сих пор, спустя более четырёх веков со времён Перикла, не разучились ценить женскую красоту, в отличие от прагматичных её соплеменников, хотя, справедливости ради, и те почитали её одной из первых в Риме красавиц!
МАТЕРИНСТВА?..
Её соперница, Ливия, немногим старше, была уже матерью двоих детей, старший из которых, Тиберий, сменил в этом году юношескую претексту на тогу полноправного гражданина. Впрочем, Клавдия ей не завидовала (разве в том смысл жизни, чтобы в крови и грязи воспроизводить себе подобных?)
ВЛАСТИ?..
Везде, где она появлялась, её приветствовали, как римского магистрата, а на играх она восседала в консульской ложе, причём соблюдался раз и навсегда заведённый порядок, так как она являлась не просто прислужницей богини, но богини, олицетворявшей одновременно римскую государственность и домашний очаг. В её честь слагались вирши, совершались жертвоприношения и курился фимиам. Однако … вот незадача, словно по чьему-то злому умыслу, не было у неё власти распоряжаться даже своей собственной судьбой! Все свои двадцать пять лет (почти целую жизнь!) она играла не ей самой придуманную роль, будучи игрушкой, орудием в руках отчима, жрецов и, наконец, Принцепса…
Её угнетала такая жизнь, где незримое, но неусыпное око исподволь стерегло каждый шаг. Ей претило общество своих товарок по цеху, с их интригами, секретами, разговорами шёпотом, где даже самые простые житейские дела облекались покровом тайны. Она никак не могла (и не хотела) приобщиться к жесткому распорядку молитв и литургий, установленному для жриц Весты (Ромы). Порой она готова была впасть в истерику, что время её службы длится так долго, и лишь могучим усилием воли брала себя в руки…
Нетерпеливо переступив скульптурными ножками, она хлопнула в ладоши, и почти тотчас, словно ожидая того, из полумрака возникли две чернокожие рабыни, как и их госпожа в столь поздний час, почти совсем нагие.
– Эй, Нумидика, – приказала она старшей, – помоги мне!
И та, по-видимому, хорошо изучив её прихоти, открыла заветный сундучок, искусно выполненный в виде фасада Карнакского храма, и стала осторожно извлекать оттуда драгоценности и уборы, которым не было цены. Не только рабыни, но и сама она всякий раз, когда видела их, была очарована: воистину, даже в неверном свете лампад, в полумраке, чеканное золото и драгоценные каменья сверкали и переливались всеми цветами, а полупрозрачный виссон струился между пальцами, как золотой песок!
Рабыни, повинуясь кратким её указаниям и то и дело немея от восхищения, вскоре справились с поставленной задачей, и, когда их руки коснулись её в последний раз, она, как всегда, себя не узнала: по ту сторону зеркала, словно отгороженная от этого мира тусклой мерцающей дымкой, в расшитом золотом опоясанье, оставлявшем открытой грудь, в золотом уборе с уреем стояла не женщина даже, но … верховная жрица, царица, богиня, владеющая всеми тайнами мира, повелевающая судьбами миллионов людей, их настоящим и будущим, и взирающая на неё столь величественно и непостижимо, что Клавдия усомнилась: да она ли это? И, словно в подтверждение сомнений, невольно опустив взор, увидела спины рабынь, столь истово приникших к мозаике пола, как может только истинно верующий перед явлением божества, ибо для них она сейчас не только казалась, но и была богиней!
– «Я – Изида, владычица всякой страны, – гласило её существо, – я воспитана Гермесом и вместе с (ним) изобрела демотические письмена…
Я положила законы людям и издала законоположения, которые никто не вправе изменить. Я старшая дочь Кроноса. Я жена и сестра царя Озириса. Я (звезда), восходящая в созвездии божественного Пса. Я та, которую … называют богиней. Я отделила землю от неба. Я указала пути звёздам. Я установила порядок движения солнца и луны. Я сделала справедливого сильным… Я научила почитать изображения богов. Я освятила участки богов. Я разрушила власть тиранов. Я свела женщину с мужчиной. Я добилась, чтобы женщины были любимы мужчинами. Я изобрела брачные контракты. Я сделала справедливость сильнее золота и серебра. Я законоположила, чтобы истина считалась прекрасной. Я указала (римлянам) и варварам их наречия. Я сделала так, чтобы прекрасное и постыдное отличались между собой по природе…».
Она распустила волосы и не то что бы любовалась собой, но, целиком отдавшись внезапно охватившему порыву и порхая на его крыльях подобно листу, сорванному и несомому ветром, продолжала разглядывать себя, будто видела впервые. Но, ощутив за спиной чьё-то присутствие, она с привычным ощущением собственной непогрешимости обернулась…
В дверном проёме, откуда снаружи проникал сырой холод, словно выкристаллизовавшись из серой смуты зарождающегося дня, возникла высокая, несколько грузноватая мужская фигура. В умирающем свете звёзд блеснул гладко выбритый череп и массивное золотое ожерелье «усех» на груди.
– Снять!! – В голосе её прозвучало едва скрытое раздражение, и рабыни тотчас же кинулись её переодевать.
– А жаль! – негромкий, но до боли знакомый голос прозвучал, как глас свыше. Незнакомец стоял неподвижно и через её плечо разглядывал её же отражение в зеркале.
На вид это был уже немолодой, но весьма примечательный человек, в котором давешнего пьянчужку, уговаривавшего в таверне «У Мария» выпить с ним Марка Эгнация Руфа, уж никак нельзя было признать. Старый, поношенный плащ, какой в Риме обычно носят простолюдины, казался теперь нелепым нарядом, надетым некстати и совершенно не вязавшимся с его обликом, который он, видно, мог изменять по собственной прихоти. Крупный с горбинкой нос, глубокие носогубные складки, образующие как бы треугольник с резкой горизонтальной линией рта, тщательно, как и голова, выбритое лицо, глубокие морщины на впалых щеках, толстые, плотно сжатые губы – всё выдавало в нём человека твёрдого, сурового, возможно, даже чересчур сурового, если б не живой взор карих с прищуром глаз, не мигая, но чуть насмешливо наблюдавших за ней.
– Ты разглядывал меня? – ничуть не смутившись, но лишь неторопливо накинув пеплум, поинтересовалась она.
– Не для того я покинул отечество, которым для изгнанника вроде меня являются портики Мусейона, чтобы лицезреть твою красоту, дочь моя, – сказал он, однако не прежде, нежели, повинуясь мимолётному жесту её, удалились рабыни и шаги их смолкли в глубине дома, – но, уж поскольку пришлось, восхищён, поражён и обрадован, так как помнил тебя несуразной девчонкой, а теперь вижу перед собой одну из прекраснейших женщин Рима!
Подобный ответ, конечно, польстил Клавдии, однако в то же время некое смутное сомнение, как тень, отобразилось на её лице:
– А разве в своём изгнании ты, отче, забыл, что первой красавицей Рима приличествует называть Ливию, так как, посвятив себя мужу и детям, она стала олицетворением подлинно римского благочестия?
Этого Прокулей (так его звали) не забыл, равно как и того, что Клавдия соперничала с той с детства, а поэтому ответить правильно означало положить успех делу, ради которого он, собственно, к ней и явился.
– В самом деле, Ливия посвятила себя мужу и детям, а значит, Минерве и Гестии – двум богиням вместо одной, – отвечал он, читавший в душах людских, как в своих манускриптах, – но ты же знаешь, как боги завистливы! Что касается твоей красоты, то ведь не я назвал тебя римской Кипридой…
Клавдия выслушала это с явным удовольствием.
– Сколько помню тебя, отче, – улыбнулась она, сгорая, тем не менее, от желания узнать цель его визита, – ты всегда умудрялся вселять в сердце радость. Но скажи, хотя в прежние годы именно ты был тем, кто спрашивает, что побудило тебя преодолеть зимнее море, померий и закон, лишивший тебя «огня и воды»?
– Для того, кто удалён от мирской суеты, открыты не только людские сердца, но и будущее, – сказал Прокулей, усаживаясь подле треножника и протягивая к огню озябшие руки, – а оно грозит бедствиями, которые только ждут своего часа во мраке!
– И тебе, конечно, известен этот час?
– Имеющий уши – да услышит, имеющий глаза – да узрит! – ответствовал он, красноречивым жестом указывая на лавку внизу, торгующую хлебом: из окна хорошо видна была длинная очередь женщин, застывших в каком-то тупом и, судя по всему, безнадёжном ожидании под вывеской: – «Не проходи мимо! Здесь Меркурий обещает барыш, Аполлон – здоровье, а Имярек (имя булочника) – свежий хлеб по цене шесть ассов за модий. Тот, кто будет покупать у меня, наверное, не прогадает». Цифра 6, впрочем, была перечёркнута углём, а рядышком грубо выведена цифра 12… – Это час, когда власти прекратят даровые раздачи, только и всего. Когда это случится, начнутся погромы, что послужит прелюдией к всеобщей смуте, и тогда те, что благополучно пережили две предыдущие, позавидуют мёртвым!!
– Неужели всё так плохо? – участливо осведомилась Клавдия, однако её озабоченность была напускной. Что могло произойти непредвиденного, коль учитель её стоял перед ней, собственной персоной, а уж кому, как не ей, было известно, как крепко он держал в своих руках нити судеб!
Он помолчал, словно раздумывая, как ей объяснить, не выдав тайное (хотя наверняка обдумал заранее), и сказал:
– Гораздо хуже, чем кажется. Видишь ли, в Риме есть силы, которые под видом восстановления Гракхианской конституции намерены прийти к власти, объявить новые проскрипции и новый передел мира. Будут совершены страшные преступления, в сравнении с которыми преступления прежних власть предержащих покажутся невинной забавой! Грядёт новая война, будут пролиты новые реки крови, и чаша долготерпения предвечного Отца всего сущего будет переполнена, и гнев его не оставит камня на камне…
Лишь после этих слов ей стало ясно, что грядёт что-то страшное.
– Прислушайся!
Со стороны Авентина доносились угрожающий гул и отдельные выкрики: – «Даёшь!», «Хлеба и зрелищ!», «Долой!!». Кроме того, чуткое обоняние Клавдии уловило в стойком аромате пиний явственный запах гари.
Топот калиг раздался под самым окном – отряд ночной стражи торопливо проследовал вниз по Этрусской улице, потом ещё один. Что-то происходило. Жёлто-багряные сполохи озаряли кромку густых серых туч. Что-то горело в Элийском порту, и, по-видимому, на сей раз пожар был нешуточный…
– Это ужасно! – с тревогой, всколыхнувшейся в душе с непреодолимой силой, только и сказала она.
– Братья молятся во всех храмах, где только есть алтарь Бога, каким бы именем он ни назывался, – сообщил Прокулей, – а нам должно пресечь происки безумцев, влекущих род Квирина к уничтожению.
Тень легла на лицо Клавдии, отражая всколыхнувшуюся в душе неуверенность. Впрочем, оно почти тотчас же прояснилось и стало почти безмятежным. Почти… Она потупила взор и, словно блудная дочь, узревшая родителя, приникла щекой к мозолистой руке Доброго Странника (на Востоке он был известен также и под этим именем).
– Жду твоих указаний, ибо за тем, кто открыл мне сокровенные тайны, я готова следовать, не задумываясь!
– Иного не ждал, – сказал Прокулей и провёл рукой по её волосам. (Однако на самом деле он уже давно ей не верил.)
Клавдия…
Давно минули годы, когда после гибели её отца, народного трибуна Клодия, он познакомил её, тогда сопливую девчушку, с основами своего знания. Он привез её в Страну Прекрасных лошадей (Каппадокию), где, в этой необычной пустынной местности, представлявшей собой лабиринты залитых лавой долин и причудливых форм скал, прошли самые первые годы её ученичества. Поначалу она показалась ему раковиной, готовой вобрать в себя шум моря и его безбрежность, но, в конце концов, оказалась плохой ученицей, целиком увлекшейся лишь внешней стороной учения, тем самым ограничив себя в постижении истины. Она легко освоила несколько тайных практик, в то время как на пути духовном не сделала ни шагу и так и не преодолела уровня низших жреческих школ, хотя позже и провела четыре года послушницей в знаменитом святилище Птаха в Мемфисе. И даже теперь, спустя двадцать лет после их первой встречи, он лицезрел перед собой лишь пустую, хотя весьма совершенную форму, которую, впрочем, видел насквозь – форму, способную вобрать в себя все богатства мира и безграничную власть, но подспудно томящуюся собственной пустотой. Вероятно, суть её природы была такова, что она осталась глуха к гласу истины либо он сам допустил ошибку.
Он не сомневался, что она исполнит его поручение, тем не менее, вплетая в столь запутанный клубок причин и следствий её судьбу, он мог навредить делу, поскольку как личность, обретшая некоторые уникальные способности и обладающая свободой воли, она могла исказить первоначальный замысел. Приходилось не то что бы идти на риск, но прибегать к внушению, а это всегда чрезмерные затраты душевной энергии, которые вполне можно было использовать для иных целей…
Объяснив ей, что в Риме имеются люди, способные нарушить хрупкий пока мир, он заявил, что гарантом (хорошим или плохим) его на сей день остаётся лишь один человек – Октавиан, её бывший суженый.
Глаза Клавдии округлились, губы дрогнули.
– Как, – вполне искренне возмутилась она, – ты собираешься помогать святотатцу и клятвопреступнику, с лёгкой руки которого тысячи римских граждан свели счёты с жизнью?
– … и который на просьбы о помиловании некогда неизменно отвечал одно и то же: «Ты должен умереть!», – в тон ей сказал Прокулей и со вздохом (вспомнив, наверное, как сам ходил по пятам Ария и просил похлопотать за себя) добавил: – На слуге Божьем – его благоволение, а потому его должно поддержать как единственного, способного его (этот мир) сохранить…
Вновь на лице Клавдии отобразилась как тень борьба чувств. Какое-то время она едва сдерживалась, но, в конце концов, взяла себя в руки (только он, Добрый Странник, мог оценить, чего это ей стоило).
– Легко сказать! – голос её чуть заметно дрожал. – В последнее время он нигде не показывается, и даже в Сенате вместо него выступает Мессала. Неизвестно в точности, где он, а дом его на Палатине охраняют так строго, как никакой другой в Риме. Да и не поверит он мне, им отвергнутой, ведь, как ты учил, люди не склонны прощать своей собственной подлости…
– Мне необходимо с ним повидаться, – с нажимом сказал Прокулей, давая понять, что именно это он ставит во главу угла своего замысла.
– Но как это сделать, если каждый его шаг стерегут преторианцы, Ливия, наконец? – возгласила весталка.
Прокулей усмехнулся.
– Ты же знаешь, дочь моя, как он набожен перед лицом крайней опасности, как благоговейно внемлет богам, когда туго, да, к тому же, он что воск в её руках!
Клавдия, кажется, начала понимать. Что ж, устроить встречу в уединенном святилище при содействии Ливии ей было под силу.
– Вот-вот, – будто прочитав её мысли, подтвердил он. – Она каждое утро прогуливается в садах, так что встретиться с ней большого труда не составит.
– Да, но как убедить эту лицемерку уговорить его, вот в чём вопрос!
Прокулей озорно, совсем по-мальчишески, подмигнул ей:
– А ты преподнесёшь такой подарок, от которого она не сможет отказаться…
Клавдия поняла, и сердце её дрогнуло…
О нет! Отдать в чужие ненавистные руки самое дорогое, в чём она находила отраду и источник вдохновения? Это уже чересчур…
Но не был бы и Прокулей самим собой, то есть мудрецом и знатоком душ человеческих, если бы не умел убедить в необходимости жертвы кого угодно. (Он всегда предлагал взамен большее и держал своё слово.)
– Драгоценности Клеопатры никому не принесли счастья, – напомнил он. – Не принесут и ей. Так что не жалей ни о чём и поступи, как велит сердце, а уж Ложа тебя не забудет…
Этого было достаточно, так как Клавдия знала, что это была за сила – таинственная, грозная, трансцедентная, действующая согласно собственной непостижимой логике. Она, эта сила, олицетворяла для неё в этом мире весы Судьбы и молнии Юпитера, а потому и служить ей было необходимо.
– Ты и вправду, отче, самый мудрый человек на земле, – провозгласила она, вновь целуя его руку, – и пусть твоя воля исполнится!
– Всегда на благо то, что я решу, – напомнил под конец Добрый Странник и, пожелав ей хорошего дня, растворился в тумане, как видение сна…

В тревоге прошёл остаток ночи, а когда она поднялась и отдёрнула занавеси, бледный рассвет уже занимался над Римом, но новый день ещё не наступил. Она вздохнула полной грудью – в Александрии и на Кипре пахло морем, пальмами и миндалём; там сам воздух был проникнут густым ароматом цветущих цикламентов, гиацинтов и гвоздик..; а поди-ка разберись, как пахнут в утренние часы улицы Рима!
Клавдия навсегда запомнила этот запах, равно как тот день, когда спускалась по горной тропе к гавани. Кипр тогда представал перед ней во всей красе, от края до края, от живописных долин до вершин Троодоса, от моря до облаков, с сонными деревушками на крутых горных склонах, спускавшихся террасами к маленьким бухточкам..; он представал перед ней единственным местом, где только и могла родиться самая замечательная сказка всех времён и народов – легенда об Афродите, богине Любви и Красоты, которая чудесным образом именно здесь явила себя миру. Что ж, именно море близ Пафоса с его пляжами из мелкой гальки и причудливой формы скалами, словно взявшимися ниоткуда, действительно, было вполне подходящим местом, где могло развернуться действие столь прекрасного мифа и … её быстротечной любви к Нуме.
– Нума!!
Клавдия вихрем сбежала с холма и прыгнула в его распахнутые объятия. Он подхватил её, и они поцеловались.
– Что случилось? – спросила она, уловив перемену в его поведении.
– Едем в Рим, – сказал он. – Это место не для тебя. Подумать только, что твоей красотой здесь могут любоваться лишь торгаши-греки, в то время как по какому-то странному капризу Судьбы Рим лишён её!
– Это каприз не судьбы, – возразила она, – но человека, который властен над твоей собственной. Только ты этого не признаёшь.
– Как бы то ни было, в Риме тебя ждут.
– Так-то скоро? Что случилось? – Клавдия насторожилась.
– Ты подарила мне прекрасную ночь, – Нума уклонился от прямого ответа, – такого словами не выразишь…
– Да, но ведь ничего не было…
– А Грот Афродиты? А дождь? А твой танец?
– Да, но любви настоящей не было! –  вскричала она, почувствовав, наверное, что он лукавит.
Потом они шли молча, пока Клавдия не подвела его к тенистой лужайке посреди апельсиновой рощицы. Нума взял её руки в свои и прижал ладони к своим щекам. Что ж, любви, может, и не было, но проявлением столь искренних, по-детски, непосредственных чувств её он был тронут. Он понял, что, разреши он сейчас распахнуться чему-то в душе, всё пойдёт по-иному и сама судьба его сложится по-иному. От сознания этой возможности даже дух захватило. Но… он не дал ничему распахнуться, потому что волшебная ночь прошла и… «последний удар разнёс(ся) во мраке подземелий времён, равно скрывающих грядущее и ушедшее».
– Не горюй, девочка, – только и нашёл, что сказать, он, – ведь впереди нас ждёт Рим, единственно который мы обязаны любить до последнего вздоха!
– Я не хочу любить кого бы то ни было, тем паче целый город, – сказала она. – Я хочу просто жить долго и любить тебя одного.
Нума лёг на траву и лениво, как лев, потянулся.
– Просто жить долго… – повторил он и, задумавшись на миг, протянул: – Да, здесь такое, наверное, возможно. Но, чтобы жить и любить долго там, в Риме, нужно иметь все богатства мира и безграничную власть!..
Прошло ещё несколько долгих минут, пока она размышляла над сказанным. Потом поняла, поднялась и пошла дальше. Он – за ней. Когда миновали сады и подошли к бухте, она спросила:
– В Рим ты поедешь со мной?
– С тобой, разумеется, – подтвердил Нума. – Хотя… лучше бы тебе оставаться при храме. Лучше для всех. Для тебя, прежде всего…
– Ты хочешь, чтобы я отреклась от тебя? Или сам хочешь отречься?
Герой ничего не ответил…
А потом она снова ступила на палубу судна, которое должно было доставить её в Путеолы, а там уж и Рим. Гребцы ударили вёслами, и оно, легко оторвавшись от пирса, быстро вышло за линию рифов. Тогда кинеас велел ставить парус, и ветер подхватил его. Кипр, как растворённая в вине дорогая жемчужина, как видение сна, стремительно исчез из виду. Надвинувшиеся сумерки скрыли его, и только белоснежные вершины Троодоса ещё какое-то время маячили в отдалении. Клавдия, смахнув уже не первую навернувшуюся крупную слезу, смутно почувствовала, что там, на родине, ей будут грезиться его чарующие красоты и безмятежность от начала времён, потому что она утратила их навсегда, как Нуму. Обернувшись к грядущему всем своим сердцем, она даже представить себе не могла, что ждёт её в Риме…
Нуму она потеряла, но и в Риме любви до поры не нашла…
Иногда она теряла терпение, и раздражение по этому поводу прорывалось в мысленных диалогах с учителем, который, тем не менее, неизменно ей отвечал.
– Откуда неуверенность, дочь моя? – однажды спросил он, но безо всякой иронии, что иной раз допускал при общении с ней. – Боишься, что лучшие годы будут потрачены зря?
– В общем, да…
– А в частности?
– А в частности, мне больно от того, что боги одарили меня красотой, а ты, отче, преподал мне знания, которые бесполезны в том смысле, что их запрещено применять. Ведь тот, кто возобладал сверхчеловеческой силой, непременно возжаждет обрести и власть в этом мире!
– Боги на самом деле так хорошо слепили тебя, – на сей раз как можно спокойнее, произнёс он, – что ты выглядишь, как богиня, и любого можешь ввести в заблуждение. И в этом заключён особый смысл…
– Какой? – удивилась Клавдия.
– Дело всё в том, что храмы Великой Мудрости давно разрушены, и мы не можем влиять на отдельных, особо выдающихся людей, которые вершат судьбы мира, просто так. А ты можешь…
– Ты учил, что о судьбах мира заботятся наши верховные иерархи, – заметила она.
– Это так. Однако их забота проявляется в виде силы, которая не всеблагая, не всегда милосердная и, понятно, не вполне избирательная, если не сказать, слепая. Мы же не вправе обременять этот мир, и без того полный страдания, сверх меры…
– Являясь в ипостаси карающего бога?
– Вот именно, – поддакнул Прокулей, – а потому существование гениев и юнон (спутников) и есть, на наш взгляд, конкретизация общего космического закона, имеющего дело не с народами, а с отдельными людьми… Но, – пояснил он, – быть спутницей одного, даже выдающегося, чересчур расточительно, а выстроить устойчивую событийность с новым претендентом… ой, как сложно!
– Так вот почему вокруг меня их так много! – догадалась она.
– Ну, выбор-то у тебя поистине неисчерпаем, – усмехнулся Прокулей. – Только, вот беда, не всякий способен на жертву, а потому это влечение мало похоже на настоящую любовь.
– Выходит, ты, отче, неверно учил меня, – сказала она. – Обучая таким образом, худшее свершал ты дело, чем даже самые скверные из твоих присных, ибо поступал так, как лицемерный богомолец и хитрец, водя по самым кривым путям?
Прокулей покачал головой.
– Скверное дело, – поддакнул он. – Но что делать! Ведь ты, подобно Лаис, Пейто, Аспазии и Сапфо, вознамерилась стать известной гетерой, хозяйкой на симпозиумах, и, как и Лаис, сколотить состояние, растратить его на храмы, различные общественные постройки и почитателей и умереть почти нищей…
– На моём пути мне просто необходимо научиться ЛЮБИТЬ, потому что ты, отче, не учил меня этому!! Только и всего…
– Чтобы этому научиться, прежде всего необходимо проникнуться их чувствами, – ханнаанец перстом указал в сторону Форума, откуда доносился гул толпы, – а потом научиться страдать. Тебе это нужно? – осведомился он, испытующе взглянув на весталку. – Ведь боги создали тебя не для этого. Полагаю, пока не исполнятся сроки, ты не научишься любить по-человечески, то есть не сможешь быть готовой на жертву, а значит, будешь искать и не находить и до поры не обретёшь покоя…
– А что будет, когда они, наконец, исполнятся? – вкрадчиво осведомилась Клавдия.
– Ты не останешься в накладе, – заверил он. – В конце концов, обретёшь индивидуальность в их мире, а кое-кому, возможно, подаришь новую жизнь…
– Или смерть.
– Убеждён, жизнь, – сказал Прокулей. – И это будет равноценный обмен. Особенно если удастся избежать ошибок непонимания и сделать контакт плодотворным…
– Если удастся!
– Именно это я и хотел сказать… – Вот только сказать тогда он не мог, а мог лишь догадываться, что ни Принцепс, ни доблестный комес, ни пламенный, подобно Ахиллу, варвар не окажутся ей под стать, чтобы зажечь, и это, наверное, будет благом. В том числе, для неё…

После утренней литургии и принесения даров Клавдия посетила Палатин, где долго добивалась аудиенции Принцепса, ещё дольше ждала, когда он, занятый, как ей сказали, неотложными государственными делами, наконец, её примет. Но так и не дождалась и отправилась на поиски Ливии. Она и нашла её, как предполагала, в садах, которые с некоторых пор были завещаны римскому народу.
Ливия мгновенно окинула её оценивающим взглядом, с головы до ног, поднесла руку к её лицу и потрогала щёку. От этого прикосновения у Клавдии засосало под ложечкой. Однако на строгом, не лишённом привлекательности лице своём Ливия поспешила изобразить радушную и неожиданно сердечную улыбку.
 – Ооо! – произнесла она таким тоном, что было неясно, радовало ли это её или, наоборот, огорчало, а после спросила так, что Клавдия даже опешила: – Ну, как поживаешь, девочка?
Опешила она даже не столько от того, что привычный церемониал был нарушен, сколько от этого уничижительно-ласкательного «девочка». Впрочем, поблизости никого не было, а стало быть, никто не мог потом свидетельствовать о подобной вольности.
– Сейчас мы с тобой сядем, поговорим, а потом тебя отнесут домой в моей лектике. Мне не нравится, когда жрицы Весты, как неприкаянные, бродят пешком по улицам Рима.
– Как поживает твой божественный супруг? – поинтересовалась весталка.
– Постарел, поглупел, – ответила Ливия тоном, не выражающим никакого почтения к всемогущему мужу, – или Фортуна ему изменила, иначе не допустил, чтоб так плебс распоясался.
Клавдия возразила:
– Он возвысился, благодаря своему уму и доблести, а не потому что неверная богиня благоволила к нему! Но … я пришла узнать, понравился ли тебе подарок. Мажордом сказал, что его ещё вчера доставили в целости и сохранности.
Ливия так внимательно на неё посмотрела, потом одарила всепонимающей улыбкой, взяла её за руку и сказала спокойно и значимо:
– Твой дар Аполлону поистине великолепен. Принцепс готов отблагодарить тебя… Говори, что ты хочешь!
Клавдия с плохо скрытым возмущением посмотрела на соперницу.
– Служительнице Ромы не нужно ничего, – заявила она. – Но было бы правильно, если он сам изъявит почтение богине. Пусть совершит инкубацию в храме Весты, и этого будет довольно…
Ливия сделала вид, что не услышала вызова в её тоне, и лишь отплатила ей мимолётным недобрым взглядом. Потом вновь погладила её по щеке.
– Обязательно, – сказала. – Можешь не сомневаться. – Потом обняла Клавдию, быстро поцеловала и добавила: – Не думай обо мне плохо. Просто он был не для тебя. Ещё будешь мне благодарна!
Роскошная лектика уже ждала её, восемь могучих рабов были готовы нести её хоть на край света. Они и отнесли её … к Дому весталок.


III.


Итак, под воздействием непостижимых и могущественных сил – Вихря, или Случая, – были вконец расшатаны устои прежнего «отеческого строя», и квириты утратили точку опоры, то есть то самое «общее дело», которое являлось основой их мироздания, и отныне противостояли друг другу в достижении лишь сугубо личных целей. Сменились и идеалы. Так, на смену гражданину-герою минувших времён, прославленному в легендах, но, пожалуй, никогда не существовавшему в реальности, явился иной тип – гражданин-обыватель, в хаосе социальных потрясений ищущий забвения лишь в утехах частной жизни, вошедших ныне в моду восточных культах, спортивных, игорных и прочих действах, а также во всемерном личном обогащении. Прежде, как повелось, «граждане с гражданами в мужестве состязались, споры, раздоры, распри с врагами устраивали.., доблестью (же) на войне, справедливостью, когда наступал мир, они и о себе, и о государстве своём заботились», а ныне, замкнувшись в своём узком, хрупком, подверженном всем прихотям Случая мирке, боялись не только смерти, что неудивительно, но и будущего и цеплялись за жизнь тем упорнее, чем более несуразной она становилась.
Однако Гай Юлий Цезарь Октавиан – шестикратный консул и принцепс Сената – не стыдился своей прожитой жизни, потому что, сколько бы ни было пролито крови, сколько бы злодейств ни совершил он, сердце подсказывало, что всё было необходимо. Необходимо было не то что бы продлить – сохранить её (жизнь)!
И все-таки поразительно, но – факт, что именно теперь, когда победоносно были завершены войны, когда в его руках были сосредоточены почти все властные магистратуры, когда были провозглашены долгожданные МИР, СВОБОДА, СПРАВЕДЛИВОСТЬ и ИЗОБИЛИЕ, – он продолжал ощущать действие всё тех же враждебных сил – Вихря, или Случая. И как бы высоко он теперь ни вознёсся, но, как и тогда, когда он, неизвестный никому Гай Октавий, вступил в наследство Божественного отца своего, грядущее представлялось смутным, а жизнь искрой, способной угаснуть при малейшем порыве этого самого Вихря. И, как человек проницательный, он понимал, что эта угроза будет довлеть над ним и впредь, если не устранить её.
Но как её устранить? – вот над чем размышлял он, отдыхая в унктории своего дома. И на сей раз отдых этот не был спокойным, так как удовольствие, которое он обычно испытывал в бане, подменяла тревога. Тревожно, казалось, шумели деревья в саду, тревожно падали капли в имплувий, тревожны были лики мраморных богов и богинь и лица рабов-бальнеаторов. Тревожным казалось и лицо его личного лекаря Антония Музы.
Чувствами он попытался отрешиться от окружающего, умом – от тревожных раздумий, но … нет, тревога не исчезла, несмотря на то, что всё вокруг было преисполнено покоя: бесшумно сновали рабы, предупреждая малейшую его прихоть, величественно-спокойно, подобно благочестивым египетским жрецам, священнодействовали над ним искусные бальнеаторы… Впрочем, именно руки их – жилистые и красные, как у ланист, – настораживали: а ведь, заключил он, такими можно легко задушить, и не нужен кинжал под туникой; да и вестиплики, такие невинные с виду, запросто могут спрятать спицу в причёске (достаточно одного укола!). Вот почему он вдруг вновь, как в Египте, ощутил себя жертвой, приносимой звероподобным богам, у которых был лишь один лик – всё того же Случая. О боги, сколько бы ни минуло лет, сколько бы ни пережил он смертей, но так и не привык к ощущению хрупкости собственной жизни!!
Правда, в богов он не очень-то верил, ибо не они, безусловно, погубили Божественного отца его и прочих, которым несть числа, и уж, конечно, не они помогали ему одерживать военные и дипломатические победы. Не боги, но Случай определял судьбы консулов, полководцев и народов в целом, проявляясь в безудержном гневе толпы, жестокой и непредсказуемой по своей сути, сговоре тайных врагов или холодном расчёте наёмных убийц. Не боги, но именно он, Случай, не подвластный ничьей воле, расшатывал устои существующего миропорядка!
Но ведь как рассуждал он, ученик Аполлодора, почитатель Платона, друг Ария:
Миропорядок устанавливается особыми людьми, поддерживающими связь с миром «идей», то есть Логосом, которая проявляется в авторитете правителя, мастерстве ваятеля, мудрости «философа» и особом «царском искусстве». Суть последнего, имея в виду противоречия личных целей всех прочих, зачастую склонённых к земле и покорных чреву, состоит в строжайшей регламентации общественных отношений, осуществляемой когда убеждением, а когда силой, для чего и предназначено государство. Именно оно призвано устремлять всех к единой цели, так как последняя предполагает целое, в то время как всякий индивидуум преследует частное (но не ради же таких существует высшее бытие!). В конце концов, оно должно сделать так, чтобы всякий желал и добивался того, что предусмотрено Логосом и преподано теми, кто обладает «царским искусством». Только таким способом можно, наверное, одержать верх над стихией толпы, над Случаем, чтобы провозглашенные МИР, СВОБОДА, СПРАВЕДЛИВОСТЬ и ИЗОБИЛИЕ не на словах, а на деле воцарились на берегах Тибра!
Однако такая строгая регламентация всех сторон жизни, как он понимал, предполагала единственную организацию – ИЕРАРХИЮ, которая в той или иной мере ограничивала СВОБОДУ – этот краеугольный камень римской гражданской общины – или, что вернее, напрочь уничтожало её. Примеров подобной организации история Рима, конечно, не знала, равно как и египтяне до сих пор, по прошествии стольких лет со времени греко-македонского вторжения и обретения более широких взглядов на мир, никак не могли взять в толк, что же такое СВОБОДА, ибо уж слишком не похожа была их страна, страна классической иерархии, на полисы Греции, на Рим, наконец! Но какой яркий пример незыблемости она собой являла, пережив бесчисленные века и тысячелетия и продолжая существовать в своем практически первозданном виде как единый, обладающий телом и душой, организм!!
А что Рим?.. Тут, несмотря на постоянные войны и склоки, на неприкрытую вражду и отсутствие внутреннего согласия, любые попытки как-то упорядочить общественную организацию неизменно воспринимались как покушение на эту самую пресловутую свободу, на «отеческий строй», наконец, и, следовательно, вызывали яростное противодействие всех слоёв общества. Так, даже мероприятия, имевшие целью исполнить завещание Юлия Цезаря, и сокращение бесплатных раздач явились причиной волнений, угрожавших перерасти в новую междоусобицу, новую гражданскую войну, в результате чего после стольких интриг и смертельных опасностей, когда сама его жизнь порой висела на волоске, он оказался к цели не ближе, нежели тогда, когда, будучи безвестным Гаем Октавием, только вступил в наследство Божественного отца своего.
Он и теперь, став «первым среди равных», не мог избавиться от ощущения, что, возобладав «царским искусством», мог лишь скромно подтвердить:

Видишь, как полезно знание!
Нет никакого Зевса (Миропорядка), мой сынок. Царит
Какой-то Вихрь (Случай). А Зевса он давно прогнал.

Ему казалось, что в стремлении преодолеть смерть, продлить жизнь он взялся за нечто бесконечное и что в этой связи прежние его усилия и жертвы оказались напрасны…
Бесшумно ступая босыми ногами, пред взором его вдруг предстал вилик и прошептал на ухо:
– Писец Талл просит срочной аудиенции: получены важные известия от Галла.
– Аааа, – протянул Принцепс, – пусть войдет…
Обычно он никого не принимал ни в своей «мастеровушке», ни, тем более, в бане, дабы ненароком не оскорбить «величия римского народа», но Талл был своим человеком, а дела, которые он вёл, имели первостепенное значение. Он и предстал перед ним, преисполненный важности, отсалютовал по-военному, что, впрочем, вызвало у Принцепса презрительную усмешку, и сообщил:
– У нас затруднения в Египте, мой император.
– Говори! – приказал тот, даже не изменившись в лице: никаких добрых вестей он оттуда не ждал.
– Я лучше прочту, – предложил писец и, открыв бронзовую капсу, извлёк лист папируса, но прежде чем читать, бросил выразительный взгляд на прислугу.
Принцепс среагировал немедленно. Один жест – и рабы удалились. Удалился и врач Муза.
– Что, опять префект Галл, подражая Вергилию, пишет стихами? – с иронией осведомился он, однако чуткое ухо могло уловить в его голосе скрытую тревогу. Обернувшись белоснежной тогой и усевшись поудобнее, он приготовился слушать.
И Талл, развернув документ, стал бойко читать по-гречески:
– «… Вспоминая твой великолепный и поистине достойный немеркнущей славы потомков Энея тройной триумф, подтверждаю: pulhrum est digito monstrari et dicier: his est! но лишь при условии, что ты – консул в Риме, а народ твой суть римский народ. Я же всего лишь легат, наместник народа-сына крокодила, шакала, львицы, гиены и иных гнусных тварей, а потому, когда он вопиёт «Вот он!», то надо понимать «Бей его!», – голос писца набрал силу и грозно зазвучал под сводами из альбанского камня.
Принцепс поморщился, как от зубной боли: греческий он хорошо знал, но терпеть его не мог в деловой переписке. Тем паче не мог терпеть патетики в серьёзных делах.
– О боги, – возмутился он, – и так пишет человек, которому поручено твердо держать в руках власть, а не стиль!
Талл между тем продолжал:
– «… как и было приказано, я предпринял все меры к тому, чтобы все пахотные угодья храмов, а также рощи, сады, виноградники и прочие их владения принадлежали римскому народу и облагались налогами, как установлено для других провинций. Под страхом смерти было запрещено утаивать размеры доходов с храмовых владений, дабы в полной мере взимать с них апомойру и иные налоги, которые раньше они не платили; и далее, чтобы римскому народу не было никакого ущерба, я запретил скупать кому бы то ни было хлеб или лён и продавать их без ведома властей; и во всех прочих делах, преследуя «общее благо», я особенно следил за тем, чтобы наилучшим образом было устроено то, что касается местного управления. Те же, что преступают положенные установления, немедленно арестовываются и содержатся под стражей в ожидании следствия и суда»…
– Я отлично помню, – прервал писца Принцепс, – что именно предписал, – и строго приказал, – читай главное!
– «… но vae victoribus, – уже без патетики продолжил грек, – число лаой, оставивших работу, превысило число работающих и продолжает расти; они скапливаются в сотни и тысячи по всей стране и угрожают нашим клерухам. Есть случаи и вооруженных нападений… Большая опасность заключается в том, что, поскольку катастрофически не хватает рабочих рук, чтобы пахать, сеять, рыть и чинить каналы, будущий урожай также навряд ли будет собран: в портах уже скопилось  множество кораблей, которых грузить нечем»…
– А что префект, спит? – осведомился Принцепс.
– «… руки мои связаны, – прозвучало в ответ, – ибо войска рассеяны по гарнизонам и не только не в состоянии воспрепятствовать беспорядкам, но и сами находятся под угрозой. Так, недавно в Арсиносийском номе убили двух наших в отместку за вред, причинённый какому-то мелкому местному животному, считавшемуся священным; посланный же на выручку отряд не вернулся…
Также доносят (хотя сам я этому мало верю), будто жрецы в тайне организуют беспорядки и сговариваются с сабейскими арабами, дабы сбросить длань Рима», – умолкнув на полуслове, Талл украдкой глянул на патрона: догадался ли тот, на что намекал Галл?
Октавиан догадался. Галл исподволь заводил речь о войне: ему, префекту Египта, она, стремительная и победоносная, была нужна, как воздух. Но Риму?
Наверное, собранные в единый кулак три римских легиона стерли бы в порошок банды безоружных египетских пастухов, но вернуть их на поля, к серпам и мотыгам, не смогли бы и тридцать. А египетский хлеб между тем позарез нужен был уже сейчас, ибо из-за его нехватки приходилось предпринимать непопулярные меры: сокращать государственные раздачи, повышать цены, выдворять из Города лишние рты – артистов, атлетов и гладиаторов, лишая тем самым римский народ состязаний колесниц и кровавых боёв на арене. К тому же, in rebus bellicis maxime dominator Fortuna (в военных делах наибольшую силу имеет случайность), ибо она – как игра, в которой даже удачливый игрок может проиграть всё, а проигрыш равносилен смерти. (Вот почему Октавиан никогда не лез в драку, не будучи уверенным в победе.) Он, как игрок, уже поставил на кон свою жизнь, бросил кости и теперь с замиранием сердца ждал, когда они лягут, а соперником в этой игре был Случай!
– «… вот почему уповаю лишь на богов-покровителей, а Сенат прошу дать мне хотя бы еще один легион, дабы во имя вящей славы Рима отныне и навеки водворить в Египте надлежащий порядок!», – скороговоркой дочитал Талл и облегчённо вздохнул.
– Не славы мне нужно, но мира! – вскричал в сердцах Принцепс и, быстро овладев собой, принялся рассуждать.
Было ясно, что, не добившись любви Муз и успехов в управлении страной, он искал славы в военной кампании. И жажда эта была такова, что он в качестве победителя уже расставлял повсюду свои статуи, исписывал цоколи, стены и пилоны храмов надписями, восхваляющими свои, пока не явленные миру подвиги. Словом, увековечивал себя, как Антоний.
– Не окончил бы он жизнь свою, как Антоний! – заключил вслух Октавиан и, подумав, мысленно поправился, что последний был хоть и пьяницей, но умел воевать и командовать, а этот тщеславен и совершенно негоден для государственных дел. Главное, что ему невдомёк, что в то время как он затевает войну, Риму, как никогда, нужен мир!
Талл, догадавшись, что над префектом сгущаются тучи (в своё время он извлёк немало благ из того, что сообщал ему о планах патрона), попытался заступиться за подельника.
– Может, он и не так уж виновен, – предположил он. – Ему просто не хватает таланта ни тогда, когда он, подражая Вергилию, сочиняет свои вирши, ни тогда, когда тщится стяжать лавры героя. К тому же, слава твоя как полководца, а Вергилия как поэта не даёт ему покоя!
– Его назначение было ошибкой, – сказал Октавиан, как отрезал. (Пропал Галл, заключил грек.) – Что исправить нетрудно, но как исправить ошибки его неразумного и неумеренного правления?
(То, что Галл оказался не на высоте своего положения, было полбеды; беда была в том, что следствием его правления были бунты и хаос в стране, являвшей собой образец иерархии!!)
Жестом удалив писца, Принцепс вновь задумался: известия эти все-таки не были для него неожиданными, так как кризис назрел не в один день, но они заострили вопрос, как всё-таки одержать верх в этом бескомпормиссном поединке со Случаем. Или, может быть, теперь, когда он отомстил убийцам Божественного отца своего, стоило удовлетвориться достигнутым, отойти от дел, как некогда поступил Сулла? Он даже представил соответствующий эдикт: – «В шестое… моё консульство, после того как я потушил гражданские войны, облечённый по всеобщему доверию чрезвычайными полномочиями, я передал власть над государством в распоряжение Сената и римского народа»…
– Господин, Ливия ожидает тебя в малом триклинии, – тихий голос вилика прозвучал столь внезапно, что он вздрогнул. Надо же, ведь трусом он не был (скорее всего, виной тому были расстроенные нервы)!
Он вздохнул, поднял голову. Сквозь затянутый красным виссоном проём комплувия внутрь проникал багряный сумрак. Целиком поглощённый собой, он в одночасье утратил ощущение времени, а между тем день догорал, наступил вечер. От колонн и статуй по полу поползли длинные тени, непроницаемы стали лики богов Манов.
Лица трёх явившихся одеть его вестиплик были весьма миловидны, так как у жены его, лично их отбиравшей, был неплохой вкус. Однако сейчас они его мало прельщали: слишком уж их беспристрастно-прекрасные лица напоминали лики всех этих мраморных богов и богинь, им не хватало тепла, что ли, в то время как лицо жены прямо-таки его излучало. И вообще, пожалуй, лишь одна она, Ливия, могла пробудить чувства, испытать которые не каждому дано.
Поверх грубой шерстяной туники, которую он обычно одевал в холодные дни, на него накинули белоснежную тогу, сотканную руками жены и дочери, слегка спрыснули миррой и уложили красивыми складками, на ноги надели котурны на толстых подошвах, благодаря которым он казался несколько выше. Потом потрудились над его прической. И вот, пожалуйста, туалет завершён!
Осмотрев себя в зеркале, которое услужливо подал Муза, он остался доволен: чистота и простота одеяния должны были символизировать благородство, в то время как томный взор и привычка клонить голову чуть на бок уподобляли его, как он полагал, герою куда более высокого ранга – несравненному Александру. Так или иначе, несмотря на мятущуюся душу, одухотворённый и величественный, как и полагалось высшему магистрату, он вошёл в малый триклиний и, широко, как актёр, распахнув руки, продекламировал:

Как мне тебя называть? Ты лицом непохожа на смертных,
Голос не так твой звучит, как у нас. Ты, верно, богиня, –
Или Феба сестра, или с нимфами крови единой.

Красивая статная женщина, которая, собственно, и была Ливией Друзиллой, поднялась с ложа, сделала навстречу два-три шага и преклонила колени.
– Приветствую тебя, император, и да благословят боги каждое мгновение, которое ты проводишь со мной! – сказала она, и, надо признать, голос и взгляд её очаровывали.
– Ты не должна так себя унижать, – подняв её и целуя, укорил Принцепс.
– «Я чести такой не достойна»! – улыбнулась она.
– Какая там честь, – он лишь рукой махнул, – ведь всем в Риме известно, что, благодаря красоте, ты достойна всеобщего поклонения, а благодаря своему уму – консульских фасций!
– И ты полагаешь, Цезарь, что квириты были бы рады увидеть меня в курульном кресле?
– Что касается всех римлян, не знаю, но лично я … от всей души! – с пафосом сказал он, однако слова эти были неправдой, потому что, во-первых, как приверженец «отеческого строя», он даже в мыслях не допускал, чтобы жена, женщина, пусть даже такая, как она, могла претендовать на высший государственный пост, а во-вторых – в тайне ревновал её к подобной роли, ведь, если посудить, правительницей она была бы великолепной. И подспудная ревность эта была, быть может, тем единственным, что помогало ему понять Марка Антония, променявшего Рим на Восток, Октавию – на Клеопатру, славу римлян – на царскую власть. А уж она-то, Ливия… ах, какой бы была царицей!
– Налей мне вина, дорогая, – попросил он, – хочу возлить Афродите за твою красоту!
– До красоты ли тебе сейчас, Цезарь! – покачала головой Ливия. Она видела его насквозь.
Принцепс вздохнул.
– Ты права, – не счёл нужным скрывать он и объяснил, что опять возникли серьёзные затруднения на Востоке, на сей раз в Египте; возможна новая война, в то время как Рим ещё не вполне оправился от предыдущих.
– И что ещё хуже, – заключила она, – подрывается снабжение Рима, в связи с чем необходимо в который раз поднимать цены, в то время как даровые раздачи гарантированы «отеческими законами». Таким образом, даже идя на непомерные расходы, мы не можем повлиять на растущее недовольство квиритов.
– Вот, вот, – подтвердил он. – Тем не менее, – в голосе его прозвучала угроза, – я – всё ещё тот, кому присягнула на верность вся Италия, чьей воле послушны двадцать пять легионов и кто оставил за собой право вновь, если будет нужда, прибегнуть к проскрипциям! Я… – тёплая ладонь Ливии прикрыла ему рот, не дав договорить.
– Не нужно больше насилия, Цезарь, – мягко сказала она, – ведь угроза голода, которая, несомненно, сильно преувеличена, способна всколыхнуть всех, кому уже пришлось много голодать...
– Презираю и прочь гоню невежественную толпу (odi profanum vulgus et arceo), поступившуюся здравым смыслом ради сытости!
Ливия пожала плечами.
– Но, справедливости ради, именно ты обещал этой самой толпе ИЗОБИЛИЕ, – напомнила она, – ибо чего стоит этот пресловутый здравый смысл на голодный желудок!
– Я дал ей СВОБОДУ! – вскричал Принцепс.
– А нужна ли она? Свобода как свобода выбора есть причина противостояния и, как следствие, хаоса (Вихря, или Случая) и войны. Мир же, готовый взорваться новой междоусобицей, представляет лишь единственный выбор: убивать или быть убитым. Так что это за свобода?.. Тем не менее, пока они, – небрежным движением головы Ливия указала в сторону Форума, откуда доносились отзвуки людского многоголосья, – действуют, повинуясь собственному чреву, бояться нечего. В конце концов, голоду они всегда предпочтут сытость, свободе (хаосу) – порядок (мир)…
– Но как навести этот порядок? – безучастно осведомился Принцепс. (Он много думал над этим, и сомневался, что даже такая умная женщина могла посоветовать что-то действенное.)
– Коль скоро наш избранный богами народ (не толпа!), – ничуть не смутившись, продолжила она, – тщится быть великим, поспособствуй ему! Пусть будет повернут Дунай вспять, вырублены леса за Рейном, осушены Помптинские болота, прорыт канал через Истм, покорены сто племён и народов! Пусть им будут совершены все двенадцать подвигов Геркулеса и ещё столько же, если нужно!.. Словом, пусть он воздвигнет самый большой храм себе и пусть приносит в нём жертвы!! Тебе останется быть лишь верховным жрецом, кумиром, и тогда, уж поверь, он позволит над собой всё!
Ого! Это было что-то новое. Принцепс мгновенно пришёл в восторг от изобретательности «милой жёнушки».
– Но совершенно необходимо при этом, – предупредила Ливия, – чтобы каждый гражданин был уверен, что ты – уж если не бог, то хотя бы возвеличенный им (Augustus), а поэтому совершенно необходимо, чтобы, пусть изредка, ты поступал бы, как бог.
– Богосыновство!! – догадался он и покачал головой. – Не очень-то оно до сих пор помогало. Пока я одерживал победы, все святые мужи – все эти гаруспики, авгуры, фециалы, арвальские братья и прочие – смотрели мне в рот и предсказывали благое, а теперь, когда я, как никогда, нуждаюсь в их помощи, мутят воду и предрекают недоброе. Выжидают, исследователи потрохов, я знаю!
– Выжидают жрецы, но не боги, – уточнила Ливия. – Боги же, о Цезарь, всегда своевременны. Узнай, наконец, и их волю!
– Но ведь ты знаешь, что по нашим законам я не могу обратиться к ним как обычный проситель, а лишь через посредника, которым может быть лишь великий понтифик, Лепид, мой тайный враг.
– Да, «священные» наши законы, – согласилась она с кислой миной, – не дано попирать тому, кто так истово добивался их восстановления. И всё же способ есть …
– Что ты предлагаешь?
– Уж если ты сам и не можешь обратиться к богам, то совершить обряд инкубации в одном из наших храмов не воспрещено даже высшему магистрату… Помнится, – взор её затуманился, будто она вспоминала, – как накануне Акцийской победы я, желая узнать исход битвы, провела ночь в храме Весты и увидела сон, будто бы между плитами остия выросла пальма с голубиными гнёздами в ветвях. Разве этот сон не был вещим?
– Уверен, оракул был дан тебе не богиней, – предположил он, – а, скорее всего, твоим любящим сердцем.
Ливия улыбнулась такой ослепительной, такой искромётной улыбкой, что на душе его отлегло.
– Ах, Цезарь, – сказала она, – судьбы наши в руках Парок, и даже боги нередко обращаются к ним. Вот почему не вижу ничего предосудительного в том, чтобы ты лично, дабы приоткрыть завесу грядущего, посетил это самое почитаемое в Риме святилище. Ты даже обязан поступить таким образом, являясь кормчим всего государства!
Гай Юлий Цезарь Октавиан догадался, что у жены его есть свой, пока неведомый ему план. Но то, что она всегда поступала на пользу ему, было также известно.
– Что ж, – согласился он, – если такая инкубация не поможет, то, по крайней мере, не повредит. Однако храм я посещу в тайне, ибо уж если и давать пищу всяческим слухам, то нельзя делать из себя посмешище. Ну, а слухи… Что ж, быть может, они только добавят мне популярности!

В ту же ночь в канун второй стражи вблизи Форума было особенно пустынно и тихо, и лишь ветер шумел в кронах пиний да гонял по брусчатке опавшую листву. Яркий лунный свет лился сверху, но… было по-прежнему НОВОЛУНИЕ!
Истолковав подобное явление как предзнаменование и ожидая в этой связи то ли голода и мора, то ли вторжения варваров и падения Рима как кары богов, римские граждане, покорившие уже пол-Ойкумены, не рисковали и шагу ступить за порог, так что даже воров, нищих и блудниц не было видно, будто бы их отродясь не водилось в богатом пороками граде Ромула. Тот же, кто случайно или спеша по неотложным делам оказывался на улице, попадал под каскад этих пронизывающе-холодных лучей и ощущал себя словно пред очами сурового судьи, от которого нельзя утаить ни совершенных злодейств, ни даже постыдных намерений…
Двое же, спускавшиеся с Палатина по Колечниковой лестнице, не то что бы не совершали злодейств (скорее, они совершили их даже больше, чем прочие) или не таили постыдных намерений, но… спешили, хотя и шли не спеша, ибо в Риме спешат лишь рабы. И всё же, судя по всему, им обоим было не по себе.
– Посмотри, господин, – сказал высокий, почти на голову выше своего спутника, крупный, пожалуй, даже несколько грузный мужчина, особая стать, шаг и манера изъясняться которого выдавали в нём человека военного, – даже собаки не лают!
– Тем лучше, – отвечал его спутник, зябко кутаясь в бурнус, которые обычно носят простолюдины, и опасливо озираясь.
– Тебе, конечно, видней, император, но всё же разумней было бы взять в сопровождение преторианцев и ликторов – не нравится мне это безлюдье.
Император Гай Юлий Цезарь Октавиан (а это был он, собственной персоной) с сомнением покачал головой:
– По-твоему, Элий, весь Рим должен быть свидетелем того, как его консул, облечённый к тому же чрезвычайными полномочиями, пробирается к заветному алтарю, как нагрешивший простолюдин? – осведомился он. И ответил сам себе, как отрезал: – Нет уж! Пусть лучше боятся, чем насмехаются.
Преторианский центурион Элий Скофра, известный в легионах под прозвищем Буйвол, недоумённо воззрился на патрона.
– Участвовать в наших священных обрядах, – между тем пояснил тот, – мой долг как понтифика. Но обращение к богам в качестве частного лица (а именно так будет воспринято нашими врагами моё появление в храме) будет истолковано как нерешительность, что непременно сподвигнет их на открытое выступление.
– Что ж, поднявшуюся траву и косить легче! – провозгласил Скофра и потряс спрятанным под одеждой оружием.
– Не приумножать, а уменьшать число своих врагов, используя силу убеждения чаще, нежели грубую силу, – вот мудрость правителя! – произнёс Принцепс, но центурион рассудил по-своему.
– Не могу согласиться с тобой, господин, и вот почему. Уговаривая явных и тайных врагов, мы проявляем, как ты сказал, нерешительность и побуждаем их к открытому неповиновению, а нужно, чтобы все поняли, кто; в Риме настоящий хозяин…
– Ого! – изумился Октавиан. Изумился не потому даже, что не подозревал такой рассудительности в человеке, сверхъестественная сила которого была его неоспоримым, но, пожалуй, единственным достоинством, а потому, что услышал из чужих уст то, к чему его побуждали обстоятельства, но к чему он боялся прибегнуть. Боялся, потому что знал, был уверен, что прибегать к силе нельзя – времена наступили не те.
Несомненно, жестокие репрессии, которые он совместно с двумя своими коллегами по триумвирату обрушил на Рим четырнадцать лет назад, были совершенно необходимы. Но теперь, когда он провозгласил МИР, СВОБОДУ, СПРАВЕДЛИВОСТЬ и ИЗОБИЛИЕ, представ перед согражданами в качестве миротворца и благодетеля, любое чрезмерное применение силы могло привести к утрате цели и свести на нет все прежние завоевания.
Так что, отдав должное преданности Скофры, он лишь руками развёл.
– Ну, сам посуди, Элий. Этих самых «явных и тайных врагов», считай, пол-Рима, причём каждый второй – ветеран, а мы можем положиться лишь на преторианцев да на четыре когорты городской стражи (а что это за вояки, ты знаешь).
– Нужно призвать легионы из Галлии!
– Ну да, – без энтузиазма отозвался Октавиан, отвечая даже не Скофре, а себе самому, мятущемуся в своих тайных помыслах между ВОЙНОЙ и МИРОМ. – Только учти, что, пока они явятся, нас успеют обвинить в преступлении против «величия…», судить судом децемвиров и удавить в Туллиануме, а самопровозглашенные Сцеволы и Бруты объявят, что спасли отечество от тирании. Но даже в том случае, если они прибудут вовремя, вести бои в сутолоке городских улиц – дело неблагодарное, связанное с большим числом жертв. Погибнет много людей, и нас проклянут, как Цинну и Суллу. И, наконец, нарушать мир, когда он провозглашён отныне и навеки, умно; ли?
Центурион не ответил.
– Ни я, ни кто-то другой, если он только ни бог, не вправе проливать священную римскую кровь, когда СОГЛАСИЕ между квиритами было достигнуто, – провозгласил Принцепс.
Слова патрона произвели на бесхитростного вояку неизгладимое впечатление, и он некоторое время молчал, пытаясь облечь свои мысли в достойную форму, а после изрёк такое, что пережило века:
– «Пускай ты, император, сотворен из праха и хаоса, как и любой человек, но наряду с этим ты – БОГ!»
Тот был поражён скрытым смыслом сказанного, но не подал виду и лишь плотнее закутался в плащ, дабы не быть узнанным, поскольку площадь, куда они спустились, была уже частью Форума…
До подножия Капитолийского холма, увенчанного великолепными храмами Капитолийской троицы, было пустынно – лишь своры бродячих собак жались к цоколям базилик да шквальные порывы ветра гоняли туда-сюда всякий мусор, ибо народ, вдоволь накричавшись и намитинговавшись за день, ещё затемно разошёлся по домам.
Они обошли громаду храма Божественного Юлия, ещё не оконченного строительством, наискось пересекли площадь и через небольшую калитку в железной ограде проникли на огороженный прямоугольный участок, представлявший собой густо засаженный сквер, скрывавший от мирской суеты небольшое строение под конической крышей, подпёртой по периметру ионическими колоннами. Это и был самый почитаемый в Риме храм – храм Весты (богини домашнего очага и, одновременно, государственности), где горел неугасимый огонь, а в святая святых хранились реликвии, вывезенные когда-то героем Энеем из горящей Трои. (Существовал оракул, что до тех пор, пока он горит, поддерживаемый жрицами-весталками, и в неприкосновенности сохраняются эти реликвии, государство квиритов будет стоять нерушимо, какие бы бури его ни сотрясали.)
Старые разлапистые платаны, быть может, ровесники самого Ромула, угрожающе шумели и качали ветвями, в то время как двери были гостеприимно распахнуты, чем Принцепс и не замедлил воспользоваться, сообщив ночной пароль двум престарелым стражам, коротавшим время игрой в мору. Внутрь он, как было оговорено, вошёл один…
Изнутри храм казался несколько больше, чем снаружи. Огонь над алтарём лишь теплился и едва рассеивал тьму, которая сгущалась между образующими как бы внутренний портик колоннами. Сам алтарь, невысокий и скромный, построенный, как и сам храм, в те времена, когда в фаворе была пресловутая «простота нравов», был убран гирляндами цветов, ветвями мирта и лавра, а за ним находился пентралий – святая святых, помещение, отгороженное от атрия пеном – куском полотна, также считавшимся священным. Статуи богини, которой, собственно, был посвящён храм, не было, так как её воплощением считался сам огонь – атрий был пуст, и лишь сполохи пламени давали понять, что божество где-то рядом…
Но стоило ему преклонить колени перед алтарём, как в то же мгновение некое лёгкое дуновение, некий воздушный порыв, будто птица взмахнула крылом, ощутил он не слухом, не кожей даже, а неким неведомым чувством, ощутил, оглянулся и … встретился взглядом со взглядом спокойных, изумрудно-зелёных, широко распахнутых глаз, объемлющим его целиком со всеми его сомнениями и тревогой, снаружи и изнутри одновременно и словно бы проходящим сквозь него, не задерживаясь. И, подобно тому, как пенно-зелёный прибой шлифует прибрежные камни и стирает на мокром песке все следы, этот удивительный взгляд стёр в одночасье тревогу, хотя (разумеется!) взгляд серых, лучистых глаз Ливии был нежнее, в нём было больше тепла, что ли.
Некоторое время он молча разглядывал столь внезапно объявившуюся перед ним женщину, жрицу, пока, наконец, не спохватился и не подал ей руку, но … она отпрянула столь молниеносно, что рука его повисла в воздухе. Губы её, полные, чувственные, но, вместе с тем, строго очерченные, дрогнули, уголки поползли вниз, придавая лицу выражение едва прикрытой брезгливости.
– Осторожнее, император, – предупредила она, – не забывайся: римскому магистрату еще можно простить нарушение обычаев, но частному лицу… никогда!
В её нежном, чарующем голосе почудилась неприкрытая угроза, так что тревога всколыхнулась в его душе с новой силой. Пришлось призвать всё своё мужество, чтобы сохранить невозмутимость.
– Если я когда-либо и нарушал обычаи, Клавдия, – примирительно сказал он, – то поступал так единственно ради «общего блага».
Жрица фыркнула, как рассерженная кошка.
– Общее благо… – протянула она и в упор посмотрела на Принцепса. – БЛАЖЬ и ОБМАН, празднующие с некоторых пор в славном граде Ромула! КОРЫСТЬ и ОБМАН! Из-за корысти ты меня обманул, из-за неё же теперь ищешь помощи. Просто так не пришёл бы!
– Если ты имеешь в виду, что я не взял тебя в жёны, – теперь, спустя годы, попытался объяснить он (получалось, впрочем, не очень-то складно), – то я вы;нужден был так поступить, так как выходка Нумы нанесла урон моей чести, в то время как твоя не пострадала. – Он приосанился, и голос его зазвучал с пафосом: – Даже напротив, поскольку со времён царей лишь самые достойные из девиц удостаивались столь высокого сана.
– Высокий сан этот, – глаза её сузились, – подобен сану Лепида, который, как известно, шагу не может ступить по собственной воле. Этот сан, – заявила она, –  всего лишь ширма, за которой греховодники, вроде тебя, обделывают грязные свои делишки!
– Но, Клавдия… – гордость Принцепса была задета, и он, ощущая растущее раздражение, готов был вспылить.
– О нет, нет, я не порицаю тебя, – предупредила она. – Я понимаю, дело есть дело. Жаль только, что ты не понял, что потерял. Ведь Рим потому стал могучим, что за каждым великим мужчиной, будь то полководец или правитель, стояла великая женщина, и, пока такое положение дел сохранялось, оставалось великим и государство.
– Но, Клавдия, – повторил он, сделав вид, что не понял намёка, – это же давно известно…
Та не дала ему договорить:
– Не думай, повелитель Рима, что такую ты обрёл в лице Ливии, ибо даже сейчас стоишь передо мной вовсе не по её или своей воле, но по воле богов, которым служу я… – сказала и, отступив назад, словно растворилась во тьме.
– … а на слугах богов – их благоволение! – закончил её фразу негромкий, но приснопамятный глас, прозвучавший за спиной Принцепса.
Невозмутимо (боги видят, чего это стоило), ибо присутствие духа римский магистрат не имел права утратить при любых обстоятельствах, он поднял голову и, не обернувшись даже, сказал:
– Сколько знаю тебя, Прокулей, ты всегда появляешься неожиданно!
– И, надо заметить, вовремя…
– Как тебе удалось обмануть мои караулы?
– Обманывать не пришлось, – пояснил он, показывая тессеру, которую в таверне «У Мария» вытащил из-за пазухи Руфа.
– Я не знал, что ты ищешь со мной личной встречи. Говори, что; тебе от меня нужно!
– Я искал встречи, не имея никаких личных целей.
– Не суть важно. Важно, что искал (как, помнится, в Александрии). Полагаю, у тебя, как тогда, есть на то веские причины, иначе, сам понимаешь…
– Тогда речь шла только обо мне, – отвечал Добрый Странник. – Теперь же всё под угрозой (хотя, разумеется, свой интерес у меня тоже есть)!
Октавиан улыбнулся. Он не поверил бы ни одному его слову в дальнейшем, если бы тот не признался, что преследует, в том числе, и свои интересы.
– Ну, давай, излагай! – разрешил он.
И Прокулей «изложил»:
– Во-первых, необходимо, чтобы был пересмотрен приговор, лишивший меня «огня и воды»; во-вторых, – чтобы приёмная дочь моя, Клавдия, обрела шанс выйти замуж, иметь детей и вступить в наследство злополучного отца своего, чья трагическая гибель так потрясла нас в своё время …
– … и, в-третьих, – чтобы Сенат назначил тебя претором Сицилии! – подвёл черту Принцепс.
– Эх, кабы так… Многих ошибок удалось бы избежать!
– Так ты, что же, считаешь, что я сделал много ошибок? – с неподдельным возмущением осведомился тот, высокомерно, если не угрожающе измерив взглядом ханнаанца. (Тот, впрочем, этот взгляд выдержал.)
– Имеющий уши – да услышит, имеющий глаза – да узрит, – изрёк он.
– Говори толком!
– Жалкий пилигрим и изгнанник вроде меня говорить и действовать может лишь от имени Тех, кто владеет Весами обоих миров – этого, сущего, где все мы живём, и того, незримого, где обитают «несущие чистые души», – сказал Прокулей. – От Их имени велено передать, что пагубны устремления безумцев, оскверняющих храмы, насмехающихся над священными символами, смысл которых им непонятен, чинящих обиды слугам божьим и, тем самым, навлекающих на род Квирина тяжкие испытания, – бесстрастным тоном, словно читая по писанному, изложил самую суть он, – а ты, сын Божественного, олицетворяющий в этом, явленном, мире весы Озириса и пряслица Парок, тому не препятствуешь…
– Иными словами, – предположил Октавиан, – Святая Ложа даёт понять, что причина наших затруднений в лишении египетских храмов прежних привилегий? Но… ведь я, как и ты, говорить и действовать могу лишь от имени Сената и римского народа (SPQR), а стало быть, моя роль слишком преувеличена. Неужели ей неизвестно, что я сложил чрезвычайные полномочия, а мой авторитет ныне никого не побуждает к порядку?
– Святой Ложе известно всё, – отвечал Прокулей. – Ей известно, что именно ты, некогда поклонившийся праху великого Александра, священным Апису и Мневису, лишил храмы привилегий и послал наместника (Галла) на разорение Египта, но руководствовался при этом оскудением казны. Вот почему именно к тебе и обращено милостивое послание, и именно тебе она, именем всех сущих в Ойкумене богов, гарантирует, что если всё будет возвращено на круги своя, а ты сам изъявишь почтение им в образе одного из них, то волнения тотчас же прекратятся, поставки будут возобновлены, а шестьдесят миллионов литров великолепной египетской пшеницы Рим получит уже сейчас…
– Так вот оно что!! – вскричал Принцепс, вот теперь, наконец, обретший твёрдую уверенность в том, что бездарность и непомерное честолюбие Галла, корысть публиканов и высокомерие солдат, не считавших египтян полноценными людьми, вызвало гнев древней жреческой касты, Святой Ложи, Верховной Коллегии, об истинном предназначении и могуществе которой он мог лишь догадываться. Так вот чья воля, оказывается, скрывалась за слепой мощью Случая, корыстью власть предержащих и безудержным гневом толпы, а он, император и консул, этого вовремя не понял!
– О, власть, возомнившая себя незыблемой! – Прокулей с нарочитым негодованием воздел руки к небу. – Да потому и в Риме неладно, что в остальном мире – хаос!
– С чего ты взял, что в Риме неладно? – попытался изобразить хорошую мину при плохой игре Принцепс. Но ханнаанец дал понять ему, что осведомлён обо всём.
– Ничего не случилось, пока не случилось, – сказал он, подняв палец кверху, – но час бедствий не минул. Святая Ложа предупреждает…
– Э, так она ещё предупреждает! – возмутился Принцепс. – То есть угрожает? А известно ли ей, что у меня наготове двадцать пять легионов и что, если случится война, в Египте не останется камня на камне?
– Но ты же ведь знаешь, что тот, кто провозглашает войну, подобен оракулу, толкнувшему Крёза разрушить великое царство, в то время как Кинеас словом покорил Пирру больше городов, нежели тот силой оружия, – тоном строгого ритора, отчитывавшего нерадивого ученика, произнёс Добрый Странник. – Ты же знаешь, что нет никакого особого смысла в таком расточительном деле, как война, когда достичь всего можно «искусством правителя», умом и отвагой верных людей и превзойти Кинеаса, без войны обретя все богатства мира и безграничную власть…
– В обмен на жирный кусок от «всех богатств мира и власти»?
– Думай, как хочешь, – усмехнулся ханнаанец. – Но Святой Ложе от тебя нужно лишь одно, чтобы легионы, отправленные в Египет, были отозваны, только и всего. Взамен она протягивает тебе руку помощи, которая будет оказана, когда потребуется…
– Словом, предлагается сделка. Суть её – благополучие квиритов, цена – привилегии египетских храмов, – рассудил Принцепс.
– Дело есть дело, – поддакнул Прокулей. – И поспеши – время не ждёт!!
– Но ведь я могу и не пойти ни на какие условия!
– Конечно, можешь… Но разумно ли это? Сейчас я не могу всего объяснить, нет у меня таких полномочий. Есть только полномочия передать караван из двухсот навис онерариев с пшеницей в дар римскому народу от третьих стран – плата Ложи в счёт снижения доходов эрария, если условия её будут приняты. (Этого хлеба должно хватить до нового урожая.) Кроме того, велено сообщить, что на государственных складах (horrea) утаивается ещё столько же…
– Мои подозрения, – вскричал Принцепс, – ведь это же заговор!!.. Я введу в Рим войска и сам проведу расследование. Похоже, за моей спиной совершаются мерзкие преступления. Виновные будут подвергнуты жестокой каре…
– Не спеши карать врагов – для начала научись понимать их. А до тех пор всё же отзови свои легионы и реши, куда их перенаправить. Нужно сделать это публичным эдиктом, чтобы ни у кого не осталось ни тени сомнения в твоих благих намерениях!
– А если я не сделаю этого, ведь они уже в пути? – осведомился Принцепс.
Прокулей вновь лишь плечами пожал.
– В таком случае кормчим приказано затопить корабли, – бесстрастно сообщил он.
– Мне нужны гарантии более веские – имён богов мало будет…
– Часть кораблей уже стоит на остийском рейде, остальные подойдут со дня на день. Что касается купчих и прочих документов, то твои фискалы их получат по первому требованию.
Известиям этим стоило бы порадоваться, однако, наученный горьким опытом, Принцепс с сомнением покачал головой.
– Дело в том, что я со своей стороны не могу дать никаких гарантий, – предупредил он.
Ханнанец успокоил его.
– Что касается Ложи, – сказал он, – то во всех храмах будут молиться, чтобы ты с лёгким сердцем исполнил просимое и протянутой руки не отверг.
– Подслушал бы кто, о чём здесь идёт торг! – усмехнулся Октавиан под конец и красноречиво провёл рукой поперёк горла.
– На слугах богов – их благоволение… – повторил ханнаанец.
– … и проклятье! – подытожил Принцепс, но тотчас поправился. – Полагаю, следовать твоим советам целесообразно, тем не менее, пока дело не разрешится, будь моим гостем!
Прокулей ответил улыбкой, которую можно было истолковать как благодарность или как понимание необходимости, если что-то пойдёт не так, жертвы.


IV.


К этому времени Нума – герой Нума, двудушный, двуличный, как бог Янус, – уже хорошо был известен как буян и гуляка, искусный военный деятель и прирождённый оратор. Как военачальник, он прославился в Александрийской войне, когда со своим Морским корпусом прорывался к городу через Пелусий. Его запомнили по отчаянно-смелому налёту на Царский дворец. Говорили, что якобы тогда, убив первого своего соотечественника, он сломал меч, бросил его в Мареотиду и произнёс крылатую фразу: – «Каждому своё!». Однако это было неправдой, ибо на самом деле первое своё убийство он совершил не где-нибудь, а в родном Риме, во время проскрипций, когда подвизался в качестве ночного карателя и мастера заплечных дел. Тогда, преследуя вредных на взгляд триумвиров людей, он совершил много поистине страшных дел, но уже тогда ему хватило здравого смысла не сопровождать эти свои (зло)деяния громкой фразой или каким-либо иным образом афишировать их, что позволило не преступить черту, за которой иных ждало изгнание или смерть.
Именно этот пресловутый здравый смысл не позволял ему до поры возглавить толпы своих сторонников или, как предполагали заговорщики, провозгласить себя спасителем отечества. Тем не менее, город был взбудоражен, а о его намерениях ходили самые противоречивые слухи…
День между тем догорал, а люди (главным образом, пролетарии), несмотря ни на что, всё прибывали. Все они были, как водится, вооружены и готовы к самым решительным действиям, и с каждым часом накал страстей только возрастал, так как в толпе всё больше становилось таких, для кого всякая смута – мать родная. Многие приносили с собой вино, пили сами и щедро наливали всякому, кто пожелает, заботливо обходя ряды сотоварищей.
– Пейте, пейте, квириты! – раздавались призывы. – Ведь у кого вдоволь вина, тот не нуждается в хлебе!
– Чего сидим, чего ждём? – возмущались другие. – Вот, пора бы уже показать ворам, кто в Риме настоящий хозяин!
А кое-кто, уже изрядно набравшись, готов был достать припрятанное оружие и ринуться на штурм, чтобы в очередной раз спасти родину…
Когда, в конце концов, стали раздаваться требования открыть склады для народной ревизии и пересмотреть все дела, связанные со злоупотреблениями в ведомстве фрументаций, Нуме, дабы не допустить стихийности (грабежей и погромов) и не быть впоследствии обвинённым в их организации, поневоле пришлось возглавить это столпотворение. Когда он, окружённый ветеранами и просто друзьями, появился у складов, люди, видя, как он со всеми обходителен и приветлив, нисколько не роняя при этом достоинства, были восхищены и даже несколько поумерили пыл. Но побудить их просто сидеть и ждать неизвестно чего не смог даже он. Необходимо было что-то предпринимать, выдвигать, требовать. И поэтому он для начала решил попытаться договориться с виликом (смотрителем).
 – А вот, если не пропустишь нас в horrea, – обратился он к последнему – мрачному, видавшему виды человеку, ради пущей важности облачившемуся в воинские доспехи, – расследующих дело о преступлении против «величия…», худо тебе придётся: сорвут с тебя этот дурацкий панцирь, лишат донативы и привлекут к суду как соучастника – будешь знать, как препятствовать правосудию!
Однако тот оказался глух к уговорам.
– Я-то, хотя черты мои галльские, – добрый гражданин, – с опаской, но всё-таки не без злорадства, грубо, ответствовал вилик, – а вот ты, сын волчицы, кто, как не вор, позарившийся на чужое? На каком основании требуешь прохода?.. Нет у тебя никаких оснований, а значит, ты даже и не вор, а мятежник, презревший священное римское право! Тебя (не меня) ждут Гемонии – воистину достойная награда за то беззаконие, которое творишь!
Что делать дальше, Нума не знал сам, так как до конца не был уверен, что на складах укрыто такое огромное количество хлеба. Он ждал доказательств, которые должны были доставить верные ему Альбин и Мамерк, которых он накануне послал в Путеолы и Остию…
– Варвары, воронье мясо! – между тем принялись кричать осаждавшие и бросать в сторону horrea камни.
Это было уже всерьёз, так как штурмовать склады в планы его не входило, да и было это делом почти безнадёжным, так как представляли они из себя три огромных блокгауза, расположенных на прямоугольнике около 200 м длиной и 155 м шириной, обнесённом высокой стеной и рвом, наподобие военного лагеря, а многочисленные рабочие (operarii), грузчики (catabolenses), возчики (saccarii), служащие анноны, вольноотпущенники и рабы были организованы на военный лад, в три когорты, под главенством смотрителя.
Вот и пришлось ему, вспомнив свой боевой опыт, тоже разбить людей на десятки и сотни и строго-настрого наказать соблюдать дисциплину. Но, разумеется, долго соблюдать её было невозможно…

А примерно за сутки до этого тяжело гружёный обоз, нещадно скрипя, приближался к городским воротам. Разбуженные стражи терли спросонья глаза и ругались.
– Да поглотит их Тартар! – чертыхнулся старший – скрюченный одноглазый ветеран, облачённый в форму декана.
– Покоя нет! – вторил другой.
– Скрип такой, что по коже мурашки! – поёжился третий.
А где-то неподалёку, на Субуре, проснулись собаки и подняли такой лай, что старший поморщился, как от зубной боли:
– Теперь не угомонятся до утра, – посетовал он и, сложив ладони рупором, крикнул во тьму: – Стоять, слушать! Кто идёт?
Подводы остановились. Возница, что сидел на первой, спрыгнул наземь, приблизился к стражам и показал ночной пропуск.
– А, Публий, – узнал его одноглазый. – Можешь ехать спокойно!
– Так ведь не очень спокойно, Тит!
– Что стряслось?
– Кто-то крадётся за нами от самой Остии.
– Ну и что?
– А то, что тебе, наверное, зря платят!
– Пока всё в порядке!
– Вот именно, что «пока», – проворчал Публий и снова взгромоздился на козлы. – Лучше бы предупредил претора!
Обоз, скрипя, двинулся дальше.
– Ладно, предупрежу! – крикнул вдогонку начальник поста.
Рим между тем продолжал безмятежно дремать. Накрапывал дождь – мелкий, промозглый… осенний. И если бы не скрип, воцарившаяся опять тишина могла показаться тишиной старого этрусского кладбища, будто город вымер. Публий успел пожалеть, что не добился новых повозок от патрона, поскольку эти, в самом деле, скрипели нещадно.
– «Да что б тебе!..» – выругался про себя он. Ведь сколько ни просил, ни доказывал –   эдил лишь отшучивался, говоря, что пусть народ «слышит», как он, Марк Эгнаций Руф, беспокоится о его благополучии…
Послышался какой-то посторонний звук – шагов, что ли? Он прислушался… Показалось? Квириты, накричавшись за день, спали беспробудным сном, собаки тоже умолкли, и он было уже успокоился, как вдруг из ночного сумрака выкристаллизовалась какая-то тень, какая-то серая сущность, хотя голос был вполне человеческий:
– Что везёте, квириты?
Лошади встали, как вкопанные…
Этот голос был звонок и даже весел, но было в нём нечто такое, что сон у обозников как рукой сняло.
– А тебе не всё ли равно? – отозвался Публий, нащупывая меч под туникой.
– Да так, нужно знать…
– Проваливай!
– А может, покажете?
– А это ты видел? – меч он, наконец, обнажил и показал незнакомцу, но тот, похоже, не испугался, хотя сила была не на его стороне.
– Проваливай! – повторил Публий с угрозой.
В то же время, пока шла перебранка, от тёмной, сырой стены инсулы, которая вплотную примыкала к дороге, отделилась ещё одна тень и метнулась к обозу.
– Вон ещё один! Держи!! – крикнул кто-то.
Огромный молосский пёс, что дремал у ног Публия, с утробным рычанием спрыгнул с ко;зел и бросился к незнакомцу, но тот, решив, что пора уносить ноги, нырнул под телегу, вылез с противоположной стороны, бросился в первый попавшийся переулок и был таков.
– Воры! – закричал Публий, надеясь, что на посту услышат.
– Держи!! – подхватили обозники.
– К оружию!!! – раздался, наконец, клич ночной стражи.
Ободрённый подоспевшей подмогой, Публий, потрясая мечом, кинулся на того, что продолжал удерживать лошадь. Тот, выругавшись, видно, с досады, с привычной сноровкой отступил в сторону, а когда возница, как бешеный бык, проскочил мимо, коротким движением пнул его ногой в пах. Публий, корчась, рухнул наземь, как на бойне. Товарищи его в страхе попятились.
– Будете знать африканского ветерана! – произнёс незнакомец и, плюнув им под ноги, побежал в сторону Субуры.
Молосский пёс кинулся вдогонку. С десяток бродячих собак со всей округи, привлечённых его лаем и криками, присоединились к погоне.
Несмотря на то, что незнакомец был крупным мужчиной, бегуном, видимо, тоже был неплохим, так как бежал, не расходуя сил понапрасну, не размахивая руками и соизмеряя дыхание. Бежал он сначала по изрытому вдоль и поперёк пустырю, откуда ещё со времён царей брали гравий для городских нужд, а после по прямой, как стрела, мостовой, по одну сторону которой почти до самой Субуры тянулся высокий дощатый забор. Достигнув одному ему известного места, одним могучим ударом он выбил несколько сырых неструганых досок и попытался протиснуться в проделанную брешь, однако свирепый молосский пёс, одним прыжком преодолев разделявшее их расстояние, мёртвой хваткой вцепился в его ногу. Натасканный на людей, он должен был легко его опрокинуть, если бы беглец, изловчившись, не нанёс ему страшный удар по загривку. Раздался жалобный визг – незадачливый охотник распростёрся у ног того, кого принял за добычу, в то время как ею оказался он сам.
Наспех переведя дух, незнакомец протиснулся через пролом и обломками досок постарался прикрыть его, чтобы ввести в заблуждение ночных стражей.
– А говорили, тебя нет в живых… – раздался насмешливый голос.
Выдержка не изменила ему и на сей раз. Он спокойно поднял голову и ответил:
– Как видишь, жив пока, Прокулей!
– Вижу, – отвечал тот, неведомо как оказавшийся в такой час в таком месте. Был он в длинном чёрном бурнусе, делавшим его почти незаметным во тьме, и, улыбаясь, поглядывал на своего визави, известного в легионах под прозвищем Скиф и Альбанец. Поглядывал так, словно тот не был суровым, закалённым в боях ветераном, но озорником-мальшичкой, застигнутым за очередной проказой.
– Вижу, что пока… Ногу-то перевяжи, а то истечёшь кровью!
– Пустяки, – отмахнулся Альбин, в горячке не чувствуя боли, но совершенно недоумевая по поводу того, откуда взялся здесь Добрый Странник.
– Я в Риме тайно, – со вздохом, словно читая чужие мысли, отозвался тот. – Можешь донести претору – хорошо заплатят!
Альбин лишь плечами пожал.
– В иной раз донёс бы, а сейчас не досуг, сам видишь…
– Что так?
– Дело есть.
– Ну так поостерегись – нападать на казённый обоз, на котором в город хлеб возят, по нынешним временам – серьёзное преступление!
– Откуда возят? – насторожился Альбин.
– Из Остии, разумеется. И патрона своего предупреди: пусть тоже поостережётся – по краю ходит! Скажи также, что его выкормыш Руф в сговоре с Галлом и Муреной. И пусть не спешит лезть на рожон, так как от него только и ждут какой-нибудь дикой выходки…
– А теперь поторопись, – прислушавшись, сказал ханнаанец, – с ночной стражей тебе лучше не связываться!
– Подожди, – остановил его Гай. – Как ему найти тебя, если что;?
– Если что, я найду его сам. Ну, ещё свидимся!..
Расставшись с Прокулеем, неведомо какими судьбами объявившимся в Риме, Альбин поспешил к Нуме, а ханнаанец будто специально замешкался, поджидая стражей, а когда те, бряцая оружием, приблизились, то увидели, как огромная летучая мышь бесшумно вспорхнула над грудами мусора и, шурша перепончатыми крыльями, вскарабкалась по отвесной стене, а после исчезла в ночном небе!
У воинов застыла кровь в жилах, смертельный ужас сковал члены.
– Уходим отсюда, – пробормотал Тит, – нам, смертным, здесь нечего делать!
И стражи поспешили ретироваться…

Великолепный Нума, когда оба его соглядатая, наконец, предстали перед суровые очи его, расхаживал, словно рыкающей лев на арене амфитеатра, словно места ему не хватало не только под кровом гостеприимной таверны «У Мария», которую он превратил в свой штаб, но и в собственном теле, словно плоть, которая на самом деле была скроена столь прекрасно, обременяла его.
– Чудесно! – произнес он, едва дослушав до конца их доклад. – Повстречать человека, которого, быть может, нам послала сама судьба, и упустить – это ли не преступная халатность, которая в военное время карается смертью!
– Была погоня, – смущённо объяснил Альбин, – мы едва унесли ноги…
– Но вы хотя бы проследили за ним? – осведомился он.
– Была погоня, – повторил Гай.
– Чудесно! Не выяснить в точности, кто он – друг, враг? Каковы его цели? Кто заодно с ним?.. Чудесно!!
– Нельзя было поднимать шум, – вступился за Гая Мамерк. – К тому же, ты его знаешь, – напомнил он, – на Востоке он представлялся то публиканом, то жрецом и хвалился своей дружбой с Арием, но на самом деле интриговал против Принцепса. Где он находился и чем занимался все эти годы, никому неизвестно. Никто ничего про него не знает. Одно ясно, что личность он тёмная и в Риме объявился неспроста. Уверен, он и в нашем деле замешан!
– С чего это ты взял? – насторожился Нума.
– Это точно, – подтвердил Альбин. – Он сказал, что из Остии и Путеол в обозах не мусор, а хлеб возят…
– Быть такого не может! Он лжёт!! – в сердцах выкрикнул Нума. Он недоумевал. Он был растерян, ибо что-то было не так в его понимании происходящих событий.
Ведь весь до последнего модия италийский хлеб должен быть скуплен ещё в секстилии месяце и, по его данным, утаён до поры в horrea. Но, чтобы не возникло никаких подозрений, заговорщикам было совершенно необходимо представить дело так, что в нужное время хлеб взялся не вдруг, а предусмотрительно был ими закуплен за счёт собственных средств и преподнесён римскому народу как дар. Вот почему и транспорт, и обозы должны быть пустыми, а таможенные книги подделаны.
– В Остии мы проверили их, допросили портиторов, – сообщил Марк Мамерк.
– И что же?
– Он не лжёт, – сказал Альбин, имея в виду Прокулея, и высыпал на ладонь Нумы горсть зерна. – Вот что везли в Рим оттуда!
Тот некоторое время молчал, беря одно зерно за другим и пристально изучая. Это была египетская прошлогоднего урожая пшеница.
– До сих пор имелись две основные фигуры, замешенные в этом деле, – выдержав красноречивую паузу, заключил Нума, – но, оказывается, это не так. Оказывается, есть ещё одна – некто третий, который неясно пока на чьей стороне. И, коль так, он должен быть осведомлен обо всём с самого начала! Но разве это возможно?!..
– Очень даже может быть, – вставил Мамерк. – А посему необходимо как можно скорее найти его и порасспросить (хотя бы и с пристрастием).
– Вот этим ты и займись, – уже совсем иным тоном, приказным, сказал Нума. – Ищи его в Риме, а если понадобится, хоть на краю Ойкумены! Ищи, ищи, ведь должен он где-то жить, что-то делать, спать, есть, наконец! А я тем временем разберусь с моим оппонентом…
Нума повернулся к Альбину и нервно мотнул головой.
– Эх, надо бы ещё подождать! – произнёс он.
– Всё будет в ажуре, – поспешил успокоить его Гай. – Наши люди предупреждены и ждут приказа.
Нума вздохнул.
– Все предупреждены? – И, удовлетворившись, наверное, его словами, произнёс будто в горячке: – Чтобы без оружия. Быстро, грозно, молча.
Альбин поклонился.
– Вет прибыл? Пошли его ко мне. Я сам дам ему инструкции. С Руфом же ни на какие переговоры я не пойду, пусть знает…
Ничего более не прибавив, Нума зябко передёрнул плечами, поднялся и вышел наружу…
Дождь между тем продолжал идти – мелкий, промозглый… осенний. Было так сыро и холодно, что сторонники его мёрзли под всеми своими одеждами, теснились у костров, стараясь согреться, и ждали развязки. Время текло медленно, а возбуждение нарастало, пока где-то в Элийском порту не полыхнуло. Ветер быстро раздувал пламя, снопы искр и дыма поднялись высоко к небу. Пожар быстро перекинулся на жилые кварталы…
Отряды ночной стражи были подняты по тревоге, оцепили Авентин и разобрали пролёт акведука, неоконченного строительством, направив воду с Альбанских гор на охваченные огнём кварталы. В кратчайшие сроки пожар был потушен (иначе сгорело бы пол-Рима), но одновременно рухнуло несколько ветхих инсул, погибли люди. Спасти удалось немногих, так как внимание огнеборцев, как водится, вскоре переключилось на имущество погорельцев, которое только и можно было спасти. Начались повальные грабежи. И неизвестно ещё, чем бы всё закончилось, не приведи Вет из Капуи, Аримина и Гиппония несколько сот ветеранов, которых поставили во главе уже сформированных Нумой отрядов. И уже через час в районе horrea был наведён должный порядок. Снаружи склады были окружены двойным кольцом тех, кто совсем недавно тщился их разграбить. Нескольких провокаторов, которые продолжали призывать к штурму, избили до полусмерти, а ночных стражей, пытавшихся приблизиться с факелами, обезоружили и связали.
И вот тогда заговорщикам ничего не оставалось, как переменить тактику…
На Марсовом поле, где обычно проходили народные собрания, оппозиция под шумок собрала почти всех своих вооружённых сторонников, которые путём подкупа и угрозами предприняли попытку заручиться поддержкой народа. По иронии судьбы, собравшиеся там крестьяне из окрестных деревень, меньше, чем пролетарии, страдавшие от дороговизны, не смогли оказать должного противодействия, и враги отплатили за такую беспечность жестоким насилием. Пролилась кровь…
Нума рассвирепел. Понимая, что данное противостояние уже никак нельзя разрядить на основе закона, речей или голосования, он был готов ответить насилием на насилие, но Претор прислал глашатая, который бросился перед ним на колени и, касаясь его рук, со слезами умолял остановиться. Тогда он, питая уважение к властям, предложил предоставить всё на их усмотрение…


V.


Суть происходящих событий Принцепс представлял себе ясно. Ясно было, что оппозиция, потеряв страх, вознамерилась протолкнуть закон о досрочном прекращении его консульских полномочий. Но, видно, время её ещё не пришло (или было, скорее, упущено) – город под шумок наводняли его ветераны, а пролетарии, по какому странному стечению судеб, превращались в самых надёжных блюстителей порядка. Тем не менее, исход противостояния был пока не ясен…
С какой-то подспудной надеждой он рассеянно выслушивал то Агриппу, предлагавшего, подобно Скофре, вызвать войска и показать «черни и лавочникам, кто в Риме настоящий хозяин», то Мессалу, уверявшего, что его влияния достаточно, чтобы вновь заручиться поддержкой в Сенате, то Мецената, предлагавшего обратиться к народу. Тревога не покидала его, и напрасно соратники рассказывали ему, что на вчерашнем жертвоприношении Юпитеру Всеблагому и Величайшему печень овцы оказалась раздвоенной книзу (что, как известно, сулило удачу).
– Фокусы пройдох-гаруспиков мне известны, – заметил он, – хотя, возможно, они теперь и не лгут…
– А ещё будто бы ворон прокаркал с Тарпейской скалы, что всё «будет ужо хорошо», – сообщил Мессала.
Кабы так, подумал Принцепс и вздохнул. Накануне от восточных легатов пришли ещё два недобрых известия, что, во-первых, сабейцы двинулись на Петру, а во-вторых, что парфяне будто бы готовятся форсировать Евфрат (доносили, что костров в их лагере с каждым днём становится всё больше).
Второй консул Республики Марк Випсаний Агриппа предложил оба сирийских легиона срочно двинуть на Фраата, который непременно испугается и отведёт свои войска, а с сабейцами чтобы разбирался царь Ободы.
Такое предложение Принцепс выслушал с видимым неудовольствием и напомнил, несколько охладив боевой пыл одного из лучших своих полководцев, что Рим ещё не оправился от прошлых войн, а парфяне сильны, как никогда. Что необходимо, напротив, дать им понять, что легионы не сделают вперёд ни шагу, но свои рубежи будут оборонять до последнего.
– Не Парфия сейчас – наша головная боль, – пояснил он, – но Рим, в котором толпы мародёров под предводительством шалопая и волокиты хозяйничают, как во вражеском лагере, грабя граждан и поджигая их дома!
– Обеспечить в Риме порядок – наш долг, – согласился Агриппа. – К поджигателям и мародёрам необходимо применить самые суровые меры, и пусть кровь, которая прольётся, будет на их совести!
Принцепс воздел руки кверху, якобы аппелируя к богам (в них он не очень-то верил), и провозгласил гневным тоном:
– Пусть будет так!
Гнев этот мог показаться нешуточным, если бы соратникам его не было доподлинно известно, что так называемый «шалопай и волокита» – вовсе не враг, ибо не только не призывал к беспорядкам, но и самым решительным образом противостоял им, да и к поджогам ни он, ни люди его не причастны.
Тем не менее, беспорядки эти охватили уже пол-Рима. Дошло до того, что вместо требования «хлеба и зрелищ» пролетарии на Марсовом поле требовали досрочных консульских выборов, а ночная стража бездействовала или не могла ничего с этим поделать. Опасность была налицо, и, оценивая перспективы, Принцепс мог рассчитывать лишь на прибывавших в Рим ветеранов или силу оружия, которую он никак не решался применить…
Напряжение последних дней между тем исчерпало его силы, мысли пришли в беспорядок. Вот и решил он, расставшись с соратниками, дать себе несколько часов передышки.
Он вышел в сад и вздохнул полной грудью. К аромату цветов примешивался стойкий запах гари – почти всё Левобережье было охвачено огнём. Там десятки людей горели заживо, а рыжее пламя, озаряя небосклон багряными сполохами, пожирало их имущество и, наверное, тысячи литров пшеницы в horrea, столь остро необходимой Риму!
И всё же расстояние, отделявшее Палатин от западного склона Авентинского холма, было достаточно велико, так что зловещий гул пламени, отчаянные людские крики и треск объятых пожаром инсул ушей его не достигали. Тут, в садах Палатина, царила безмятежность, словно от начала времён. Безмятежно спали деревья и священные источники, спали живущие в них дриады, и нимфа Эгерия спала тоже. Лишь в той части, что примыкала к дому Гортензия, опираясь на смертоносные пилумы и негромко переговариваясь, бодрствовали преторианцы в полном вооружении.
До рассвета оставалось ещё какое-то время, и он, устроившись в беседке, сооружённой наподобие расположенного внизу храма Весты, как-то незаметно для себя задремал…

Он – сын Божественного, повелитель Рима – полагал, что спит и снится ему странный сон...
Будто священный огонь на алтаре Весты затрепетал как от ветра, а потом полыхнул так, как если бы на него плеснули горючего масла, и … погас. Однако сияние не исчезло: оно росло, ширилось, распространяясь вокруг и поглощая не только тьму, но саму суть находящихся вокруг предметов, прогоняя их душу и само становясь некоей подспудной душой – всеобъемлющей, всепроникающей и непостижимой. Оно становилось всё ярче, пока, наконец, не полыхнул пен, не сгинули статуи и оно, вырвавшись на свободу, не пролилось серебром на какую-то огромную всхолмленную равнину…
И оказалось, что находится он уж невесть где – внутри открытой всем ветрам колоннады, на капителях которой покоилось высокое, густо-синее небо, отражавшееся россыпями незнакомых, крупных, как монеты, звёзд в полированной чаше высокого подиума. Поодаль, за колоннами, серебрились гребни барханов, порывы ветра кружили пыль над безвестными руинами, а над ними маячили силуэты четырёх чёрных ступенчатых башен, напоминавших собой зиккураты Двуречья и казавшихся невероятно огромными на фоне пламеневшего со всех сторон небосклона!
Наверное, там, на равнине, ветер действительно был нешуточный, но здесь, внутри колоннады, не ощущалось ни малейшего дуновения. Он ощущал шелковистые, почти невесомые прикосновения, слышал ни то отдалённый птичий грай, ни то шум прибоя и негромкие голоса; казалось, что находится он пусть в большом по размерам, но всё же замкнутом зале, наполненном неким подспудным присутствием.
Это самое присутствие, едва зажглись огни на вершинах четырёх зиккуратов, персонифицировалось в группе облачённых в сияющие одежды фигур, восседавших на поднимавшихся амфитеатром скамьях. Мерцание света, отражавшееся в вогнутой наподобие чаши поверхности подиума, препятствовало разглядеть их более детально, но даже в самой их неподвижности было нечто совершенно непостижимое, но необходимое, что должно было иметь место и проистекать. На то, видно, и сон!..
Он продолжал думать, что спит и снятся ему оппозиционеры-сенаторы, с которыми приходилось считаться до тех пор, пока видимость Республики, столпами которой они считались, требовалось сохранять. (А полемизировать с ними ему было не привыкать.)
В конце концов, не то что бы услышал, так как ни слова произнесено не было, но понял вопрос он:
– «Ты, возымевший цель переустроить весь мир, ясно ли осознаёшь путь к ней?»
– Цель моя, досточтимые отцы, – как наяву, он не счёл нужным скрывать злую иронию, – есть, как известно, «общее благо».
– Если твоя цель – благо, что есть оно, когда погублено столько людей, столько согнано с насиженных мест и лишено крова, а худшее ещё предстоит?
Будучи уверен, что спит, Принцепс всё же ощутил едва ли не радость: еще бы, иметь возможность ответить продуманной, меткой фразой!
– А «общее благо» не всегда есть благо для отдельно взятого индивидуума и не является простой суммой благ для народа, в большинстве своём склонённого к земле и покорного чреву, – сказал он. – Приоритет его как единого целого является необходимым условием процветания всех и каждого. Ведь народ – как стадо, а выживание стада (не особи) – единственный способ для каждой СОХРАНИТЬ и ПРОДЛИТЬ жизнь!
– Так что же есть твое «общее благо» с твоей точки зрения?
– БЕССМЕРТИЕ!
– Для кого и зачем?
– Для народа, конечно.
– Высокая цель, для достижения которой, по-твоему, оправданы любые средства, в том числе пренебрежение правами этого самого народа, включая право на жизнь! – будто издалека и одновременно в самом его сердце констатировал поразительный Голос, говорящий языком его мыслей. Мог ли кто из сенаторов так изъясняться, он даже не представлял. Но всё равно…
– Проскрипции были вынужденной мерой всего лишь, – догадавшись, что имелось в виду, заявил он. – Существует великое множество лишних людей: бездельников, пьяниц, беспросветных тупиц, пекущихся лишь о собственном чреве, подлых завистников, явных и тайных врагов, наконец, не помышляющих об «общем деле (благе)». Временами необходимо подсокращать их число. Ещё есть рабы, варвары…
– Но они – люди!
– Нет. Пока ещё нет.
– А ты… ты-то помог им стать людьми?
– Необходимо построить новый Рим и новый мир (Augustus Pax), который породит Римлянина с большой буквы, сверхчеловека, зверя совершенно иной породы, обладающего сверхчеловеческой силой, беспримерным мужеством и бессмертного, как боги!
– Как ты намерен построить этот Augustus Pax?
– Прежде всего, необходимо уничтожить роскошь и безнравственность, погубившие прежние римские добродетели. Всех вредных и нерадивых, всех, кто воспротивится принести себя в жертву новому миру, должен буду я пережить. Пусть путь мой к нему станет гибелью всех, кто сам себя отравил, от кого устала земля, пусть исчезнут они!
– Кто же останется? – осведомился Голос.
– Патриоты, герои – новые Сцеволы, новые Гракхи и Кориоланы. Именно они явятся надёжной основой и первым шагом к сверхчеловеку!
– Патриоты, герои… – протянул Голос. – Граждане, привыкшие к честному образу жизни, исчезли в течение последних двадцати лет, многие погибли в междоусобицах или попросту были истреблены, оставив широко расходящиеся в будущее клинья своих нерождённых потомков. Оставшиеся вынуждены скрывать свою суть и представляться настоящими людьми, в то время как некомпетентность и леность являются характерными их чертами. Бесчестные, каковыми они являются по сути, как они смогут построить целый мир, наполнить его содержанием, тем самым продлив жизнь себе, тебе, Риму?
Принцепс снисходительно усмехнулся, поскольку приходилось вновь объяснять столь очевидные вещи.
– Необходимо подчинить их устремления государству, поскольку лишь одно оно, имея в виду целое, призвано обеспечить благо не отдельному индивидууму, а народу в целом. Оно и есть основное условие перехода к сверхчеловеку. Его мать, если хотите, и повитуха!
– Пытаться силой (а что она есть, как не государство?) изменить порочную человеческую природу, «в большинстве своём, склонённых к земле и покорных чреву», – всё равно, что тащить за собой конец веревки повешенного. Погибнут еще десятки и сотни тысяч, и, быть может, в конце концов, не останется никого, кто будет достоин жить в твоём мире и называться сверхчеловеком.
– Иного способа нет, – стараясь быть убедительным, заявил Принцепс, – потому что римский народ подобен Гидре с тысячами жаждущих ртов, с тысячами устремлений, жалких и своекорыстных, по своей сути. Он подвержен аффектам, самонадеян, груб, жесток и коварен; он не помнит прошлого, не заботится о будущем, кровавое настоящее – его удел. Так что его, возомнившего, что лишь он один достоин «другие народы властью вести», «налагать обычаи мира, подчиненных щадить и завоевывать гордых», можно изменить только силой!
– И для этого тебе и нужна строгая иерархия сверху донизу? – вкрадчиво так осведомился Голос.
– Иначе буйно помешанному уподобится то, что до сих пор называлось Республикой, – подтвердил он.
– Если уж и использовать власть, сознавая отсутствие иного способа для изменения индивидуума, то лишь помогая ему отделить «тонкое от грубого, осторожно и с большим искусством, чтобы рассеялась всякая тьма».
– Как, по-вашему, «отделить тонкое от грубого», да ещё «с большим искусством»? – ос-ведомился Принцепс, начиная осознавать, что эти вопросы заводят его в тупик.
– Подобно тому, как все вещи произошли от Единого и через посредство Единого, – сообщил Голос, – так и все люди родились от единой сущности через приспособление, а значит, в каждом изначально заложено зерно сверхчеловека. Необходимо только, чтобы человек, наконец, понял, что страдает, чтобы осознал причины его и поверил, что есть путь освобождения от него. И тогда он воспримет славу обоих миров!
– Так вы хотите, отцы, чтобы я из этих «умирающих и… себя отравивши(х), от которых устала земля», понаделал богочеловеков?
– Нет, так как это невозможно, прежде всего, из-за длительности процесса. Но ты можешь использовать силу власти для просвещения, создания библиотек, школ, театров, гимнасиев (примеры тому есть), для упрочения веры, распространения знания, созидания прекрасного. Иначе, какой в ней смысл?
– Веры во что? В богов, в которых никто не верит?
– Веры в здоровую человеческую натуру, благородство цели и духа лучших Сынов человеческих, являющейся «одной из возможных и вечных движущих сил»!
– Посмешище и позор. Лишь единственная вера заслуживает того, чтобы верить, – вера в сверхчеловека!
– Человек, даже возобладавший сверхчеловеческой силой, но не поднявшийся до уровня богонравственности – химера, дитя, которое обречено умереть во младенчестве. Да и возможно ли создать сверхчеловека, не зная, что есть сам человек!
– Человек есть мера всех вещей, которыми он обладает, – несколько перефразировав знаменитое изречение Протагора, ответствовал Принцепс.
– То есть, по-твоему, чем больше имеешь, тем более ты человек?
– Так.
– Тогда как преодолеть смерть, продлить жизнь (а ведь это и есть твоя сокровенная цель), коль скоро смерть разрушает тело и покрывает прахом алтари предков, храмы, богатство, саму власть, наконец?
– Моё бессмертие – это Augustus Pax! До тех пор, пока он будет стоять нерушимо, являясь телом, душой и судьбой Рима, я буду жив!
– Получается, ты намерен создать мир как храм всех богов, – констатировал Голос, – в котором народ будет твоим телом (Нейт), Сенат – твоим разумом (Птахом), политики – твоими устами (Тотом) и всё будет иметь раз и навсегда заведённый порядок (Маат). Однако такой храм, каким ты мыслишь свой Augustus Pax, неизбежно окажется лишь прибежищем потерянных и убогих душ, разбивающих лбы об алтарь лже-кумира…
Голос на некоторое время умолк, и проникнутая скрытой экспрессией тишина была тем единственным, что безраздельно царило вокруг.
– Такой храм может быть только жертвенником, – вновь прозвучал Голос, – на который ради вечной сущности-«идеи» будет принесено всё богатство человеческих душ. Хорошо ещё, если верховным жрецом в нём пребудет такой человек, как ты. Хорошо – потому что ты обладаешь несомненными качествами правителя – опытом, терпением и великодушием.
– Важно, – ответствовал Принцепс, – чтобы сам народ выдвигал на роль высших иерархов людей достойных, осознающих идеалы добра и справедливости и способных их осуществлять.
– Прийти к власти можно путём тайных интриг или убийства. Но если даже предположить, что удастся обеспечить её преемственность, что это, в конце концов, даст? Покорность рабов, льстивых восхвалений в свой адрес и поклонения живому богу в твоём лице? Где же сверхчеловек, тот самый великий Римлянин, который обустроит твой Augustus Pax?!.. Прими в качестве предупреждения без каких-либо объяснений, что такой мир погубит политика без принципов, знаниие без осознания, богатство без меры, молитва без покаяния и война!
Принцепс задумался, в душу закралось сомнение. Говорить подобным образом никто из его оппонентов-сенаторов не мог в принципе
– Вы… Вы-то кто? – вскричал он, осознав, наконец, что всё это время, пусть во сне, разговаривал вовсе не с ними.
– Мы – ДОБРЫЕ ЛЮДИ, мы обитаем на земле и не на земле и не владеем ничем, кроме всего сущего, – был ответ.
Он было засомневался, но Голос сообщил ему кое-какие подробности его личной жизни, которые, впрочем (если он спал), могли быть его собственным знанием.
– Кем же вы считаете себя? – для верности он задал первостепенный вопрос греческой философии.
– БОГАМИ, – был ответ. – Потому что мы познали себя.
Принцепс лишь руками развёл, так как, судя по всему, такой ответ несколько уронил в его глазах эти сущности, и он взглянул на них безо всякого благоговения  – жестко, высокомерно, как на собственных присных. И тотчас, словно по какому-то волшебному умыслу, разом погасли огни на ступенчатых башнях, так что лишь пламенеющий закат (восход?) рассеивал тьму над равниной. В этот момент ему почудился, нет, он ясно услышал звук лёгких, почти невесомых шагов и … шум дождя. Какое-то пламенное облачко, какой-то слабо мерцающий фантом взметнулся над бархатно-чёрной поверхностью чаши и превратился в полупрозрачную, как кисея, но живую и стройную женскую фигуру. Шаги замерли.
– Ливия! – полагая, что спит, позвал он и, ещё не видя её лица, почувствовал, как она улыбнулась.
– Время ещё не пришло, и на границе миров смешиваются явления Света и Тьмы, – сказала она, указывая на пламеневший со всех четырёх сторон небосклон. – Но ориентиры указаны…
Потом свет померк окончательно. Растворились во тьме контуры зиккуратов, и лишь одинокая фигурка, словно лепесток пламени, не поддавалась ещё какое-то время окончательной победе мрака, но Ливия ли это была?

Он поднял голову…
Солнце вставало. Первые длинные лучи его, как пилумы, прочертили небо от края до края, а величественно-гордый восход озарил город. Он раскрасил храмы, базилики и статуи в радостные терракотовые тона, в то время как небосклон на востоке продолжал полыхать зловещим багрянцем.
Крыло яркого света смахнуло призрачный мир, как видение сна, новый день прогнал последние призраки ночи. И Принцепс, встречая его, улыбнулся жрецам, воскурявшим фимиам, первым паломникам, спешащим припасть к стопам кумиров, и торговцам, открывающим лавки на Форуме.
Перед ним в прохладном, чуть подрагивавшем мареве возвышались настоящие храмы и суетились настоящие, живые, люди… Хвала богам, он проснулся!


VI.


Напряжение последних дней понемногу спадало, пожары, наконец, прекратились, но дождь продолжал моросить… по-осеннему, мелкий, промозглый…
Пролетарии, успокоенные твёрдым обещанием властей возобновить раздачи, разошлись по домам, оппозиции же продолжать противостояние один на один с властями тоже не улыбалось, и страсти на улицах понемногу поутихли. В Риме вновь установилось некое подобие спокойствия…
Дождь между тем шёл не переставая, так что Юлий Прокулей, пока крался по тёмным улочкам Эсквилина, промок до нитки. Впрочем, ориентируясь на лай собак, он довольно быстро отыскал нужный переулок и вскоре оказался перед высокой стеной, в которой была лишь одна калитка. Убедившись для верности, что перед ним то, что нужно, он постучался условным стуком. Дверь тотчас же отворилась, словно за ней только того и ждали, и одноглазый привратник, прикованный цепью за ногу, без лишних слов впустил его внутрь. В остии дородный, благовоспитанный вилик встретил его с подчёркнутым почтением.
– Сухую одежду! Омыть ноги и умастить благовониями! – приказал он рабам, однако гость жестом пресёк его.
– Избавь меня от излишних забот, Пилад, лучше скорее проводи к господину, – потребовал он.
Вилик повиновался и длинными коридорами через роскошный атрий, таблин, через криптопортик, где в полумраке дремали коринфские статуи, препроводил его в тепидарий, где среди белоснежного мрамора и длинноногих нимф блаженствовал Марк Эгнаций Руф, собственной персоной. Он полулежал на ступенях имплувия, одной рукой держа серебряный кубок, а другой обнимая пышногрудую девицу, в то время как две другие умащали его благовониями. Судя по всему, он был уже навеселе.
– А, Юлий! – едва завидев вошедшего, вскричал он. – Юлий Прокулей, Добрый Странник, Николай Дамаскин или как там тебя ещё!! Что, вернулся из изгнания и решил навестить старого друга?
– Да покровительствуют боги этому дому! – вместо приветствия провозгласил тот, чуть склонив голову.
– В Эреб всех богов! Давай возольем в честь Обмана, ибо он – единственное божество, которое царствует в граде Ромула!
– Не время пить! – предупредил Прокулей, но Руф отмахнулся.
– Это почему? – спросил он. – Ты насквозь промок, и я опасаюсь за твоё здоровье… Да сними ты, сними, наконец, свои лохмотья и иди сюда, ведь горячая вода, вино и женская ласка исцелят любые недуги!
– Вижу, как ты исцеляешься…
– А почему нет? – произнёс тот.
Он залпом осушил кубок и, опрокинув над одной из девиц, так, что вино, как кровь, растеклось по её обнаженной груди, с философским видом заметил:
– Согласно учению Эпикура, цель жизни есть счастье, поскольку жизнь коротка, а там, за порогом её, нет ничего: ни счастья, ни несчастья, ни самой жизни; мрак там и небытие! Так что «наполни весельем всякий день, о государь, – как поют египтяне, – ибо немного их дано тебе. Окружи себя благоуханием и воскури фимиам, венками лотоса укрась стан подруги, что, держа в руках твоё сердце, сидит рядом с тобой. Пусть играют и поют в вашу честь! Отринь заботы и предайся веселью, ибо внезапно наступит день, когда и ты уйдёшь в страну молчания!»
– А я говорю: не время предаваться веселью, не то такой день наступит намного раньше, чем ты думаешь! – предупредил Прокулей.
– А что, собственно, стряслось? – Руф как-то сразу обидно протрезвел.
– Только то, что дело ваше погибло и что тебе вскоре понадобится убежище, понадёжнее этого, – Добрый Странник красноречивым жестом обвёл его дом, имея, однако, в виду и Рим тоже.
– Это, что же, ворон прокаркал с Тарпейской скалы?
– Ворон прокаркает, когда тело твоё поволокут по Гемониям. Так что, если ты ещё не окончательно лишился рассудка, выбирайся из воды и выслушай меня!
– Но, Юлий, ведь я и так могу тебя выслушать, – возразил Руф.
– Ну, тогда я ухожу, – Прокулей сделал вид, что направился к выходу, и с эдила в миг слетела напускная блажь. Оттолкнув от себя голую девицу, он поспешно выбрался из бассейна, а услужливый вилик набросил на него белоснежную тунику, удалил посторонних и удалился сам.
Как и пожелал Прокулей, они остались одни.
– Ты лишаешь меня приятного общества, – прогнусавил Руф, всем своим видом излучая неудовольствие. Указав гостю на кресло, уселся сам, собственноручно наполнил мурринские чаши, одну из которых взял сам, а другую передал ханнаанцу.
– Итак, за Обман! – предложил он.
– Не время пить! – повторил Прокулей.
– А я пью всякий раз, когда выдаётся возможность.
– Ну-ка, скажи, дорогой, давно ли ты её обрел? С каких доходов или, вернее, благодаря какому богу у тебя этот дом, сад, рабы? – смиренно осведомился ханнаанец.
– Что ты имеешь в виду? – насторожился Руф.
– Если заговор ваш будет раскрыт, то всё это имущество конфискуют, – просто объяснил тот и усмехнулся. – Нет-нет, я не донесу на вас претору. Тем паче, что я не за этим пришёл. Я пришёл напомнить, что договор наш исчерпан, и получить расчёт.
– Гонорар? – губы эдила презрительно скривились.
– Дело сделано. Свыше пятидесяти кораблей с хлебом из третьих стран я снарядил и привел к италийским берегам…
– Так, так, – Руф потёр руки. – Гонорар ты получишь. Большой гонорар! Но, чтоб ты знал, каверны судов, которые были тобой упомянуты, пусты (у нас везде свои люди). Так-то вот. Получается, что ты, дорогой, – соучастник!
Прокулей вновь усмехнулся…
Чрезмерная самонадеянность Марка Эгнация Руфа (но план его был и вправду хорош) вновь сыграла с ним злую шутку. «Везде свои люди»! – мысленно повторил ханнаанец и мысленно представил себе адептов Ложи, во всех концах Ойкумены, поклонявшихся разным богам, живущим по разным обычаям, но всегда готовых, услышав призыв, исполнить свой долг бескорыстно.
Разумеется, ему было отлично известно, что одним из таких «своих людей» является префект Египта Гай Корнелий Галл, чья неуёмная гордыня давно сделалась притчей во языцах. Галл, ни на секунду не сомневаясь, что план их сработает, пребывал в эйфории и уже сейчас, когда ещё ничего не решилось, мнил себя владыкой мира.
Но надо признать, что, во-первых, посредством махинаций с поставками, сговора с публиканами и привлечения средств эрария, им удалось-таки скупить почти весь хлеб в Италии и тайно укрыть в horrea; во-вторых – свести на нет его импорт из Африки, чем обречь Рим на голод и в-третьих – заручиться поддержкой в Сенате и провести законопроект об учреждении особой коллегии с чрезвычайными полномочиями. На крайний случай, было подготовлено даже вооружённое выступление, сигналом к которому должно было послужить прибытие пустого каравана из третьих стран, чтобы припрятанный до поры хлеб выдать как закупленный на собственные средства…
Но предположить, что именно в Александрии, городе, где, собственно, план и родился, он будет сведён на нет, никто не мог даже в страшном сне.
Однако именно так и случилось, поскольку в дело вмешалась некая могущественная сила, которая изначально не бралась в расчёт. Объявился некий человек, человечишко, который нашёл средства (баснословные, надо сказать) и снарядил корабли, загрузив их каверны не мраморной крошкой, как было задумано, а 60 миллионами литров отборной пшеницы. И этим человеком был Прокулей…
– Я бы хотел получить свои деньги, – повторил он.
– Нужно ещё немного подождать. Пускай цены поднимутся выше 12 ассов за модий.
– Они не поднимутся! – голос ханнаанца прозвучал с неумолимостью смертного приговора. – Я с утра наблюдал, как открываются лавки, торгующие хлебом, и как он от имени государства раздаётся совершенно бесплатно.
– Популистская акция! – осклабился Руф. Однако Прокулей донельзя его огорчил, словно холодной водой окатив.
– Я лично видел обозы на Соляной дороге. Тяжело, надо сказать, гружёные. Видел, как их разгружали. И говорю, что хлеб в них самый что ни есть настоящий. Очевидно, что-то не срослось в ваших планах.
– Что ты знаешь о наших планах! Что ты вообще знаешь! – возопил Руф, однако внезапно почувствовал, как где-то в глубине души рождается страх.
Рушилась заранее выстроенная логика событий. Откуда, как не из Египта, хлеб мог попасть в Рим? Но там царил хаос, урожай не собирался!
Откуда же ему было знать, что некая серая, на первый взгляд, личность, серая моль, но имевшая, как ни странно, незримую власть над событиями, решила всё так, а не иначе, и что личность эта – его гость, Прокулей…
А тот между тем лишь плечами пожал, как будто бы был не при чём.
– Всякое тайное непременно становится явным, – сказал он. – Я знаю, например, что ты не раз грубо нарушал jus civilicii, прибегая к услугам воровских коллегий. Что именно ты приказал тайно поджечь склады и убить Нуму. Что, продолжать дальше или довольно?.. Да, в самом деле, для обвинения в суде децемвиров и этого будет с лихвой, а каковы приговоры подобных судов, ты знаешь…
– Плевать на суды, плевать на Гемонии! Чего ты хочешь?
– Пострадало слишком много людей, – напомнил ханнаанец. – Свыше шести миллионов литров пшеницы сгорело дотла…
– Не было хлеба в Элийском порту! – вскричал Руф. – Не было и быть не могло! Это всё досужие выдумки Нумы и присных его!!
– Ну-ну, – покачал головой Прокулей. – Но сгорело не всё. Около трёх миллионов литров всё же удалось уберечь. Это – неопровержимое доказательство, что хлеб утаивался намеренно, и повод для серьёзного разбирательства, чего, собственно, и добивался твой оппонент…
– Плевать на Сенат! Плевать на Нуму!
– Ты святотатствуешь!
– Хуже не будет!
– Как знать. Возможно, я бы и взялся избавить тебя от Гемоний в обмен… ну, скажем, на клятву…
– Что за клятва? – осведомился Руф.
– Ты поклянешься никогда (никогда, слышишь!) не занимать государственной должности выше квесторской и не покушаться на Нуму, или ты уже мертвец! Но имей в виду, что поклясться придётся на трёх алтарях: в Туллиануме – богам царства душ умерших, на цирковой арене – толпе и в оракуле Сива – Амону. Если останешься жив, то, скорее всего, проживёшь долго…

Варрон Мурена видел из своей лектики отряды ветеранов, марширующих по улицам, как один человек, и слышал приветственные крики плебеев, сопровождающих это шествие. Как перед лесным пожаром бежит впереди удушливый дым, так и впереди этих марширующих в строгом порядке колонн распространялся удручающий, парализующий страх, прогоняя из голов оппозиции саму мысль о противодействии.
– Всё кончено, Марк! – сообщил он.
Руф не промолвил ни слова, лишь в очередной раз приложился к чаше с фалернским.
– Мы проиграли. Консулы вводят войска. Прольётся кровь. Снова будут объявлены проскрипции. Мы все погибли. Теперь и навеки!
– Нужно срочно плыть к Галлу, в Египет. Начать переговоры с Фраатом, – наконец, произнёс уже экс-эдил.
Варрон безжалостно отсёк:
– Последнюю искру надежды погасил со своими ветеранами Вет…
– Мне уже сообщили, – с усилием отозвался тот.
– Как ты намерен теперь поступить?
– Отберу несколько верных людей и убью Нуму!
– Хорошо, – Варрон кивнул. Помолчал немного, потом произнёс: – А я затаюсь. Гораздо мучительнее будет жить, дожидаясь нового благоприятного случая. Но дело того стоит…
Облачившись в чёрный бурнус, как прибывавшие в Рим ветераны, и спрятав под туникой меч, Руф уверенно вышел на улицу. По Этрусскому переулку, по которому мутные ручьи несли вниз, к Тибру, всякий мусор, он спустился к Бычьему рынку, откуда по мосту перебрался на Марсово поле, где уже яблоку упасть было негде: пёстрое людское скопище шумело и волновалось, как море в грозу, вскипая несусветной белизной одежд «Рима сынов, владык земли, одетых в тоги» (главным образом, представителей патрицианских и всаднических родов), далее, вглубь, всё более темнея, удаляясь от пенной полосы прибоя, а в конце вздымаясь и опадая уж совсем грязно-серыми волнами – одеянием всех прочих потомков Ромула, облачённых порой в лохмотья, но, тем не менее, числившихся в трибутных списках как римские граждане, а поэтому всегда готовых, как и те, первые, вскричать: «Руки прочь, ибо мы – римляне!» (рабов-то и иноземцев на подобные сборища не допускали). У самих «Оград», где рядом с жертвенником находились наиболее почтенные граждане и жрецы, ночные стражи в присущей им манере, не церемонясь, разгоняли толпы возбуждённых пролетариев, которые, тем не менее, собирались опять.
Пока не появились должностные лица, квириты были предоставлены самим себе и коротали время, главным образом, сплетничая, негодуя, ругаясь, требуя, угрожая, а кое-кто под шумок зарился на чужое.
– Не понимаю я этой спешки, – говорил один в центре одной из групп. – Надо бы дождаться очередных выборов, как бы плохи действующие власти ни были, а не устраивать столпотворение. Подумать только, что из-за разногласий по этому поводу может пролиться большая кровь!
– В том-то и дело, – перебил другой, – но как быть с нехваткой хлеба? Власти нарушили свои обещания…
– Ты, что же, не в курсе? – сердито нахмурился первый. – Он уже выдаётся сполна…
– Что, неужели за все предыдущие месяцы?
– Сполна, сполна! – подтвердил первый.
– Тсс! – приложил палец к губам старый, согнутый возрастом римлянин. Он казался намного старше экзальтированной молодёжи. – Там, – он поднял глаза наверх, – ещё ничего не решили…
Разговоры прекратились, как только на подиуме в сопровождении свиты показался старший гаруспик. Он омыл водой руки и подал знак – помощник вывел украшенную гирляндами из цветов белую овцу. Животное шло поначалу спокойно, но в паре метрах от жертвенника внезапно остановилось, и никакие силы её не могли сдвинуть с места.
– Богам неугодно! – раздался истошный крик.
Толпа заволновалась, становясь всё шумней и развязней и, лишь когда перед очами собравшихся предстал народный трибун Фанний Цепион, поутихла.
– Уняли б галдёж, граждане, – призвал тот, – великому делу не даёте начаться!
– Оно и не должно начаться, поскольку богам неугодно! – раздалось сразу несколько голосов.
– К воронам, давай распускай вече!– стали кричать ему.
– Время придёт – распущу, – уклончиво пообещал Цепион и обратил свой взор на гаруспика, который с жертвенной овцой всё никак не мог сладить. Лицо жреца побагровело, брови сошлись, а глаза сверкали досадой и злобой.
– Распускай!! Чего стоять понапрасну!
– Не уйдём! – загалдели сторонники заговорщиков.
Гвалт поднялся такой, что уж ничего нельзя было разобрать. Цепион было простёр над толпой руку, но она вдруг сама опустилась, будто без сил. На майдан с трёх разных сторон вливалась отряды ветеранов Х легиона, один из которых вёл Вет, второй – Мамерк, а впереди третьего, самого большого и грозного, шёл сам Нума, с насмешкой глядя вперёд, на него.
Цепион мельком взглянул на патрициев, на жрецов и своих сторонников, сгрудившихся у помоста, и по их растерянным лицам, по смятению и страху, отразившемуся на их лицах, понял, что просчитался…
Толпа между тем широко расступилась, и Нума взошёл на подиум вместе со своими офицерами.
– Простите нас, граждане, что мы припозднились, – сказал он на всю площадь и повернулся к трибуну. – А ты тут зачем? В консулы тоже метишь?
– Фанний Цепион – посол от народа, а не абы кто! – пролепетал один из гаруспиков.
Нума плечом оттеснил его.
– Эдил Руф от народа послов шлёт, – усмехнулся он, – а сам с правителями третьих стран торговаться про этот самый народ мыслит!
– Не верю своим ушам! – пролепетал растерявшийся трибун. – О каком  торге ты говоришь?
Нума рассмеялся ему в лицо.
– Я говорю о хлебе, который находится в horrea. Если ты, трибун, о нём не слыхал, спроси у своего патрона. А если и он вдруг забыл – пусть справится у портиторов в Остии. Вот она, великая ваша тайна!
– Я не знаю, – пробормотал Цепион, – из какого источника ты черпаешь эти сведения, но желал бы, чтобы он был столь же надёжен и чист, как моё сердце!
Между тем один из приверженцев Нумы, с трудом протиснувшись через толпу, сообщил, что враги решили пойти на крайние меры и убить его. Для этого у них имелось некоторое число вооружённых исполнителей. Когда близ стоящим стало известно о заговоре, они тут же стали разламывать скамейки и, вооружившись обломками, готовиться к защите. Опять поднялся страшный шум. Нума предпринял попытку объяснить, что именно происходит, но … не был услышан. Тогда он, как Гракх, коснулся рукой головы, желая дать этим понять, что жизни его угрожает опасность. Враги же его истолковали этот жест так, будто он показывает на свою голову в знак того, что она должна быть увенчана царской короной.
– Спасайте Республику, граждане!! – раздался клич.
Вооружённые дубинами, палками, обломками скамеек и ещё кое-чем квириты бросились друг на друга. Началась свалка. Кто-то Нуму схватил за одежду. Он поскользнулся, упал на лежащих перед ним людей, а когда поднялся, один из врагов ударил его скамейкой по голове. Он снова упал, и тогда кто-то ударил его ножом в спину. Это был смертельный удар, если бы Нума был настолько беспечен, чтобы позволить вот так запросто себя зарезать. Надетый под тунику панцирь удержал предательское остриё, так как, конечно, не за тем он, прозванный за храбрость Хеттяниным, возвысился над прочими, чтобы, подобно Пирру, пасть в уличной драке. Он снова остался цел и невредим, но … более ста римских граждан было убито и покалечено.
Эти события произвели на присутствующих сильное впечатление. Нума же дал понять своим сторонникам, что эти жертвы дадут их врагам повод для беспочвенных обвинений. И действительно Цепион во всё горло стал призывать дать отпор «насильникам и убийцам». Так что неизвестно, что произошло бы в дальнейшем, если бы не явился посланник от Претора. Уговорами и угрозами он добился того, что обе враждующие стороны до времени разошлись, к тому же, пошёл такой сильный дождь, что находиться под открытым небом никому не улыбалось…
Во время потасовки Руфу так и не удалось протиснуться к своему врагу, и он решил исполнить свой замысел в другом месте. Медленно потягивая дрянное вино в таверне «У Мария», которую Нума сделал своим штабом, он ловил обрывки фраз, которые постепенно складывались в ясную картину:
– Чего ждём? Вот сам придёт… А этого изловили? Прикончили? Эх, зря время теряем!
– Эй, ты! Чего скучаешь? Иди сюда! – окликнул его распоряжавшийся здесь человек с нашитой на бурнусе серебряной птицей, лицо которого показалось экс-эдилу знакомым.– Да, правильно: я приказал тебе стоять тут! Не спи и смотри в оба – отвечаешь, как по уставу военного времени!
Руф подчинился, встал, где было указано, и какое-то время смотрел на бледное, начавшее проясняться небо и ждал.
Нума появился, как всегда, неожиданно, в окружении друзей и телохранителей, так что незаметно приблизиться к нему было по-прежнему почти невозможно.
– Отправьте к horrea еще сотни две-три – пусть охраняют получше, так, чтобы муха не пролетела! Четыре сотни послать в Остию, остальные пусть сопровождают обозы!
Ощущение отвратительного, непристойного унижения внезапно захлестнуло Руфа целиком. Сомнений не оставалось. Он явственно осознал, что хочет рубить наотмашь, кромсать, рвать, грызть зубами, низвергнуть с пьедестала этого человека. Он заскрежетал зубами и выхватил меч.
– А ну, расступись!! – рявкнул он. Но развернуться не дали. Телохранители среагировали мгновенно и окружили его со всех сторон. Было их человек десять – люди все отлично вооружённые, опытные. Его оттеснили, прижали к стене.
Из-за их спин прозвучал короткий приказ:
– Брать живьём негодяя!
Плохо дело, подумал Руф. Сейчас обезоружат, будут, наверное, издеваться, бить…
– Назад! – грозно сказал он.
– Марк Руф? Ты арестован. Сложи оружие!
Руф оскорбительно рассмеялся.
– Попробуй взять сам, – сказал он.
– Нападайте! – приказал старший.
Толпа накатилась и… откатилась. На полу осталось двое – один прижимал к животу руки, пытаясь отползти в сторону, другой лежал неподвижно. Руф слыл искусным бойцом и сражаться был готов не понарошку, а всерьёз.
– Сунетесь ещё раз – будет хуже. Вы меня знаете…
Его знали. Его знали, прежде всего, как мастера рукопашной, который нередко сам бросался вперёд и неизменно выходил победителем. Так что ни один из окруживших его не двинулся с места, несмотря на понукания старшего.
– Эй, герой, может быть, хоть ты со мной сразишься: у твоих людей, видно, мужества ни на грош! – бросил он Нуме, который невозмутимо наблюдал за происходящим.
– На ловца и зверь бежит! – сказал он Мамерку. – Но драться с ним я не буду и людей своих терять не хочу. Побейте его камнями!!
Подобное наказание римским правом не предусматривалось, а если и производилось, то лишь в качестве самосуда. В таком качестве оно и было произведено, без всяких лишних церемоний. Несколько ветеранов, разобрав черепицу с крыши, так как камней для пращи под рукой не нашлось, стали бросать ею в Руфа до тех пор, пока тот не упал замертво. Но и после, когда он упал, ещё некоторое время никто не решался к нему подступиться, опасаясь, что тот вскочит и бросится в бой.
А Руф, когда снова открыл глаза, через забранную решёткой узкую горловину увидел, как сочится сверху тусклый свет. Он быстро пришёл в себя и обнаружил, что лежит на подстилке из примятой соломы посреди обширного каменного мешка. Туман в голове быстро рассеялся, уступив место пронзительной ясности и чёткости восприятия, хотя во рту ещё ощущался солоноватый привкус крови…

Самым почитаемым местом в Риме, конечно же, был Капитолий, самым страшным – Мамертинская тюрьма…
С неведомой целью этруски, населявшие Лациум задолго до римлян, прорыли в чреве Капитолийского холма систему одна над другой расположенных камер и лучами расходящихся коридоров. Впоследствии прагматичные их преемники, римляне, превратили её частью в Большую Клоаку, частью – в государственную тюрьму, в которой содержали, морили голодом и умертвляли наиболее непримиримых врагов Рима – царей, жрецов, вождей племен. Самый нижний ярус её, в напоминание о прошлом, назывался Туллиевой темницей, или Туллианумом, из мрачного чрева которой узкая каменная лестница, или Гемонии, вела наверх и была последним, земным, путём осужденных.
В ту пору о Туллиануме ходили страшные слухи. Говорили, что её вечно сырые и тёмные коридоры не оканчивались под Капитолийским холмом, а вели прямо в царство душ умерших, откуда они, неприкаянные, вырывались в мир живых, чтобы губить их. Говорили, что осужденные томились там даже не месяцы – годы; что ужаснее была даже не смерть, приходящая как избавление, а её ожидание – тягостное безвременье, когда лишь звонкая капель да удары собственного сердца отсчитывали ни то мгновения, ни то поступь столетий. Говорили также, что осужденных казнили ночами и что именно так был казнен Югурта, Персей, Верцинжеториг, Юба и иные, оставшиеся безымянными. Что именно так были казнены катилинарии: Цетег, Лентул, Габиний и многие жертвы проскрипций…
Наверное, именно так – ночью – должны были казнить и Марка Эгнация Руфа…
Но в Туллиануме всегда ночь – сырая всепоглощающая тьма здесь царит постоянно. Она подменяет собой время и пространство, лишая жизнь опоры и поглощая её прежде, чем смерть. Вот почему, когда тусклый свет пробился в это царство сырого незыблемого мрака, он подумал, что это предвестие либо смерти, если он был еще жив, либо чудесного воскрешения, если был мёртв. Свет между тем понемногу усиливался, пока, наконец, не пролился через семь зарешёченных проёмов, за которыми до сих пор был лишь мрак, проблеском хмурого, но, тем не менее, показавшегося ему ослепительным дня. Подспудно родилось ощущение некоего нового времени и пространства. И когда он вновь обрёл остроту зрения, то, как наяву, осознал себя в этом новом пространстве – в каменистой сумеречной долине, упиравшейся ни то в горы, ни то в некие невероятные ступенчатые сооружения, подпиравшие багряные небеса.
До тех пор, пока человек жив, он надеется… Но был ли он жив – вот в чём вопрос, так как сердце его почти не билось, потому что между ударами проходили даже не века, а тысячелетия.
Двойная, полузанесенная песком колоннада, в которой он оказался, была тем единственным, что было узнаваемо посреди этого незнакомого, раскинувшегося во все стороны мира. И он смотрел на него, как паломник на явление божества, как блудный сын на родителя, как молящийся на явление благодати…
Между тем, в скрещении длинных теней, которые отбрасывали наземь колонны, дрожал воздух, рождались, роились и гасли какие-то огненные фантомы, пока внезапно, согласно какому-то волшебному умыслу, из этой огненной феерии не выкристаллизовалась трепетная женская фигурка, в которой в призрачном свете пламенеющего со всех сторон небосклона ему почудился какой-то знак, какой-то намёк на что-то знакомое!
Невысокая, хрупкая до полупрозрачности, она не показалась ему красавицей. Но каждое её движение, будь то шаг или плавный изгиб тела, удивительным образом сочеталось с всплеском или внезапным угасанием скрытых в ней жизненных сил. Гибель и новое рождение, саму жизнь, то торжествующую в своем буйстве, то скованную дыханием смерти, даже не олицетворяли, а воплощали эти стремительные и непредсказуемые движения. Когда-то он уже наблюдал эти непостижимые па. Но когда? Может, в Александрии?
Повинуясь едва заметному взмаху тонкой руки, раскатисто и тревожно, почти угрожающе в пронзавшей всё, подобно некоей субстанции, тишине, прозвучали четыре гулких, мелодичных удара колокола, которые тотчас отозвались тревожными ударами его сердца.
– «Смотри, слушай!» – почувствовал он её Голос. Именно почувствовал, а не услышал, потому что губы её даже не шевельнулись. Но как, он не мог объяснить себе этого.
Между тем навстречу ему не спеша двигались вереницы людей, облачённых в скорбные, рваные бурнусы. Они двигались, казалось, бесцельно, нескончаемой вереницей, бесконечно унылые в этом своем неторопливом упорном движении. Когда одна группа поравнялась, он почему-то решил, что все они варвары. Они проходили мимо, не останавливаясь и вроде бы не замечая его. Лишь один спросил на латыни: «Ты что, заблудился?», а он вместо ответа спросил: «Где это я?». Тот усмехнулся: «А, так ты новенький!» – и продолжил свой путь.
Он решил, что, наверное, это – Аид, царство душ умерших. Но где же тогда скорбные поля асфоделов? Где же Харон, который должен был перевезти его через Стикс?..
Никакой реки не было и в помине. Растительности тоже не было никакой. Даже скалы казались лишь трупами скал, а люди – лишь тенями живых людей. Он было подумал, что сам он, наверное, тоже тень. И лишь четыре чёрных, геометрически правильных ступенчатых сооружения, отдалённо напоминавших зиккураты Шумера, да трепетная, как язык пламени, женская фигурка казались ему воплощением некой подспудной, скрытой до поры одухотворённости.
У него пересохло во рту. Он почувствовал жажду. Но воды нигде не было, и не было ни капли дождя, ни единого освежающего дуновения. Какое-то странное равнодушие, лень и тяжесть овладели им. Вспомнив, что в горных районах воду можно найти в расселинах скал, он хотел начать подъём вверх, но опять услышал (почувствовал) Голос.
– «Не бойся. Ведь и пустыни страшны не своим видом, а нестерпимым зноем, песчаными бурями и безводьем».
Между тем он подумал (сам подумал), что это могло  быть? и ответил:
– Я не боюсь, – но голос его прозвучал неуверенно. – С чего мне бояться?
– Ты не похож на человека, готового умереть. Ищешь воду? Подожди, сейчас станет легче…
Действительно, вскоре жажда исчезла, стало легче дышать. Стало совсем легко, словно тело утратило вес. Незнакомка поманила его за собой, и он пошёл и, пока шёл, словно нисходил от жизни к смерти. Он шёл – и почва, на которую ступал, обращалась в прах, в дым, а белые колонны то смыкались вокруг него в колоннаду, то вновь выстраивались шпалерами по обе стороны старой, полузанесённой песками дороги, то возникавшей откуда невесть, словно деля весь этот мир пополам, то вновь исчезавшей невесть куда. Он шёл по ней, а вокруг лежала всхолмленная равнина, покрытая параллельными песчаными грядами, барханами, да выступавшими из песка цепями древних менгиров. И ничто так не угнетало его, как их вид да вид чёрных голых скал, венчавших дорогу.
В конце концов, он дошёл до каких-то ворот, искусно вырубленных из цельного монолита. Их поверхность была ровной и гладкой, покрытой чем-то вроде бурого стекла. Их верхний срез был украшен ни то письменами, ни то орнаментом, а над проёмом красовалось изображение некоего загадочного существа, сочетавшего признаки человека и животного. По обе стороны от него располагались ещё несколько поменьше, которые были повёрнуты ликами к центру. Столбы голубоватого света вырывались вертикально вверх из двух огромных плоских чаш по обе стороны от проёма, а далее стояли какие-то изваяния, грубые, лишённые всякой одухотворенности, словно гипсовые слепки с оригиналов. Дальше дорога довольно круто спускалась на низменность и разветвлялась, причём одна из ветвей, прямая, как пилум, терялась вдали, а другая петляла среди барханов, то скручиваясь, то раскручиваясь вокруг четырёх ступенчатых громад, казавшихся почти чёрными на фоне пламеневшего со всех сторон небосклона. От мощного цоколя одной из них широкая лестница несколькими пролётами была переброшена наверх, на головокружительную высоту, где, едва не касаясь дна опрокинутой небесной чаши, находились, наверное, чертоги богов. Оттуда, из их узких окон-бойниц, падал наземь яркий, но узкий пучок света, который показался ему пульсом и дыханием той самой подспудно ощущаемой им и скрытой до поры жизни…
Он разглядел человека, прикованного к воротам. Его согбенная спина и судорожные движения плеч говорили о том, что он был занят какой-то тяжёлой работой.
– Кто ты и что делаешь здесь? – осведомился Руф и уже не удивился тому, что, хотя с пересохших губ не сорвалось ни слова, голос его прозвучал довольно громко.
– А мы с тобой одно: я и ты, – был ответ. Он откинул дырявый капюшон – и экс-эдилу открылось во всей неприглядности обезображенное лепрой лицо, гноящиеся глаза и съеденные болезнью губы.
Прокажённый, как ему показалось, злорадно усмехнулся.
– Не бойся, – вновь предупредила незнакомка. – Во сто раз горше болезни физической болезнь души. Болезнь же есть искупление, а выздоровление – спасение. Спасение дважды: и телом, и духом…
– Посмотри. Мы здесь не одни, – сказал Прокажённый и перстом, с которого слезла кожа, обнажив разлагавшуюся плоть, повёл по сторонам.
Группы от двух до нескольких десятков таких же жалких фигур рылись в барханах: одни искали какие-то овальные чёрные камешки, иные очищали от песка дорогу, которую, впрочем, тотчас опять заносило, и широкие пандусы, ведущие наверх гороподобных сооружений. Несметное число людей (кто их считал!) было раскидано по всей равнине и исступленно, монотонно, наперекор здравому смыслу, совершало Сизифов труд во искупление, что ли, собственных прегрешений?
Кому было нужно такое? И почему столь странным образом добивались его те, от кого оно требовалось?
– Они знают, что делают, – пояснил Прокажённый.
– Боги?
– Люди.
– Но почему я-то здесь? Ведь я в тюрьме!
– Все мы в тюрьме, – обречённо заметил тот. – Вот они, например, – указал в сторону тех, что, не вставая с колен, копошились в пыли, – в тюрьме собственной корысти, так как ищут драгоценные самородки. Они, – указал на вереницу тех, что совершали обход вокруг зиккуратов, время от времени отвешивая земной поклон и ложась во весь рост наземь, – в тюрьме собственных иллюзий, так как верят, что возродятся высшими сущностями, а не людьми или животными. Я – в тюрьме своих грехов… А вот ты здесь зачем?
– Я не знаю…
– Лжёшь! Хочешь узнать будущее? Иначе бы не явился. Многие приходят за этим. Кто-то потом остаётся, чтобы попасть вон туда, – он указал на вершину одного из зиккуратов, – либо присоединиться вон к тем, – кивнул в сторону вереницы «рваных бурнусов», бредущих поодаль.
– Но я, в самом деле, не знаю!
– Тогда тебе по пути с ними, – заключил Прокажённый и указал на медленно приближающуюся к ним очередную группу людей. Один за другим они проходили через ворота, потом бросали горсть камней (что, порывшись в песке, на равнине, искали и находили) назад через плечо и следовали дальше.
Эти были вроде бы римляне. И он даже узнал двоих.
– Кто там сидит? – спросил один из них, указывая на Прокажённого.
– Эдил, кажется, – был ответ. – Бывший.
– Тот, что в политике провозглашал совершенное общество, а в жизни желал совершенную женщину? – спросил Первый.
– Он самый. Только не достиг ни того, ни другого. В нём оказалось слишком много такого, что оскверняет всякое совершенство, – ответил Второй.
– Да, дерьма, – подтвердил Первый.
– Он потерпел полный крах, – подытожил Второй. – Под занавес он произнёс великолепную речь, направленную против несовершенства всего и всея, адресовав её согражданам, в которых, по его разумению, это самое несовершенство было сосредоточено. Так жить нельзя, сказал он, и этак нельзя. И сволочей вокруг – тьма. Трудиться не хотят. Родину предали. Во власть изо всех сил лезут. Словом – недоумки и быдло. И дальше в том же духе…
– Да, – подтвердил Первый, – в этой речи было много чего про воров, которым сочувствуют все – и плебеи и власть. Про то, что «сегодня власть не представляется созидающей», что «детей надо отнимать от родителей» и про «быдло», которое «покорилось бесноватым ворюгам». Вот что мы слышали. Слышали много раз.
– Человек, которого мы привыкли видеть иронизирующим над чужими смертями, умело лавирующим между Сциллами и Харибдами, оказывается, как всякий смертный, думал о смерти. Боялся её и теперь убеждает себя, повторяя как молитву, что смерть добра!
– Эй, идём с нами! – между тем обращались к нему проходящие, и это тоже были его соплеменники. Но в их голосах, и особенно в том, как настойчиво они его звали, было что-то не так. И он не пошёл с ними.
Эти же двое, остановившись чуть поодаль, не пытались даже заговорить с ним. Они будто вообще его не замечали, хотя и говорили о нём.
– Он без малого год выносил смертные приговоры…
– И при этом никаких особых чувств к своим жертвам не испытывал, поскольку считал себя лишь карательным инструментом. Скольких он приговорил – не считал. Скажет, что много. Скажет также, что приговоры приводил в исполнение не он …
– Интересно, о чём он думал до и после казней?
– Наверное, о том, что хорошо сделал своё дело.
– Теперь вот сидит во прахе и изо всех сил растирает в порошок кости своих предков. И так уже много лет. Прошлое до сих пор не хочет его отпускать.
– Теперь ему не то что бы умереть – жить страшно. Говорят, даже пытался покончить с собой. Да кто ж ему позволит! Каждый день просит у богов прощения за грехи и не знает, простят ли. Но уж очень надеется…
Человек повернулся, и Руфу, наконец, удалось разглядеть его характерный профиль.
– Помпей… Секст Помпей, – узнал он. Но тот даже не посмотрел в его сторону, а после, чуть заметно кивнув Прокажённому, как старому знакомцу, направился со своим собеседником в сторону ближайшего зиккурата.
Руф собрался было окликнуть его и догнать, но молчавшая до сих пор спутница сделала рукой предостерегающий жест.
– Стой! – вновь прозвучал её Голос.
Пришлось остановиться.
– Не по пути тебе с ними, – пояснила она.
– Почему? – осведомился Руф.
– Пока рано…
Он поначалу не понял, но когда присмотрелся, заметил, что люди, минуя ворота, непременно оглядывались, а потом каждый шёл своей дорогой: одни, будто и силы небольшой и больные, шли по прямой ветви, прочие, мятущиеся, – по спиральной.
– Да тут и понимать нечего, – будто прочитав его мысли, пояснил Прокажённый. – Те, первые, думают, что вон какой путь преодолели – немного осталось; а прочие сетуют – вон сколько песку перерыли, а самородки обманкой оказались, так что снова искать надо. И стонут так, что слышать тошно. Так вот они хотят на них купить себе бессмертие и готовы рыться в пыли, как черви, пока не умрут!
Смерть, конечно, не праздник, но умереть вовремя есть высшая добродетель, заключил экс-эдил. Своей смертью умирает завершивший свой путь, но лишь тот, кто умирает вовремя, умирает победоносно. Необходимо приветствовать смерть, пришедшую вовремя!
– Но пока ты не умер, – возразил Прокажённый. – Вот, погляди-ка: некогда здесь была дорога. Сейчас она под песками. Если удастся её откопать, то ищущие придут к цели.
– Но, – возразил было Руф, оглядывая горы песка и щебня, погребавшие указанное место, – пройдут века, годы!
– Вот потому-то искать самородки в песках привлекательней, – усмехнулся тот и прибавил, – но не спеши приступать – время твоё ещё не пришло…
– Время почти истекло, – вновь прозвучал её Голос. – Оно уже закончилось. Начинается новый цикл. Смерти нет. – Он почувствовал, как она улыбнулась во мраке. – Важно только понять одну очень важную вещь: по мере сил нельзя умножать страдания в мире. Страдание – это зло, а зло наказуемо…
Окружающий ландшафт понемногу стал исчезать, словно пролился дождь, смывая контуры циклопических сооружений и всё прочее. Было ясно, что призрачный мир исчезает, а вместе с ним сейчас уйдёт и она. Снова он её упустит и, наверное, навсегда. Поэтому, да ещё потому, что она предъявила ему его самые потаённые мысли, он понял, что она – гений, юнона, бессмертный хранитель души. И ещё понял, что, если утратит её,  может просто-напросто умереть по-настоящему (и телом, и духом)…

Четыре чёрных островерхих силуэта четко обозначились на просветлевшем фоне – наверное, открыли двери темницы. Он ощутил на лице свежесть ночи и серебряный лунный свет, потом – прикосновения грубых рук. Его подняли и понесли, а он улыбнулся и продолжал улыбаться, пока его несли, и свет становился всё ярче. Хлебнув, наконец, как живой воды, свежего воздуха, проникнутого биением жизни, он окончательно пришёл в себя.
Как упоительно пахла, звучала и дышала она, жизнь! Капля за каплей она вливалась в него, и он вдыхал её, наполнялся ею и слушал её, пока не ощутил её пульс, вкус и дыхание.И как же непохожа была эта настоящая ночь на страшную тьму Туллианума!
Внизу в рассеянном лунном свете поблескивал Тибр. В Эмпории мелькали огни факелов, раздавались голоса, удары помп, лязг металла. Ветер трепал кроны платанов, а в кустах акаций заливисто стрекотали цикады…
ЖИЗНЬ!
Вновь почудились ему её удовольствия и соблазны… Тени циклопических ступенчатых сооружений, как отблески Потустороннего мира, промелькнули в сознании и исчезли, и он увидел склонившееся над ним лицо. Оно показалось ему поразительно знакомым. Он даже уловил аромат благовоний, исходящий от его волос…
– Как чувствуешь себя, Марк? – услышал он и не удивился, узнав голос Принцепса. Это точно был он. Он склонился над ним и долго, в упор, разглядывал, будто видел впервые.
– Меня казнили? – еле слышно осведомился Руф. Голос ему не повиновался. Но Принцепс расслышал. Усмехнулся недобро.
– Пока я сохранил тебе жизнь, – громко, по слогам, опасаясь, наверное, что Руф его плохо слышит, произнес он. – Благодари Клавдию-весталку. Это она за тебя поручилась. Но вину придётся искупить… Тебе предстоит биться в Цирке. Потом, если, конечно, Фортуна будет благосклонна, выполнишь важное поручение, а потом… посмотрим, что будет потом. Может, будешь прощён окончательно, чтобы снова злоумышлять против меня, мутить воду и соперничать с Нумой из-за Клавдии, а может, получишь назначение в войска, которые будут направлены, к примеру, в Счастливую Арабию…
– Я могу умереть… на арене…
– Конечно. А ты как хотел? Чтобы я простил тебя просто так? – с нарочитым возмущением осведомился Принцепс. – Бескорыстно прощать свойственно лишь богам, – будто себе самому, тихо произнёс он. – Но боги не несут ответственности за последствия своих деяний. Я – не бог, а потому предупреждаю: берегись! Берегись и помни, что мне легче убить тебя, нежели сохранить жизнь!
Будто в подтверждение его слов, «островерхие балахоны» (палачи Туллианума) выволокли из чёрного чрева темницы очередной труп. Преторианский центурион Буйвол посветил факелом…
– Кто такой? – коротко осведомился Принцепс.
– Пизон. Один из твоих врагов, – последовал ответ.
Руф с трудом приподнял голову. Тело слушалось плохо, мышцы будто одеревенели. Он увидел, как палачи сорвали с казнённого тунику, срезали веревки, которыми были связаны руки, и, протащив волоком к краю обрыва, сбросили вниз. Сознание его вновь качнулось от жизни к смерти…
– Из всех моих врагов он был наименее мощным, – деловито прокомментировал повелитель Рима, – а в том, что за ним стоял ты, согласись, его личной вины не было. Однако карать невинных и щадить виновных, – в назидание он поднял палец кверху, – главный секрет власти на все времена. Так что, если не заберёшь его с собой в могилу, будешь мне благодарен!
Руф промолчал. Он был подавлен…
– Будем считать, что он искупил тебя, – словно издалека, достигал его ушей голос Принцепса. – Поэтому лично от тебя искупительной жертвы не требуется. Я даю тебе шанс посрамить Нуму с его непоколебимой верой в судьбу. Но в дальнейшем свою судьбу ты изберёшь сам.
Он еще раз внимательно посмотрел на Руфа. Прикрыл рукой нос и поморщился. Потом приказал:
– Элий, видишь этого? Подкормить, ну, там омыть, умастить… и стеречь, чтобы не убежал… от своей собственной судьбы и чтобы сторонники наши не расправились с ним раньше времени!


VII.


Когда Прокулей вернулся на Палатин, дождь, наконец, прекратился…
Привычным внутренним усилием он мысленно одел себя в императорский полудамент, придал себе соответствующий облик и важным, размеренным шагом прошествовал мимо преторианцев, охранявших дом. Те, отсалютовав, как положено, пропустили его без слов. Миновав, таким образом, ещё один караул, уже в остии, он поднялся в свою комнатёнку, умылся и, похоже, собрался молиться, как вдруг раздались негромкие шаги – вошёл Принцепс, собственной персоной. С любопытством, которое не счёл нужным скрывать, он оглядел помещение, будто увидел впервые, остановил взгляд на сфере из чистейшего хрусталя, в которой чудесным образом умещалось ясное звёздное небо и крыша соседнего флигеля со спящей на коньке птицей, и покачал головой.
– Гаданием занимаешься? – вместо приветствия осведомился он.
– Я был в Городе, – сообщил Прокулей.
О том, что он не раз нарушал строжайший запрет, тайно покидая его дом, Принцепсу аккуратно доносили соглядатаи, в то время как домашние сообщали, что из отведённых ему покоев гость (заложник) не выходил.
Трудно было это понять, не впадая в ересь, но в то, что ему на самом деле была дана власть над событиями и силами природы, Октавиан безусловно верил. Он верил и даже был убеждён, что вовсе не он, сын Божественного, а именно этот человек, подобно Кло;то, плёл нити судеб, используя Рим как подмостки некоего одному ему известного театрального действа, а квиритов как актёров. Он и сам ощущал, что играл не им самим придуманную роль. Но, уж коли так, дабы не навредить себе во мнении окружающих, целесообразно было играть прилежно!
– Итак, хотя риск был велик, всё сложилось, как нельзя лучше, – сказал Прокулей.
Что ж, риск, рассудил Принцепс, был на самом деле велик, но старый лис, как всегда, всё просчитал наперёд, и теперь, когда дело было сделано, можно было оценить, сколь мастерски, виртуозно и расчётливо он разыграл роли. Впрочем, и ханнаанец мог быть им доволен, поскольку, преодолев себя, он всё-таки выполнил поставленное условие – отозвал войска, посланные на подавление взбунтовавшихся египтян.
– В добрый час! – сказал Принцепс, и нужно было иметь недюжинную проницательность, чтобы понять, как он рад. У него, действительно, будто гора с плеч свалилась.
Впрочем, Прокулей поспешил несколько поохладить эту радость, намекнув, что сделано далеко не всё и успех может оказаться эфемерным. Он сказал, что ко всему уже сделанному совершенно необходимо заручиться поддержкой Сената и, главное, стяжать народной любви. Последнее вызвало у Принцепса возмущение.
– Презираю и прочь гоню невежественную толпу! – с брезгливой гримасой возгласил он.
– Тем не менее, именно она является фундаментом твоей власти и будущего Augustus Pax, как бы ты её не презирал. Так одари и её, как ты одаривал своих присных!
– Чтобы её одарить должным образом, нужны все богатства мира и безграничная власть, которых, как ты знаешь, у меня нет, – проворчал Принцепс. – Я ведь не бог!
– Никто не мешает тебе им быть, – заметил ханнаанец и многозначительно поджал губы.
Принцепс насторожился.
– Ты же знаешь, – объяснил он, – что в Риме любая претензия на божественность вызывает ярое неприятие плебса, а я не хочу раньше времени стать богом, как мой Божественный отец…
– Не богохульствуй! – предостерёг Прокулей. – Я сказал, что никто не мешает. Но это не означает, что подобная претензия должна быть заявлена немедленно. Сама идея тождественности власти с началом божественным и непостижимым должна созреть. Однако сделать первый шаг можно и нужно уже сейчас…
– Что ты предлагаешь?
– Возобнови государственное дотирование малоимущих, – призвал он, – и в будущем не скупись на раздачи. И ещё… Верни в Рим гладиаторов, гистрионов и прочих потешающих почтенную публику персон. Подари народу Плебейские игры, и пусть он отпразднует их, как никогда раньше, с размахом. Ведь народ римский как царь над всеми иными народами достоин и веселиться по-царски!
– Что ещё?
– И ещё… Святая Ложа надеется, что ты выразишь почтение Богу в одном или нескольких именах су;щих в Ойкумене богов, и тогда, может статься, предвечный Отец наш Амон признает в тебе сына Бога и Бога и самые уважаемые жрецы поклонятся ему в твоём лице!
Принцепс понял, что ханнаанец предлагает ему новую сделку, суть которой – богосыновство, а цена прежняя – привилегии египетских святош. Но какова конечная её цель, он мог лишь догадываться.
– Это беспрецедентно! Квириты взбунтуются!!
– Ну, прецедент есть. Вот, например, Александр посетил в своё время оракул в Сива и поклонился Амону, Владыке Обеих земель, равно как и Божественный твой отец, пребывая в Египте, поклонился Апису и Мневису.
– Ну не могу же я, в самом деле, – вскричал Принцепс, – бросить Рим на произвол судьбы, отправиться в Египет и припасть к стопам египетского бога, будь он хоть трижды Амоном!
Прокулей хитро прищурился.
– Имея в виду ревность квиритов к «отеческим законам», – разъяснил он, – необходимости твоего личного присутствия в этом священнодействии я не вижу. Оставайся в Риме, а в оракул пошли верных людей, способных в точности исполнить порученное и сохранить дело в тайне. Таким человеком может быть, например, тот же Нума, которому в Риме теперь быть не с руки. Пусть он от твоего имени принесёт дары, а уж тамошние жрецы в твоей точной копии не преминут признать черты Бога и сына Бога живого, возлюбленного Пта и Изиды!
В глазах Принцепса что-то промелькнуло, но выражение лица он не изменил, сделав вид, что возмущён.
– Поручить столь важную миссию человеку, чьё неуёмное честолюбие и чрезмерный патриотизм привели к столь пагубным последствиям! – всплеснул он руками. – Нет, нет и нет!!
Прокулей покачал головой. Нуму он знал хорошо и о «подвигах» его был наслышан, а потому был намерен использовать его.
– До сих пор он ведь неплохо справлялся с самыми щекотливыми поручениями и сумел сохранить это в тайне, –  напомнил он, – а учитывая его фанатичную веру в Судьбу и в тебя как её вершителя, он, по сути, единственный, кто переступит через всех и вся. Ну, а когда миссия будет исполнена, можно будет легко убрать его с глаз долой, назначив, к примеру, легатом в одну из отдалённых провинций, то есть так далеко, чтобы само его имя забыли.
– Ну а как поступить с Руфом? Его тоже нужно простить и возвысить? – не без злой иронии осведомился Принцепс. – Ты призываешь не карать врагов, прощать всех и закрывать глаза на их злодеяния!
– Justitia in suo cuique tribuendo cernitur (справедливость проявляется в воздаянии каждому по его заслугам), – заключил Прокулей. – Но если преступник искупит вину, то будет полезней живой, нежели мёртвый. Только потрудись, чтобы они с Нумой по-прежнему делили одну женщину, одну должность и одну войну.
С лицом Принцепса произошла перемена. Оно внезапно застыло, губы сжались в прямую линию, взгляд стал холодным, невидящим.
– Ну, коли так, тогда подскажи, что мне делать с тобой? – пристально глядя в глаза оппонента, осведомился он. – Ведь, говорят, ты тоже мой тайный враг?
Ханнаанец скромно потупился, будто речь шла не о нём. Принцепса он, равно как и всех прочих, видел насквозь, а потому был спокоен.
– Кто я такой, чтобы советовать консулу Рима!– самоуничиженно ответствовал он. И, ткнув себя в грудь, добавил: – Вот я весь перед тобой: живу в твоём доме, ем с твоего стола, укрываюсь твоим одеялом. Я – жалкий червь, изгнанник, лишённый «огня и воды»!!
– Ты лицемеришь! – Принцепс нахмурился. – Не принижай себя и ответь, как подобает римскому гражданину (хотя бы и опальному)!
– Дело есть дело, – скромно сказал тот, – но, полагаю, ещё не однажды тебе понадобится мой совет. А пока … займись устройством Игр и иных важных дел. Важно лишь, чтобы миссия состоялась не позднее календ февраля, потому что уже в марте пустыня превращается в сущее пекло.
Принцепсу такой ответ понравился.
– Что ж, когда всё будет готово, отправишься с ней. Но … после опять возвращайся, а я, возможно, найду для тебя достойное место. Как знать, возможно, и Сенат решит назначить тебя претором Сицилии, – произнёс он с усмешкой и, не попрощавшись, покинул таблин…
Между тем за окном стало светать – утро приходило на смену ночи…
Наступал час молитвы – время, когда он, Добрый Странник, обращался к своему богу, который не принадлежал к сонму божеств, прославленных Гомером и Гесиодом. Не был его бог и грозным неумолимым господином, который создал всех своими рабами, но был творцом всякого совершенства во вселенной, тем, кто «отделил землю от огня, тонкое от грубого осторожно и с большим искусством» и «всё расположил мерой, числом и весом», кто был силой всяческой силы и наполнял собой всякую твёрдую вещь. А потому и молитва его была ни на что не похожа….

Плебейские игры справлялись с помпезной торжественностью. Однако с приснопамятными Акцийскими эти не шли ни в какое сравнение. Им не хватало размаха, что ли. Даже в Большом цирке, откуда преторианские когорты были спешно передислоцированы в район Коллинских ворот, выступали малоизвестные атлеты, возницы так себе да гладиаторы из осужденных на скорую руку преступников. Профессионалы же, те, что прошли изнурительные тренировки в гладиаторских школах и привыкли сражаться на смерть, за годы запрета разбрелись по городам и весям и не могли так скоро вернуться в Рим. Понятно, что и сами зрелища, на которые плебс, тем не менее, валил валом, были посредственны. Не сделал погоду и заезд колесниц, в котором участвовали представители знатных патрицианских семей. Лишь театральные представления, являвшиеся неотъемлемой частью празднеств, были, как ни странно, красочны и великолепны.
– Лучше побольше вина, да поменьше таких зрелищ! – ворчали квириты, впрочем, не очень-то рьяно, довольные уже тем, что их вообще разрешили…
В самый разгар празднеств, Принцепс, следуя совету ханнаанца, объявил о своей внезапной болезни. Омрачая всеобщее ликование и подрывая окрепшую было надежду на благополучный исход, то есть МИР, СВОБОДУ, СПРАВЕДЛИВОСТЬ и ИЗОБИЛИЕ, эхом горного обвала прокатился по Риму слух, что он, всеобщий благодетель и милостивец, находится при смерти, а чтобы сомнений ни у кого не возникло, на Палатин были призваны влиятельные сенаторы, магистраты, трибуны, а в Табулярий возвращены государственные книги. Кроме того, сроки трибутных комиций особым консультом были перенесены на более ранние, чтобы выборные определились, пока он находится в сознании и сохраняет возможность влиять на них, дабы государство не пришло в окончательное расстройство. Поговаривали также, что на крайний случай наготове был специально назначенный совет, в который входили оба главных претора, городской префект, четыре квестора, великий понтифик, по одному народному трибуну от каждой трибы, а также пятнадцать самых влиятельных сенаторов. Также специальным эдиктом приостанавливалась деятельность судов, исполнение смертных приговоров и преследование по недоимкам, а из Остии непрерывной чредой продолжали тянуться тяжелогружёные обозы с хлебом, причём в таком количестве, что его оказалось даже с избытком…
Несмотря на праздник, Рим пребывал в шоке. Но именно это прискорбное известие, как ни странно, поутихомирило буянов и изрядно поубавило недовольных…
Прокулей рассчитал верно. Плебс как-то сразу проникся…
Пока Принцепс был в добром здравии и крепко держал кормило власти, пока отвечал за курс, которым шло государство, можно было срамить его на все лады, вменяя ему грехи истинные и выдуманные. Иначе говоря, пока был тот, кто всё за всех решал и нёс бремя ответственности, на кого можно было списать собственную рабскую покорность, недомыслие, лень и злокозненность, можно было громить, жечь, буянить и препятствовать любым мерам, направленным на поддержание порядка. Внезапно же обретённая возможность самим принимать решения и отвечать за их последствия, то есть за хаос и неминуемое кровопролитие, никому не улыбалась.
Что получалось? Что квириты, обуянные страхом и покорные лишь чреву, оболгали, оплевали и презрели своего патрона, мужа, единственно обладавшего государственным мышлением и не за страх, а за совесть радевшего об «общем деле», то есть их благе! И что они не признали своего благодетеля, а стало быть, оказались неблагодарными.
И вот уже раздались голоса, совсем недавно призывавшие лишить его консульских фасций, а теперь требовавшие предоставить ему пожизненное диктаторство и титул отца отечества. Отрезвление пришло, как всегда, поздно…
Между тем прекращать Игры устроители сочли неприемлемым. И сценические постановки пьес греческих и римских авторов продолжали сменяться, завершаясь массовыми угощениями на несколько тысяч столов. Настежь распахнулись двери таверн и складов, и вино потекло рекой совершенно бесплатно. Помощники квесторов отсчитывали каждому по несколько сотен сестерциев в руки, а на Палатине был устроен особый приём для сенаторов и магистратов…
Часам к восьми завершились состязания колесниц, и после перерыва в Большом цирке ожидались травли зверей, против которых бестиарии должны были выходить с мечом или трезубцем. В консульской ложе Первый Главный претор Луций Атей Капитон, поведя взглядом по полупустым трибунам, хмуро заметил сидевшему неподалёку Варрону, которому должен был уступить должность в наступающем году:
– Эти Игры – худшие из тех, которые мне выпало возглавлять. Гладиаторы – сплошь преступники, не способные веселить публику, возницы тоже не из лучших. Остроты нет. Были бы женщины, да им вход в Цирк заказан. Тьфу, смотреть не на что!
– Смотри на весталок, – ответствовал тот, – видишь, они сидят в преторской ложе.
– Да там, кроме Клавдии, и смотреть не на кого! Легко, верно, им блюсти непорочность, коль скоро никто на неё не зарится! – хохотнул Цепион.
– Осторожно, – предостерег Претор, – это уже похоже на оскорбление «величия…»!
Пока суд да дело, трижды пропели букцины, открывая новое действо…
На арену вышли бестиарии, раздался рык львов, и тотчас же, как по команде, недовольный ропот, наконец, поутих, а заинтересованные граждане стали возвращаться на свои места.
А из преторской ложи красавица Клавдия неотрывно смотрела на арену, где уже пролилась кровь. Она прямо-таки с детским восторгом наблюдала, как изголодавшиеся хищники рвут на части тела мужчин. Её полные чувственные губы подрагивали от удовольствия, большие изумрудные глаза сияли, а у виска, там, где иссиня-чёрная прядь выпросталась из-под головного покрывала, пульсировала синяя жилка.
– Смотри, какая!! – подтолкнул Цепион Претора. Тот же, даже в мелочах следовавший великим республиканцам, притворился бесстрастным.
– Как можешь ты, – не преминул выразить своё неудовольствие он, – восхищаться женщиной, когда граждане Рима (пусть бывшие) расстаются с жизнью! (Он, кстати, был тем, кто поддержал в Сенате законопроект о запрете осуждения римлян на смерть.)
– Смерть на арене оскорбляет честь римлян, – поддакнул оказавшийся неподалёку молодой Лабиен, – как и любые подобные зрелища. Только подумать, арена! Она у людей отбивает хлеб. Они веселятся лишь тогда, когда льётся кровь!
– Ничего не поделаешь, если им это нравится, – заметил Варрон. – Коль скоро мы пролили столько своей крови, то почему должны жалеть чужую? У неё, кстати, красивый цвет…
– Но на сей раз льётся не чужая кровь, – возразил Лабиен.
– Dura lex, sed lex, – заметил тот, – ведь ты, досточтимый знаток права, должен знать это!
– Что касается злополучного экс-эдила Марка Руфа, то он по закону обвинён не был, а следовательно, невиновен. К тому же, было объявлено, что казней больше не будет.
– Что касается Марка Руфа, – в тон ему уточнил Капитон, – то этот молодец заслужил наказания уже за прежние свои прегрешения.
– Его вина в том, что он всё хотел сделать сам, – со вздохом посетовал Варрон. – Он слишком спешил превзойти Нуму, добиться благосклонности Клавдии и покорить Рим. Он – жертва собственного энтузиазма!
– Он хотел превзойти всех, – поддакнул Цепион, – а потому и угодил на арену. Ему воздалось, только и всего. О чём сожалеть? Он добивался внимания Клавдии, и, надеюсь, его получит. Вот, поглядите, с каким нетерпением она ждёт его выхода!
Вид Клавдии, действительно, был великолепен. Она была весела, свирепо весела, как волчица при виде добычи, и взирала на арену не отрываясь.
А на арене среди других выделялся огромный лев с чёрной гривой. Яркий солнечный свет увеличивал его размеры, а глаза, устремлённые на людей, были злобно прищурены. Хвостом он яростно хлестал себя по бокам, высматривая жертву. На несчастье, поблизости оказалось двое самнитов, вооружённых короткими копьями. Устрашённые львиным рёвом, они почти одновременно метнули их и … промахнулись. Рёв оборвался, и тело льва взвилось в воздух; одним прыжком покрыв разделявшее их расстояние, он грузно обрушился на людей. Одному одним ударом могучей лапы он проломил череп, другого подмял под себя и принялся терзать, как тряпичную куклу. Среди публики раздался смех, в котором захлебнулся одинокий крик ужаса. Несколько ретиариев окружило зверя, одна сеть опутала голову, две другие охватили задние лапы. Грозное рычание перешло в протяжный стон, когда низкорослый, но ловкий смельчак подкрался с левого бока и дважды вонзил долон ему под лопатку, а после, обагрённый дымящейся кровью, отскочил. На трибунах воцарилось недолгое молчание, прерванное через минуту бурными аплодисментами: зрители ликовали, а победитель стоял с обнажённым мечом, недоумевающий и неподвижный, и смотрел, как Клавдия вырывает цветы у соседок и бросает ему под ноги.
– Нет, вы только поглядите, как нравится ей видеть мучения и кровь! – призвал Цепион, показывая на жрицу.
– Как бы то ни было, – с напускным пафосом подытожил Варрон, словно произнося эпитафию, – в лице Руфа Нума лишился весьма последовательного и энергичного противника … гм, а мы – преданного «общему делу» соратника!
Претор поморщился.
– Преданного «общему делу»… – с горьким сарказмом протянул он. – Это при том, что он едва не сжёг пол-Рима и, к тому же, едва не обрёк его на голод!
– Своими кознями, – поддакнул Цепион, – он опорочил идею и принёс больше вреда, чем пользы. Ему сильно повезло, что вовремя подоспевшие преторианцы вырвали его из лап Нумы… – Он умолк на полуслове, так как увидел последнего, приближавшегося к ним, собственной персоной.
Обвинённый в покушении на казённое имущество, в поджогах и грабежах, он был вынужден аппелировать к Принцепсу и теперь ожидал его решения. Тем не менее, верный принципам, он всё же не отказал себе в удовольствии явиться в Цирк и предстать перед плебсом в качестве спасителя, победителя, пожелавшего насладиться унижением поверженного врага. Всей душой он желал, жаждал этого. И всё-таки радость его была неполной, ведь не он заставил его выть от отчаяния и величайшего позора, какой только может пасть на голову римского гражданина. Что ж, пусть издохнет на потеху толпе, но … всё-таки лучше было ему принять смерть от его руки. Лучше для него, в том числе.
– Предполагаю, вы говорили о Руфе, – без обиняков заявил он.
– Мы говорили, что зрелища становятся раз от разу всё хуже, – поправил его Цепион.
– Это смотря какие, – отозвался тот. – Вот, к примеру, в театре Марцелла заезжая труппа ставит «Вакханок» Эврипида. Надо сказать, ничего подобного я в жизни не видел.
Капитон поморщился, уверенный, что такой мужлан и солдафон вряд ли мог предпочесть войне и зрелищам столь возвышенное искусство, как театр. И был прав, потому что Нума во время всего представления скучал и оживился лишь тогда, когда на сцену вынесли голову растерзанного вакханками Орфея (он живо представил вместо неё голову Руфа и … улыбнулся).В театре ему, тем не менее, приходилось бывать – происхождение, как говорится, обязывало.
– В Эреб «Вакханок» и всю труппу! Кому нужен мим, когда в Цирке идут травли зверей и бои гладиаторов! – подразнил его Варрон. Но Нума, вопреки обыкновению, не стал возражать – бои он на самом деле любил…
Между тем на арене подвигам двух десятков бестиариев подходил конец. Рабы убирали трупы и разравнивали песок, а к выходу готовились те, что должны были драться попарно, как настоящие гладиаторы.
Они выходили с мрачными, отрешёнными лицами и не обращались к публике с традиционным приветствием, как профессиональные бойцы. Тем не менее, это были сильные, мужественные люди, в большинстве своём имевшие боевой опыт. Но если раньше каждый из них хоть однажды наблюдал, как на арене сражаются и умирают другие, то теперь их самих ожидала подобная участь.
Их появление народ встретил овациями.
– Ну вот, другое дело! – воодушевился Варрон. – Не могу смотреть, как звери терзают почти безоружных людей… Бррр!
– Больно их мало. Всего десять пар? – с неудовольствием осведомился Нума.
– А что я могу? – развёл руками Капитон. – Всё строго регламентировано: столько-то овса лошадям, столько-то мяса зверям, столько-то бойцов на потеху…
– Если так и дальше пойдёт, – прервал его воздыхания герой, – то скоро нам станут назначать время, когда посещать нужник.
– А ты как хотел? Такова судьба! – хохотнул Варрон, намекая на его кредо…
По знаку Претора появились разносчики вина, чтобы «подогреть» публику, но это, похоже, было излишне, так как в следующую минуту пропели букцины, и бои начались. Наконец-то, зрелище обещало оправдать ожидания! И действительно, через короткое время трое участников уже корчилось на песке, а разгорячённые зрители, вскочив со своих мест, неистово рукоплескали…
Впрочем, и Капитон, и Варрон, и Нума наблюдали за ним без особого энтузиазма, как если бы перед ними разыгрывался мим с известным сценарием, а игра актёров оставляла желать лучшего.
Варрон бился с Нумой об заклад:
– Ставлю десять тысяч на фракийца, что в синей тунике,– предлагал он. – Ставишь против?
– Такие ставки достойны лишь пьяниц с Субуры! – Лакон недовольно поморщился и, в свою очередь, предложил: – Давай, тридцать?
– Разорить меня хочешь? Дай соображу, ведь такая сумма – целое состояние, – проворчал тот и, взглядом знатока окинув бойцов, согласился.
– По рукам!
Прочие зрители тоже заключали пари, а после свистели, рукоплескали и горланили что было мочи, подбадривая «своих». Но всё это лишь отдалённо напоминало прежние игры, так как трудности, переживаемые страной, повлияли и на настроения плебса и, собственно, на размах действа…
Бой пары, на участников которой ставили Нума с Варроном, закончился быстро, и … Нума, конечно, выиграл. А после лорарии вытолкнули на арену ещё две…
– Погляди, какой вашему дружку слабосильный достался! – шепнул Нума Варрону и указал на соперника Руфа, который на самом деле в сравнении с крепко сбитым экс-эдилом выглядел подростком. – Ставлю на него. Желаешь отыграться?
– По рукам! – Ставя на него, Варрон был уверен в выигрыше, так как бойцом Руф был классным. Однако на сей раз его словно подменили – и движения его были скованны, и удар не тот. Видно, заточение в Туллиануме дало о себе знать (допустить, что противник его мог оказаться более искусным и опытным, он был не в силах).
Исход боя для Руфа мог оказаться фатальным, если бы Претор не остановил бой. Неприметный человек, сидевший двумя рядами выше (а это, конечно, был Прокулей), бесцеремонно растолкав бравых преторианцев и прикрывая лицо полой своей грязной тоги, передал ему свиток, ядовито багровевший печатями Табулярия, прочитав который Капитон просветлел. Со значением он поднялся со своего кресла и, выпрямившись во весь свой немаленький рост, торжественно провозгласил:
– Именем Юпитера Всеблагого и Величайшего Сенат объявляет амнистию всем преступникам, осужденным на смерть, и приостанавливает деятельность судейских коллегий вплоть до следующего решения!
На сей раз жалобно как-то пропели букцины, и народ, лишь несколько минут назад готовый приветствовать смерть соотечественников, приветствовал их помилование как победу в кровавой схватке. Однако такое решение вовсе не означало свободу и автоматическое восстановление в правах. В таких случаях казнь лишь заменялась изгнанием, которое для римских граждан порой было горше смерти, так что, в любом случае, правосудие не страдало.
– Вот она – справедливость!! – подвёл черту Лабиен.
На лицах Варрона и Нумы отразились попеременно недоверие и разочарование.
– Ты много выиграл, – заметил Варрон. – Сегодня же вечером мой казначей принесёт тебе деньги. И всё-таки ты … проиграл!
Нума, действительно, счёл себя обманутым, однако, как человек, подавлявший в себе аффекты, виду не подал. Лишь поклонился Варрону. А публика продолжала неистово рукоплескать, но у тех, кто в той или иной мере был знаком с этим делом, впечатление осталось двоякое.
– Что, видал? – спросил Цепион.
– Не могу понять логики, – отозвался Варрон. – Одно могу сказать, что здесь что-то не так…
И пока внизу, на арене, цирковые служители разравнивали песок, засыпая лужи крови и готовя место для нового действа, Клавдия поднялась и в сопровождении воздыхателей, следовавших за ней по пятам, вышла на улицу. Нума проводил её задумчивым взглядом.
– Не горюй! – посочувствовал ему Цепион. – Сегодня ты столько выиграл, что сможешь купить всех гетер, промышляющих в Риме, с матронами и весталками вдобавок. А уж если тебе столь дорога эта смоковница, которой не суждено плодоносить, то закажи себе её мраморный бюст и целуй, сколько влезет! – не без издёвки посоветовал он.
Тем временем внизу, у ворот, её приветствовали преторианцы, которыми командовал бравый светловолосый центурион со шрамом от виска до подбородка, воззрившийся на неё с таким неподдельным восхищением, что она улыбнулась, и улыбка эта озарила полмира. Она подошла и провела оливковой ветвью по его щеке.
– Назови своё имя! – приказала.
– Альбин, – произнёс он.
Клавдия была разочарована. Она полагала себя проницательной и на самом деле могла читать по лицам, как по написанному (благо, это ей было преподано). Однако на сей раз проницательность ей изменила – вместо сияющей ауры она лицезрела лишь какое-то тёмное пятно, которое не могло принадлежать живому человеку, но этот-то был живой!
Это был римлянин, родом из далёкой Тавриды, из тех гиперборейских пределов, где лишь и рождались такие мужчины – высокие, могучие, с таким вот звериным разрезом глаз, голубых, как безоблачное италийское небо, которые высоко ценятся на невольничьих рынках за свою необыкновенную физическую силу и выносливость.
– Как ты здесь оказался? – привычным усилием воли сдержав мимолётный порыв, осведомилась она.
– Служу Риму, как видишь, – ответил он, чуть смутившись.
На лице её отобразилось неудовольствие, но теперь уже она, пока рослые рабы-каппадокийцы готовили лектику, пока её осыпали приветствиями обступившие её граждане, беззастенчиво разглядывала его (сан позволял), вытянувшегося перед ней, подобно новобранцу перед деканом.
– Не ожидала увидеть такого, как ты, у нас в Риме, – сказала она. А через минуту, брезгливо скривив губы, поправилась: – Впрочем, ведь ты – тоже римлянин, как и все мы…
Альбин было собрался что-то объяснить ей, но как раз в это время двое его солдат вывели Руфа. Тот шёл, низко опустив голову и ни на кого не глядя (напускное величие давно слетело с него, как шелуха), а зеваки, сопровождавшие его чуть поодаль, плевали и кричали вслед:
– Слава Руфу-гладиатору! Потешь нас, пока тебя не распяли!
– Эй, мошенник, готовь медяки для Харона!
Альбин попридержал наиболее рьяных и приказал замешкавшимся было солдатам вести его быстрее, однако Клавдия величественным жестом остановила их.
– Именем богов-покровителей, – провозгласила она тоном, не терпящим возражений, – приказываю освободить этого человека – отныне он свободен и волен идти, куда вздумается!
Альбин поначалу не поверил собственным ушам и в растерянности оглянулся, словно ища поддержки у окружающих. Но, похоже, ошеломлены были все, так как слова эти прозвучали, как гром с ясного неба. А Клавдия между тем, как сошедшее с небес божество, своей оливковой ветвью коснулась плеча экс-эдила и громко, чтобы все слышали, провозгласила ещё раз:
– Он свободен!! – Потом тихо, обращаясь уже только к Альбину, добавила: – Не сомневайся, на то есть сенатский консульт и распоряжение консулов.
Пришлось подчиниться.
Откуда невесть объявился кузнец с инструментом. Кандалы были сняты, и Руф, наконец, обрёл свободу.
Вет, которому Альбин доложил о происшествии, поднял указательный палец кверху и веско так заявил, что там знают, что делают. (Лишь много позже мудрец Прокулей объяснил суть произошедшего. Вернее, всё, что счёл нужным объяснить.)

Плебейские игры справлялись с помпезной торжественностью…
А квириты, с новой силой обуянные страхом перед смутным грядущим, мучимые пробудившейся совестью (на сей раз без вмешательства войск и угрозы репрессий), толпами валили на Форум, где актуарии, сменяя друг друга, каждый час сообщали о здоровье Первого гражданина Республики. Во всех римских храмах непрерывно свершались молебствия, приносились обильные жертвы, а гадатели всех мастей в дыму благовонных курений, по полёту птиц или по внутренностям животных пытались проследить его судьбу. Множество граждан, мужчин и женщин, рыдало навзрыд – как же, ведь, возможно, именно они сократили число дней, отмеренных ему богами, а кое-кто, дабы искупить грех, предлагал собственную жизнь в обмен на его выздоровление!
Рим приутих в ожидании – что теперь будет?
«Будет ужо хорошо!» – будто ворон прокаркал с Тарпейской скалы.
«Что теперь будет?» – спрашивал себя герой Нума, которого внезапно вызвали на Палатин. Но в отличие от своих оппонентов, которые проводили дни в страхе и неуверенности, он был спокоен, так как, имея внушительный список заслуг, вёл себя почти безупречно, то есть стоически, в полной мере следуя обстоятельствам.
«Время человеческой жизни – миг; сущность её – переход и уничтожение, – рассуждал он, интерпретируя таким образом прописные стоические догмы, – орудием и игрушкой являются ощущения и ум; а за ними лежит (судьба); в человеческом теле живет (она), (она) есть… большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастырь; душа – игрушка, маленькое орудие этого большого разума».
Поднимаясь на Палатин, он ясно осознавал, что являлся орудием этого самого «большего разума», судьбы или чего-то ещё там…
Он знал, что хлеб третьих стран, так кстати им обнаруженный, принадлежал ни кому-то иному, а самому Принцепсу, что новые преторианские части создал тоже он, что именно он возобновил раздачи и организовал Игры и, что, наконец, врага его, Марка Эгнация Руфа, пощадил тоже он. Он знал также, что во всём этом ему помогла некая серая, но весьма энергичная личность, наверное, та самая, что некогда выхватывала у него из-под носа и укрывала самых важных, самых ярых и последовательных врагов Рима, внесённых в проскрипционные списки. Как опытный интриган, он подозревал, что поучаствовал в некоей опасной игре, такой же опасной, как проскрипции, если только она ни была их продолжением всего лишь. Она представлялась ему тем более опасной, что он до сих пор не знал её целей и правил, так что приходилось по-прежнему полагаться лишь на благосклонность Судьбы, до сих пор избавлявшей его от серьёзных последствий.
Впрочем, такое неравнодушие этой своенравной богини к своей персоне он оценивал весьма стоически, полагая, что нельзя быть ни в чём уверенным и впредь. Поэтому и полученное от Принцепса предписание он воспринял спокойно. Чему быть, того не миновать, рассудил он и, следуя строгой военной привычке, прибыл на Палатин в срок…
Дожди прекратились, но ночи были прохладными. Тем не менее, несмотря ни на что, сострадательные граждане мёрзли на холодном ветру, жадно ловя последние известия о здоровье кумира, которые время от времени сообщал появлявшийся на Форуме актуарий:
– «… почувствовав облегчение, – зачитывал он, – совершил прогулку в садах в сопровождении врача Музы и собственной жены. Потом посетил тепидарий и поужинал сушёными фруктами, стеблями латука и пшеничной булкой, запив всё это лёгким рецийским. После непродолжительного отдыха в своей «мастеровушке» вновь принимал должностных лиц, стараясь быть в курсе всех дел…» – последняя фраза потонула в радостных возгласах, поскольку вселяла надежду на скорое его выздоровление.
– Не по душе мне подобное непостоянство, – заявил, указывая на собравшихся, вновь избранный Первый Главный претор Варрон Мурена своему предшественнику Капитону. – Не пошли ему боги столько хлеба, чтобы набить брюхо квиритам, смерть его приветствовалась бы ими столь же единодушно, как нынешнее выздоровление!
– Презираю невежественную толпу! – с раздражением отозвался тот. – Не по душе и мне эти последние нововведения, одобренные Сенатом, ведь прекращены все судебные разбирательства, приостановлено исполнение приговоров, объявлено о кассации долгов! Ещё я удивлён тем, что лагерь преторианцев разбит в черте померия, а люди, входящие в ближайшее окружение Принцепса, вдруг оказались на должностях, не подконтрольных Сенату… А с Руфом что? Вроде бы он прощён, но ведь не было ни обвинения, ни приговора! Получается, ничего не было!
– Поразительно, насколько легко и бесстыдно нарушено священное римское право, ведь совсем недавно проведение и одного из подобных мероприятий вызвало бы смуту и даже войну! – поддакнул Варрон.
Нуму подобные разговоры мало интересовали…
Оказавшись в палатинских садах, он в свете горящих факелов без труда различил расположившихся то тут, то там, группами и поодиночке, преторианцев в полном вооружении, многих из которых знал лично, а также лектики и тоги высокопоставленных лиц. Намётанным взглядом подметил, что караулы расставлены по всем правилам, а воинов намного больше, чем требуется для охраны…
Перед его порталом дорогу преградил могучий опцион Элий Скофра, который, узнав бывшего своего командира, приветливо улыбнулся:
– Слава и Честь! – провозгласил он девиз Х легиона Проливов, приветствуя Нуму. – Хвала богам и, в первую очередь, Марсу Градивусу, покровителю храбрых, за счастье видеть тебя живым и здоровым!
– Слава и Честь, Буйвол! – ответствовал тот. – Вижу, ты ныне в фаворе…
– Пустяки! Меч мой ржавеет, дела настоящего нет. Скука!
– А беспорядки, а грабежи в Городе?
– Нам, личной охране императора, не с руки вступать в стычки на улицах! – заявил опцион.
– Что Принцепс? Как он?
– Благодаря богам и неусыпной опеке кудесника нашего Музы, идёт на поправку. Он уже принимает друзей и… ждёт тебя!
По его приказу молодой воин, не говоря ни слова, провёл Нуму через остий и вестибюль в атрий, где всё носило следы столпотворения. Именно здесь он и встретился с патроном…
Даже мимолетного взгляда было достаточно, чтобы заметить, как он изменился. Недуг наложил на его лицо не то что бы отпечаток страдания, но оттенок некоей трагичности, как на маске эпического героя. Он исхудал, кожа пошла складками, руки подрагивали, но, едва увидев комеса, оживился.
– Вот кто рассудит нас! – возгласил он, распахивая объятия.
От такого радушия Нума даже опешил. Ведь друзьями они никогда не были, тем паче, что одно время между ними будто чёрная кошка (Клавдия) пробежала. Но сейчас всё это было забыто.
– Мы говорим о формах правления, – пояснил Принцепс. – Вот он, – палец его указал на Агриппу, – советует принять диктатуру, которую мне навязывает народ; а он, – указал на Мессалу, – призывает сохранить республику…
– «Не удивляйся, о Цезарь, – подтвердил Марк Валерий Мессала, – что я советую тебе отказаться от единовластия, хотя я сам лично извлёк из него множество благ, пока ты им обладал. Но считаю, что надо заранее думать не о моём личном благе, о котором я (уже) не забочусь, а об общем!»
– Что, обстоятельства вынуждают? – осведомился Агриппа.
Но Мессала стоял на своём:
– «Быть рабом обстоятельств, не умея владеть собой, не умея использовать на благо дары счастья – хуже некуда, – заявил он. – Ведь одни люди часто под (их) влиянием бывают вынуждены совершать несправедливости ради своей выгоды, но вопреки своей воле, а другие, не владеющие собой, жаждут совершить зло, и в результате оказывается, что они поступают вопреки своей выгоде».
– Что скажешь ты, дорогой? – Принцепс с вялой улыбкой обернулся к Нуме, который всем видом своим выражал готовность, если понадобится, принести в жертву себя, Рим, весь мир, наконец.
Однако Принцепс видел этого молодого героя насквозь. Спартанец по образу жизни, ярый приверженец стоических ценностей, он в то же время был двудушен и непостоянен, как морские течения, зачастую бросаясь из одной крайности в другую, но в отличие от соперника своего, Марка Эгнация Руфа, никудышного интригана и тщеславного властолюбца, как правило, достигал успеха. И на сей раз он мог быть им доволен. Как умело он разжёг страсти, являясь ярым противником страстей (аффектов)! Как неуклонно преследовал оппонентов, полагая, что подчиняется обстоятельствам! И как, наверное, легко будет им управлять, создавая подобные обстоятельства!
Нума почтительно поклонился.
– Прежде всего, разреши воздать хвалу богам (в особенности, Асклепию) за счастье видеть тебя выздоравливающим! – произнес он. – Что касается твоего вопроса, скажу так. Не каждый, о Цезарь, способен найти в себе достаточно мужества (разум тут не при чём) признать власть Судьбы. Люди в большинстве своём склонны обманываться, полагая, что от их воли что-то зависит, а между тем, всё в мире предопределено, хотя, главным образом, лишь смерть воспринимается как непреложность рока. Так к чему споры и разговоры, если это так? И если народ Рима требует, а Сенат одобряет диктатуру, то так тому и быть!
– Я мог бы и не согласиться с тобой, – заявил Мессала.
– Нельзя забывать, что «желающих судьба ведёт, а не желающих влачит»! – напомнил герой.
– И он прав, – подал голос Агриппа. – Поскольку, как утверждает наш друг Вергилий:

Ты же народы вести, о Римлянин, властью помни –
Вот искусства твои: налагать обычаи мира,
Подчиненных щадить и завоевывать гордых.

Один мир – один правитель, – сказал он. – Ведь нельзя более допустить, чтобы игрушкой в руках толпы, Случая, стала судьба государства…
– Нельзя держать зла на народ, – отозвался Мессала. – Тем паче считать его быдлом, толпой, которые нужно влачить. Граждане Рима…
– «… всю жизнь проводят за вином и игрой в кости, в вертепах, увеселениях и на зрелищах,– с недоброй усмешкой подхватил Агриппа. – Большой цирк уже является и храмом, и жилищем, и местом собраний, и высшей целью всех их желаний… Люди, успевшие дожить до пресыщения, ссылаясь на свой жизненный опыт, клянутся богами, что гибель грозит отечеству, если тот или иной наездник, на которого они поставили в ближайшем заезде, не придёт первым. Лень так въелась в их нравы, что лишь только забрезжит утро желанного дня конных ристаний (или гладиаторских игр), как все стремглав мчатся в цирк, чуть ли не скорее самих колесниц, которым предстоит состязаться».
– О времена, о нравы! – воздел руки к небу Мессала.
– И такой народ не достоин великого будущего! – произнес, как отрезал, Агриппа.
– Такой народ нужно вести твёрдой рукой, – возразил Принцепс.
– Да, но Республика… – не сдавался Мессала.
– … всего лишь возможность поступать и говорить всё, как каждый полагает верным, – определил он. – А государство лишь в том случае может быть источником всеобщего благополучия, когда каждый говорит и поступает в соответствии с некой единой идеей. В противном случае оно суть источник несчастий, хаоса и всеобщего краха. Что касается народа римского…
– … то тут мы имеем дело всё равно, что с людьми неразумными, – закончил Агриппа.
– С диктатурой, – возразил Принцепс, – я не могу согласиться. Я полагаю, что она крайне опасна, так как лишает народ свободы и превращает его в тупое, безответное стадо, толпу. К тому же, она опасна и для самой власти. А вот опереться на свой авторитет, устанавливая свободу, которую народ Рима заслуживает, было бы целесообразно. И, поскольку она, как сказал Нума, есть осознанная необходимость, наша задача в том, чтобы он её осознал. В полной мере осознал!
– Истину говоришь ты, о Цезарь, – сказал Нума. – Необходимо, чтобы он принял её как свободу от аффектов, как глубокое душевное спокойствие, которое, единственно, и дарует бессмертие! Лишь безумцы, отрицающие непреложность судьбы, могут идти на поводу собственных желаний и тем самым наносить вред нации!
– Истинные безумцы, – подтвердил Принцепс.
Мессала скептически усмехнулся.
– Тогда зачем иметь знания, сомневаться, тревожиться? – осведомился он. – Прочь аффекты, всё прочь, и да здравствует то, что должно произойти!
– Большинству из них знания, разумеется, ни к чему, – подтвердил Нума, – ибо не дело простым смертным знать, что движет звёздами.
– Есть ещё Логос, – напомнил Принцепс. – Но кому дано его постичь? Герою, аскету-философу или мудрецу? – он на минуту задумался. – Вряд ли кто-либо из смертных сможет заглянуть в небесную Книгу судеб!
– Может быть, ты, дорогой? – предположил комес.
– Ну что ты, разве я бог!
– Ты, безусловно, происхождения божественного, – в один голос заявили все присутствующие.
– Я, действительно, едва не стал богом, – горько усмехнулся Октавиан, намекая на свою болезнь, – на радость вечно недовольного плебса…
– Нет-нет, – вскричал Нума, – народ тебя любит! По дороге сюда я видел сотни людей, лишённых сна из-за тревоги о твоём здоровье. Я знаю, что все молятся сейчас о скорейшем твоём выздоровлении. Они помнят, кто положил конец гражданским войнам, восстановил попранные обычаи предков, освободил моря от пиратов… О ветеранах я и не говорю – на смерть пойдём, только прикажи!
Принцепс, казалось, был искренне тронут выражением преданности одного из известнейших римских граждан.
– Благодарю и надеюсь, что твои слова не расходятся с истинным положением дел!
– На смерть пойдем!! – повторил Нума и ударил себя кулаком в грудь.
Принцепс взял его под руку.
– Успеешь ещё умереть… А ну, пойдем-ка!
Он увлёк комеса в дальний конец дома и вывел на экседру, откуда открывался великолепный вид на спящий в ночи Рим, который лежал перед ними, как спящий титан – огромный, могучий, полный скрытой экспрессии.
– Вот, перед тобой город, который подпирает весь прочий мир, как колосс, – с неприкрытым восторгом произнёс Принцепс. – Наши предки сделали его великим и непобедимым, таким, каким я принял его. Но я его принял кирпичным, в то время как он, центр мира, должен быть мраморным! Должны быть безопасны его рубежи на севере и востоке, умиротворены враги, осушены Помптинские болота, прорыт Истм, обеспечено надёжное снабжение…
– Да воздадут тебе боги за то, что ты радеешь о его благополучии! – не сдержался Нума.
– А между тем дел невпроворот, – продолжал император, – и верных людей ой как не хватает. Многие пали в двух последних войнах, многие погрязли в распутстве, дележе добычи, ссорах и раздорах, а иные возомнили о себе невесть что и мыслят лишь о том, как бы занять магистратуру повыше, чтобы обделывать грязные свои делишки. Эти опаснее явных врагов, поскольку действуют исподволь, используя возможности власти…
– У тебя есть право карать их! – сказал Нума.
– Некоторые, такие как Руф, младший Лепид, Пизон, уже понесли наказание. Но я милосерд, так как, после того как были пролиты реки крови, мне ненавистно кровопролитие. Я дорожу каждой жизнью и не стану отнимать её даже у тех, вина которых доказана…
– Всем известно твоё великодушие, Цезарь!
– Да, я помиловал Руфа и даже не лишил его «огня и воды». Пусть остаётся римлянином, но пусть задумается, что есть Рим. И пусть такая мера тебя не удивляет. Лет пять-шесть он проведёт в одиночестве, в уединенном оазисе, что в Ливийской пустыне. А чтобы он не сбежал по дороге и не вернулся домой раньше времени, ты, дорогой, препроводишь его туда под надёжной охраной и передашь из рук в руки тамошним жрецам, дабы они поучили его благочестию, которого ему так не хватает!
– Воля твоя да будет исполнена! – не зная пока, что за всем этим стоит, но, тем не менее, не раздумывая, сказал Нума.
Принцепс признательно улыбнулся, но, зная о их (Нумы и Руфа) давней вражде, счёл нужным предупредить.
– Поскольку дорога туда весьма опасна, береги его, как зеницу ока, и не пытайся свести с ним счёты… по крайней мере до тех пор, пока не будет приказано!
– Воля твоя будет исполнена! – заверил комес.
– Хорошо, – лицо властителя Рима излучало признательность. – Выбери помощников, каких пожелаешь, возьми денег, припасов, сколько потребуется, и моего друга (старого твоего знакомца) Юлия Прокулея, который передаст тамошним жрецам от меня послание. Излишне говорить, что его также следует охранять, как ты до сих пор не охранял никого.
– Будет исполнено.
Нума был в некоторой растерянности, так как не понимал ровным счётом ничего.
– А ты, что, думал, я прикажу с титанами биться? – заметив недоумение на его лице, произнёс Принцепс.
– Я благодарен уже за то, что ты не забыл обо мне! – отпарировал Нума.
– Нет, не ты, а я должен благодарить тебя! Пойдём! Пойдём. Поскольку консул римского народа и карать, и благодарить может только от его имени, я хочу, чтобы благодарность ты услышал из других уст…
Ливии между тем не спалось…
Накануне она, как обычно, с удовольствием занималась с сестрой мужа и его родной дочерью домашними делами, потом её ожидал поздний прандиум, но есть не хотелось, и, лишь пригубив чашу с фалернским, она уединилась в своем кубикуле, где попыталась уснуть… но сон не приходил никак, и виной тому было, наверное, присутствие в доме большого числа чужих людей – сенаторов, городских магистратов, клиентов и прочих, которые с толком и без толку толклись в комнатах, переговариваясь и ожидая чего-то, хотя произойти ровным счётом уже ничего не могло, поскольку Принцепс выздоравливал, продовольствия было в избытке, а порядок в Риме был, наконец, наведён. Ждала и она, но природа её ожидания была иной – предчувствие начала, что ли…
НАЧАЛА?.. Сердце дрогнуло. Что ещё не сбылось, что должно было сбыться, чтобы мятущаяся душа обрела покой?
Она была замужем за первым гражданином Республики. Была любима им и детьми, которых он почитал как своих. Была столь же популярна в народе, как пресловутая Клавдия. О чём ещё можно было мечтать, коль скоро был достигнут верх всех мечтаний?..
И всё-таки, сидя за прялкой или шитьем, стирая, проводя время в заботах о муже и детях, она мечтала. Мечтала стать… нет, даже просто ощутить себя ПЕРВОЙ – госпожой, повелительницей, милосердной и беспощадной!
Она подошла к зеркалу и, ленивым движением освободившись от туники, взглянула на своё отражение, как если бы видела впервые…
По римским меркам, она была уж не так молода: ей исполнилось тридцать, у неё было двое детей, старший из которых, Тиберий, уже достиг совершеннолетия… И всё-таки, разглядывая себя как бы со стороны, она могла быть довольна. Да, в конце концов, ведь не только за редкостный ум полюбил её Принцепс, полюбил и отнял у первого мужа, знаменитого полководца и консуляра, а уж выбор у него в ту пору был поистине неисчерпаем!
Она в действительности была хороша. Фигура её, словно отлитая из светлой меди, была стройна, как у девушки, и в то же самое время движения её были преисполнены достоинства и изящно сдержаны, как и подобало знатной матроне; густые русые волосы, когда не были собраны под головным покрывалом, волнами ниспадали на скульптурные плечи, а глаза, карие, искрящиеся, отображавшие, казалось, малейшие движение её души, почти всегда были скромно потуплены. Почти… Но, когда требовалось добиться уступки или принятия нужного решения, в них появлялся непостижимый, чарующий блеск, растапливающий любое сердце!
Удивительно, но факт, что в ней уживались скромность и чувственность, покорность и непомерное властолюбие, которое, впрочем, она умела искусно скрывать, обращая, как и прочие свои недостатки, себе же во благо. Ей и самой импонировало быть разной: раскрепощённой и чуть порочной на ложе любви, строгой и скромной – в быту. Вот только жаль, что быт этот был ограничен стенами старого дома Гортензия…
Внезапно она вспомнила что-то и хлопнула в ладоши. Явились рабыни, прекрасные и вышколенные, как скаковые лошади.
– Эй, Немея, – обратилась она к старшей, – помоги-ка мне!
И гречанка, по-видимому уже зная, что делать, открыла заветный сундучок и извлекла из него драгоценные уборы, украшения, священные талисманы, которые, наверное, когда-то носили цари… Да, дар Клавдии был поистине великолепен! Он был дорог ей не только как таковой, но и потому что некогда являлся подарком мужа сопернице и, стало быть, представлял собой её законную добычу! Ах, как ей шёл этот царский наряд!
Облачившись, Ливия не узнала себя: кто же она, наконец, – царица, богиня? Она была прямо-таки заворожена мощной магией, исходящей от собственного отражения; она ощущала, как подспудные, непостижимые силы поднимаются от кончиков пальцев на ногах и пронизывают каждую частицу её тела, каждый волосок на голове. Ей казалось, что открылись пространства, откуда она могла прозревать будущее, а также скрытую суть вещей. Казалось, она обретала не только возможность их прозревать, но и управлять ими…
– «Я – Изида, владычица всякой страны, – словно гласило её существо, – я воспитана Гермесом… Я положила законы людям и издала законоположения, которых никто не может изменить. Я старшая дочь Кроноса. Я жена и сестра царя Озириса. Я (звезда), восходящая в созвездии божественного Пса. Я та, которую у женщин называют богиней…».
Но Ливия не была бы сама собой, если бы не умела хранить свои тайны.
– Снять!
– А жаль… – В голосе Принцепса угадывалось едва скрытое восхищение.
– Ты разглядывал меня? – кокетливо спросила она, тем не менее, потупив взор.
– Не только я… А ну, подойди-ка!
Склонившись было перед мужем, Ливия выпрямилась, поскольку перед чужим мужчиной унижаться не стоило. Однако, узнав Нуму, прониклась нескрываемым интересом.
– Так вот он какой – пресловутый Нума, – негромко, но задушевно сказала она, – опора правосудия, возмутитель спокойствия, разрушитель женских сердец, подобно новому Ахиллу оспаривающий у своего патрона не только военную славу, но и женщину! (Имелась в виду та некогда нашумевшая история, когда Нума в женской одежде проник в дом Принцепса на праздник Доброй Богини.)
– Если ты имеешь в виду Клавдию, то я на него не сержусь, – произнёс Принцепс, – поскольку, не случись той истории, я никогда не был бы счастлив. Что до славы, то её больше достоин тот, кого она сама находит, а ведь он, как известно, любимец богов!
– Преклоняюсь перед тобой, прекраснейшая из Харит! – горячо приветствовал её несколько обескураженный Нума, впрочем, довольно косноязычно, так как не предполагал лицезреть жену патрона в такой час (что Ливия не преминула истолковать как аффект).
– «Тоже мне… герой!» – мысленно усмехнулась она, догадавшись, что и ему ничто человеческое не чуждо. Догадалась с удовлетворением, так как втайне благоволила к нему. Что это было за чувство, она и сама не могла разобрать. Тем не менее, когда он, находясь в Туллиануме, адресовал Принцепсу покаянное письмо, она, стоявшая за каждым важным политическим решением своего мужа, добилась для него помилования и возвращения в круг ближайших его соратников…
Набросив на плечи легкий палий (но прежде позволив гостю себя оценить), она подняла на него лучистый свой взор и с иронией осведомилась:
– А разве ты забыл, дорогой, что первой красавицей нужно назвать Клавдию-весталку, которая, посвятив себя самой почитаемой в Риме богине, олицетворяет собой благочестие и непорочность всех римских женщин?
Нума, конечно, этого не забыл, как не забыл и того, что они были соперницами. А потому, чтобы не впасть в немилость, а также умея льстить женщинам, ответил так:
– Клавдия посвятила себя культу Весты (Ромы), а следовательно, являет собой всего лишь прекрасный, но запретный плод, который всяк может лицезреть, но не вкусить. Ты же, о божественная, посвятила себя мужу и детям, а стало быть, Миневре и Гестии, то есть двум богиням вместо одной. Что до красоты, то я бы поостерёгся, не в пример Парису, быть между вами судьёй, ибо, во-первых, не враг государству, а во-вторых – потому что муж твой приостановил деятельность судей!
Ливия выслушала его с одобрением.
– Сколько слышала о тебе, – улыбка её стала еще искромётней, – ты всегда был забиякой и бабником!
– И одним из верных моих друзей, – вставил Принцепс.
– Ты удачливый вкладчик, – заметила та, – ибо муж мой оплачивает свои долги по самым высоким процентам.
– Превозношу твой ум и красоту, и да берегут лары домашний очаг ваш!
Ливия вновь наградила его улыбкой.
– От тебя сбережёшь, пожалуй, – подразнила она, – но, тем не менее, благодарю тебя за добрые слова и дела!
– Поблагодари его ещё и за меня, дорогая, – попросил Принцепс, – потому что, быть может, счастьем видеть меня живым и здоровым ты обязана его твёрдости и верности долгу!
– Неужели опасность была так велика? – Ливия простодушно взглянула на мужа, но, то ли по странному выражению её глаз, то ли благодаря собственной интуиции, он понял, что ей всё известно.
– Опасность была велика, – подтвердил Принцепс. – Имел место сговор между несколькими высшими магистратами с целью ниспровержения отеческого строя. На счастье, планы их были раскрыты нашим героем и, в конце концов, полностью им расстроены. По сути, он спас не только меня, но и Республику, дорогая.
– Поистине, он достоин награды, – заключила она.
– И он непременно её получит! Но … позже. В качестве моего доверенного лица и абсолютно надёжного человека он срочно убывает в Египет, – пояснил он, – чтобы на месте разобраться в тамошних делах, так как донесениям Галла с некоторых пор я не верю. А вот после … как знать, возможно, вскоре место префекта окажется вакантным!
– Ты отправляешь его на войну? – осведомилась Ливия.
– Пока нет. На него возложена миссия, где не столько мечом махать придётся, сколько верность и разум потребуются, а по возвращении я лично добьюсь в Сенате для него похвалы и оваций.
– Лучше отдай в жёны Клавдию, – посоветовала она, – и пусть у них будут красивые дети, ведь эти двое достойны счастья!
– Клавдия пока весталка, – напомнил Принцепс.
– Но, дорогой, ведь даже у нас ни одно дерево не растёт до небес, – ответила та. – И если на это будет воля богов, срок её службы можно будет сократить, а когда скончается старый Пульхр (да продлятся его годы!), она станет самой богатой невестой в Риме!
– Всё в руках богов! – невозмутимо ответствовал Нума, но, судя по всему, такая «награда» его не очень прельщала.
– Что касается богов, – усмехнулся Принцепс, – то, сдаётся, они благоволят к тебе, как ни к кому, и, если на это будет твоя воля, друг мой, то я всё устрою. А пока… не теряй времени и готовься к отъезду. Я лично дам тебе последние инструкции.
– В добрый час!! – напутствовала его Ливия…


XIII.


Струи фонтана искрились в солнечном свете, отчего вечно прекрасная Афродита казалась окружённой сверкающим золотым ореолом. Правда, при таком ярком свете лики всех прочих богов и богинь не столь впечатляли, как в сумраке, однако Альбин всё равно узнавал их и был рад видеть теперь как родных.
Перед ларарием, распространяя аромат мирры и ладана, горели чеканные бронзовые лампады. Душистый дымок поднимался к комплувию, откуда глядело на них пенно-голубое италийское небо, а в благоухании цветов и вечерней свежести ощущалась такая же невыразимая благодать, как на Кипре.
От волос, кожи и одежд Клавдии тоже исходил аромат, тонкий и неповторимый, который, как манера её поведения или причёска, подчёркивал неповторимость очарования и выражал саму суть её естества, являясь, по сути, единственной из доступных для её воздыхателей простых радостей. Эту радость (ощущение сопричастности к ней, что ли) испытывал и Альбин в полной мере…
Рассказывая об Александрийской войне, он старался не смотреть ей в глаза, которые то светлели до зелёных, то снова темнели до индигово-синих, как море на глубине. Но, рассказывая, он, пожалуй, увлёкся – и будто вновь оказался на той войне. Ему вновь вспомнился стремительный рейд Х легиона, когда их в ночи высадили с кораблей и они, пройдя много миль по безводной пустыне, с ходу взяли пограничный Пелусий, а уже через двое суток были в Александрии. Город оборонял III Киренаикский легион, однако он был разбит на отряды, которые защищали отдельные участки. С восточной стороны, у Ворот Изиды, их было совсем немного, так как Антоний главный удар ожидал со стороны моря. Быстро сломив вялое сопротивление, благо, что враг сдавался под честное слово, узнав, кто командует ими, они проникли в иудейский квартал как раз накануне Восьмого Тевета. Вот когда Нума вспомнил о своём должке! И запылали дома, квартал наполнился рёвом атакующих солдат и воплями избиваемых ими защитников. О том, что случилось потом, он не любил вспоминать и рассказывать никому не решался, но ходили слухи, что ещё несколько дней кряду из клоак и подземных каналов, которых в городе было не счесть, выносило обезображенные трупы мужчин и женщин, а побитых камнями было столько, что Октавиану пришлось отрядить специальную команду для их захоронения. «Я устроил им добрый ташлих!» – ни то хвастался, ни то оправдывался после комес, и опять ему всё сошло с рук.
В отличие от Нумы, он не был искусным рассказчиком и потому говорил медленно, обдумывая каждое слово, стараясь опускать особо неприглядные эпизоды и упоминая о себе в третьем лице, а Клавдия поначалу лишь притворялась, что внемлет ему с интересом, чередуя на лице тревогу, соучастие и порыв (уроки Нарциссы Лонги наверняка не прошли даром), но после на самом деле заинтересовалась. Она даже попыталась представить себе всё это – горящие кварталы, Мусейон и Гипподром, кровь и трупы на набережной, но … образы не возникали…
– Не могу представить себе этот город, – посетовала она, – в дыму пожарищ. Там, наверное, по улицам псы едят трупы, и в Эвностосе трупы лежат, и на Фаросе. Нет, отныне я туда ни ногой!
– Что ж, на то и война…
– Война дикарей. С ума посходили и воины, и их полководцы, коль скоро сотворили такое, чего не смели и варвары. Нума твой – негодяй, – заявила она. – Негодяй и убийца, как его патрон. Я знаю, они по-другому не могут. Они весь Рим утопили б в крови, дай только волю. – Она зло рассмеялась. – И ты, наверное, такой же.
Альбин лишь плечами пожал…
Молодые рабыни в полупрозрачных хитонах принесли первую смену яств. Однако Клавдия, не спуская с него по-особенному сияющих глаз, отослала их прочь, так как не до чревоугодия было. По её приказу виночерпии налили вина, и она, взор которой искрился, как пенящееся в кубках фалернское, предложила в знак дружбы:
– Давай, возольём в честь него (Нумы), дорогой, ну и в честь Принцепса, который сделал меня непорочной (весталкой)!
– Как ты ей стала? – поинтересовался Гай.
– Не стала, а сделали, – уточнила она, – так как воля Принцепса и народа римского была высказана вполне определённо. – Она рассказала Альбину о своей, подобной падающей звезде, любви к Нуме и несостоявшемся замужестве. Её слова звучали звонко и мерно, как падали капли воды в бронзовую раковину бога Тритона, который, изнывая от жары, нежился рядом с мраморной Афродитой. В ореоле этой двойной трагедии она казалась ему ещё более недоступной и … желанной, нежели в своих жреческих одеяниях перед алтарём Ромы. – Когда он, заботясь о благочестии нации, принялся за возрождение отеческих законов, то женил своего племянника на Юлии, сам взял в жёны Друзиллу, а мне приказал стать весталкой.
– Хорошенькое благочестие! – Альбин не смог скрыть иронии. – Главный радетель его сам женат вторым браком на женщине, которую развёл с прежним мужем, причём, когда она уже имела от него ребенка и была беременна вторым!! А ты, кого, чтобы выдать замуж, специальным сенатским консультом обязали отречься от простых человеческих чувств, согласилась на это тоже во имя благочестия, что ли? – Он был сильно огорчён. Вечное девичество Клавдии ему, конечно, не улыбалось.
– А что было делать!
– В Скифии таких, как ты, привязывают к хвостам лошадей и пускают в степь…
Она усмехнулась.
Рабыни скользили, как тени, разбрызгивая благовония и разбрасывая по полу лепестки роз, а из распахнутых настежь дверей триклиния доносилась дивная музыка – гимн красоте и открытости человеческих чувств. Яства были изысканы, вино превосходно, как, впрочем, всё в этом доме – полы, штучные потолки, статуи, фрески, колонны, рабы и, конечно же, их госпожа, она – Клавдия.
– Скифия, говорят, – это такая страна, где мужчины пьют скисшее кобылье молоко, которое делает их безумными, а женщины не могут выйти замуж до тех пор, пока не предъявят хотя бы один скальп убитого ими врага?
– Говорят, – поддакнул Альбин, – что они – бесподобные лучницы, а их кони, когда нет иного корма, могут питаться корой и корнями деревьев, несмотря ни на что сохраняя бодрость, силы и проворство. А ещё говорят, что они – почти поголовно колдуньи и раз в год, надевая волчьи шкуры и танцуя вокруг костра, мягко ходят по земле и учатся превращаться в настоящих волчиц для отпугивания врагов и злых духов. Я сам это видел…
– Но, Гай, какой же ты всё-таки варвар! – улыбнулась весталка. Она извлекла его меч из ножен и долго им любовалась, глядя, как пылает и искрится в мятущемся свете смертоносный орихалк.
– У нас делать таких не умеют, – заключила она, а потом с несомненным превосходством добавила: – Но я могла бы убить тебя голыми руками!
Как ни странно, он поверил ей на слово, будто всё, что происходило с ним до того, было, по сути, игрой – даже участие в Александрийской войне, а после скитания по Италии без куска хлеба на день насущный.
– Убить несложно, – покаянно сказал он. – Но женщина не должна быть воином.
– При одном условии, – отозвалась та, – что мужчина способен её защитить. Если нет – она сама становится «зверем, познавшим молитвы… зверем, сожравшим отраву любви», охотницей или воином, ибо гораздо злее и хитрее его и способна поставить его на место, будь он хоть сам Принцепс.
Альбин покачал головой.
– Не женское дело – убивать или быть убитой, – возразил он. – Для этого есть мужчины.
– А что ты скажешь насчёт неё? Ведь она, я уверена, могла убивать и, скорее всего, убивала. – Клавдия коснулась заветной косицы, куда была вплетена золотистая девичья прядь, впрочем, уже изрядно поседевшая. Что это были именно женские волосы, она догадалась, едва взглянув на неё. – Так, может, и я буду ей под стать – хорошей подругой и страстной любовницей?
Это, конечно, была блажь.
– Как она выглядела? Была ли красива? – Как всякая женщина, привыкшая к безусловному успеху у мужчин, она ревностно относилась даже гипотетической сопернице. – Говорят, у степных женщин кривые ноги, так как они обучаются ездить верхом раньше, чем ходить.
Альбин задумался.
– Как она выглядела?.. – переспросил он и долго сидел, вспоминая. Но вспомнить так и не мог. Смутные картины рождались перед его мысленным взором, но образ не возникал. Ему казалось, что он часто видел её во сне, но лишь во сне.
– Не можешь … не хочешь сказать? – Не дождавшись ответа, она произнесла скороговоркой: – Сколько лет минуло? Десять, пятнадцать?.. Всё равно! Женщины варваров рано взрослеют. И стареют тоже. Она, эта твоя амазонка – уже давно старуха!
– Скорее всего, её нет в живых – воины и жрицы в степях не живут долго, – сказал он, давая этим понять, что если человек мёртв, то и говорить не о чем.
Клавдия вспомнила фантастический, как мираж, огромный насыпной курган на священной горе Нимруд, лиловое небо над ним и … принуждённо улыбнулась.
– В конце концов, тебе повезло, – сказала она. – Всё-таки ты обрёл новую родину и новое имя. Что касается той, чью прядь ты так верно хранишь, то я затрудняюсь сказать, была ли она посвящённой, просто стервой или судьба так распорядилась (такое тоже случается и называется роковой любовью). Если бы я увидела её своими глазами, то сказала наверняка.
– Скорее, её нет в живых, – повторил Альбин…

В 706 году от основания Рима походный кънязь аорсов Спадин повёл за Танаис почти 50-тысячное сарматское войско, но вовсе не для того, чтобы оказать помощь претендующему на лавры Митридата VI Эвпатора его сыну Фарнаку, а чтобы пограбить богатые причерноморские полисы. Предоставив Фарнаку двадцать тысяч воинов и возможность самому разбираться с конкурентом Асандром, сарматы огнём и мечом пронеслись по Тавриде, так что сама земля застонала и вздрогнула, изрытая копытами степных лошадей, и небо нахмурилось пыльными тучами, поднятыми войском и заслонившими солнце и звёзды. И тогда не только доведённые до отчаяния защитники Пантикапея видели оскаленные пасти драконов – боевые знамена, с которыми шли в бой степняки, – их видели в Фанагории и Феодосии. Они летели впереди сарматских орд, указывая им путь к богатству и славе.
Тем временем, в их собственных землях становилось всё пустыннее, ибо, пока основные силы таяли в боях (ведь не только воздух рассекали мечами защитники городов!), под стены древнего Пантикапея грозно подступала сарматская молодёжь. Жаждущие славы юнцы собирались в многочисленные ватаги и на резвых степных лошадях уносились по проторённым отцами дорогам. (В Риме за этими событиями зорко следили, но не были склонны драматизировать их и советовали Асандру заключить со Спадиным мир.) Дело дошло до того, что в становищах остались лишь увечные старики, которым не выпала честь пасть в бою, да женщины, на которых легло бремя заботы о несметных табунах и отарах.
На порубежье всё чаще стали видеть чужаков, которые до поры не нападали, но крали скот. Но продолжаться так долго, разумеется, не могло, и, поскольку основные силы аорсов возвращаться не спешили, старики, посовещавшись, решились на беспрецедентный шаг – обратиться к великому кънязю, чтобы прислал на подмогу воинов родственных племён. Кънязь незамедлительно прислал отряд альвов (светлых), с которым в степи объявился и Скилур (Альбин). Однако неласково она встретила его…
Юноши рассудили по-своему: нечего им, гордым аорсам, наследникам воинской славы отцов, кормить чужаков, если они и сами могут за себя постоять. И вот поползли слухи, что эти альвы посланы, чтобы прибрать к рукам кочевья, табуны и отары аорсов и взять в жёны их женщин. А женщины аорсов были особенно хороши: высокие, крутобокие, голубоглазые – они обладали куда большей свободой, нежели женщины альвов, и могли иметь одновременно несколько мужей. Но и вели себя строго. Воины пили с ними вино, время от времени целуя без похоти. Среди них была и Лаидик, которая держалась особняком и поначалу не произвела на него особого впечатления…
Но зато сильнейшее впечатление произвела на него степь – бескрайняя, безлесная от горизонта до горизонта равнина, пересечённая буераками и уже начавшая желтеть от подсыхающего типчака и перистых ковылей. Когда садилось солнце и от кибиток ложились наземь длинные тени, заповедная земля эта, лежащая между Танаисом и Ра, погружалась в дремотную негу. Она ещё дышала зноем, в то время как с Эвксинского Понта уже тянуло прохладой. Багряный сумрак стлался над ней, предвосхищая час, когда явятся боги.
И однажды юная Лаидик, как спустившаяся наземь богиня, явилась перед взором его в сопровождении нескольких десятков сородичей. Когда она, раскрасневшаяся от быстрой езды, осадила перед ним прекрасного, как сказка, мышастого конька своего, он будто громом был поражён. Подняв коня на дыбы, она скинула наземь кирбасий – и косы цвета спелой соломы рассыпались по плечам её, как золотой дождь. Она была столь ослепительно хороша, что он едва не воскликнул: – «О Артемис-Апутара, прими мою душу, я пропал!»
Тем не менее, будто услышав его, девушка спешилась и, приняв горделивую позу, указала на него рукой, на запястье которой красовалась золотая пластина (т.н. гастагна, перс.), предохранявшая её от повреждения тетивой (она была конной лучницей, к тому же, по-видимому, левшой, так как гастагну носила на правой):
– Ну, теперь можно спать спокойно, коль скоро подобных ему молодцов присылает со склонов Парсийский гор великий кънязь!! – весело сказала она. И спутники её обидно расхохотались.
Скилур стоял неподвижно, и сердце гулко стучало в груди. А потом с ним произошло то, что должно было произойти – какое-то непреодолимое чувство увлекло его к ней, безысходное такое, ибо, несмотря на близость, она оставалась такой же ДАЛЁКОЙ и НЕПОСТИЖИМОЙ, как звезда Тара. Выходит, он влюбился со всем пылом нецелованой юности, и мир будто остановился, сконцентрировавшись вокруг Лаидик. Всё остальное отошло на второй план, так что он даже степь перестал узнавать и себя в этом мире.
А степь между тем становилась всё прекрасней. На самом деле прекрасны были ночные выездки под луной, в молчании ночи, когда кони мчались чудесным аллюром, едва касаясь земли, встречный ветер рвал одежду и распахивался невероятный, безбрежный, подобный океану без волн, под безоблачным небом, простор, а после, когда по бурьянам, по балкам и солончакам бесшумно подкрадывалась звёздная ночь и огни костров служили путеводными ориентирами, указующими путь к стану, прекрасно было сбивать камчой пыль с полотняных сапог, пить кумыс из черепа поверженного врага и любоваться красотой юной сарматки…
И он полюбил возвращаться, но однажды отдых его был прерван неожиданным образом, и произошло событие, положившее начало тому, что определило дальнейшую его СОБЫТИЙНОСТЬ…
Расстегнув перевязь, чтобы меч лёг не под бок, он уже задремал, когда услышал такой разговор молодых аорсов:
– Что мы! – говорил один, у которого в правом ухе красовалась золотая серьга в виде вертикальной стрелы, пересекавшей С-видный завиток (тамга царя Спадина). – С тех пор, как царь Прототий водил за Борисфен скифские тьмы, воды утекло немало и люди в степях уж не те.
– Среди нас становится всё больше чужих, – поддакнул второй, – а мы лишь распыляем силы, посылая воинов сражаться в Тавриду вместо того, чтобы охранять свои собственные кочевья!
– Хуже того, – подхватил третий, – мы забываем обычаи. Тесно общаясь с греками, мы сами всё больше похожи на торгашей, чем на воинов. И ныне в фаворе не тот, у кого больше скальпов на сбруе коня, а тот, у кого больше дорогих одежд и украшений, кто носит греческую хламиду и говорит по-гречески, а ведь в былые времена за отступничество мы карали даже царей!
– Правда, правда! – соглашались аорсы, а тот, что говорил первым, указал на мирно дремавшего поодаль Скилура.
– Вот тому подтверждение – среди нас грек, который хоть и пьёт кумыс, как мы, и носит наши одежды, но, несомненно, наш тайный враг!
Гул возмущения был ответом.
Что верно, то верно – аорсом он не был. Родился он в Херсонесе, где пенные буруны накатывались на белые камни Парфения. Но зато мать его, умершая вскоре после родов, происходила из племени белых аорсов (альвов), обитавших на склонах Кавказских гор. Отец, за особые заслуги пожалованный римским гражданством, взял её в жёны, когда корабль, вёзший её в качестве невесты Митридату VI, дабы подобный союз послужил основой создаваемой царём коалиции, затонул, едва выйдя из Меотиды. При рождении его нарекли Гаем и дали прозвище Альбин (Светлый). Однако сам он считал себя альвом и назывался Скилуром (Победоносным), как нарекли его в племени матери, а посему любой намёк на свои херсонесские корни воспринимал как оскорбление.
– То, что сказал Абеак, верно, – вмешалась в разговор Лаидик (в её возрасте это было позволено). – Но верно лишь отчасти. Так ли уж повинны во всём греки? Не мы ли сами перенимаем их тягу к роскоши? И при чём здесь Скилур, который не грек вовсе, а римлянин, да и то наполовину, и которого нельзя не уважать за отвагу и скромность!
– Что греки, что римляне – наши враги, так как считают всех нас своими рабами! – раздалось сразу несколько голосов.
– Он меньше иных наших братьев, – заметила та, – живущих в Ольвии или Танаисе, похож на грека или римлянина…
– Доказательства! Доказательства! – взорвался хор голосов.
– То, чему урождённый аорс обучается за месяц, ему не даётся и за три, – подлил масла в огонь Абеак и усмехнулся. – А кое-чему ему не научиться и вовек. Как он стреляет из лука, а как сидит на коне!! Тьфу, даже девки смеются! Но, главное, он не приносит жертв предкам, потому что боится крови!
– Он боится крови! – подхватило сразу несколько голосов.
– Он не боится… – вновь попыталась вступиться за него Лаидик. Но напрасно.
– А вот мы сейчас проверим, – предложил Абеак. – Пусть сразиться с любым из нас (хотя бы и со мной)!
Итак, решено. Они будут биться. Девушки, танцевавшие вокруг костра, удалились, в то время как юноши образовали широкий полукруг, освободив место для боя…
Это было странное зрелище. На берегах Эвксинского Понта процветали города, пережившие не один век своей истории, а здесь огромные лохматые псы, больше похожие на волков, грызлись среди костров из-за обглоданной кости или самки подобно тому, как собирались поступить их хозяева.
Что случилось потом, сам Скилур помнил смутно. А случилось то, что он выхватил меч и принялся описывать им круги и восьмёрки, оградившись ими как стальной стеной. Двое-трое аорсов, смекнув, что к чему, предприняли попытку прекратить поединок, но Абеака уже невозможно было унять.
– Я узнал тебя, – возопил он. – Ты – римский лазутчик!! – И, замахнувшись мечом, ринулся на Скилура, но … тот быстрым коротким движением отбил выпад, а вслед рассёк Абеака от левого плеча до грудины. Фонтаном брызнула кровь…
Произошло то, к чему подводил его старый учитель – пришла Сила. Она пришла внезапно, и он был готов сокрушить всякого, кто бы к нему не приблизился. Всё вокруг стало призрачным – багряным, как дно моря, выстланное червонным золотом. Мир остановился во второй раз. В самых неожиданных позах замерли люди, птицы в полёте и дым костров. И он тоже замер.
Это была явь или сон?..
Когда угас боевой пыл и он увидел изогнувшееся в агонии тело, ему стало не по себе – ведь это было уже наяву: и пролитая им кровь, и убитый им человек. (Всё, что происходило до сих пор в его жизни, напоминало, скорее, игру, даже обучение у кудесника и скальпы врагов, подвешенные на сбруях коней славных воинов.)
– Ыыыыых! – достиг его ушей вздох аорсов. Круг почти сомкнулся.
Клик! Клик! – Уархаг тщетно пытался извлечь из ножен свой меч. Ещё трое уже были готовы наброситься на Скилура.
– Назад!! – грозный окрик Лаидик побудил их остановиться, потому что за спиной её был горит с луком и тул, полный стрел. Как побитые псы, отошли они прочь, так как знали, что она повторять дважды не станет, а уж стреляла (это все тоже знали), как никто.
– Он нарушил закон! – раздались голоса.
– Он пролил кровь!
– Он не альв!!..
Произошла перемена. Молодые аорсы роптали, старики делали вид, что ничего не случилось, а на совете, где собрались старейшины, решалась его судьба. А пока суд да дело, Лаидик привезла его к кудеснику, который жил в отдалении и которого никто без крайней необходимости посещать не отваживался. Впрочем, такая предосторожность на сей раз была явно излишней, поскольку до вынесения приговора никто в степи его тронуть не мог.
– В прежние времена тебя живым зарыли бы вместе с убитым, – напомнил ведун, – а как поступят теперь, я не знаю. Но отныне здесь у тебя нет будущего, так как убийство есть убийство, если нет войны. Даже если тебя и не приговорят к смерти, ты станешь изгоем. Тебя нарекут Потерявшим лицо, и ни у одного костра ты не сможешь найти пристанище.
Произошла перемена, и он в одночасье погрузился в странное оцепенение и перестал узнавать степь, Лаидик и даже кудесника, а потом, когда оно схлынуло, явилось ощущение невосполнимой утраты, будто он только что потерял мать, отца, само будущее, и единственной точкой опоры, что ещё оставалась, были белые стены города, где он родился. Он, наконец, осознал, что судьба пришла к повороту и вместо прямой, как скифская стрела, дороги, путь его был неведом и, скорее всего, тернист. Такова была цена пролитой крови. Он понял, что ему уже никогда не стать настоящим аорсом, равным среди равных, и не прослыть в степи ни героем, ни воином.
Он долго и бездумно смотрел в даль, скользя взглядом по голубой излучине Тана, мудрым лбищам меловых гор, подобным лбам спящих великанов, и склонам безымянных курганов, в которых спали вечным сном богатыри давно канувшего в Лету народа, и вдруг ясно понял, что юность прошла и не вернётся уже НИКОГДА. В одну реку нельзя ступить дважды.
– Как поутихнут страсти, уходи в Херсонес, – посоветовал Мадий, и такое решение было, наверное, единственно верным.
С тоской, камнем лежащей на душе, Скилур стал готовиться к отъезду, когда на пыльной дороге на взмыленном вороном жеребце показался всадник – глашатай совета. С нарастающим чувством отчаяния, он приготовился выслушать самый суровый приговор и если уж принять смерть, то будучи скифом (альвом). Но, вопреки ожиданиям, глашатай возвестил, что он будет прощён, если отправится в Междуземье и принесёт Владычице Нижней Бездны (Маре) искупительные жертвы. Был назван день, когда к сокрытому в самом сердце степи святилищу выедет конный отряд.
– Я бы на твоём месте не ездил, – предостерёг волхв. – Из головы выбрось, а то попадёшь к богине в Служители…
– Какие такие служители, отче?
– А такие… Они – слуги Мары. Что она ни прикажет – они исполнят. Немало тайных смертей на их совести. Но и пришлым от них спуску нет, если что… Говорят, они пьют отвар из ядовитых трав и потому неистовы в битве.
Скилуру с девицей не по себе сразу сделалось. Приумолкли оба.
– Им ведь что, – продолжал между тем волхв, – они чудесный кристалл видели, место своё в мире божьем уразумели, ибо в нём разгадка кроется. Он даровал им способности вечно живущих богов и жизнь продлил лет до ста или больше. Они долго живут и при том не стареют, сохраняя ясность ума, крепость мышц и опыт пережитого…
Скилур, как услышал про кристалл, давай расспрашивать. Но кудесник лишь плечами пожал:
– Не знаю, милый сын. Слышал, что есть такой, – сказал он. – Однако видеть его вашему брату нельзя. Кто поглядит, тому белый свет не мил станет.
Скилур и ответил:
– А я бы поглядел.
Лаидик так и встрепенулась:
– Да что ты! Неужели тебе белый свет не мил стал? – И давай кудесника на смех подымать: – Выживать из ума, отче, стал. Сказки рассказываешь, с пути верного парня сбиваешь.
Разгорячился кудесник да так и сказал:
– Есть такой! Назначение его и силу трудно понять, так как разгадка в самом человеке кроется, а камень лишь возможность даёт…
А когда Скилур остался один, крепко задумался. Как быть? Как всё-таки поступить. Долго ворочался на ложе своём с боку на бок, пока его ровно кто в бок не толкнул. Потом голос тихий услышал:
– К храму моему приезжай!.. Ждать буду…
Встрепенулся он – никого нет. Что это было? Волхв шутит, что ли?.. Успокоился он и опять преклонил голову, а голос опять:
– Слышь-ка, парень? У храма ждать буду…
Наутро, как только солнечная ладья Ра начала своё странствие по небу, Скилур засобирался в дорогу…
Лаидик провожала его.
В оцепеневшем воздухе ещё витала ночная прохлада, в то время как с Эвксинского Понта уже потянуло теплом, будто сама земля, просыпаясь, вздохнула. Внезапный порыв растрепал волосы девушки, причём несколько прядей коснулись его разгорячённой щеки. Это шелковистое прикосновение отрезвило. Он, наконец, понял, что всё, что случилось, – не сон, и ощутил даже гордость, что убил врага. Оказывается, убивать так легко. Легче, чем зверя на охоте.
– В чём наш долг ежедневно?.. Сражаться! – словно прозрев его потаённые мысли, произнесла Лаидик. – В чём сегодня наш долг?.. Победить! В чём смысл нашей жизни?.. Умереть со славой…
Как бы то ни было, слова эти посеяли в его душе самое обыкновенное смятение. Что ждёт его впереди? Жуткая смерть от собственной глупости? Что скажут сверстники? Поймут ли, что побудило его пойти на такой риск? Или скажут, что его погубила обыкновенная самонадеянность? В голову вдруг пришла мысль, что жизнь может иметь гораздо большую ценность, нежели тот самый пресловутый долг, о котором упомянула милая его сердцу девица.
– Слышь-ка, возвращайся! – сказала она. – Даже если пройдут месяцы, может быть, годы и ты исчерпаешь себя, ВСЁ непременно вернётся к началу, ведь ДОРОГА ЖИЗНИ НЕ ИМЕЕТ КОНЦА!
Ошеломленный Скилур не мог взять в толк, о чём речь, а Лаидик между тем отрезала мечом прядь своих волос и аккуратно вплела в его волосы.
Мышастый скакун, которому не было равных в степи, между тем потянулся к нему и коснулся щеки тёплыми губами. Скилур потрепал его по холке.
– Ты неважный наездник и добрый конь тебе ой как сгодится! – сказала она, вкладывая в его руку поводья.
(Этот конь – цвета золы, с чёрным хвостом и гривой и таким же ремнём вдоль спины, с прямой, сухой и свободно приставленной головой на шее широкой и плоской, как лезвие лабриса, – действительно был чудо как хорош. Высокая холка, прямая спина с короткой и широкой поясницей, длинный, слегка приспущенный круп с густым, высоко поставленным хвостом дополняли портрет. Мускулистые бедра и широкая голень обеспечивали свободу и легкость хода как в степи, так и в гористой местности. Казалось, он собрал все достоинства, включая внешний вид, прекрасный темперамент и отличные аллюры, в особенности, юргу. Таким аллюром, не утомительным для всадника, он мог проходить без устали огромные расстояния.)
Скилур облизнул пересохшие губы, а где-то неподалёку завыла матерая волчица…

Нума мог произвести впечатление. Он и произвёл его на Альбина, когда впервые сошёл с корабля в Бухте Символов…
Он был тогда командиром Х легиона Проливов (Морского корпуса), который ещё предстояло сформировать. Не зная усталости, он вербовал солдат, проводил учения, отдавал распоряжения и вникал во все мелочи боевой подготовки, будто бы сама жизнь его и Рима зависела от этого подразделения. Он завербовал многих нужных ему людей и предоставил им соответствующие должности вкупе с достойным гонораром. Предоставил и Альбину, который был внесён в его списки, получил боевое крещение и потом, в течение долгого времени не за страх, а за совесть служил под его началом, сопутствуя ему во многих перипетиях, в которых комес участвовал по воле Принцепса или собственной прихоти.
Участвовал Гай и в приснопамятной Александрийской войне, а после, когда Х легион был распущен и ветераны его сменили мечи на орала, пытался порвать с Нумой, но не смог, так как банальная невозможность свести концы с концами, не занимаясь грабежом или попрошайничеством, обусловила прочность подобной связи. Однажды они с Мамерком даже собирались пойти к народному трибуну и принести клятву, что их можно «жечь, вязать, сечь и казнить мечом», после чего стать «игроками со смертью» (гладиаторами) и, одновременно, объектом возмущения, упрёков и насмешек сограждан (даже на кладбищах бедняков вольнонаёмных гладиаторов не хоронили). И они непременно стали бы ими, если б не случайное, на первый взгляд, но, безусловно, своевременное вмешательство патрона.
В один прекрасный день он отыскал Альбина в странноприимном доме, где коротали свой век изувеченные ветераны.
– Не жалеешь, что я когда-то вытащил тебя из той дыры? – осведомился он, имея, конечно, в виду Херсонес.
– Нет, не жалею, – ответил Альбин, – хотя вот тут больно. – Он указал на сердце.
– Не горюй, дружище! – Не обратив на его реплику никакого внимания, комес постучал пальцами по своему панцирю. – Не всё потеряно. Принцепс намерен восстановить Морской корпус, где и для тебя достойное место найдётся. Полагаю, грядёт большая война со скифами…
– Ты неверно понял, – перебил его Гай. – Мне больно потому, что я не остался на родине.
– Что?!
– Если Рим, – он надавил на последнее слово, – когда нибудь пойдёт на них войной, я уже буду не с вами, а с ними. Понял?
– Ты раскис, – сквозь зубы сказал Нума. – Он, видите ли, будет «с ними»! Да ты не знаешь, что говоришь. Мы тогда всех вас… Мы из вас рабов понаделаем!
Рабов!!.. Альбин знал, что, хотя Рим силён, повсюду укрепления скифов преграждали пути легионам, а из-за Ра-реки в случае крайней нужды всегда могло прийти непобедимое хуннское войско.
После этого разговора он какое-то время старался не встречаться с патроном, пока последний вновь не предложил ему дружбу и достойное жалование.
– Я не порицаю тебя, – при встрече сказал Прокулей, – но быть клиентом и сопровождать его, идя «в сам(ой) гряз(и) за его носилками или, забежав вперёд, расталкива(я) толпу» – это чересчур!
– Жить как-то надо, – ответил Альбин.
Ханнаанец осуждающе покачал головой.
– Когда большинство граждан станут клиентами, а честная и напряжённая работа – непривычной, какое будущее может ожидать Рим? Кто будет кормить, одевать, исцелять и учить людей? Рабы? Воины? Вы?..
– Откуда у тебя это? – внезапно спросил он, осторожно, будто боясь обжечься, касаясь скрытой татуировки на его предплечье.
Гай, уже привыкший к манере Прокулея задавать самые неожиданные вопросы, не удивился, но недоумевал, как, каким образом мог он узреть то, что было сокрыто одеждой.
– «Этот Прокулей – вовсе и не Прокулей, то есть не тот, за кого себя выдаёт, – однажды сказал Марк Мамерк. – Это у нас, в Риме, он известен под этим именем, но на Востоке его знают под доброй дюжиной других. Полагаю, настоящего имени у него вовсе нет. Однако, если волк и надевает овечью шкуру, он не перестает быть волком, а этот Прокулей большой конспиратор. Если бы не тавро на предплечье (маленькая такая змейка в короне) никто бы и не догадался, что он – член некоей тайной секты, секты, надо думать, могущественной, коль скоро к сильным мира сего легко вхож!».
– Я – добрый странник всего лишь, – объяснял ханнаанец, словно прочитав его мысли, – странствую в мире внутреннего огня и учу людей мудрости, потому что многое открыто мне в их сердцах. И в твоём, кстати, тоже.
Гай вынул из чистой тряпицы пучок полыни, понюхал степную траву и показал ханнаанцу. Тот с сочувствием посмотрел на него, читая в его душе, как в открытой книге.
– Что, всё её встретить надеешься? – осведомился он, потрогав заплетённую в его косицу золотистую прядь. – Или Её? – Он вновь коснулся его предплечья. – Не спеши, ещё встретишь, но в каком Образе, вот в чём вопрос!
– Кто знает! – согласился Альбин. – У меня никогда на этот счёт никакой мысли не возникало. – Он вздохнул. Взгляд его стал невидящ. – Так ты скажи, известны ли тебе Её Образы?
Прокулей, однако, ничуть не смутившись, поведал:
– Образы – как имена (египетск. рен). Вот, например, люди имеют свои имена, и боги тоже. У каждого человека их может быть несколько. У богов – ещё больше! Тем из людей, которым будут открыты они, откроется тайна пространств и они станут равными им по силе!
– Открой хоть одно Её имя!
– Она – это Образ, у которого много имён, но главное – Имя Женщины. Камень Её – изумруд, символ Её – звезда Тара.
– Она, что, богиня?
– Боги в мир Яви являются редко, – вздохнул Прокулей. – Но всё же являются. Иногда они вселяются в человеческие тела и в них обретают свой облик. Но и люди могут иметь не только несколько имён, но и душ, одна из которых своя, человеческая. (Горе, когда её нет!) Если такой человек знает заклинания и ритуалы, он способен менять свои тела, как одежды.
– На моей родине такие известны как оборотни, – вспомнил Гай.
– Нередко они действительно превращаются в оборотней. Но оборотень – это тот, кто, живя среди людей и внешне выглядя, как они, отличается от них своим мироощущением всего лишь. Наличие нескольких душ позволяет ему обращаться в кого угодно, равно как летать по воздуху или становиться невидимым. Всё дело в том, что на самом деле он ни в кого не обращается, а всегда остаётся самим собой. В этом вся суть.
Ханнаанец помолчал, а потом для наглядности, видно, потрогал его медальон, на котором широко распластал крылья серебряный орёл – символ Х легиона, – и спросил, глядя в упор, глаза в глаза:
– Неужели, нося сей атрибут, ты на самом деле считаешь себя римлянином? Нет, ведь, по сути, ты был и есть скиф – альв или аорс!
– Кто знает! – повторил Альбин. И это было правдой, так как, став наёмником, он жил одним днём, не вспоминая о прошлом, не заботясь о будущем. Ему было безразлично, кто он и что связывает его с миром. Словно возникнув ниоткуда, он не помнил никакой иной истории, кроме своей службы Риму, и лишь некие смутные образы, как воспоминания о какой-то иной, несбывшейся или утраченной жизни, являлись перед его мысленным взором в часы, когда тревожное ожидание или усталость овладевали им безраздельно. Единственной точкой опоры в его памяти были волны Эвксинского Понта да белые стены Херсонеса.
– Римляне чересчур щепетильны к собственной судьбе (не зря же у них такой внушительный сонм гадателей всех мастей – авгуров, гаруспиков и прочих!), – заметил Прокулей, – а ты столь пренебрежителен к ней! Это, по меньшей мере, странно. Неужели ты не задумывался, откуда вообще взялся? Откуда и, главное, для чего на твоих руках эти священные знаки – символы имущих власть в мире Нави?
– Наверное, повода не было, – пожал плечами Альбин, понимая, конечно, что слова его мало что значат, так как Прокулей всё понимал и без слов.
– Вот так так!! – поразмыслив недолго, удовлетворённо произнёс тот. – Твой патрон должен быть благодарен судьбе за такой подарок! – И под конец, серьёзно так взглянув на Альбина, предупредил: – Хочу дать совет: держись-ка ты от него подальше. Советую также, если совсем тяжко придётся, наняться к Вету.
– Мы с Мамерком снова зачислены в Морской корпус, так что отныне служить будем не какой-то конкретной персоне, а Риму! – сообщил тот.
– Всё равно под его началом, – констатировал Прокулей, тем самым давая понять, что разницы не видит.
А наутро герой Нума призвал их обоих…
На территории «Оград», где дислоцировался легион, две центурии фракийских всадников и преторская когорта были выстроены в полном вооружении, так как Принцепс лично решил проинспектировать его.
– Рад тебя видеть! – как ни в чём не бывало, приветствовал Нума представшего перед ним Альбина. – Я тебя ждал. И тебя тоже, – кивнул он Мамерку.
Откуда невесть появился и Прокулей. Поприветствовал всех троих.
– Наш походный лекарь, – представил его комес, – и мой военный советник.
– Я ведь предупредил тебя, – отведя Гая в сторону, сказал тот и вновь с укоризной покачал головой.
– Я присягнул Риму.
– Дело есть дело. Но, в любом случае, поостерегись.
Раздались приветственные крики, и в следующую минуту через парадные ворота в сопровождении весталок, Агриппы, Антистия Вета и телохранителей вошёл Принцепс, совсем уже скоро Император Цезарь Август, сын Божественного. Нума подал команду – и легионеры троекратно ударили ножнами гладиусов в свои скутумы.
– Ну что ж, хороши! – похвалил тот, прячась под зонтом, который торжественно, как хоругвь, держал над ним Элий Скофра.
На Гая он произвел благоприятное впечатление.
Ему было немногим за тридцать, но из-за своего невысокого роста и сложения, скорее, хрупкого, чем крепкого, он выглядел моложе. Двигался медленно, вяло, как человек, лишь недавно победивший тяжёлый недуг, который оставил на его лице печать то ли усталости, то ли грусти. Тем не менее, облик его не был лишён несомненного величия, осанка была достойна эпических героев Эллады, а голос звучал хоть и тихо, но внушительно.
Преторская когорта, тяжело ступая и поднимая тучи пыли, грозно продефилировала перед ним под одобрительные возгласы его спутников. Но обе конные центурии, вооружённые и экипированные на парфянский манер, особого впечатления, похоже, не произвели.
– Фракийские всадники, – сказал Нума и пояснил. – Я сформировал их сразу после миссии к Спадину и вооружил, как степняков. Чтобы было что противопоставить Фраату.
– Не понял, – пожал плечами Агриппа.
– Некогда я, действительно, посылал его к народам, живущим в войлочных шатрах, – подтвердил Август, – и рад, что он сделал такие, скажем, практические выводы.
– Но это противоречит уставу! – заметил Агриппа.
Действительно, это не была обычная легковооружённая кавалерия легиона, которой поручался разгром застрельщиков и преследование уже сломленного врага, но группа всадников, способная разбивать строй тяжеловооружённой пехоты и противодействовать вражеской кавалерии. Это были испытанные, искусные наездники, к тому же, облачённые в качественные доспехи; их оружием было копье (lancea), лук и длинный меч (spatha), смертоносные в умелых руках.
– Вооружены они, конечно, не по уставу, – согласился Прокулей, – но ясно, что в современной войне с одной тяжёлой пехотой не победить. Что касается устава, то его можно и
переписать.
Несколько других отрядов по выбору Агриппы продемонстрировали построение в боевой порядок, перестроения для атаки и отступления, построение в «черепаху» и прорыв линии вражеской обороны.
– Ну что ж, хороши! – повторил Принцепс, обращаясь к Агриппе, который смотрел на это искусно срежессированное действо взором искушённого вояки.
– Отставка и вынужденное бездействие могли ослабить их боевой дух, – заметил тот и подозвал Нуму. – А ну-ка, дорогой, покажи, на что способны твои ветераны! Не заржавели ли их мечи в ножнах?
Лицо комеса озарилось внезапной улыбкой. Как же! показать плоды своих трудов столь высокой комиссии он был только рад, ведь никто иной, как он, поставил обучение новобранцев на манер гладиаторских школ. Его легионеры, помимо всего прочего, владели приёмами боя, которые в иных подразделениях не применялись. Он препроводил Принцепса со свитой в дальний конец «Оград», где два вновь испечённых центуриона, Альбин и Мамерк, уже в полном боевом облачении, со знанием дела командовали новобранцами.
– Уклон влево! Полуоборот вправо! Ради всех богов, рази!! Представь, что у тебя в руках меч, а не палка! – то и дело выкрикивал Гай, расхаживая по плацу, как лев на арене. Солдаты истово атаковывали друг друга деревянными мечами и уже тяжело дышали, и туники их были пропитаны потом. Но Альбин не унимался:
– Веселее! – подбадривал он. – Почему шевелитесь, как сонные мухи?
– Видал? – обратился к Нуме Мамерк. – Что и говорить – молодцы: мечами машут, что помелами метут!
– Эй, Марк! – не выдержал комес. – Прими-ка меч вон у того, подними щит да покажи этим неучам, как надо сражаться! У меня самого руки чешутся, да нельзя!
– Ты так уверен в моём мастерстве? – осведомился Мамерк и, поплевав на ладони, взял протянутый ему рудис.
– Своего командира ты не можешь подвести! – напутствовал Нума, и бой, в самом деле, оказался недолгим. Не успел противник его занять позицию, как центурион со скоростью горного обвала обрушился на него. Легко, словно играючи, ускользнул от встречного выпада, каким-то вкрадчиво-ленивым, но в то же время неуловимым движением отмахнул рубящий удар сверху, увернулся от колющего, а четвёртый принял на щит. Потом пригнулся и, пропустив над головой пятый, ударил противника тупым концом рудиса. Тот согнулся и, задыхаясь, упал наземь. Мамерк распрямился…
– Вот так!! Будете знать африканского ветерана! – приветствовал Нума его успех.
Второй бой был менее скоротечен, так как противник его, наученный горьким примером предшественника, держался настороже. Но всё равно продержался не долго. Обманувшись на ложный выпад и опустив щит, пропустил такой быстрый, почти неуловимый удар в голову, что рухнул, как бык на бойне.
– Habet! – со смехом возгласил комес и похвалил Мамерка. – Эти олухи, надеюсь, поняли теперь, что такое настоящий боевой офицер, а ты, дорогой, заслужил честь называться первым мечом легиона!
– Слава и Честь! – ответствовал тот.
– А что скажешь ты? – комес повернулся к Альбину, стоявшему чуть поодаль. – Вижу, ты вооружен должным образом. Покажи мастерство конного лучника, и пусть Рим удивляется и рукоплещет!
Нума, очевидно, решил поразить патрона умением подбирать нужных людей. Альбин попытался возразить, но комес жестом показал, что не приемлет никаких возражений.
– Давай! – одними губами произнесла Клавдия (но он понял). – Или я сама, клянусь поясом Ипполиты, сяду на коня!
И тогда он, следуя приобретённой с годами привычке повиноваться, сунул под успевшие отрасти пшеничные усы свои два пальца и свистнул так, что у Принцепса зазвенело в ушах. В ответ коротко всхрапнул мышастый степной жеребец, которого Нума сберёг, привёз в Рим и вернул Альбину. Он подбежал к нему, будто преданная собака. Это был удивительный конь – невысокий, с изящной, словно точёной головой, плоской шеей, со стройными крепкими ногами, мышастый и злой. При виде его Прокулей и Клавдия, знавшая толк в лошадях, понимающе переглянулись.
– Эй, Марк, стань вон туда… подними щит вот так… да смотри, не опускай его и не двигайся, если жизнь дорога! – приказал он Мамерку.
– Делай, как велят! – подтвердил Нума.
Пока Мамерк шёл на место, которое было указано, Гай не спеша потянул из горита длинный составной лук, потрогал тетиву, а после зубами достал из колчана четыре стрелы.
– Готов! – наконец, крикнул Мамерк, и бронзовый умбон его поднятого щита, как звезда, сверкнул на солнце. Тогда и Гай, кивком поблагодарив патрона за возможность показать мастерство, что ли, легко, безо всякого видимого усилия, словно несколько грузное тело его в одночасье обрело крылья, вскочил на коня, и тот понёсся по плацу удивительно лёгкой, размашистой рысью…

– Эй, Скилур, покажи-ка, что и ты скиф! – потягивая из золочёного черепа-чаши, предлагал Мадий, а тот, задерживая дыхание, пускал уже не первую длинную стрелу в установленный на козлах в трёх сотнях шагов от него круглый щит.
– Не так! – сказал волхв, придирчиво окидывая взглядом ладную, крепко скроенную фигуру Скилура. – Мышцы слишком напряжены. Расслабься!
И Альбин-Скилур снова – в который уж раз! – поднял тяжёлый составной лук и натянул до уха упругую тетиву…
– Не так, – снова прозвучал голос кудесника. И снова он резким, неуловимым каким-то движением толкнул подвешенное между двумя тополями бревно, и Скилур, лишь какое-то мгновение пробалансировав на нём, безуспешно пытаясь сохранить равновесие, повалился в уже изрядно примятую им траву.
– Не так! – повторил Мадий.
– А как? – в конце концов, утратив терпение, спросил Альбин. – Покажи, если можешь!
Усмехнулся кудесник. Принял из его рук лук и стрелы, осмотрел тетиву.
– Врага нужно видеть не глазами, а сердцем, – сказал он. – На какой-то миг просто стань им. Целиться долго нельзя: почувствовал биение его сердца на кончике стрелы – стреляй, иначе промахнешься! – Он легко, будто тело его утратило вес, взлетел на бревно, которое даже не покачнулось. – Стреляй, когда все четыре копыта коня в воздухе!
Альбин наблюдал за кудесником с замиранием сердца.
– Толкай! – приказал тот.
Гай раскачал бревно, и, когда оно набрало амплитуду, кудесник пустил стрелу, как показалось Альбину, даже не целясь. А потом повторил это ещё дважды, каждый раз плавно, но почти молниеносно доставая из горита очередную, накладывая на цевьё, поднимая лук и пуская. Разумеется, все три поразили цель.
– Мне повезло с учителями, – пояснил он. – Эти мудрые, высокого умения люди сумели разглядеть в слабосильном юнце кое-какие способности. Но мне кажется, если бы этого не случилось, я всё равно смог бы постичь суть учения, так как вовремя понял: нужно себя превзойти.
Без всяких видимых усилий он спрыгнул наземь, вернул Альбину оружие.
– Если ты намерен постичь искусство конного воина, не поддавайся слабости! То, что казалось невозможным вчера, станет лёгким сегодня, если ты не поддашься минутной слабости, а будешь бороться с собой шаг за шагом. Дорогу может осилить лишь идущий человек. Но, упав, бывает трудно подняться. Гораздо труднее, чем продолжать идти. Вот почему тому, кто в пути, не страшна смерть!
– Когда учишься стрелять на скаку, поначалу трудно справляться с конём и целиться, – под конец предупредил он. – Но обязательно придёт день, когда ты перестанешь замечать свои действия, конь станет послушным, а цель – не требующей напряжённого внимания. И так во всём. Тренировка умения происходит как бы помимо тебя. Со временем учиться станет легко, а само учение будет неотличимо от обычной жизни. Соплеменники будут с уважением называть тебя героем и воином, а ты будешь лишь удивляться: что такого в тебе нашли особенного!
Но … кудесник ошибся. Соплеменники не приняли его ни как героя, ни как воина. Но принял Рим…

Раздувая дрожащие ноздри навстречу ветру, он ускакал в дальний конец «Оград», потом круто повернул и, сменив рысь на галоп, помчался, огибая Нуму с компанией по широкому кругу. Он скакал всё резвее и резвее, пока этот умозрительный круг не замкнулся. Но не успели зрители перевести дух, как всадник, не доезжая ста метров до места, где, прикрывшись щитом, возвышался Мамерк, бросил поводья, поднял лук и, сидя уже как-то боком, почти навалившись на холку коня, одну за другой выпустил три стрелы… Трижды прогрохотал щит – стрелы воткнулись вокруг умбона, как павлиний хвост. А конь продолжал мчаться дальше, хотя Гай уже не сидел – лежал на его спине, откинувшись назад, словно убитый. Последнюю стрелу он выпустил, уже не целясь…
– Слава и Честь! – приветствовал этот подвиг Прокулей и, обращаясь к Принцепсу, заметил: – Говорят, что гиксосы, на столетие покорившие Египет, были превосходными конниками…
– Что гиксосы! – воскликнула Клавдия. – Полчища Кира и Дария были вдребезги разгромлены степной конницей! Именно конница громила фалангу Александра и легионы злополучного Красса! – Она, казалось, пришла прямо-таки в неописуемый восторг: что бы можно было попасть (да не один раз!) в такую мишень, с расстояния стадия, со спины стремительно несущегося коня, когда мир становится зыбким, как морская пучина, она даже представить себе не могла.
Свой вывод сделал и Принцепс.
– Что ж, – подытожил он, – пусть Нума создаёт конницу на манер парфянской, ну, а возможности её мы оценим в предстоящей войне…
Под вновь отлитым серебряным орлом Х легиона состоялся импровизированный военный совет, в котором принял участие он сам, Агриппа, Нума и Прокулей, его новоиспечённый тайный советник (советник, который всегда будет оставаться в тени, но воля которого будет отныне руководить всеми событиями).
Агриппа на правах главнокомандующего достал из-за пазухи пергамент, снабжённый печатями, и вручил комесу.
– Согласно воле Сената и народа Рима тебе надлежит собрать войска, разбросанные по гарнизонам в Египте, и переправить их в Левке-Коме, – произнёс он. – Более подробные инструкции будут даны в Мемфисе.
– Теперь самое время готовиться к отъезду, ведь море скоро закроется. Самый лучший корабль уже ждёт тебя, – подхватил Принцепс.
Нума расправил широкие плечи. Он вдруг увидел своё положение в совершенно радужном свете: одним махом он становился легатом, а его участие в новой войне стяжает ему великую славу, он станет героем, полубогом и обретёт бессмертие. Дело осталось за малым – выполнить поручение патрона.
Он встал и принялся благодарить. Поднялся и Принцепс.
– Не мы сами идём, но судьба ведёт нас, – сказал он. – И коль скоро она назначена римскому народу богами, так следуй же ей и ты, доблестный Нума, поднимаясь всё выше и выше!
Альбин между тем передал жеребца коневодам и, прихрамывая, направился в дальний конец лагеря, где Клавдия, словно выкристаллизовавшись прямо из воздуха, взяла его под руку.
– Война неизбежна, герой, – тихо сказала она. – Но есть ещё одно…
– У тебя прекрасное настроение, Amata. Однако ты могла бы выражаться яснее.
– Взбунтовались сабейцы, – будто ни в чём не бывало, пояснила она, – и, похоже, владыка Рима намеревается послать на них легионы во главе с твоим патроном. Но прежде придётся посетить одно тайное место в Египте…
– Ну и что! – удивился Альбин. Ему показалось, что весталка собирается его предостеречь. От чего?
– А то, что оттуда ты можешь и не вернуться.
– Призываю богов в свидетели, ты поражаешь меня! – сказал он.
– Тени героев ещё больше бы поразились, узнав, что в благословенном их граде какой-то ханнаанский кудесник определяет судьбу государства.
– Не верю своим ушам! – воскликнул Альбин. – О каком ханнаанце ты говоришь?
– Я говорю об известном тебе человеке (кстати, он здесь). Подозрительный чужеземец, который, как вор, прокрался в Рим, побуждает Принцепса предпринимать меры, которые не одобрил бы ни Сенат, ни народ! Принцепс настолько ему доверяет, что, когда этот человек запретил наказывать египетских пастухов, он решил наказать варваров на востоке!
– Почему ты говоришь мне об этом?
– Потому что ты, на мой взгляд, способен на чувства. Скорее всего, искренние. – Она коснулась большим и указательным пальцами его косички, в которую была вплетена женская прядь. – Ни Принцепс, ни Нума не могут. Это свыше их сил. Для них карьера или политика значат больше, нежели любовь. Потому они не могут рассчитывать на взаимность. Ты можешь…
– Но ты же весталка! – напомнил Альбин.
– Не век же мне ею быть! – парировала она. – Мне зачли в стаж десять лет, так что осталось не так много. Возьмёшь меня в жёны, если что?
Альбин был поражён. Нечто подобное уже было, но в иной, прошлой, жизни. Тем не менее, как и в той, в качестве жены или любовницы он представить её не мог.
– Ну, что скажешь, герой? Поедем на Кипр или в Коману и будем жить там долго и счастливо…
Гай с удивлением посмотрел на неё – уж не насмехается ли она? Но лицо её и голос были серьёзны.
– Нет, нет, – поспешила заверить та, – я не шучу. Я на самом деле хочу, чтобы ты был моим первым мужчиной! Но … тебе предстоит важная миссия, а потом непременно начнётся война. Вернёшься живым – будешь счастлив!
Она поднялась и, как всемогущее, но недоступное божество прошествовала мимо истово приветствовавших её солдат.
– Да уж, с тобой будешь… – с сомнением покачал головой Альбин, глядя ей вслед.


IX.


Целую ночь яростные порывы вздыбливали огромные иссиня-чёрные валы и с ужасающей силой обрушивали их на стонущую земную твердь.
Целую ночь игрушкой во власти стихии была одинокая римская трирема, над которой Сирены, витая во мраке, оглушительно кричали и выли на все голоса…
Целую ночь противостоял непогоде бог Посейдон с ликом великого героя Ионии, Македонии и Эллады, с высоты маяка указывая заблудшему судну путь к причалу. И как равный ему, как сам-бог, отважно противостоял ей герой куда более скромного масштаба – комес Нума, несмотря на то, что к утру паруса были сорваны, вёсла сломаны, а в каверне обнаружилась течь, отчего оно всё сильнее клонилось на один борт. Так что в том, что, когда поутих ветер и успокоилось море, оно оставалось на плаву, а люди живы, была и его заслуга. Впрочем, живы остались не все: проревса ещё накануне убило сорвавшимся реем, от непосильного труда, не выпуская из рук кормила, умер кинеас, троих гребцов смыло за борт, ещё троих не досчитался сам Нума, да и оставшиеся были скорее мертвы, нежели живы. Так что продолжать борьбу было попросту некому…
– Ну и пусть, – покорившись неумолимому року, во всеуслышание заявил Марк Эгнаций Руф, за минувшую ночь явно поиздержавшийся мужеством. – Принесём божествам моря искупительные жертвы и доверимся волнам. Пусть боги сами изъявят свою волю! – уже в виду пенной полосы прибоя, отмечавшей негостеприимные африканские берега, предложил он.
– В Эреб! – был ответ Нумы. Он вдруг появился на палубе подобно Танату, и под мрачным, полным фанатичной решимости взглядом его Руф со товарищи скромно потупился, словно провинившийся ученик перед строгим ритором.
– Не для того, – пояснил комес, – мы проделали столь опасный путь, чтобы под конец вверить судьбы свои ветрам и ненадёжным божествам моря!.. А что; ты скажешь, почтеннейший? – осведомился у Прокулея, знавшего Александрийский рейд.
Тот некоторое время молчал, вглядываясь в пенную полосу прибоя и соизмеряя расстояние между берегом и волнорезами порта.
– Добро ещё, что мне случалось ходить здесь под парусами и на вёслах, – словно самому себе, негромко произнёс он и покачал головой. – Вот только не осталось у нас ни парусов, ни вёсел… Но, погляди (он толкнул Нуму в бок), нас снесло сильно к западу, почти к самому Канопскому устью (вот оно, видишь!), так что, если удастся привести судно к течению, которое здесь, кстати, очень сильно, нас вынесет прямо к Эвностосу, и тогда мы спасены!
Альбин, имевший в навигации кое-какой опыт, с группой матросов, у которых ещё оставались силы, предпринял попытку совершить необходимый маневр, что, впрочем, удалось не прежде, нежели Нума, обнажив меч, отрубил кисти мёртвому кинеасу и освободил кормило. Далее, следуя указаниям Прокулея, он осуществил разворот, и судно, обогнув оскалившийся острыми валунами мыс и подхваченное мощным канопским течением, было вынесено прямо к отворившимся настежь воротам Эвностоса.
Оно ещё продолжало скользить по зеркальной воде, черпая бортом воду и всё круче забирая вправо, однако люди уже воспрянули от смерти к жизни…
День, окончательно прогнавший предрассветную мглу, между тем уже наступил и предстал перед ними алым сиянием небосклона. Это сияние, отделяясь от тверди земной, всё более уподоблялось гигантской птице, широко, в полнеба, распахнувшей свои радужные крылья и устремившейся им навстречу. А после … словно из груди её возник и расцвёл красный цветок с колышущимися лепестками вокруг огненного диска, и тотчас же, словно знаменуя его появление, раздался пронзительный крик ибиса – мир проснулся!
– С благополучным прибытием! – приветствовал Прокулей то ли этот внезапно родившийся день, то ли донельзя измученных спутников своих, только сейчас начинавших осознавать, что смерти удалось избежать.
Судно, между тем, само по себе, словно ведомое незримым кормчим, входило во внешнюю гавань, являвшуюся уже частью Александрии – жемчужины Ойкумены, представавшей перед изумлёнными взорами вновь прибывших, как мираж, как огромное розовое фламинго, обнявшее Фарос крыльями своих волнорезов. Умытая дождём, озарённая нежным сиянием утра, она казалась городом-птицей, городом-мечтой, являвшим им, как во сне, свой неповторимый облик. Этот город словно олицетворял молодость, творческий порыв и мечту своего основателя и, как лучший из храмов Эллады, был просторным и прекрасным, распахнутым настежь всем и каждому, всем вероучениям, всем языкам и наречиям, всем направлениям человеческой мысли. Это был город, где было собрано всё, «всё, что может (только) существовать или случаться на земле: богатство, спорт, власть, голубое небо, слава, зрелища, философы, золото, прекрасные юноши, храмы богов-адельфов … Мусей, вино – всё хорошее, что только можно пожелать, и женщины, столько женщин»!! И вовсе не местные боги, но светлый гений Эллады царил над ним безраздельно!
– Воистину прекрасно явление этого города, – с воодушевлением подтвердил Прокулей, когда трирема, наконец, привалилась к причалу, были отданы швартовы и сброшены понсы, – и утра, которое мы могли бы и не увидеть! Вот, посмотрите: только что минула смерть (лишь холодком от неё потянуло), а спутники наши, словно глотнув воды Леты, уже забыли о ночном кошмаре, о тяжкой борьбе со стихией и, как рабы, радуются жизни, чудом вырванной из лап смерти, какой бы постылой она ни была! И я тоже, как тот раб, приветствую это утро и этот прекрасный город, потому что именно в такие минуты ощущаешь себя бессмертным… Радуйся и ты, Гай, и да будет благословенна жизнь как победа над смертью!
– Что до меня, то я, – произнёс оказавшийся неподалеку герой, – не внял бы такому совету, поскольку смерть всегда одерживает верх. А потому, поскольку этому городу и миру всё равно суждено погибнуть, они были бы для меня во сто крат прекрасней в руинах и дыму пожарищ! – Он улыбнулся такой искренней, лучезарной улыбкой, будто разделяя с Прокулеем восторг, что даже Альбин, уже досконально изучивший своего патрона, удивился…
Порой ему казалось, что у него и души-то нет, но, тем не менее, она была – неуёмная, хитрая, ненасытная, стремящаяся (ни много, ни мало!) к БЕССМЕРТИЮ, то есть к десятитысячелетнему блаженству в соседстве с душами других великих героев, вплоть до очередного мирового пожара и начала нового цикла. (Эту цель он как истинный стоик предполагал достичь, неуклонно следуя Судьбе, отрицая любые «аффекты», как то страх, любовь, жалость, даже не подозревая, что подобная неуклонность сама по себе являлась аффектом.)
– Гордый дух, – вслед ему произнёс Прокулей, – саму безнадёжность, которой в его понимании является жизнь под спудом судьбы, превращающий в почти безграничную внутреннюю свободу … хм, в свободу узника, блуждающего по бесконечному Лабиринту и под конец мужественно встречающего смерть! Но … разве этот город, город-космополит, где всё, что ты видишь, решительно всё исполнено с точным расчётом, чтобы всякий человек, будь то эллин или варвар, не ощущал себя иноземцем и иноверцем, не есть удавшаяся попытка ПРЕОДОЛЕТЬ СМЕРТЬ?! А сама Кемт (Египет)?.. Вон там, – он указал на юг, – лежит она, Чёрная земля, где каждый камень хранит память о величии, могуществе и бессмертии человека! Да, о БЕССМЕРТИИ!! Ибо чем иным, как не подтверждением этому, являются даже не пресловутые пирамиды, но великие знания, века и тысячелетия свято хранящиеся в святая святых её храмов, в которых сами боги явили нам свой духовный облик? – Взор его затуманился, словно он воочию представил все эти бесчисленные века и тысячелетия…
– Эта земля, – под конец сообщил он Альбину, – помнит немало «героев», пожелавших увидеть её «в руинах и дыму пожарищ», но, как видишь, жива до сих пор и сохранила свой неповторимый облик!
Сказав так, он, конечно, имел в виду только Кемт, а не этот прекрасный, как сама Афродита, город, который и сейчас, когда вся остальная страна сотрясалась от бунтов и неповиновения черни, продолжал жить своей особенной, суетной и разгульной, жизнью. В Мусейоне, как ни в чём не бывало, продолжали трудиться учёные, в театрах ставились пьесы греческих авторов, в Гипподроме происходили бега, а гимнасии и лупанары были переполнены, как обычно. Ничто не напоминало о происходящем уже в соседних номах, не ощущалось ни намека на хаос и смуту (разве что легионеров стало больше да римские триремы в Эвностосе были подготовлены к немедленному отплытию), так что лишь человек искушённый мог заподозрить неладное…
Прокулей же, как человек искушенный, подмечал всё и вся. И растерянность, царящая среди чиновников и царедворцев префекта, тоже не укрылась от его глаз. Впрочем, сам Галл, в подражание фараонам, олицетворял собой незыблемость и непоколебимость, как будто ничего особенного на самом деле в его стране и не происходило…
Приглядевшись, Альбин поразился, насколько этот человек – невысокий, щуплый, с мятущимся взором и насморком, но, тем не менее, вознесённый по прихоти Случая на вершину власти, – не соответствовал той роли, которую тщился играть, а вся атрибутика (полудамент, трон, диадема с уреем, пышная свита и красочные штандарты), а также введённый им церемониал более подходили для какого-нибудь театрального действа. На самом же деле, он не только казался, но и был комедиантом до мозга костей, хотя и имевшим под началом около трёх легионов и до сотни боевых кораблей.
Впрочем, комеса со товарищи он принял запросто, как бы давая понять, что они – не его подчинённые и, таким образом, власть его на них не распространяется. Тем не менее, в его поведении и в словах чувствовалась настороженность…
– Что побудило тебя, – осведомился он, когда приветственные слова были сказаны, а положенный церемониал соблюдён, – переплыть «закрытое» море и прибыть к нам в такое неспокойное время?
Нума не счёл нужным лукавить перед столь непопулярным в армии человеком, каким был префект, и без обиняков объяснил, что прибыл с чрезвычайной миссией, о цели которой говорить не намерен, а также что с ним прибыл Юлий Прокулей – человек небезызвестный и опытный, чья помощь в управлении, несомненно, окажется бесценной.
Услышав такой ответ, префект изменился в лице – всё его напускное величие как рукой сняло.
– Так ли я понял, – изменившимся тоном осведомился он, – что именно с ним мне предписано обсуждать меры и принимать решения по наведению порядка в стране, сбору недоимок и отпору кочевникам, объявившимся на наших восточных границах?
– Обсуждать – да, – подтвердил Нума и уточнил, – но принимать решения и нести ответственность перед Сенатом и народом Рима обязан лично ты, как и ранее, а Прокулей позаботится о том, чтобы не допустить прежних просчётов и своевременно информировать обо всём кого нужно.
– Так, что же, он прислан ко мне соглядатаем? – вскричал Галл, захлебнувшись от негодования.
Нума лишь плечами пожал.
– Это уж как угодно. А ещё велено напомнить тебе, дорогой, как начинал Марк Антоний и как он закончил! – Это прозвучало уже как неприкрытая угроза. Однако и Галл, как бы ничтожен он не был, оказался на высоте.
Овладев собой, он заявил, что всегда руководствовался лишь заботой об «общем благе», так что советы даже такого известного всем мудреца, как Прокулей, не принесут пользы, ибо будут исходить от человека, хоть и умудрённого опытом, но совершенно чуждого интересам этого самого «блага» как иноземца и иноверца. А под конец аудиенции он ответил угрозой на угрозу:
– Что касается тебя, дружище, – сказал он, – то в Египте теперь неспокойно, а посему задерживаться здесь не резон…
Но угрожать великолепному Нуме было делом и вовсе неблагодарным. Он покидал дворец триумфатором, узнаваемый и приветствуемый не только бывшими своими однополчанами, которых у Галла служило немало, но и чиновниками, желавшими увидеть его на месте опостылевшего префекта. Надеждам этим, впрочем, не суждено было сбыться, ибо у патрона, чтобы он там ни говорил, не было намерения дать ему эту должность, да и сам комес не стремился её занять, так что у Галла не было причин враждовать с ним, что он и высказал Руфу, когда оказался с ним с глазу на глаз.
– До этого наперстника солдатни мне нет дела. Иная напасть есть – Прокулей, – заявил он и, по-видимому, был этому обстоятельству рад, ибо иметь врагом пусть мудрого и хитрого, но всё-таки презренного самаритянина, иудея, представлялось ему более предпочтительным, нежели такого человека, как Нума. – До сих пор он был нам известен не то как философ, не то как учёный жрец. Известно также, что он был близок с Арием, который вымолил ему жизнь, но суд децемвиров всё-таки лишил его «огня и воды», – сообщил префект, морща лоб и пытаясь вспомнить всё, что было известно ему о столь незначительной, на его взгляд, личности. Понять, почему такой вновь оказался в фаворе, Галл никак не мог.
Недоумевал и Руф…
Как человек в высшей мере заносчивый, он был бы и рад полагать, что ханнаанец – личность, в действительности, малозначительная. Однако, будучи не лишён интуиции, догадывался, что это не так и что в расстроенных планах, в несбывшихся мечтах, в том, наконец, что сам он подпал под удар, был осужден, выжил и даже обрёл свободу, виноват был в том числе и ханнаанец – всеведущий, вездесущий и непостижимый, по сути, как Гермес.
– Вынашивая планы покорения всего остального мира (а каковы могут быть у него ещё планы!), Октавий … ох, извини, уже Август, – под конец сказал Руф, – безусловно, нуждается в человеке, знающем Восток и имеющем здесь связи и в то же время безусловно преданном ему лично, – предположил экс-эдил. – И если Прокулей на самом деле такой человек, то он крайне опасен. Так не лучше ли привлечь его на нашу сторону, подкупить, наконец?
– Никогда! – возопил Галл, выплескивая сдерживаемый досель гнев наружу. – Никогда! – повторил он. – Позволить Октавиану через какого-то безродного горемыки диктовать нам свою волю – это издевательство, это поражение во сто крат позорнее, чем то, которое мы потерпели бы, спасовав перед ним самим! (Того, что за таким человеком может стоять сила более мощная, нежели чиновники или армия, он, конечно, не допускал.)
– Тсс! – приложив к губам палец, произнёс Руф и напомнил: – Всё же когда в Фиваиде растерзали двоих наших, власти в Риме не промедлили с отмщением, а Прокулей нынче – их глаза и уши…
– Вот и нужно избавиться от этих глаз и ушей! – подхватил Галл. – Александрия – вовсе не Рим. Случалось, что здесь и более важные люди пропадали без следа и слова, если это было угодно богам. Их искали, конечно, но не находили…
– Ну, если это угодно богам, пусть так, – подвёл черту Руф, – но помни, что я тебя предупредил.
– Уж будь уверен! – заключил Галл. – А что делать после, решим, когда вернёшься…
Следующие несколько дней Прокулей то пропадал, то вновь объявлялся, занимаясь поиском надёжных проводников и свидетельств, причём ему, как всегда, удавалось оказываться одновременно в нескольких местах, то есть рыться в манускриптах Мусейона, совещаться со жрецами всех вер и даже пьянствовать с Нумой. Также его видели в банях и на ипподроме, где он ставил на кон и выигрывал. Как бы то ни было, необходимые карты он нашёл, а проводников пообещал ему предоставить мемфисский храм Птаха.
Нума же ранее высказанную в свой адрес угрозу мимо ушей не пропустил и всё это время безотлучно просидел во дворце, буяня и пьянствуя, как когда-то в Ракотисе, однако держа под рукой (днём и ночью) телохранителей во главе с Мамерком и ещё до полусотни легионеров. Он и ел из их котла, хотя вина потреблял без меры.
– Выпей с нами и ты! – всякий раз предлагал он, когда Прокулей его навещал, и, вперив в него налитые кровью глаза, доливал уже до краёв полный кубок. Всякий раз, ссылаясь на веру, ханнаанец отказывался и исподволь предпринимал очередную попытку предупредить его о превратностях предстоящего пути.
– Мемфиса мы достигнем легко, – объяснял он, – здесь отдохнём и наберёмся сил, а тамошние жрецы дадут проводников. Далее около трёхсот миль (но кто их считал!) строго на запад. Солнце и пустыня – нешуточные враги, и, если Старшие со своих башен нас не углядят, и не помогут, быть беде!
– А без них не обойтись?
– Без благословения Душ Великих, благих сердцем и умудрённых опытом, знаков таинств не узреть и места святого никак не достичь! – Под тяжёлым, испытующим взглядом комеса даже Альбину, лишь притворявшемуся, что тоже пьёт, делалось не по себе, однако Прокулей ни разу не отвёл взгляда.
– Кто они? Где живут? – пытался выяснить Нума.
– Это ТЕ, что, скрывая свой лик, творят чудеса наяву и приходят на помощь, когда помощь нужна. Дом же их есть обитель ИСТИНЫ. – И Прокулей рассказал, что с незапамятных времён сохранились таинственные сведения о неких загадочных местах, расположенных в разных частях Ойкумены. Местные жители видят там странные туманные миражи, изображающие невиданную местность, а иногда даже необыкновенные города. Эти картинки очень реалистичны. Иногда даже можно услышать необычные, ни на что не похожие звуки. Это – словно непривычная человеческому уху музыка, то леденящая душу, то услаждающая слух и вводящая в транс. Раньше, сообщил он, находились смельчаки, которые отваживались разузнать об этих таинственных местах подробнее. Но они либо бесследно исчезали, как и заблудившийся скот, либо возвращались в странном болезненном состоянии, ничего не рассказывая и очень быстро умирая.
Эти речи Нума оставлял без внимания и был полон решимости следовать путем Александра, надеясь стяжать его славы, чтобы, в конце концов, и место своё обрести рядом с ним, а до поры бражничал, кутил с гетерами и докучал Галлу. Так что тот, когда все необходимые приготовления были закончены и пришло время выступать, вздохнул с облегчением.
– Чтоб тебя Сет поглотил! – напутствовал он героя.
А тот ранним утром в канун февральских календ, уладив все дела и взяв с собой две отборные конные центурии и небольшой обоз, двинулся вдоль канопского рукава вверх, держа курс на Мемфис…

Двигались поначалу наезженным трактом, оставляя в стороне древние города Навкратис и Тернутис. Однако чем дальше, тем становилось теснее, ибо всё чаще попадались толпы беженцев из охваченных смутой районов, всё чаще дорогу преграждали тяжелогружёные повозки, запряжённые одной или двумя парами быков, гурты скота, включая длиннорогих ониксов, которых римляне видели впервые, и всё чаще вся эта масса, вся эта многолюдная, кричащая и мычащая река останавливалась в своём течении, бурлила, клокотала, выходила из берегов, так что приходилось подолгу ждать, когда она вновь сдвинется с места, а на дороге воцарится хоть какой-то порядок.
Продвигаться вперёд удавалось с большим трудом и крайне медленно, так что засветло прибыть в Мемфис, похоже, не удавалось. К тесноте и сутолоке примешивалась еще одна напасть – пыль, стоявшая над дорогой, как полог, как туман, как упавшее с неба облако, непроницаемая даже для ярких солнечных лучей. Она забивалась в глаза, в рот, нос, хрустела на зубах, как если бы путники оказались во власти тифона – ужаса пустыни. Но пустыня лежала в нескольких схенах на запад, и воздух над ней был сухим и прозрачным. И тогда комес, посоветовавшись с Прокулеем, приказал свернуть от Латополя на древний тракт, проложенный вдоль безжизненной каменной гряды, венчавшей собой край пустыни и тянувшейся далеко на юг.
Эта древняя дорога царских гонцов и порученцев, несмотря на прошедшие века, находилась в отменном состоянии и лишь в редких местах была занесена песками. По выветренной, отшлифованной поверхности её можно было мчаться во весь опор, и Нума, не жалея коней, подгонял спутников. Однако вскоре ландшафт изменился…
Пока они не свернули на Царский тракт, он казался прекрасным и радостным, представая широкой полосой плодородной земли – знаменитым египетским чернозёмом, который дал стране имя «кеме», «кемт» (чёрная), – сплошь возделанной, покрытой садами и рощами на широких террасах, переходящей в заливные луга и далее спускавшейся к густо-синему и величественно спокойному в это время года Нилу. Но уже за невысокой каменной грядой, отделявшей нильскую долину от ливийской пустыни, царство Амона от царства Сета, обитель живых от прибежища мёртвых, простерлась, собственно, она, пустыня – удручающе безжизненное, ржаво-красное плато, местами желтоватое, с белёсыми проплешинами высохших соляных озёр и рябью застывших барханов, над которым блуждали песчаные смерчи…
И римляне, двигавшиеся теперь без помех, были глубоко поражены мрачным величием открывшегося им пейзажа и ехали молча, скрывая безотчётный страх перед сокрытой в нём силой, пока, уже ближе к вечеру, не увидели нечто уж совсем поразившее их – рукотворные горы, сложенные из миллионов неподъёмных, но, тем не менее, с непостижимым искусством подогнанных каменных глыб, отражавшие своими гранями, подобно щитам богов, сполохи вечерней зари и оттого казавшиеся кострами, пылавшими в полнеба. Даже отсюда, с расстояния в несколько схен, они выглядели нереально огромными, незыблемыми, являя собой дерзкий вызов богам (если не были созданы самими богами), Всемогущему Времени и, наконец, всему миру, неповторимую попытку преодолеть смерть, продлить жизнь!
– Какой непревзойденный пример непререкаемой воли, целеустремлённости и гордыни владык прошлого, а также беспрекословной исполнительности и бесполезности затраченных усилий! – только и сказал бесподобный Нума, когда нашёл что сказать. Конь его остановился, как вкопанный. – Ибо тем, кто их построил, чувство меры было неведомо. Форма их настолько проста и лаконична, насколько и бессмысленна для использования! Есть мнение…
– … мнение людей, живущих несколько тысячелетий спустя и не удосужившихся прочесть тайные книги! – перебил Прокулей. И предостерёг: – Не суди второпях, дорогой, ведь никто не выяснил в точности, кто и с какой целью их воздвиг, а посему необоснованно укорять безвестных строителей в отсутствии чувства меры! Почём ты знаешь, что это дело человеческих рук, если даже местные жрецы теряются в догадках?
– Так, может быть, ты знаешь? – с вызовом осведомился тот.
Прокулей лишь плечами пожал – жест, который можно было трактовать, как угодно.
– Есть тайны, которые никому не дано знать, – отвечал он. – Почему я должен быть исключением? Одно могу сказать, что где-то в глубинах одной из пирамид, на золотом ложе, пребывает неизвестное существо, называвшееся Инициатором и держащее в руках семь ключей Вечности. Это жрец с лицом льва, мастер мастеров, которого не видел ни один человек, за исключением тех, кто прошёл через Врата Очищения. Он один хранит тайны пирамид, ибо теперь люди не хотят ничего знать о мире и самих себе, молитвенные гимны больше не звучат в приглушённых тонах, никто больше не проходит через Врата и не блуждает среди семи звёзд.
Теперь, рассказал ханнаанец, Храм Невидимого Верховного Божества, Высочайшее Место Богов (бен-бен), находится где-то в гиперборейских пределах. Тамошние хранители, в отличие от хранителей здешних, хранят реально существующие знания, только они не ведают что хранят…
Огибая каменистое плато с пирамидами, тракт между тем вновь повернул к Нилу, но почва по-прежнему оставалась пустынной, а взамен прежних садов и нив всё чаще стали встречаться некрополи, пока не слились в один единственный, огромный и величественный, или Город мёртвых (Саккара), являвшийся уже окраиной Мемфиса.
Сам Мемфис – древняя столица Кемт – стоял на западном берегу Нила, обрамлённый некрополями с трёх сторон, ибо жизнь и смерть здесь, в Египте, шли рука об руку, зачастую не имея чёткой границы, ибо не разделяли египтяне бытие и небытие, живых и мёртвых, так как смерть в их понимании была лишь переходом в иной мир, в инобытие, где жизнь в основных своих чертах продолжалась. Да и сам город, собственно, городом только живых не был, так как целые кварталы хранилищ бесчисленных мумий Аписов, ибисов, кошек и прочих и, наконец, заупокойных храмов соседствовали с жилыми кварталами, а грандиозный Апийон лишь немного уступал храму местного кирия Птаха и богини Хатхор, Владычицы Южной Сикоморы…
Великолепный храм Птаха с пристроенным при Рамсесе II роскошным «залом празднеств», находился на берегу. Миновав самую северную окраину, которая была посвящена богине Нейт и где располагался её храм «К северу от Стен», а также административный квартал, прилегающий к великолепному старому дворцу Тутмоса I «Владения Аахеперкара», резиденции многих поколений египетских царей, через широкий канал, отделявший, собственно, святилище от многочисленных пристроек, гостиниц и казарм прислуги, отряд Нумы переправился, когда Ра-Амон стал Ра-Атумом и начал своё путешествие по Нилу-подземному, отчего громада его на фоне багряно-лилового неба показалась римлянам почти чёрной, а потому угрожающей. А когда под предводительством ханнаанца они проехали по аллее сфинксов между двумя напоминавшими плечи гиганта пилонами и оказались на территории собственно храма, впечатление это только усилилось при виде угловатых бритоголовых жрецов с лицами закоренелых фанатиков. Впрочем, лица их прояснились, едва Прокулей спешился и коснулся лбом истоптанной и нагретой за день земли, произнеся несколько слов, очевидно, на тайном их языке.
Вперёд выступил полуголый старец, по-видимому старший жрец, через плечо которого была перекинута шкура пантеры, и благосклонно поприветствовал чужеземцев:
– Рады видеть того, чьё прибытие было предсказано! – на отличном греческом произнёс он.
Прокулей поклонился ещё раз.
Жрецы расступились, пропуская его, Нуму, Руфа и Альбина, остальные были препровождены в пристройку, предназначенную для паломников.
Миновав пустынный, без единого деревца двор, Нума со товарищи оказался в зале, заполненном колоннами в форме гигантских стеблей папируса, пределы которого скрывались во тьме (святилище не только казалось, но и на самом деле было огромным). Тут, во власти богов и душ умерших (душ Ра), они в миг ощутили себя заблудшими путниками, случайно вторгшимися в запретные пределы (храмы Кемт в действительности не предназначались для чужеземцев), то есть ощущение приниженности, ничтожности в одночасье пронизало их и властвовало безраздельно всё время, пока они находились в душной, проникнутой ароматом благовонных курений тьме его…
  – Эта тьма хранит многие тайны мира от его рождения! – очень тихо сказал Прокулей, однако голос его эхом прокатился по незримым галереям и переходам.
Тьма на самом деле казалась незыблемой, и только время от времени, ничуть не разрежая её, вспыхивал указующий огонёк, который угасал, стоило к нему лишь приблизиться. Казалось, шли без конца, словно плутая по какому-то бесконечному лабиринту, придавленному сверху тяжёлыми перекрытиями, однако Прокулей, судя по всему, отлично ориентировался и уверенно вёл за собой своих спутников.
Внезапно аромат благовонных курений стал явственнее, крыло показавшегося ослепительным света смахнуло душную тьму, и тотчас же до слуха римлян донеслось вдохновенное пение:
– «… Слава тебе, владыка правды! Я пришёл к тебе. Ты призвал меня, чтобы созерцать твои красоты. Я узнаю тебя. Я знаю имена сорока двух богов, которые с тобой в зале обоюдной правды, которые живут, подстерегая злых и питаясь их кровью, в день их отчёта об образе жизни перед ликом Благого. Вот, я пришёл к тебе! Я принёс к тебе правду; я возбраняю лжи доступ к тебе, я не творил неправды среди людей; не знал ничего недостойного, не творил зла; не делал того, что мерзостно перед богами; не осуждал слугу перед его начальником, не делал больным, не заставлял плакать, не убивал, не побуждал к убийству, не обращался ни с кем дурно, не уменьшал жертвенных хлебов богам, не отнимал заупокойных приношений, не прелюбодействовал, не был развратен в храме родного бога, не прибавлял на весы, не уменьшал веса… не преступал срока относительно жертв, не прогонял стад из имущества бога, не задерживал бога во время процессии. Я чист, чист, чист чистотой Феникса, этого великого, обитающего в Ираклеополе!.. Да не будет против меня зла в этой земле, в чертоге правды, ибо я знаю имена этих богов, находящихся в ней, составляющих свиту великого бога!», – звучал громкий, ровный хор голосов, достигая самого сердца и заставляя его цепенеть и сжиматься от безотчётной печали.
– Возможно ли, чтобы светильник правды угас? – внимательно вслушавшись в слова гимна, осведомился Прокулей.
– Увы, – сообщил сопровождавший их старший жрец, – ушёл самый достойный из нас, величайший из всех мастеров Благого!
– Возможно ли, чтобы умолкли уста Прекрасноликого, мощного быка Птаха?
– «… Ты взошёл на небеса, ты в свите Ра, ты соединился со звёздами и месяцем. Ты находишься в Дуате, подобно тем, которые пребывают там рядом с Онуфрием, владыкой веков, – подхватил женский хор. – Твои руки простираются к Атуму на небе и на земле, как у неподвижных и незаходящих звёзд, когда ты сам пребываешь на Барке миллионов лет…».
– Я молюсь о дыхании его ноздрей, я чту силу и имя его многократно! – произнёс ханнаанец.
– «… да получит он дары, выходящие перед ним, – отозвался жрец, – да обоняет он благовонные мирры, подобно Эннеаде; да помазуют его главу лучи (Ра) ежедневно; да живёт душа его, да созерцает она (Ра) утро заутра. Исполни, отец мой священный, желание сердца моего, ибо он был полезен твоему духу, когда пребывал на земле!».
Тот же, о ком это всё говорилось, неподвижный и бездыханный, покоился на смертном одре в кругу богов мемфисской Эннеады и священнослужителей, похожих друг на друга, как один человек.
– Умер верховный жрец Птаха, – объяснил Прокулей, – и пресеклась их династия в Мемфисе, а это большая утрата. Совершается то, что было предсказано: лучшие уходят, не оставляя преемников, и великие знания становятся недоступны для страждущих, – лицо ханнаанца омрачилось. – Но то, что нам позволено почтить его как Озириса, добрый знак. Так что препятствий для миссии, думаю, не возникнет…




X.


Исключительно по воле великих богов – истинных владык Кемт – династия верховных жрецов Птаха в Мемфисе угасла почти одновременно с царской династией Птолемеев в Александрии.
В тайной келье Пшерени-Птаха, Прекрасноликого, ушедшего в Абидос и ставшего Озирисом-Имярек, в которой Прокулей бывал не однажды, всё оставалось по-прежнему. По-прежнему в центре этой необычной комнаты стоял большой квадратный стол, заваленный папирусами, склянками и высушенными листьями каких-то растений, странные, похожие на скарабеев фигурки, вырезанные из голубой египетской ляпис-лазури, были разбросаны по нему, а через узкое, как бойница, окно проглядывал край уже начавшего темнеть небосвода, сполохами багряного и лилового тонов отражавшийся в глубине хрустального, такого же, как у него, шара, да старая сикомора, росшая за невысокой стеной внутренней ограды, протягивала к нему крупные трёхпалые листья…
Тихий стеклянный звон раздался с его стороны, а после из тёмной глубины распространилось слабое сияние, в то время как Прокулей, опустив веки, погрузился в странное оцепенение, которое понемногу переставало быть бытием и переходило в инобытие, когда сознание сначала погружалось во тьму, пребывая там в некоем безвременье, а после вырывалось наружу, уподобившись гигантской птице, которая взмахами своих радужных крыльев разогнала её.
Открыв глаза, он бесстрастно оглядел помещение – теперь сумрачное, со сводчатым потолком с изображением женщины, по телу которой были разбросаны звёзды (Нут), и солнечной ладьи Ра с соколом-Гором, которая, казалось, плыла из-за игры светотени. Однако, чего здесь никогда не бывало, так это восьмерых неподвижных фигур, похожих одна на другую, как слепки с одного оригинала. Эти высокие угловатые фигуры с безжизненными, безучастными ликами восседали в углублениях стен, как часовые. Девятое кресло с высокой спинкой и подголовником в виде сокола оставалось пустым, пока Прокулей с видом сильно уставшего человека не занял его, став, таким образом, сам-девятым…
Полумрак скрывал старинные росписи стен, потайные входы и выходы, а шар некоторое время висел неподвижно, пока внезапно не осветил помещение ярким белым светом, отчего от этих девятерых поползли по полу длинные тени. Потом чуть померк, тона стали глуше, но всё же не настолько, чтобы обычным зрением нельзя было разглядеть их, которых НИКТО из смертных НИКОГДА в таком виде не видел. (А разгадка заключалась в том, что они – главные жрецы храмов Сета, Святая Ложа, т.н. Большой кенбет – пользовались мыслью своей коллективной, не затрачивая время на сборы в одном месте, и уж, коль скоро на сей раз собрались, то, надо думать, по архиважной причине…)
Они собрались обсудить судьбы мира, наверняка зная, что где-то далеко-далеко на севере в это же самое время иные вершители готовятся ответить ударом на удар, как по-велось от начала времён, когда на земле противостояли две силы – Гор, Владыка Двух Глаз, и Сет-старший. На стороне Гора тогда выступали сутени, на стороне Сета – биоти. Весь мир был расколот надвое, и это продолжалось до тех пор, пока Сет с его тёмным воинством не был побеждён и Геб не восстановил равновесие. С тех пор сутени и биоти никому не подчинялись и не сражались ни на чьей стороне. Гор остался богом сутеней, называвших себя его «Служителями» («Шемсу Гор») и являвшихся одновременно его жрецами, а Сет – богом биотей.
Поначалу храмы последнего были локализованы в фиванском номе, но впоследствии биоти путём концентрации мысли создали Образ Амона, и, таким образом, Сет массами (лаой) стал управлять. Многократно усиленный коллективной молитвой, он обрёл колоссальную силу, способную формировать характеры, манеру поведения и даже сам образ мышления больших и малых их групп…
И изменились характеры, манера поведения и образ мышления больших и малых их групп, и в стране, которая считалась образцом незыблемости веры, начались выступления против прежних богов, воцарился хаос. Были разграблены многие храмы (главным образом, в Инну), «… лучшая земля (оказалась) в руках банд… Человек со свирепым лицом стал человеком со значением… Простолюдины сделались владельцами драгоценностей… Сердца людей (стали) жестоки, мор (прошёл) по всей стране… Разбойник (стал) владельцем богатств. (Богач) превратился в грабителя. Сильные сердцем стали подобны птицам из-за страха… Умерли те, кто видели вчерашний день… Тот, который не (знал) своего бога, (стал) жертв(овать) ему воскурение другого».
Тысячелетняя иерархия прежних богов была поколеблена, и отныне традиционная вера подменялась толкованием и догмами, на смену людям «вчерашнего дня» (сутеням) пришли шарлатаны, жрецам – ростовщики и торговцы, отныне священные таинства всё чаще подменялись фокусами, которыми разного рода мошенники (биоти) дурачили простодушных лаой. Энергия пассионарности в этом хаосе истощилась настолько, что собрать её, разбросанную и рассеянную по всей Кемт, и конденсировать пусть в противоречивом, но хоть в каком-то единстве не представлялось возможным, так как всему есть начало и конец. Страна превратилась в иссякший источник, из которого уже нельзя ничего почерпнуть…
Тем самым, одержав верх над своими врагами, биоти одновременно выбили почву из-под собственных ног, ибо их исполнители (лаой) возомнили, что вполне самодостаточны и всё, что произошло, – целиком их заслуга. Вернуть же всё в изначальное состояние было уже невозможно. (Было понятно, что призывы к разуму обуянных властолюбием, гордыней, жадностью и глупостью людей бесполезны – джинн был выпущен из бутылки!).
Чтобы решить проблему, было решено центр влияния постепенно перенести на новую, благодатную почву, так как весь предыдущий опыт показывал, что для объединения мира ни Египет, ни Кархадашт (Карфаген) не подходят, но, как нельзя, подходит Рим, который подкупал своей пассионарной энергией, а «(необходимость) обеспечить существование охватываемой (им) территории путём осуществления естественного соотношения между численностью и ростом народа, с одной стороны, а с другой – величиной и качеством (её)» обуславливала то, что он мог встретить своё будущее только как мировая держава!
Глобальная же цель кенбета состояла в том, чтобы экстраполировать это стремление властвовать («народы вести») на восток, где за великой Иттильской стеной крепили своё могущество сутени.
Однако не всё было так просто, как оказалось. Пассионарные силы римлян как этноса были действительно велики. Велики, но неисчерпаемы. К тому же, для выше названной цели требовалось строго централизованное (единовластное) государство, по образцу Кирова, способное удерживать население в подчинении и собирать налоги на содержание большой, не менее двухсоттысячной, регулярной армии, которой, собственно, и предстояло сделать его мировой державой. Но Республика для этого была непригодна…
Члены Большого кенбета справедливо полагали, что вера и власть – сёстры и такая мировая держава в идеале должна зиждиться на ЕДИНОБОЖИИ – одной вере для всех и каждого, – которая, в конце концов, не прижилась в Кемт и которую было необходимо прививать на новой почве, благо, что последняя была благодатной – молодой этнос, не имевший сколь бы то ни было долгой духовной истории, должен был быстро её воспринять. Но … нужно было спешить, так как могущественный племенной союз скифов-русов (по-гречески – сарматов), вдохновляемый жрецами-волхвами Рассении, положил конец притязаниям проримских царей Северного Причерноморья, в пух и прах разбил казавшиеся совершенно непобедимыми легионы Красса, победителя Спартака, и если бы не вмешательство Высших Сил (самого Сета), когда «сотряслись горы, разверзлись пропасти, реки потекли вспять, как при конце света, и Понт Эвксинский всколыхнулся от бурь великих», а после «из земли кровь ручьями текла, знаки ратные и знамёна с небес падали…», то, вероятно, кони их пили воду из Тибра!!
(Именно тогда мгла покрыла благословенные земли арийские, прошли проливные дожди с градом, а после наступили засуха и холод, и «бысть (потому) глад велик.., и многа зла сътворися… овии бо ъдяху дубовую кору, а инии мохъ, а иные солому толкуче, а иные конину ъдяхуть и в великое говъние и много людии тогда изомроша от глада…», так что некому было пасти скот и вспахивать поля, обильно покрытые ядовитым пеплом. Ропот недовольства всё чаще стал тогда раздаваться не только среди пастухов и простых ратаев, но и среди родовой старшины и къняжеских воев (гетов). И именно тогда решил отложиться от великого кънязя, властителя Русколани, походный кънязь Спадин (Один), потомок Яруны, Ария и Ярсака (Аршака), и тогда же началось противостояние русов с потомками ариев. Своих со своими…)
– Нужно спешить, – выразил общее мнение один из членов кенбета, старший «хем нечер» (египетск. слуга бога), в ауре которого преобладал зелёный цвет и который, собственно, председательствовал на этом совете. Голос его был проникновенный, подвижный и переливающийся, будто звучал с клироса, грудной такой тенорок, – ибо наши враги (сутени), имея в руках оружие победы (бен-бен(ы), переданное им фараоном-отступником, а также грандиозную по мощи систему скитов, скуфов, колыванов и триран-гробниц со своими жрецами-кудесниками, которым несть числа, одерживают победу за победой, изменяя событийность в свою пользу…
– Что так озаботило Святую Ложу? – насторожился Прокулей, хотя ответ ему был известен.
– Необходимо активизировать наши усилия, – сказал Второй, в ауре которого перемежались струйки и облачка синего и лилового цветов, иногда переходящие в серый, – ведь тратить сорок лет на подготовку одного (типа пресловутого Мойше) избранного мы не можем.
– Нельзя забывать, – поддакнул Третий, – что при сложившемся положении дел ни-кто из нас реально ощутимых плодов своей работы, возможно, и не увидит из-за длительности процесса, ибо это даже не посев, а вспашка – мы только почву приуготовляем. Меры нужны более действенные…
– … в то время как механизм прост и налажен, – продолжил Второй, – и за прошедшие века и тысячелетия не изменился. Старый, заезженный и, надо сказать, очень эффективный приём!
Да, Прокулей это знал. Поднять сознание двух высших каст (элиты) до понимания ими своей сверхзадачи удалось сравнительно быстро. Но … дальше дело пошло очень туго, потому что, особенно после завоевания Карфагена и Греции, в Рим хлынуло несметное число безродных и инородных любителей дармовщины (изгоев), в массе своей крайне невежественных, живущих почти без идей и представлений и ни о какой великой миссии своей даже не помышлявших. Чтобы объединить их в единое целое, нужно было время, а его на самом деле было в обрез…
– Необходимо идти вперёд осторожно, шаг за шагом, – между тем возразил он. И не преминул напомнить, что времена чёрных камней и бен-бен(ов) канули в Лету, и отныне следует полагаться лишь на КУЛЬТУРНОЕ СОТРУДНИЧЕСТВО и ТОРГОВЛЮ.
Да, членам Большого кенбета было известно, что храмы Великой Мудрости лежали в руинах, бен-бен(ы) со «священных высот» (пирамид) Аяна, посредством которых они (биоти) некогда создавали свою событийность, оказались за великой Иттильской стеной, для них совершенно непреодолимой, а их «коллективная мысль» успешно блокировалась волхвами Рассении.
– Тем не менее, – заметил Четвёртый, – нам сравнительно быстро удалось инициировать одного из кънязей Русколани и обратить его против неё. Этот бесценный опыт мы должны использовать и в дальнейшем…
Да, Прокулею это было отлично известно, так как в «инициации» Спадина он принял участие лично. Однако было известно и то, что отколовшиеся от великого кънязя аорсы были, в основном, зороастрийцами, то есть единобожниками, а в Междуземье, где разбил свою ставку Спадин, находилось одно из мест Силы, которое, в конце концов, и оказало на них решающее влияние. В Риме же таких мест не было.
– Неверно заставлять их (римлян) поклоняться одному богу, – сказал Прокулей. – Если сейчас ниспровергнуть их старых богов, наступит … хаос, крах, бред разума, если хотите. Как в Египте. Это весьма скверное дело, потому что нельзя им хотя бы на краткое время ни во что не верить!
– А разве есть иной способ объединить и возглавить их, «умирающих и себя отравивших», кроме как обратить их к единому богу, – осведомился Первый, – ведь они до сих пор стоят у пустых гробниц, поклоняясь умершим предкам?
– Это так. Поклоняясь умершим предкам, они стоят у пустых гробниц, – подтвердил ханнаанец. И повторил: – Но именно по этой причине нужно идти вперёд осторожно, не допуская ошибок…
А ошибки случались…
Он без особого удовольствия вспомнил, как Клавдия, на обучение которой он потратил особенно много времени, наотрез отказалась следовать его воле, избрав собственный путь. Походный кънязь Спадин, с которым Нума вёл долгие переговоры, хоть и проповедовал единобожие и пошёл под конец на союз с Римом, но стал действовать на собственный страх и риск. А сам герой… Впрочем, ханнаанец не считал его своим учеником – слишком неподконтрольный, норовистый был типаж. (Но зато какой!)
Подобно легатам северных армий, которые, не смыкая глаз, следили за происходящим по ту сторону Рейна, он наблюдал за событиями в самом Риме. Он слышал и знал всё и, как никто, понимал, что квириты, даже в условиях утраты прежних нравственных ориентиров, были пока не готовы принять ни единобожие, ни единовластие. Им, с их представлением о возможности общаться с богами только через священнодействия ауспиций и знамения, была чужда сама идея воплотившегося на земле божества как правителя, и лишь всё увеличивающаяся, как снежный ком, масса изгоев внушала надежду. Именно в их среде, причём гораздо скорее, нежели вырастет новое поколение, полагал он, эта идея могла обрести плоть и кровь, важно только, чтобы внедрялась она постепенно, по мере приготовления почвы под посев. Лишь таким образом можно было избежать ошибок…
– Чтобы достичь сердец, не обременённых силой заслуг добродетели, – пояснил ханнаанец, – голос должен быть громок и настойчив!
– Вот ведь неблагодарные, – с саркастической усмешкой возгласил Пятый и погрозил пальцем в сторону Рима, – пользы своей никак не уразумеют!
– А был ли он громок и настойчив? – осведомился Первый.
– Уверен, – твёрдо ответствовал Прокулей. – Важно, чтобы он звучал и в шелесте листвы, и в плеске волн, и даже в ночном безмолвии. Тогда, рано или поздно, избранный нами народ уверует в свою миссию. Но, – Прокулей вспомнил о затруднениях, с которыми столкнулся в степях, – он ещё слишком молод, а Октавиан как безусловный лидер его необходимого опыта пока не имеет и зачастую не знает, что делать…
– Так будь ты его опытом! – порекомендовал Второй.
– Мало опыта – нужно, чтобы желание «народы вести» и «завоевывать гордых» было осознано им как необходимость, а идея тождественности власти с началом божественным и непостижимым овладела широкими массами, – повторил Прокулей то, что некогда сказал самому Принцепсу.
О том, что обстоятельства непредсказуемо и быстро менялись, порой сбивая с толку даже его самого, он умолчал, как умолчал о том, что напрасно пытался внушить Октавиану, что является толкователем старинных пророчеств: тот призвал к себе понтификов, чтобы те показали ему все Сивиллины книги, самые чтимые и не вызывающие сомнений в подлинности, и благо ещё, что те дали понять, что упомянутые книги – не более чем легенда, рождённая в очень давние времена! тогда тот обратился к раввинам, но те потребовали провозгласить единственным истинным богом Яхве, отменить подати с его храмов, вернуть им доходы и дать согласие на строительство молельного дома для исповедующих иудейство и устройство отдельного погоста с правом надписи на надгробиях на арамейском языке. Против их веры он явно не стал возражать, только сказал, что хотел бы искать иные пути и больше узнать о иных верах…
– Времени между тем в обрез, – вновь напомнил Второй. – Целесообразно срочно инициировать избранного…
Прокулей лишь плечами пожал.
– Для него это – почти верная смерть! – заявил он и пояснил, что к такому исходу может привести лишь намёк на единоличную власть и что на такой риск даже Ложа не вправе идти. И дело тут даже не столько в том, что смертельной угрозе подвергалась подающая большие надежды персона, сколько в том, что попирались принципы, ниспосланные самим Сетом (Амоном). Под угрозу в таком случае ставилось всё, что уже было достигнуто, само будущее ставилось под угрозу. Он также напомнил, что, дабы сохранить дело в тайне, лично разрешил Октавиану остаться в Риме, а в Оракул послать верного ему, как пёс, человека и сам предложил кандидатуру.
– Это – неважная замена, – изрёк Третий.
– Н-да, этот храмов строить не будет, – подтвердил Первый, – ничьи души врачевать не возьмётся и богочеловеков тоже делать не станет, а уж про то, чтобы закопать зло под порогом, речи не заведёт НИКОГДА! – Это было сказано столь убедительно, словно хем нечер видел Нуму насквозь. (И, как потом выяснилось, не ошибся.) – Сей удалец, будучи инициирован и обретя силу создать новый мир (PaxRomana) (вот только что это будет за мир!), без зазрения совести применит её даже вопреки здравому смыслу, а если потребуется – сожжёт в Огне старый!..
 – Во всяком случае, можно не сомневаться, что его «обращение» «не подтвер(дится) никакими достоверными источниками», – заметил Второй.
– Пусть его. Пусть, – вставил Четвёртый. – Главное, чтобы он соответствовал нашей цели. А если он соответствует ей даже больше, чем избранный, то что может быть лучше!!
– Остаётся риск ошибки выбора и опасность самой процедуры, – не преминул под конец выразить своё опасение Третий. – Как бы он не одурачил всех нас!
– Риск, конечно, остаётся, но он существует в самой основе нашего положения, и мы вряд ли его увеличиваем. Так или иначе, следует предостеречь обоих и разъяснить им, что они есть всего лишь борьба и уничтожение и что, помимо сил им известных, есть ещё иные, исходящие не от людей, но несоизмеримо более могущественные, сосуществовать с которыми возможно только если уж не любя, то, по крайней мере, беззаветно служа им и безоговорочно подчиняясь!
– Итак, – подытожил Первый, и слова его гулко прозвучали под сводом потаённого зала, – вопрос, на мой взгляд, ясен, и моё слово, очевидно, последнее. Сложилось всё так, как и предрёк Прекрасноликий, великий искусствами. Решено во всех храмах приветствовать в качестве Бога и сына Бога того, кто, собственно, и явился причиной беззаконий и поругания наших святынь…
Именно последние мероприятия Принцепса, о которых членам Большого кенбета было отлично известно, произвели самое благоприятное впечатление и явились весомым аргументом в его пользу (ведь именно к Амону, а не к какому-то там Яхве или иному он обращался, рискуя попасть в немилость собственного народа!). Правда, как полагал Прокулей, этими действиями он фактически прощал народу Кемт то, что ему самому нужно было простить. Но, главное, он шёл на уступки и можно было надеяться, что он будет и впредь – что воск в их руках, а миссия в Оракул должна была лишь подтвердить статус кво.
– … и подвергнуть инициации второго, который, в случае неудачи первого, сможет-таки заставить звёзды вращаться вокруг себя, – закончил Второй.
От последнего вряд ли кто из присутствующих был в восторге, но что было делать! Тем паче, что никто из них не мог предсказать, что в итоге получится…
Из-за Нумы Прокулею пришлось поволноваться уже вскоре, когда из Оракула пришёл благоприятный ответ. Оказалось, что, пока он совещался со жрецами и размышлял в уединённой келье Прекрасноликого о судьбах мира, герой, верный себе, уже совершал новые подвиги. А вышло так…

Пока препарированное по всем правилам древнего искусства тело Пшерени-Птаха пребывало в содовой ванне, он изнывал и томился от вынужденного бездействия, а когда надоело, с головой окунулся в дела нома. Он, как вихрь, прошёлся по всему аппарату: сам проверил бухгалтерские книги, особое внимание уделяя тому, как выдавалось жалование рабочим, как начислялись налоги, исправно ли они поступали в казну. Он лично измерил глубины каналов и высоты дамб, оценил, какой урожай был собран и какой соберут в грядущем году. Быстрый на ногу, поспевал всюду, словно кто-то в нетерпении ожидал от него отчёта. В Александрии только диву давались его расторопности, но мешать не мешали. Пока…
Прослышав, что в Мемфисе находится столь известный муж, славный своими геройствами, к Нуме обратился стратег нома с просьбой помочь усмирить бунт рабочих некрополя, невыносимое положение которых, по слухам, побуждало их грабить захоронения и брать то необходимое, чего они не имели, а также пополнять контингент воровских шаек, подвизавшихся там в это смутное время. Положение осложнялось враждой между чиновниками. Мемфисский полицмейстер был во вражде с начальником работ. Узнав, что там происходят хищения, первый быстро сфабриковал документы и послал донос стратегу нома. Но ещё до того стратегу направил жалобу начальник работ на произвол полицейских. Стратег назначил следствие по этому делу. Рабочие были арестованы и под пыткой сознались в следующем:
 – «Мы открыли саркофаги и погребальные пелены и нашли почтенн(ые) муми(и) с длинным рядом амулетов и украшений на шее и голове… Мы оторвали золото, украшения и амулеты»…
После этого виновных отдали стратегу для наказания. Однако начальник работ опротестовал выводы следствия. Преступников с завязанными глазами вновь препроводили в некрополь, где они не узнали ограбленных ими гробниц. Было проведено новое дознание, и, в действительности, всё оказалось в порядке, к великой радости начальника работ. Полицмейстер, решив, что дознание проводилась недобросовестно, воззвал к стратегу нома:
– Отвращение! Эти злоупотребления столь страшны, что невозможно о них молчать. Я напишу о них Императору Цезарю Августу, чтобы он покарал всех виновных!
Стратег испугался и решил обратиться за содействием к комесу, человеку в подобных делах, как ему донесли, сведущему. Тот, всегда готовый «брать быка за рога», взялся за дело с присущим ему энтузиазмом и, просмотрев отчётность за последние месяцы, нашёл там много подчисток и приписок и вновь взял под стражу нескольких рабочих, но на сей раз арестовал и начальника работ, состоявшего, как он предположил, с ними в сговоре. Эти действия привели к тому, что остальные рабочие, безропотные, бессловесные и забитые, в общем-то, люди, взбунтовались. Пришлось прибегнуть к помощи полиции. И напрасно!
Лаой поразил Нуму. Поразил полным безразличием к голоду, унижениям и побоям. Он убедился, что таких людей вряд ли могли подтолкнуть к бунту нещадные поборы, налоги или мздоимство власть имущих. Но случайно раздавленная чужеземцем кошка – вот что, как ни странно, могло их взбудоражить!
– Я тоже напишу Императору Цезарю Августу, моему господину, – пригрозил начальник работ, – чтобы он прислал сюда верного человека, который разобрался бы в этом деле!
Нума невозмутимо схватил его за горло одной рукой, другой  приставил к его паху свой меч и внушительно, так, что у бедняги сразу затряслись поджилки, сказал:
– Вот я – такой человек! – И пока тот приходил в себя, приказал своим присным хватать из толпы чересчур рьяных. Толпа, среди которой было несколько мелких чиновников и даже жрецов, зароптала, подалась вперёд, охватывая Нуму и спутников его живым полукольцом. Несколько увесистых камней было брошено в его сторону. Тогда он приказал своим легионерам построиться в каре и изготовиться к бою.
Толпа, увидев перед собой вышколенных, как один человек, солдат и догадавшись, что сейчас прольётся их кровь, рассыпалась и несколькими группами втянулась в переулки между мастабами, но, тем не менее, упорная то ли в гневе своём, то ли в страхе. Подоспевшие на помощь комесу ещё два десятка солдат и до полусотни полицейских блокировали бунтовщиков в пределах квартала, где они укрылись. А те продолжали бросать камни и то и дело кричали:
– «Мы голодны уже восемнадцатый день»!
Несколько человек, попытавшихся прорваться через проломы в кладбищенской ограде, были заколоты копьями. Ещё двоих, от отчаяния кинувшихся на Нуму, зарубили его телохранители.
Начальник работ валялся в ногах у него и рыдал:
– «Если я к (ним) не пришёл, то не потому ли, что мне нечего им принести? Что касается… речей: «Не воруй наших припасов», –  то разве я для того поставлен, чтобы воровать? Я в этом не виноват»!
А Нума методично, даже лениво наносил ему удары, разбил в кровь лицо и под конец, наверное, убил – не подоспей вовремя ханнаанец. Он появился внезапно, словно выкристаллизовавшись из сгущающейся тьмы, с ног до головы задрапированный в чёрный гимитий, сколотый на плече золотой фибулой, и, быстро смекнув, что к чему, попытался разрядить обстановку, объявив, что всё задержанное жалование будет выплачено сполна, а виновные понесут наказание. Но рабочие, против обыкновения, не разошлись…
Ночная тьма чёрным крылом накрыла мастабы. Накрыла как-то исподволь, сразу. От приземистых пилонов ограды и обелисков легли наземь неправдоподобно густые длинные тени. А когда стало совсем темно, выяснилось, что полицейские во главе с начальником убрались восвояси и Нума остался наедине с бунтарями всего лишь с горсткой своих солдат. Тем не менее, зная обострённый страх египтян перед мёртвыми, он предположил, что до утра ничего не случится, и отдал приказ располагаться на ночлег.
Лаой, однако, увидев, что римлян немного, и, видимо, подстрекаемый кем-то, опять стал собираться группами, готовясь напасть. И это было, по-видимому, уже всерьёз, ибо лица были свирепы. Ощерившись чёрными дырами кричащих ртов, изрыгая проклятия и вооружённые камнями и палками, они представляли для небольшого римского отряда серьёзную опасность.
– Нехорошее дельце, – сказал Прокулей. – Обычно они никому не угрожают. Обычно. А сегодня кто-то их подстрекает. Но … эй, берегись!
В следующее мгновение, предваряя громкий окрик ханнаанца, Нума инстинктивно пригнулся, и над его головой просвистел град камней. Мимо. Лишь один достиг цели – один из солдат вскрикнул и упал навзничь. Торжествующий рёв вырвался из сотен зловонных глоток…
Разъярённая толпа вновь ринулась вперёд, готовая сокрушить, разметать, раздавить чужеземцев. Однако … почти сразу была остановлена некой незримой преградой. Никто, разумеется, поначалу не понял, в чём дело, в то время как Прокулей, поднявшись из пыли и произнося молитвы, извлёк из-за пазухи свой талисман и выставил перед собой, как щит. Произошла давка: те, что находились сзади, ещё продолжали напирать на передних, в то время как те уже пали ниц, сбитые с ног незримой, но мощной ударной волной. С воплями и стонами они пытались отползти прочь, подметая своими телами пыльные плиты, однако вторая незримая волна накатилась на это растерзанное скопище и, расходясь от Прокулея к краям майдана, повергла ниц, опрокинула тех, кто ещё сохранял равновесие. Мгновенно всё пространство кругом покрылось ковром полунагих, изъеденных болезнями и давно немытых тел…
– Что случилось? – осведомился Нума, чувствуя, что грудь его сдавила извне некая внешняя сила, а рассудок мутится.
– Вот он нас спас, – Прокулей показал комесу свой пантакль в виде крылатого диска и, перехватив его недоверчивый взгляд, рассказал о подобных предметах и связанных с ними силах. Предметы эти в Египте встречались повсюду – анх, уаджет, скарабей и т.п. в качестве символов фигурировали в настенных надписях пирамид, гробниц, храмов, а в качестве амулетов или украшений присутствовали почти у всех правоверных. Нума до сих пор полагал, что они изображали всего лишь то, что изображали. Но оказалось, что образы их не имели ровным счётом ничего общего с назначением, так как, подобно тому, как уста правогласного отверзали сердца богов, владельцы священных предметов могли отверзнуть врата силам могущественным и непостижимым.
(К таким демонстрациям возможностей, которые, вне всякого сомнения, вызывали у основных масс народа уважение и почёт, Прокулей прибегал очень редко. Ибо потрясти их сознание и, тем самым, удержать в послушании, чтобы не позволить подпасть под чужое влияние, было делом для него недостойным.)
– Неужели столь малые вещицы могут быть столь опасны? – поразился Нума.
– Ты мало знаешь о мире, в котором живёшь, – покачал головой Прокулей, будто дивясь вопиющей неосведомлённости комеса. – Вещи никакой опасности не несут. Имеет значение мысль, которая инициирует те или иные стихии, не являющиеся сами по себе ни добрыми, ни злыми. Таковыми их делает сам человек. А священные предметы – это не носители каких-либо сил, а всего лишь ключи к дверям, за которыми эти силы скрыты. Но истинный правогласный может обойтись и без них…
Он не стал объяснять комесу, что управлять природными процессами можно и посредством слов, так, что каждое слово, произнесённое в состоянии транса человеком, имеющим хотя бы искру дара, могло изменять мощности вселенских потоков. Это работало, но работало на уровне бездумного повторения заклинаний, что, в свою очередь, неизбежно приводило к оккультизму и интенсивной деградации сознания…
Ну не мог объяснить он ему, в самом деле, что возможности человека почти безграничны! Что все они, столь поражающие невежд, совершенно естественны для людей, знакомых с практикой тайных знаний, где считается, что овладение ими позволяет видеть и слышать всё происходящее в мире, становиться невидимым, ходить по воде, летать по воздуху, принимать любые обличья. Что, впрочем, не является главным.
Такому Нума, разумеется, поверить не мог.
– Не удивляйся, – предупредил ханнаанец, – здесь, как и повсюду в Кемт, множество тайн. Но мы (жрецы) знаем, что делаем, открывая души свои (души Ра) лишь немногим. Наберись терпения и постарайся постичь сердцем то, что нельзя постичь разумом! – напутствовал он.
– Но я хочу знать! – сказал Нума.
– Тайна, тайна. Нужно начать с постижения смысла священных иероглифов, потом постичь суть иных… Но, помимо тайны, есть ещё тяжёлый ежедневный труд. Мало труда – нужно время. Вы же, римляне, слишком нетерпеливы, в то время как следует двигаться шаг за шагом, подобно тени, и смотреть по сторонам бездыханно! Десять лет упорного труда придётся затратить, чтобы только подготовить ученика к восприятию знаний нашего толка.
– Десять лет! – воскликнул озадаченный Нума.
– Да, не меньше, если ты правильно определил его характер. Но если ты ошибся, то не справишься с ним и в двадцать. Не забудь ещё, что не каждый в принципе способен постичь учение, – Прокулей сделал паузу и быстро закончил: – Бывают и очевидные неудачи.
– А что это за знания? – попытался выяснить комес.
– Это знания, – сообщил ханнаанец, – которые предки нынешних египтян обрели в те далёкие времена, когда великое море плескалось на месте обеих пустынь и иные созвездия горели на небе, когда не люди, а боги правили обоими мирами. А когда пришёл час вновь вознестись на небо, они записали их священными письменами и поручили избранным свято хранить для будущих поколений…
– Но … на нас напали, – возвращаясь к случившемуся, сказал он, – что наверняка не случайно.
– Это нужно расследовать!
– Расследование ничего не даст. – Прокулей улыбнулся. – Покушение, как всегда, подстроено безупречно.
– Но кому это нужно?
– Ты прямодушен, комес, – заметил ханнаанец, – и не замечаешь, что опутан интригами, а Корнелий Галл – старый интриган. Надо полагать, я показался ему слишком опасным… Впрочем, не настолько, чтобы воздержаться от столь незамысловатого способа……
– Ты полагаешь, что это было покушение на тебя?
– Ты, комес, для них интереса не представляешь!
– Почему так? – с неподдельным сожалением осведомился Нума.
– Иначе тебя убили бы ещё в Александрии, – сказал Прокулей. – Причём, без проблем, приписав это твоим кровникам-иудеям или … твоей безудержной страсти к хорошему вину…
Судя по виду, Нума хотел еще что-то узнать, но ханнаанец предупредил его жестом.
– Теперь можно уйти беспрепятственно, – сказал он. – Никто нас и пальцем не тронет. К тому же, следует поторопиться, так как сроки исполнились и нас ждут в Оракуле.
– А подстрекатели и убийцы? – недоверчиво осведомился комес.
– Эти-то? – переспросил Прокулей, подойдя к своей лошади, которая, бряцая псалиями, мотала головой. – Так вон они! – Он кивком указал на два неподвижных тела, оставшихся валяться в пыли…

Когда Прекрасноликого после того, как мастера-парсхиты придали  ему «высшее совершенство», оплакали плакальщицы и отпели жрецы, его упокоили в саркофаге из белого с розовыми прослойками оникса, в котором он, уже Озирис-имярек, должен был пребывать вечно. А славному Нуме было предписано покинуть Мемфис и гостеприимный храм Птаха и выдвинуться навстречу судьбе…


XI.


Так уж случилось, что накануне прибытия Нумы отошёл к предвечному отцу Озирису верховный жрец Птаха, и, хотя вскоре должен быть избран новый, пошатнулись устои не только духовной, но и светской власти в Египте. А Прокулей в его лице на какое-то время лишился опоры, ибо именно он олицетворял при жизни то незримое и огромное, что подпирало их усилия здесь, как колосс.
Очень остро, с поистине человеческим ощущением безнадёжности, он ощутил невосполнимость утраты, поскольку перед лицом грядущих напастей не стало рядом того, кто всегда был готов протянуть руку помощи, если что. (Помогать друг другу у членов Большого кенбета было не принято.)
Однажды, проснувшись, он различил в ночном сумраке свои сложенные на груди руки и вспомнил его. Отключив внутренний диалог, он попробовал вызвать в уме его Образ, и вновь негромкий звон раздался со стороны шара, сопровождаемый сполохами оранжевых и багряных тонов. В центре его расцвёл бледно-лиловый цветок с колышущимися лепестками вокруг полупрозрачного лица, взглянувшего на него в упор озёрного цвета глазами, сияющими, как зимняя наледь, и неподвижными, как остановившееся время. Оно вырастало, заполняя собой сферу и незаметно выходя наружу, как горельеф, и под конец повисло в воздухе прямо перед ним. Это было замечательное лицо, с массивным высоким лбом и тяжёлыми надбровными дугами, с крупным с горбинкой носом и твёрдым раздвоенным подбородком. Но оно имело странное выражение – тени набегали и расходились, а контуры его расплывались, но, тем не менее, различить знакомые черты Прокулей всё же мог.
Он мысленно поклонился, как если бы сами Высшие взирали на него глазами Прекрасноликого. Взирали внимательно и сочувственно…
– Не отчаивайся! – раздался, наконец, негромкий, слышный, наверное, лишь сердцем, голос. – Я покинул земную юдоль ненадолго. Скоро получу новое тело и обрету в нём свой Образ…
– Ты, отче, солгал мне, – сказал ханнаанец. – Чему ты учил? в чём убеждал? Порой ты казался преображённым, взор твой горел, одежды возвышенно облекали твоё тело, но … учение твоё вредоносно и разрушительно … ведь тот, кто обрёл эти знания, возобладал сверхъестественной силой, а тот, кто возобладал сверхъестественной силой, непременно возжаждет обрести и власть над всем миром – тот, кто обучен убивать, непременно убьёт!! Не водил ли ты нас, таким образом, по самым кривым путям?
– Я не учил убивать, а тем паче обретать власть над всем миром, – возразил тот. – Ты неверно истолковал преподанное.
– Неважно, отче, чему не учил ты, – парировал Прокулей. – Важно то, что каждый может использовать то, чему ты научил. Вот почему ты, скрывающий лик свой, суть разрушитель без гнева и корысти, разрушитель миров и убийца богов!!..
Он вознамерился изложить свои мысли в развёрнутом виде, но лик Пшерени-Птаха стал расплываться, пока не исчез совсем. Тогда он, не поднимаясь, сделал несколько глубоких вдохов и выдохов и коснулся ладонями гладкой поверхности чудесной сферы – она угасала, источая прохладу высокогорья…
Прекрасноликий в своей земной ипостаси призывал особое внимание уделять неофитам, в особенности тем из них, которых, «отдел(яя) землю от огня, тонкое от грубого, осторожно и с большим искусством…», чтобы они «воспри(няли) славу всего мира» и от них «ото(шла) всякая темнота», прочили в проводники (спутники). По мере своих сил, Прокулей следовал этому, но результат получал не всегда. Не всегда из податливого, как глина, материала получалось вылепить достойного проводника, способного не только следовать его воле, но и предназначению. И даже инициация не всегда могла гарантировать успех. Таким образом, держа в своих руках нити судеб и, как искусный ткач, переплетая их, он не всегда получал нужный узор на картине мира.
Но что делать! Ведь не всё в нём зависело исключительно от него…
Пребывая в одиночестве, он в очередной раз просматривал лица и образы людей, с которыми так или иначе был связан в последнее время – и они проносились перед его мысленным взором непрерывной чередой. Одни – не задерживаясь, чтобы после опять затеряться в лабиринтах его поистине необъятной памяти, а иные представали во всех ипостасях, со всей своей предысторией, чувствами и характерами. Он мог их воспроизводить в деталях и рассматривать во всех ракурсах, поворачивая так или иначе, как предмет.
Вот, например, герой Нума… Прав был Первый хем нечер, полагая, что этот храмов строить не будет, а займётся обустройством своего Pax Romana, где будут уничтожены роскошь и частная собственность, погубившие староримские добродетели, а вся земля, включая италийские муниципии и территории римских провинций, передана в общее пользование. Дети будут изыматься и воспитываться государством, причём ни родители не будут их знать, ни они – родителей. Что касается самих граждан, то их обяжут заниматься лишь самовоспитанием, управлением и военным делом, а торговлю и ремёсла препоручат чужеземцам, причём всякий будет желать принести себя в жертву, когда потребуется.
Ханнаанец видел его насквозь и знал, что именно им движет. Рим и Италия его мало устраивали – с чистого листа начать нужно было ему позарез. Эту цель он будет лелеять, как самое дорогое, идти, ползти к ней, скрадывая, как хищник добычу. Об этом будут все мысли его, от которых он поседеет рано, как лунь, так что «неузнаваем ста(нет)», но предназначение своё не исполнит и жизнь не продлит, как тщится.
Вот так так! – посмеялся про себя Прокулей. Что это за государство такое – стадо без пастыря, где все равны, а смерть по приказу – наивысшая добродетель (поистине, сердечная услуга Танату)! В нём все будут пить яд из одной чаши, а массовое самоубийство называть героизмом!
Этот человек как альтернатива Октавиану не годился, а его инициация, как предполагал он, могла пробудить монстра, у которого лишь обличье останется человеческим. И будет благом ещё, если, по сути, она его не изменит (случалось и такое) или можно будет обратить его против русов. Но, так или иначе, приказ прозвучал недвусмысленно, и необходимо было его исполнять…
Руф для этих целей тоже не годился.
– «Время человеческой жизни – миг, сущность его – непрестанная борьба и странствие по чужбине; ощущения – смутны..; тело – бренно; душа – неустойчива; судьба – (неизвестна); и лишь слава – (преддверие истинного бессмертия)». – Было ясно, что слава Нумы ему никак не давала покоя. Но если первый добивался её ради бессмертия души, то второй, не веря в бессмертие, усердно тщился стяжать её как таковой, ради признания и покорности толпы в качестве инструмента для возвеличивания. Он не предполагал создавать новый мир, но, как и Нума, из кожи вон лез, стремясь разрушить старый!
А он, Прокулей, был озабочен его устройством. Он предпринимал поистине титанические усилия, чтобы втиснуть притязания Рима в традиционные для Востока рамки. Именно он в неустанных трудах создавал прочный тыл здесь, чтобы взрастить младенца, который, возмужав, примет в свои руки оружие победы. Именно он, исполняя последнее желание Прекрасноликого, стремился приумножать число неофитов.
Вот почему мысленный взор его вновь, как когда-то, обратился к Альбину…
И так, предоставив Нуме самому разбираться со злоупотреблениями номархов, он вплотную занялся Гаем. Однако его поначалу и тут ждало разочарование. Память его продолжала оставаться заблокированной и никакие ухищрения не могли её вскрыть. И структуру его он различал плохо (видно, серьёзно поработал над ним неведомый скифский маг). Тем не менее, от него исходила Сила, источник которой на земле находиться не мог. Словом, не человек, а загадка (а уж загадок, которых бы Прокулей не мог разгадать, в этом мире было не так много)!
– В тебе по-прежнему много силы и нет осторожности, – сказал он. – И ты слишком подвержен порыву. Так что, дай тебе волю, пойдёшь башки сечь, как траву (если сам не лишишься главы в первой же битве). Но, полагаю, найдётся и без тебя, кто верно Нуме служить будет, а тебе будущее своё создавать надо, понеже дороги нужно не выбирать, а строить! К тому же, ты кое-кому задолжал…
Альбин вспомнил ЖЕНЩИНУ – порождение чуждого этому мира, с бездонными, как омут, глазами, которая поманила его за собой – он пошёл и … потерял родину, имя, саму память, к тому же, едва не погиб. Что он мог обещать Ей? Он не помнил. Что было, что будет – смешалось. Прошлое было смутно, грядущее призрачно. Но ведь Река Жизни не имела конца…
– Я хотел бы понять тебя, отче, – сказал он.
– Мы все ещё многого не поняли в этом мире, – пространно ответствовал тот. – Вот, прежде чем воскреснуть к новой жизни, усопший пребывает между мирами сорок дней, а иному живому, чтобы обрести изначальную событийность, и нескольких лет мало будет. Между тем, стоит лишь захотеть, как память вернётся и знакомый пейзаж появится словно ниоткуда. Нужно очень захотеть только.
– Всего-то! – невесело усмехнулся Альбин.
Прокулей покачал головой и с осуждением, как тому показалось, взглянул на него.
– Похоже, только Клавдия может тебя разбудить, – предположил он. – Но это весьма опасно. Лучше забудь про неё и не возвращайся в Рим, где велик риск получить яд в вине, кинжал в спину или смертельное прикосновение в качестве особой милости, как одну из тех милых штучек, которыми она, безусловно, владеет! Помни, что я тебя предупреждал, причём дважды!
– Ты, что ж, насмехаешься? – возмутился Альбин.
– И не думаю, – сказал Прокулей. – Просто показалось, что сражаясь за Рим, ты не за него будешь биться. Что, не так?
Созерцая своё, как казалось ему, весьма краткое прошлое, он не находил в нём ничего примечательного. Почти не находил, пока не встретил её. Она предстала перед ним в образе несравненной, притягательной женщины, весталки, которую он, несмотря ни на что, надеялся обрести … пока пусть в мечтах. Порой ему казалось, что его прошлое – всего лишь история кратких встреч с ней. Получалось, что она, Клавдия, явилась теперь самым ценным в его жизни, подарком судьбы, что бы там не твердил Прокулей о якобы исходящей от неё угрозе. Но на что мог надеяться он? На то, что по прошествии лет он на самом деле сможет жениться на ней? Что она, освободившись от бремени службы Роме, сохранит своё чувство, если оно было искренним, и красота её не увянет? Но у него не было такой надежды. Единственное, во что он верил, что время невероятных чудес не пройдёт НИКОГДА.
– Я хочу понять тебя, – повторил Гай.
Прокулей всегда оставался загадкой, потому что всегда говорил загадками. Однако на сей раз едва ли не впервые, как показалось ему, высказался вполне откровенно.
– Несомненным твоим достоинством и одновременно недостатком является ощущение многогранности жизни, бесконечности времени и возможностей, отпущенных богами, – сказал он. – Это, безусловно, от избытка сил. Тебе кажется, что их можно безрассудно тратить на собирание красивых ощущений, предаваться сильнейшим переживаниям по поводу того, что иные считают прозой жизни. Посмотри, как ты живешь! Днём служишь Риму, а ночами шляешься по злачным местам, ищешь приключений, несмотря на большой риск. Особенно теперь…
– А почему, отче, особенно теперь?
– Потому что ты молод и неопытен, – был ответ, – и не знаешь, что вам предстоит. В случае безвременной кончины героя, мир, скорее всего, вздохнёт с облегчением, избавившись от столь беспокойного и опасного деятеля. Что касается тебя, то могу сказать, что ты исчезнешь безо всякого следа и слова.
– И что из того? – невозмутимо, будто речь шла не о нём, осведомился Альбин.
– Лучше тебе принять постриг и остаться при храме. Я смог бы это устроить.
– Но я дал присягу! Прежде всего, я – солдат, а не жрец!!
– В основе твоего выбора лежит гордыня, тщеславие и поразительное неведение в отношении своего будущего, поскольку знание ослабило бы такое слепое стремление служить…
– К тому же, я почти ничего не знаю об этой стране, о её храмах и верованиях, что исповедуют местные…
– Ну, это-то поправимо!
Прокулей взял его за руку и с непонятной настойчивостью стал водить по бесконечным коридорам и комнатам, показывая древние манускрипты, испещрённые таинственными значками и при неосторожном прикосновении обращавшиеся в прах, бесчисленные мумии священных животных, изваяния богов и жрецов-Озирисов. Гай стал свидетелем многих малопонятных обрядов и даже поприсутствовал на занятиях молодых жрецов тайной борьбой и медитацией. Порой ханнаанец зачитывал ему наизусть целые разделы из древних книг и объяснял их смысл. В конце концов, всё смешалось перед глазами – храмовые колонны, уединённые кельи, письмена, статуи, лица жрецов и его самого, а в ушах остался звучать лишь монотонный, как рокот прибоя, глас, возносящий молитву:
– «Слава тебе Ра, владыка правды, сокровенный в своём святилище! Ты изрёк слово, и получили бытие боги… Сокровенно имя твоё перед детьми, ибо имя твоё – Амон! Боги преклоняются перед твоим величеством, создавшим их. Они восклицают тебе: «Привет, отец отцов всех богов, повесивший небо и попирающий землю! Слава тебе, создатель всего, владыка правды … единый, единственный, которому нет подобного … живущий правдой … царь единый среди богов, имеющий множество имён, число которых неведомо!»…
Под конец, совсем обессиленный, он прислонился к одной из колонн, а Прокулей предусмотрительно пресёк поток своего красноречия, понимающе усмехнулся и брезгливо скривил губы, в точности так, как Нума, когда ему что-то не нравилось.
– Ох уж эти «храмы Египта, – проворчал он, подражая трибуну, – сумрачные, стиснутые толстыми стенами, чащей массивных колонн, исписанных и исчерченных множеством рисунков и знаков», с тесными и унылыми кельями, в пыльной духоте которых гололобые жрецы взывают к своим звероподобным богам! – И, выдержав долгую паузу, возгласил: – Но разве это так? Разве храм Нейт или священный Апийон производят подобное впечатление? Разве в них так уж тесно? – Он буквально подхватил Альбина и вывел его на пилон храма. С высоты сорока локтей открывался широкий и прекрасный вид. Страна богов лежала перед ними, как на ладони!!
Южнее комплекса Птаха, также на берегу Нила, находился торговый район Перу нефер, или «Добрые пути», известный своими корабельными верфями. Рядом лежал квартал иноземцев, внутри которого стояли храмы сиро-палестинских божеств Баала и Ашторет. В Перу нефер находилось небольшое святилище Амона и храм богини Хатхор, владычицы Южной Сикоморы. Чуть западнее, неподалеку от старого центра города, находился район Анх-тауи – «Жизнь Обеих земель», с поминальными храмами царей. Северная окраина города была посвящена богине Нейт, где располагался её храм «К северу от Стен». Там же находился меньший храм Птаха и мастерские, производившие фаянс. Севернее храма Птаха находилась возвышенность с разрушенным дворцом Априеса, откуда хорошо просматривался некрополь и пирамиды Саккары.
– Всё, что ты видишь, – сказал Прокулей, – есть Кемт –  благословенная и вечная земля, земля богов, где даже камни говорят об их присутствии. Когда они здесь поселились, – рассказал он, – то воздвигли высоты в разных местах долины, чтобы те определили ориентацию всех прочих сооружений, которые предстояло ещё возвести. Жаль только, что мы пока не знаем подлинных их имён, – посетовал он, – ибо тайна пространств открылась бы вместе с ними.
– Я был во многих храмах, но никакой тайны в них не увидел. Открытость всем ветрам, красота – да, а ещё … дерзновенный взмах крыльев!
– Ты был во многих греческих храмах, – подчеркнул ханнаанец. – Сама вера их (и римлян тоже) – скорее, искусство, в котором они превзошли даже египтян. Но всё равно они – всего лишь ученики низших жреческих школ. Они, как нетерпеливые дети, постигли то, что блистало, но то, что было скрыто более глубоко, не привлекло их внимания. Высшие знания остались для них недоступны.
– О каких знаниях ты говоришь? – осведомился Гай.
– О тех, – сообщил Прокулей, – что были обретены в те далекие времена, когда боги, с целью их сохранения на все времена, воплотили их в геометрии строений, которые были возведены настолько мощными, что пережили все прошедшие века и тысячелетия.
– Какой непревзойденный пример непререкаемой воли богов, а также непостижимости их замысла! – только и сказал Альбин, по сути, доподлинно повторяя слова Нумы.
Прокулей лишь плечами пожал.
– Ответ прост: боги придумали – стало быть, так было надо. Много они здесь понастроили, а для чего – тайна.
– Тебе неведомая? – резко спросил Гай, подозрительно взглянув на ханнаанцца.
– В Инну есть покой, называемый «Хранилище архивов». Там есть ларец, высеченный из кремня. Говорят, они в том ларце и хранятся. А ещё говорят… Впрочем, всё это слухи. Я же хочу, чтобы ты вспомнил, кто ты есть в мире божьем…
Внимая ханнаанцу, Гай никак не мог взять в толк что ему от него нужно. Но то, что свой интерес у того был, понимал точно.
– Вот посмотри, – говорил Прокулей, – боги создали эту страну и … ушли, скрыв от людей великие знания. Во многих землях я встречал их следы. И собирал по крупицам то, что они оставили. Ведь все мы, все, кто населяет эту землю досель, храним их наследство, только вот не ведаем что храним! Не ведаешь и ты…
Истинно без всякой лжи, искать сокрытые знания он один из немногих счёл своей исключительной прерогативой. Скурпулёзно, с поистине нечеловеческим рвением, собирал он старинные книги, разбросанные во времени (в минувших веках и тысячелетиях) и пространстве (от Геркулесовых столпов до берегов х’Арийского моря). Многое, очень многое за всё это время ему удалось найти и собрать воедино. Таблицы и карты из Ниневии и Вавилона, Сидона и Тира, Александрии и Карфагена, с необыкновенным искусством вырезанные на камне или нанесённые на папирус, магические тексты и формулы царских усыпальниц Кемт и даже заключённые в кельтскую рунику заклинания на сторожевых и священных камнях – всё находили его эмиссары, изымали, копировали когда за деньги, а когда по уговору, но чаще изымали из горящих и разграбленных библиотек, когда можно было сделать это без особого труда. А когда в том или ином граде обнаруживалось представляющее интерес, а предварительные переговоры ни к чему не приводили, он ловил себя на мысли о том, что ему хотелось бы скорей увидеть этот город в руинах и огне пожаров!
Но, главное, ненасытных в жажде знаний людей, стремившихся постичь тайные законы, управлявшие судьбами людей, умел убедить он, что эти законы и скрытые истины как бы и не существуют, ну а те, кого убедить не удавалось, устранялись без следа и слова. (Действуя так, он вроде бы имел цель уберечь человечество от массового уничтожения в результате применения ещё не изобретённого оружия, не допустить, чтобы сведения о каких-то важных средствах уничтожения попали в недостойные руки. Казалось, ужасы последней глобальной войны произвели на него столь сильное впечатление, что он вознамерился делать всё, чтобы ум и знания людей никогда не смогли быть направлены на уничтожение, и в один прекрасный день (месяц, год) предполагал засекретить науку о природе вселенной. Как бы то ни было, именно с этого времени исследования, начиная от строения материи до техники коллективной мысли, велись под его неусыпным надзором, а результаты хранились в тайне.)
А ещё противостоять магам Атара (так он называл волхвов русов и ариев) тоже было необходимо.
И для этих целей требовалось всё больше рядовых исполнителей, лучше всего боголепных, не только занимающих видные места; в своих общинах, но и обладающих определёнными способностями. Таковых он искал. И находил. И обращал в свою веру. Но … их всё равно не хватало, так как нередко их сажали на кол, сдирали с них кожу, сжигали живьём, они гибли в войнах или в борьбе за власть. «Цивилизуемые» иной раз забавлялись, придумывая для них изощрённые виды смерти.
Альбин, как он знал, обладал указанными выше способностями и, безусловно, мог занять видное место в римской армии. Кроме того, он был близок к Нуме, подле которого необходимо было иметь свои глаза и уши. Правда, имелось сомнение. Во-первых, он не стремился быть ни жрецом, ни учёным, а во-вторых – что-то в нём было не так.
Он был целиком подчинён комесу, который сам подчинялся Судьбе, определяемой для него Августом. И причина, по-видимому, крылась в изначальной установке, которую вложил в Гая неведомый ему маг. Он, скорее, был этакой взведённой катапультой, которая могла выстрелить по команде в неизвестный момент и неизвестном направлении. И что за цель будет избрана, он тоже не знал.
Почти всегда ему удавалось унифицировать мысли и чувства нужных ему людей, но на сей раз все его усилия разбивались, как о стену. Разумеется, он мог поставить Альбина во главе группы и даже партии или целого войска, но придать ему начальное движение было равносильно тому, чтобы заставить звёзды вращаться вокруг себя. Это комес был этаким самокатящимся колесом, но не Гай, и в этом заключалась проблема.
– Ты судишь о них с позиции своих собственных требований, – дал понять как-то Прекрасноликий, – и либо очень хочешь, чтобы они соответствовали им, либо ничего о них знать не хочешь. Их внутренний мир для тебя совершенно чужой и закрытый!
– Вот именно – закрытый! У этого, например, он заужен до рамок казармы, корабельного трюма или каре легиона, – сказал Прокулей.
– Тем лучше. Раздвинь их хотя бы до границ Кемт, где жили древние боги. Это неизвестное для них место до сих пор является источником счастья всего мира. И пусть они взглянут вокруг твоими глазами.
Да, это было мудро, это было дальновидно и соответствовало его собственной логике. Но очень непросто. Тем не менее, не считая необходимым скрываться за толстыми стенами дворцов или храмов, он с энтузиазмом брался за дело в качестве миссионера, воспитателя и проповедника, благо, что мог почти мгновенно заявляться в то или иное место в разных обличьях, а обличья свои мог легко изменять, внушая облик свой по потребности. Иногда он являлся в облике благообразного жреца в белом опоясание со шкурой пантеры через плечо, но чаще всего – как обычный человек. Чаще всего он носил ту же одежду, ел и пил, что и все, интриговал и даже волочился за женщинами. Все свои уникальные способности, изобретательность, хитрость, свой и чужой опыт, а также золото Большого кенбета (возможности поистине неограниченные) использовал он для своих целей. И не то заставляло его порой опускать руки, что люди с упорством фанатиков держались за веру, а то, что они ничего не желали понять в исповедуемой ими вере, сосредотачивая её в ритуале.
Было бы проще дать понимание посредством бен-бен(а), но … он был погребён под руинами храма Великой Мудрости где-то в гиперборейских пределах и недоступен для него. Вот почему Прокулей первоочередным для себя определил необходимость эффективной борьбы с языческими пережитками, с обрядоверием, то есть за проповедь против службы, за догму против ритуала.
Но у Альбина, похоже, веры не было никакой, и Прокулей никак не мог взять в толк, что им двигало. Привязанность к Нуме? Любовь к Риму, к Клавдии или, наконец, к жизни?.. Навряд ли.
– Ну что, отдохнул? – участливо спросил он и, не дожидаясь, ответа, повёл его тёмными душными коридорами куда-то вниз. Он вёл его долго, пока, наконец, они не оказались перед дверьми, покрытыми позолотой и вязью иероглифов. На сей раз ханнаанец не стал их читать (за что Гай был ему благодарен), а трижды, так, что эхо пошло гулять по явным и тайным пустотам храма, ударил в них. Тотчас же раздался звон отворяемых засовов, и тяжёлые створы раздвинулись…
Они оказались в небольшой комнатушке, своды которой смыкались над головой, выдавливая свободное пространство. Ручные голуби ворковали на высоком насесте, а из пустыни доносился хохот гиен, вой шакалов и протяжный рык льва. Было здесь чересчур тесно, и, возможно, оттого голос жреца, проникавший через отдушины, звучал почти угрожающе:
– «… не надо воздевать руки к небу, не надо просить жреца, чтоб он допустил … к уху статуи бога, как будто … так лучше услышат: бог близко от тебя, с тобой, он в тебе».
– Вот, слышишь – бог в тебе! – воодушевленно подхватил Прокулей. – Он говорит с тобой на языке твоего сердца!
– Ничего я не слышу, – возразил Альбин, прислушавшись.
Прокулей понимающе улыбнулся.
– Чтобы слышать голос Безмолвия, – объяснил он, – нужно прозреть духовно и пройти особым путём. Пройти медленно, шаг за шагом. Иного нет.
Он собрался уже уходить, когда Альбин, могучим усилием воли стряхнув с себя магнетизм слов гимна, старинных стен храма и, конечно, его самого, спросил:
– Как долго мне здесь оставаться?
– Пока догоревшее солнце не упадёт с небес, – был ответ. – Я отдал необходимые распоряжения, чтобы тебя не тревожили. Воду будут приносить, – сказал он, – а от еды придётся воздержаться. – И, усмехнувшись, добавил: – Попостишься до поры. Дверь я не запру, но не пытайся выйти сам – здесь слишком много ловушек.
Альбин молча кивнул.
– Читай в голос священные тексты (они на греческом). Размышляй и слушай, – напутствовал Прокулей, – а когда исполнится срок, я приду за тобой.
Тяжёлые створки захлопнулись с отрывистым звуком, похожим на громовой раскат, и «последний удар разнес(ся) во мраке подземелий времён, равно скрывающих грядущее и ушедшее»…
И потекли долгие часы (дни, века) одиночества, когда ничто – ни краски великолепных закатов Та-Мери, ни звуки священных гимнов – не нарушало монотонного течения его мыслей, которое было подобно речному потоку, текущему по горной долине … даже не мыслей, а жизни, которую он проживал в каком-то ином мире…
Все чувства его обострились. Он ощущал шелковистые, почти невесомые прикосновения, ему чудился ни то отдалённый птичий грай, ни то рокот прибоя и многоголосый ропот, как если бы он находился в большом зале, наполненном присутствием многих людей. И словно по какому-то волшебному мановению, давно забытое явилось перед ним безо всяких усилий и помех…
– «Клянусь богами и богинями олимпийскими, героями, владеющими городом, территорией и форпостами херсонесцев! Я буду единомышлен о спасении и свободе государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинитиды, Прекрасной гавани и прочих форпостов из прочей территории, которой херсонесцы управляют или управляли, ничего и никому, ни эллину, ни варвару, но буду оберегать всё это для херсонесского народа. Я не буду… » – звонко и торжественно звучал под сводами храма голос юной жрицы, помощницы базилевса, а он, запинаясь от смущения, неуверенно повторял вслед за ней слова священной присяги.
Грубый голос его – некая смесь эллинского и варварского (каковым он, разумеется, свой родной язык не считал) – казался кощунственным здесь, в храме Девы, воздвигнутом в лучших традициях коринфского ордера, среди этих стройных колонн, в царстве света и чистого воздуха, перед прекрасным, спокойным и величественным ликом богини, дарующей мир и благополучие Городу. Свежий фраский свободно проникал сюда через открытый портик и широкий проём комплувия, прогоняя прочь суетные помыслы и настраивая душу на мажорный лад. Сама же Дева – воплощение женской красоты, но, вместе с тем, вполне доступная для смертных богиня, взирала лукаво. Да и как же иначе, если она с издавна покровительствовала ворам и нечистым на руку торговцам!
Лукаво взирали на Гая, на этого степняка-полукровку, варвара по матери и римлянина по отцу, наследника славного латинского рода, осевшего на берегах Понта Эвксинского со времен Помпея Великого, глаза девушки-жрицы, которая ему, проведшему детство в скифских степях, казалась сошедшей с подиума богиней. Она готова была рассмеяться и … рассмеялась, наверное, если б не присутствие базилевса.
Он и сам остро ощущал несуразность происходящего, лишённый привычного меча-акинака, коротко постриженный, облачённый в непривычную тогу и жёсткие котурны, которые уже успели натереть ноги. И единственным, что напоминало о прежней жизни, была золотая прядка женских волос, вплетённая в косичку. Именно эта неброская прядь придавала ему уверенность…
Косноязычно пробормотав последнюю фразу, он вздохнул с облегчением – он исполнил всё, что требовалось, и обрадованный дядя его, могущественный херсонесский стратег Цимисхий, вывел его наружу.
– Ну вот, – с воодушевлением, которое Гай не разделял, возгласил он, – отныне ты по-настоящему наш – гражданин Херсонеса, наследник славного Рода, по неопытности и незаслуженно презретого тобой! Я рад, что Дева-заступница, наконец, вразумила тебя, а ты этой очистительной клятвой вернул себя в его лоно! – Стратег испытующе взглянул на него и с проницательностью, свойственной людям немолодым, много повидавшим, догадался, что творится в душе его.
Он был стар. Его некогда чёрные курчавые волосы густо посеребрила седина, а в гордой стати уже угадывалась старческая немощь. Тягостные мысли его, как потревоженные пчёлы, роились у могил тех, кого он пережил, вокруг закромов, полных великолепной таврской пшеницы, вокруг пузатых глиняных пифосов, через край которых текло тёмное вино или драгоценное оливковое масло, возле цистерн с солёной хамсой и благодатных клеров, выкупленных им или принадлежавших ему по праву наследования. Стоя у края могилы, он мысленно обращался к тому, что было мило и дорого сердцу, и терзался сомнением, сможет ли этот юноша-галактофаг, по сути, варвар, но одновременно и последний мужчина в роду сберечь и приумножить богатства и славу Рода? Какой бог, какая молитва могли вернуть отцу (пусть покойному) сына, а ему – наследника?..
Жаждущая покоя душа его уединилась с милыми сердцу тенями под успокаивающий шум моря. Последний корабль (римский военный либурн) слабо трепеща парусом, медленно входил в Гавань Символов. Голоса гребцов, гортратора, матросов и портовых грузчиков донеслись до слуха его, напоминая о делах живых. У Парфения вспыхнул маяк, и почти тотчас же из святилища Девы послышалось вдохновенное пение. И старик, услышав его, улыбнулся племяннику. Он положил на плечо Гая руку, большую и некогда сильную, не чуравшуюся тяжкого труда, а теперь иссохшую и вялую. С одобрением он ощутил крепость его мышц. Да, племянник, с раннего детства воспитывавшийся на вольных ветрах да на кумысе, был силён, как степной конь-трёхлеток.
– Мужской путь всегда прям, если он есть, – медленно произнёс Цимисхий, и слова его тяжело пали на сердце Альбина. – И если он дороже всех земных благ, мужчина никогда не свернёт с него даже ради женщины (именно таких они, кстати, и любят). Так что предстоит сделать выбор: остаться при мне либо пойти учиться в мореходную школу.
Кусты лавра, розмарина, шалфея, тимьяна и майорана источали пьяный аромат, а порывы легкого бриза с моря разносили его по всему городу.
– Почему ты так говоришь, дядя? – спросил Гай.
– Потому что ты насквозь пропах конским потом там! – Цимисхий повёл головой в сторону степи. – Ты стал варваром до мозга костей и забыл наши обычаи! – Он потеребил в руках его косицу. – А это что?
– Я не знаю…
– Что с тобой? Ты будто сегодня родился, помнишь дом и наш город, даже истинное имя своё не забыл!
В действительности, вроде бы всё было то, да не совсем то. Он не вполне узнавал мир, будто приходил в себя после тяжёлой болезни, тем не менее, будучи здоровым и полным сил.
– Как бы то ни было, слава Деве, что она тебя вразумила! – сказал старец и взял его за руки. – Я помню вот эти самые тогда ещё совсем маленькие ручки, которыми ты тянул в рот всё, что видел… А это что?
На предплечьях Альбина, будто искусный орнамент, багровели плавные линии, складывавшиеся в рисунок – оскаленные волчьи пасти.
– Не помню, – виновато сказал он.
– Ну, хорошо. Допустим, ты не хочешь об этом говорить. Но конь этот откуда? Это поистине дьявольский конь! Мало того, что он лучше всех, каких я когда-либо видел, так он вдобавок ничего не ест и не подыхает!..
Стратег был стар и мудр. Он догадывался, чем занято сердце Альбина, и, чтобы отвлечь определил его в мореходку. И вот целыми днями он, дочерна загоревший, обветренный, ходил под парусом на тяжёлой корбите, учился обращаться с веслом и кормилом, изучал периплы и конструкции кораблей, включая римские триремы и пентаконтеры. Он оказался хорошим учеником и быстро постигал морские науки, но жизнь, которую он то ли в действительности прожил в степях, то ли она ему просто приснилась, то и дело будоражила память подспудной тоской и неясными, расплывчатыми картинами, которые временами проносились перед его мысленным взором непрерывной чередой. А когда тоска эта становилась особенно тягостной, он садился на своего волшебного жеребца и на несколько дней уезжал в степь, где напрасно искал что-то, ибо степь была та, да не та, и курганы, и каменные батыры…

И вновь, словно перенесённый некоей неведомой силой, он вернулся из своих грёз в мемфисский храм Птаха и опять слышал проникновенный голос жреца, возносившего молитву. Он звучал на незнакомом языке, однако в сердце его отзывался словами херсонесской присяги и, как тогда, шумом волн Эвксинского Понта…


XII.


Наконец-то, нашёлся выход героическим устремлением Нумы – он шёл путём Александра! Только чересчур тяжёлым был этот путь…
От Мемфиса они двинулись строго на запад и уже на следующий день оказались в царстве Сета. Далеко позади остались пирамиды, Нил, омывающий своими водами широкие ступени храма Птаха, сам храм, священный Апийон, спящий в тени старых сикомор, а также редкие оазисы, где хоть и с трудом, но всё же можно было укрыться от солнца и найти горьковатую, но годную для питья воду. Сама жизнь осталась там, позади, и теперь лишь безбрежное песчаное море простиралось на многие мили окрест да жаркий хамсин дул и дул, не переставая. Высокие, увенчанные верблюжьей колючкой барханы перемежались с проплешинами ржаво-красной, испепелённой в прах почвы да очертания далёких, белых, причудливых форм скал дрожали и расплывались в раскалённом, как из печи, воздухе. И над всем этим – блёкло-синее, без облачка, небо и солнце – яркое, беспощадное светило-убийца, – и ни капли воды, ни единого освежающего дуновения!
К исходу третьего дня, неотличимого, впрочем, из-за трудов и усталости от предыдущих, пятеро всадников, отделившись от основного отряда, подъехали к краю огромного, тянущегося на многие мили плато, по которому они до сих пор и торили свой путь. Дальше начинался довольно крутой спуск на низменность. Трое передовых (сам Нума, Руф и Альбин) спешились, а двое других, что везли на скифский манер шестого, остановились чуть поодаль. Комес подошёл, присел рядом и со знанием дела предпринял попытку нащупать пульс – тщетно!
Умер, – жестом показал он и поднялся. На исхудавшем, почерневшем лице его не дрогнул ни один мускул, ничего не отразилось в неподвижном, будто потухшем, взгляде.
– Жаль, – сказал он. Однако вовсе не скорбь об умершем товарище, а глубокое разочарование в связи с утратой веры в свою исключительность (а как же иначе, ведь, вопреки ожиданиям, ему не было явлено никаких чудес, как Александру, никаких знамений, будто вовсе не он – герой Нума, Нума-любимец Фортуны – шёл этим путём!) было тем единственным, что переполняло его. Боги, если они только и были здесь, своего благоволения пока не изъявили.
– Жаль, что мы сбились с пути, – уточнил он.
Альбин из осторожности, дабы не всколыхнуть опасной, бездонной, как омут, души Нумы, промолчал, однако Марк Руф и на сей раз не сдержался:
– Да что там! – прохрипел он. – Из-за своей самонадеянности он уже погубил троих человек! Теперь, что, пришёл наш черёд?
– В Эреб! – отозвался Лакон и обернулся к Альбину. – Не стоит отчаиваться, ведь если есть Оракул, то и путь к нему тоже есть…
– Да он сумасшедший! – вскричал Руф.
Целеустремлённость комеса была сродни одержимости. Он был готов и дальше испытывать судьбу, не считаясь ни с какими потерями, будучи уверен, что, в конце концов, достигнет цели, а потому и спутникам своим не оставлял иного выбора, как следовать дальше за ним либо умереть здесь, на месте. То есть выбора, по сути, не было, равно как и дороги … да что там – хотя бы какой-нибудь козьей тропинки! Опять нужно было идти напролом, по совершенно безводной местности, доверяя уже не чутью, а упрямству своего предводителя…
Отправив к основному отряду, который вёл Марк Мамерк, обоих солдат, Нума стал первым спускаться и вскоре натолкнулся на полузанесённую мелким щебнем дорогу, которая брала начало невесть где и вела невесть куда…
А пустыня между тем приходила в движение. И пока далеко на востоке росла и ширилась чёрно-бурая колышущаяся бахрома, здесь усиливался ветер, оживали барханы и начинал течь песок, заметая следы и погребая всякую надежду на благополучное возвращение. В небе одно за другим вспыхивали новые солнца и полыхали с каким-то поистине победным торжеством…
– Нужно возвращаться! – с ужасом глядя на чернеющий, как в грозу, небосклон, вскричал Руф, но … Нума лишь головой покачал.
– Не успеем. Нужно укрыться, – сказал Альбин. Прищурив левый глаз, он посмотрел на восток через небольшое закопчённое стёклышко, которым снабдил его Прокулей и научил пользоваться. – По всем приметам, грядёт тифон, буря – ужас пустыни, – предупредил он.
– Это что за приметы? – осведомился комес. – Пустыня коварна: здесь ни за что нельзя поручиться, а приметы – всего лишь бред разума.
– И это говорит человек, который желал этих самых примет, выспрашивал о них жрецов и, наконец, отослав проводников, надеялся по ним найти верный путь! – съязвил Руф.
– В Эреб!! – вновь выругался трибун и обратился к Альбину. – Вот дорога. Мы пойдём по ней, и она приведёт нас в Оракул, потому что дорога просто не может никуда не вести!
– Нельзя идти, – возразил Гай. – Посмотри: даже насекомые спешат укрыться! – И действительно: чёрный жук-скарабей, быстро двигаясь в поисках укрытия, упёрся в его калигу, остановился, присел, шевеля усиками, и, найдя обходной путь, побежал дальше; юркая пустынная ящерка, чертя по песку хвостиком, проскочила вслед за ним.
Комес на минуту-другую словно дар речи потерял, наблюдая, как быстро песок заметает следы, брошенное оружие и, наконец, его собственные ноги. Едва ли не впервые он не знал, что предпринять.
– Поступай, как считаешь нужным, – в конце концов, сказал он.
Потом они, ведя коней на поводу, шли ещё какое-то время и, в конце концов, окончательно заблудились. Дорога исчезла (похоже, она все-таки никуда не вела), укрытия не было, а впереди уже вырастала клубящаяся бурая стена – вал песка вперемешку со щебнем и ветром, сквозь который размытым пятном проглядывало солнце, приближался неумолимо. Стало ещё жарче, замерцали зарницы, будто приближалась настоящая гроза без дождя, с неясными вспышками без грома, а тяжёлое дыхание пустыни, напоминавшее рыдания женщин, покинутых и обречённых на смерть, вскоре выродилось в долгий непрекращающийся и однообразный вопль умирающей земли. Никогда в жизни никто из римлян не слышал чего-либо более поразительного и чудесного, чем эта таинственная песня песков. И в то же время она будто предвещала нечто необъяснимое и ужасное, так что, наверное, каждый из них (даже Нума) испытал приступ безотчётного страха.
Между тем мрак сгустился. Почва под ногами лихорадочно задрожала, а после последовали короткие толчки, один сильнее другого.
– Не к добру это, –  сказал Гай. – Песок пустыни поёт, земля трясётся, а после прилетит смерть…
Внезапный вопль заставил его вздрогнуть. Руф, тоже едва не впервые поддавшись порыву отчаяния, выхватил меч и согнул его о колено.
– Всё! Конец!! – крикнул он, далеко отбросив оружие, потом подчерпнул горсть песка и швырнул её в комеса. Исказившееся лицо его стало неузнаваемым, не похожим на человеческое. Страх, жалость к самому себе, жажда мести стёрли с него всякие следы интеллекта.
– Я бы убил тебя, – отозвался трибун. – Но зачем? Лучше почувствуй, как умираешь, как кровь твоя и мозги высыхают на солнышке!
– Аа, всё равно, – махнул рукой Руф, – подохнешь и ты!
Подошёл Альбин. Оттолкнул Руфа.
– Всё-таки что будем делать? – осведомился он.
– Идти, – был ответ.
– Но куда?
– Дальше…
– Дальше некуда. Если уж идти, то назад, в Мемфис, пока песок не замёл следы. Но лучше переждать непогоду.
Решать, по сути, было нечего, идти некуда. Оставалось укрыться и ждать. Так и поступили: стреножили лошадей, с подветренной стороны выступавшего из песка гребня скалы соорудили укрытие и стали дожидаться бури, покорясь, наконец, року.
А буря налетела стремительно…
В один миг всё утонуло в её смертельных объятиях, тонко запели раскалённые камни, а ветер набрал полную силу. Стало темно, будто наступила ночь, и нечем дышать. В эти страшные часы сам воздух превратился в мятущийся песчаный улей, рот и гортань пересохли, мутилось сознание, а сердце билось, как в предсмертных конвульсиях. Казалось, будто на самом деле ожило легендарное страшилище пустыни, порождение Тартара и Геи, и простерло над ними свои огненные крылья…
– Это тифон, – не отрывая край плаща ото рта, сообщил Альбин. – Прокулей говорил, молиться нужно! – Альбин перекатился на живот и встал на колени. Порывшись за пазухой, извлёк золотой амулет и зашептал что-то, шевеля губами и воздев его к небу.
В одночасье поразительная картина открылась им, ещё сохранившим способность воспринимать окружающее. Величаво колышущийся перед ними коричневато-золотистый занавес пересёк плавно расширявшийся вправо тусклый золотистый луч, разделивший мир как бы надвое, а на его верхней границе будто выросли невысокие сикоморы, над которыми маячили тёмные громады каких-то ступенчатых сооружений…
Нума смотрел на эту картину, как на явление заветной мечты.
– Вот же оно! – произнёс он, и по обожжённому солнцем лицу его потекли слезы.
– Что? Оракул? – осведомился Гай, но комес не ответил.
– Это боги смеются над нами! – протянул Руф. – Он был, похоже, на грани безумия: то посмеивался, то скрежетал зубами и перекатывался с боку на бок. К ночи затих…
К ночи затихла и буря, будто бы тот, к кому обращался Гай, внял-таки его просьбам. Ветер продолжал завывать в небесах, но был уж не так силён, и жара спала. Однако ей на смену приходил пронизывающий холод, такой, что пробирал до костей, причём не спасали ни плащи, ни одежды. Жара не в силах была растопить рыбью кровь комеса, но от холода он страдал даже больше других. И не было ни огня, ни тёплой одежды, чтобы согреться…
К ночи вызвездило. Но уже и Нума начал сдавать. Он уже не мечтал об огне, подле которого можно было согреться, о крыше над головой, о воде, чтобы утолить жажду. С невыразимым ужасом взирал он на то, как позёмка погребала его обессилевшие члены, и не было сил, чтобы стряхнуть песок. Поначалу окоченели ноги, так что он перестал ощущать их, потом руки. Холод подбирался к самому сердцу. Мертвенный свет звёзд длинными острыми лучами пронзал грудь, и он всё чаще стал впадать в забытье…
До тех пор, пока в таком человеке, как он, брезжит хоть капля надежды, он верит в исключительность собственной судьбы…
Однако к ночи, хотя вовсе не крылья Таната, а порывы холодного ветра шумели над его головой, поубавилось веры. Так что, пожалуй, совсем не она, а лишь горечь разочарования была тем единственным, что переполняло его, пока и она не растворилась в безмерной глубине покоя и мрака. А уж потом не было совсем ничего – ни пространства, ибо исчезли границы, чтобы вместить его, ни времени, ибо ничего в безмерной глубине этого покоя и мрака не происходило, пока не распустились четыре бело-голубых цветка с четырьмя треугольными лепестками каждый, предвечным сиянием озарив новое пространство, и не обрелось зрение, чтобы лицезреть его, а именно не похожие ни на что небеса – опрокинутую густо-лиловую чашу с невиданным обилием ярких звёзд, с прозрачным, низко висящим облаком Млечного Пути, перекинувшимся дугой через небосвод, – и, конечно же, землю – сумеречную долину, холодную и неприветливую даже на вид.
А потом обрелось и время. Но это было уже не прежнее – иное время. Оно текло подобно медленным, но величественным аккордам, что извлекал бы искусный аэд, ударяя по струнам своей сладкозвучной кифары, а сердце в унисон отсчитывало ни то мгновения, ни то поступь столетий. Тем не менее, он вновь ощутил себя здесь и сейчас. Пустыня – жажда и холод – не убила его, а значит, судьба по-прежнему оставалась к нему благосклонной.
Оракул?.. Как бы то ни было, он понял: свершилось! То, куда шёл он, преодолевая препятствия и тяготы пути, куда направляла его непререкаемая воля патрона, впрочем, ничтожная перед величием этого мира – купели всеобъемлющих чувств и вселенского разума – и, как он полагал, его собственная судьба, осиянная примером героя куда более крупного, нежели он, масштаба, было достигнуто. Вернее, оно само непостижимым образом нашло его, вырвав из цепких лап смерти, и теперь довлело над ним с неким подспудным торжеством.
Он предпринял попытку сообразить, где находится, и даже попытался сориентироваться, но … не получилось, так как небосклон одинаково багровел со всех сторон и незнакомые созвездия горели в чужих небесах. Потом шёл, пока не стал терять самообладание – этот унылый ландшафт, напрочь лишённый радующих взор тонов, багряный цвет зари, нескончаемый ветер его раздражали. И – странное дело! – не было никаких торжественных процессий, не звучали священные гимны, прославлявшие владыку обоих миров (Амона), никто не встречал и, наверное, не ждал его здесь, в этом царстве камней и проникнутого скрытой экспрессией воздуха.
Неожиданно его взгляду предстало нечто настолько странное, что он не смог сдержать возглас удивления. Впереди возник неясный, огромных размеров силуэт. У комеса перехватило дыхание, сердце учащённо забилось. То, что предстало взору, его потрясло. Ничего подобного он не только никогда не видел, но даже представить не мог.
На огромном конусообразном холме высился вроде бы храм и … не храм. Если бы странная форма его – как бы срез шара, установленный на двенадцать ребристых упоров-колонн, – хоть отдалённо напоминала привычное, его неведомое происхождение не было бы столь устрашающим. И, тем не менее, это был всё-таки храм, выраставший прямо из холма, как бен-бен.
Когда он приблизился, стали видны зияющие чёрными пятнами овальные проёмы, очевидно ведущие внутрь. Внутренних дверей не было никаких, а прямо возле проёмов рос высокий кустарник. Немое зияние их настораживало. Нетронутые растения и открытые входы могли означать лишь одно – давно никто не пользовался ими, не охранял святилище от враждебных вторжений…
Через один из этих проходов он и собрался войти, как внезапно мощные струи песка низвергнулись откуда-то сверху, заполняя просветы. Они падали, подобно струям воды, прорвавшим плотину, так что он ощущал всю их чудовищную массу и мощь. Почва под ногами лихорадочно задрожала, а после раздался звук, от которого у комеса мурашки побежали по коже, и он, бледный и трепещущий от страха, ещё более жалкий и ничтожный от желания сохранить остатки гордости, рухнул ниц, вверяя себя в распоряжение вечно живущих богов…
Необычайно подавленный, он протянул к храму руки и стал молиться (он – святотатец и богохульник!). Он славил могущество владыки Амона, который побеждает ужасы мрака, дарует людям радостный свет и тепло, придаёт земле многообразие красок, наливает соком плоды и исцеляет болезни. Он молился и не видел, как, будто усмирённые звуками его голоса, мощные струи песка превратились сперва в тонкие золотистые ручейки, а после и вовсе исчезли; просветлело небо и разлитый кругом кровавый свет сменился радужно-жёлтым.
Он поднял голову, и оказалось, что находится уже не снаружи, а внутри храма, то есть в просторной, ведущей наклонно вниз галерее, которая заканчивалась просторным помещением со стоящими в круг девятью истуканами, образующими своеобразную колоннаду, и чёрным тетраэдром в центре. В нескольких местах, наверху и почти у самого пола, мерцали светильники (хоросы), напоминающие бычьи пузыри, так что было довольно светло и можно было рассмотреть, что лики этих восьми, с чудесным искусством вырезанные из серого гранита, не похожи на человеческие (ящероподобные какие-то). Они бесстрастно взирали поверх его головы инкрустированными горным хрусталём змеиными глазами, а девятый, с телом обыкновенного мужчины, но головой ибиса и длинным посохом в руке, глядел на него в упор.
– Не бойся – всё, что ты видишь, есть всего лишь свет и образы! – прозвучал Голос, хотя ничьи уста не изрекли ни слова.
Нума было тряхнул головой, будто надеясь проснуться, но услышал звук шагов – мягких таких, тихих. Он обернулся и увидел, что рядом, так, что можно рукой дотянуться, женщина молодая стоит. Ростом невысокая, хрупкая до полупрозрачности, внешне она не казалась красивой, но, тем не менее, интуитивно была хороша, с серебряной диадемой поверх расшитого вязью клафта, который отчасти скрывал лицо, оставляя сиять лишь смотрящие будто сквозь него глаза, искрящиеся, как зимняя наледь, и неподвижные, как остановившееся время. Платье было тоже лиловое, с переливом, а поверх лёгкий, ниспадавший изящными складками плащ был накинут, который она поддерживала левой рукой, а правой опиралась на посох с изогнутым клевцом на конце.
И всё-таки что-то в ней было не так. Всё было в ней как намёк, и только. А потому она представлялась лишь ФОРМОЙ – красивым, но пустым сосудом, который мог быть наполнен любым содержанием. Тем не менее, он молча взирал на неё, бездыханный…
– Эти девять – Служители Гора, как их у вас называют, в которых воплотились Ка (души) вознёсшихся на Небо богов, – пояснил она. – Десятый – это сам Гор (Сет), потому что всегда кто-то из них должен пребывать на земле, чтобы светильник знания не угас. Если пожелаешь, он будет тебе мудрым советником…
Комес не нашёл, что ответить.
– Но не возвышай голос, – предупредила она, пристукнув о пол посохом, – ибо ты в покоях Безгласных (Излучающих Свет)!
Он, не смея поднять глаз, воззвал к ней, не зная её настоящего имени:
– О Священная! Я намерен идти путём «великого искусствами» Александра, но разум мой заблудился. Одари меня знанием, укажи направление!!
И тогда незнакомка сказала:
– Ты не похож на человека, готового умереть. Найди иной, свой собственный, путь, и да приведёт он тебя к цели!
– Иного нет, – твёрдо отвечал Нума. – Одари меня знанием, и да поможет оно мне достичь её!
– Одарить-то легко, да потом жалеть будешь.
– Не выпустишь из Дуат?
– Почему же! Дорога открыта, да только ко мне же вернёшься…
– Одари, сделай милость!
Она его вроде бы отговаривать начала:
– Неужели стремление быть героем столь сильно в тебе? Может быть, оно не достойно прилагаемых усилий? – Потом про кумира напомнила: – А какой был бы твой выбор, если бы в точности было известно, что накануне смерти, измученный и одинокий, он, величайший герой Македонии, Эллады и Ионии, бессознательно искал опоры в призраках прошлого и горько сожалел о том, что лучшие свои годы и саму жизнь положил на то, чтобы границей своих владений сделать ту, которую «бог назначил на земле»?
– Он же обрёл бессмертную славу…
– Что значит для бога, если он им стал, слава земных деяний! А может, странствуя в одиночестве, бредя одиноким странником в нищенской одежде, полагаясь на милость богов и любого вооружённого встречного, ему удалось бы достичь цели скорее и быть счастливей?
– Так или иначе, но он достиг её, – сказал Нума.
– Вопрос, какими средствами. Это важно в том смысле, что выбор средств (пути) может, в конце концов, привести к её утрате… На самом деле именно утрата её и невозможность самореализации стали причиной его деградации и, в конце концов, преждевременной смерти.
– Иного нет, – повторил комес. – Важна, наверное, не цель, которую мы выбираем, а то, что заставляет её выбирать.
– А что побудило тебя выбрать путь Александра, если известно его завершение?
– Бессмертие. Что же ещё!
– Откуда такая уверенность, что он достиг его?
– Но разве не вы провозгласили его сыном бога и богом, владыкой обоих миров? – заявил Нума.
– Сыном бога и богом его провозгласили жрецы, а мы лишь показали ему то, о чём он просил…
– А вы? Вы-то кто? – вознамерился спросить комес. (Впервые он усомнился – да Оракул ли это?) Однако незнакомка предупредила этот вопрос:
– Не ищи реализации в мягком белом свете мира богов, – сказала она. – Не увлекайся им, ибо, если он увлечёт тебя, ты никогда не обретёшь настоящий мир и не построишь свой Pax Romana. И ещё. Берегись женщины, ибо она тщится обрести суть, но надолго пребудет как раковина, которая стремиться вобрать в себя шум моря и его безбрежность. Её не в силах наполнить все богатства мира и даже безграничная власть.
Тут она показалась ему, наверное, в своём истинном Образе. Остолбенел Нума – красота-то какая! А она и говорит:
– В Оракул тебе ходу нет. Иной дорогой пойдёшь, которая выведет тебя, куда надо… Ну а теперь, вот, коли не передумал, смотри, только на меня не оглядывайся – перед собой смотри! – Сказала – и тотчас, будто повинуясь едва заметному взмаху её руки, раскатисто и тревожно прозвучал в тишине гулкий удар, от которого над вершиной чёрного кристалла, как круги на воде, разошлись тёмные вихри. Потом рёбра его, казалось, раздвинулись, так что комес словно погрузился в его вещество, природой которого было нечто, не наделённое ни одним из привычных свойств. Он сам будто перестал обладать какой-либо природой вообще – весом, размерами, качеством, – будто всё его существо испарилось, подобно капле воды, и лишь ощущение бесконечного падения без опоры и спасения да глубочайший ужас являлись единственным проявлением его сознания.
– У тебя нет тела из плоти и крови, – объяснила она. – Сейчас ты обладаешь лишь умственным телом неосознанных желаний, которые суть твои Образы, так что никакие звуки, краски или лучи света – ничто! – не могут на самом деле тебе повредить.
Нума понял, что перед ним – мир Образов, который задуман, наверное, богами, чтобы «воскресить былой мир», исчезнувший еще до начала времён, ведь достаточно было подумать о чём-либо, как образ рождался сам собой.
Он ощутил себя неким сверхъестественным существом, с телом зверя и чудовищной внутренней силой. Он осознал своё дыхание, которое древние жрецы Кемт называли исходной Яркостью бога Ра. Появилось чувство восторга и неописуемого могущества. И он увидел себя со стороны – прославленного римского полководца, легата от Августа на Дунае, на смертном одре. Масштабность и сила воздействия поражали…
Полночь. Сквозь дырявый покров облаков, озаряя скупым светом долины, лился, как дождь, холодный, мёртвенный свет. Но было … НОВОЛУНИЕ.
Посреди лесов, в уединённом урочище, где высился воздвигнутый им трофей, сидел волк с мокрой от дождя почти совсем белой шерстью и, запрокинув морду кверху, выл протяжно и жалобно, а по дорогам, меняя коней, неслись в Рим контуберналы, чтобы донести известие о его кончине. Он видел бескрайние лесные просторы, свои легионы, выстроенные в траурные каре, и, конечно же, варваров, которые, воспользовавшись благоприятным моментом, собирались в сотни и тысячи. Дождь шёл вперемешку со снегом, однако лица женщин – всех женщин провинции – были мокры не от дождя, а от слёз…
А потом перед взором его возникло грандиозное зрелище – над его смертным одром взметнулось рыжее пламя, хотя, казалось, под таким дождём ничто не могло гореть, и полыхало так ярко, что далеко окрест было светло, как днём, а когда, наконец, угасло и дождь остудил раскалённые угли, от него, который намеревался жить вечно, остался лишь прах.
А что Рим? Где всеобщая, безутешная скорбь и траурные молебствия?
Трехдневный траур не утопил его в слезах, а горестные стенания и всеобщая скорбь в эти дни не потрясли его оснований. Времени прошло немного, но о герое, поражавшем квиритов величием своих деяний, забыли. Ещё скорее забыли о его вдове. Канула в Лету одна из самых прекрасных легенд…
– Вот, – пояснила она, – Рим не скорбит о том, чьё сердце не бьётся. Но какой красноречивый финал личной драмы и одновременно яркий пример того, когда выбор пути не привёл к цели!
С чувством целости тела к Нуме вернулось сознание, которое опять раскрыло свои объятия внешнему (?) миру.
– Иного нет, – вновь сказал он. Но … это было уже чересчур. Тяжело было выдержать подобное испытание, и голос его прозвучал как крик ужаса.
Тем временем кристалл потемнел и вновь засветился. На передней грани появились длинные строки затейливых знаков, которые могли быть, скорее всего, письменами.
– В глазах невежды они (письмена) лишены всякого смысла, но в них сокрыты те самые знания, которых ты так жаждал, – пояснила она и стала читать, а Нума словно нисходил от жизни к смерти. Он почти не дышал, и сердце билось, как пойманная птица.
– «Истинно без всякой лжи, достоверно и в высшей степени истинно, – между тем звонко звучал её голос, – то, что находится внизу, аналогично тому, что находится вверху. И то, что вверху, аналогично тому, что внизу, чтобы осуществить чудеса единой вещи. И подобно тому, как все вещи произошли от Единого через посредство Единого, так все вещи родились от этой единой сущности через приспособление. Солнце её отец. Луна её мать. Ветер носил её в своем чреве. Вещь эта – отец всякого совершенства во всей вселенной. Сила её остаётся цельной, когда она превращается в землю. Ты отделишь землю от огня, тонкое от грубого осторожно и с большим искусством… Таким образом, ты воспримешь славу всего мира, поэтому от тебя отойдёт всякая темнота. Эта вещь есть сила всяческой силы, ибо она победит всякую самую утончённую вещь и проникнет собою всякую твердую вещь. Так сотворён мир…».
– Что это за вещь?
– Тайна, тайна. Не каждому дано «отделить тонкое от грубого» и постичь смысл этой мудрости. Думается, не постиг её и тот, путём которого ты собираешься следовать. Ведь прежде нужно постичь смысл таких символов, как, например, крест анх, уаджет, скарабей, ладья Ра… Лишь тогда можно услышать голос Безгласных!
– Александр был ознакомлен с этим текстом?
– Не только ознакомлен, но даже скопировал и увёз с собой. В доступе к нему никому не отказывают… Это – сокровенное знание, которое великий Птах передал Тоту, а он, в свою очередь, велел начертать на нефрите и передать потомкам. Это – истина самая величайшая на земле, которую мы храним, как зеницу ока, – подчеркнула она.
Да, истинно без всякой лжи, заключил комес. Эта вещь – ни что иное, как Рим золотой, его Рим – «отец всякого совершенства» в Ойкумене. Сила его останется цельной, когда он «нал(ожит) обычаи мира (и будет) подчинённых щади(ть) и завоёвыва(ть) гордых». Рим есть сила всяческой силы. Именно ему и римлянам боги вменили в обязанность устанавливать миропорядок по собственному образу, то есть «отделять землю от огня, тонкое от грубого, осторожно и с большим искусством». И он, порученец Императора Августа, вместе с соратниками установит этот миропорядок, этот Pax Romana, водительствуемый его гением и собственной судьбой! Именно тогда, когда идея Pax Romana обретёт плоть и кровь, когда «то, что внизу» воистину станет «аналогично тому, что вверху»,  осуществятся «чудеса единой вещи», то есть мир станет единым: жители провинций и вновь завоёванных вплоть до Инда земель станут его гражданами, воспримут его ценности и культуру и «поэтому… отойдёт всякая темнота». И не будет больше никаких войн! НИКОГДА! А благодарное человечество будет благоденствовать под недремлющим оком Рима, который и «воспримет славу всего мира».
Так он рассудил, и от ощущения правильности своего заключения на душе стало спокойно и весело. Свирепо весело. Но … вновь прозвучал грозный звон, словно открылась массивная медная дверь, и помещение озарилось всем объёмом, а стены будто растаяли в сумраке светлой ночи.
– Путь открыт, – сказала она под конец. – Теперь прощай, герой, да смотри – не рассказывай никому, что увидел – это тебе испытание будет. (А у самой глаза будто дымкой подёрнулись.) Иди вон туда, только, чур, не оглядывайся. Не забудешь?
– Не забуду, – ответствовал комес, поклонился ей и пошёл прочь. Но лишь сделал пару шагов, как подумал: – «Пойду дальше, а она возьмёт да закроет меня. Как выбраться?»
– Дорога открыта, – словно прочитав его мысли, повторила она.
Поглядел Нума, а впереди точно такая же стоит, только ещё краше. Он не вытерпел и оглянулся – где прежняя-то? А та смеётся и пальцем грозит:
– Что, нарушил своё обещание? Эх ты, а ещё герой! – А потом и говорит: – Исполнится срок, и мы встретимся. Только, быть может, тогда совсем плохо будет. – И скрылась из виду…
Недолго подумав, он заключил, что всё потеряно, потеряно почти всё, чем он жил до сих пор, что нет на земле силы, способной вернуть его к прежней жизни. Этого не сможет сделать даже смерть. Так как не было в той, прежней, того смысла и той силы, которые он обрёл здесь…
И вот, наконец, стал восходить Хепре, и он, Нума, по мере того, как солнце всходило, тоже восходил, но теперь уже от смерти к жизни…
Он был спокоен (он – истинный герой, что бы там ни говорили хулители его), ибо служение идее Pax Romana было для него самой судьбой, а он был всего лишь её орудием.
Но … чересчур грозным был он орудием. Повсюду, куда ни посылал его Рим, он нёс закон – более беспощадный и могущественный, нежели жалкие людишки, которые тщились его избежать; более могущественный, нежели он сам. Этот закон (Судьба) повелевал миром, карая и возвышая, разрушая и созидая, а он если и проливал кровь, то не по своей воле, но по закону! Он добросовестно, до конца и во что бы то ни стало, исполнял его как свой долг, в качестве награды ожидая лишь БЕССМЕРТИЯ…
Собрав последние силы, он с трудом сглотнул тягучую, клейкую слюну и приподнял налитые свинцом веки…
Дрожали и курились кромки песчаных дюн, а прохладная густо-звёздная ночь сменилась тягуче-жарким полднем. Солнце вставало, как ему и положено, на востоке. Мир безмолвия и тишины, свободного ветра и песка, бесконечного единения вечной земли и вечно-синего неба проснулся…

Юркая пустынная ящерка, шурша лапками, старательно карабкалась вверх по склону, где лежал экс-эдил Руф, а поодаль, завернувшись в дырявый бурнус и покачиваясь, сидел Альбин. Его светло-русые волосы грязными космами ниспадали с опущенной головы на могучие плечи, лица не было видно. На коленях лежал странный длинный меч без ножен, в полированном металле которого играл и дробился пока ещё робкий солнечный свет. Но солнце уже встало, и в каком-нибудь десятке стадиев можно было разглядеть караван, который двигался беззвучно и медленно, как во сне. Однако это был не сон. Шёл настоящий караван – настоящие люди и кони, хотя и казавшиеся нереально огромными в подрагивающем утреннем мареве…
Он попробовал закричать, но из пересохшего горла вырвался лишь протяжный глухой стон. Попытался привстать, но не смог…
Между тем Альбин с трудом поднял голову, потом посмотрел на комеса пустыми выцветшими глазами. Потом в них появилось что-то осознанное, а после … медленно-медленно, так что казалось, прошли века, повернул лицо в сторону приближающегося каравана. Увидел и понял…
Ещё миг – и пронзительный свист его достиг ушей караванщиков, который без сомнения был услышан, так как следующим ощущением Нумы был вкус воды, которую он пил и пил бесконечно…


XIII.


До тех пор, пока человек жив, он надеется, и надежда эта противостоит смерти. И, хотя к ночи её почти не осталось, Альбин – скиф, альв – не боялся смерти, потому что знал, что её нет. Он верил, что пусть бесплотная, но крылатая душа его, когда придёт час, перенесётся в родные кочевья и воссядет там у ночных костров, будучи не способной быть зримой, но способной слышать и ощущать. Слышать разговоры речистых стариков-табунщиков, поучающих молодёжь, тяжёлый грохот копыт по иссушенной почве, ржание диких степных кобылиц и проникновенные песни рапсодов. Ощущать благоуханную теплоту степной ночи и любовь к нему златовласой сарматки…
Леденящее дыхание пустыни воскресило в памяти образы прошлого, и они проходили перед мысленным взором непрерывной чередой. Ему грезились ковыльные скифские степи, табуны, табуны, обгонявшие ветер и величественные похороны вождей, снискавших славу и почёт у сородичей. Так что как скиф, альв, он не мог умереть просто так, поддавшись слепой стихии. Настоящий воин, полагал он, и в смерти своей обретает бессмертие…
К ночи разразилась гроза без дождя, с какими-то неясными вспышками без грома. Лишь изредка небо прорезалось мгновенным зигзагом обычной молнии. Каскады острых, пронизывающих, как стрелы, лучей озаряли склоны барханов – это звёзды так ярко сияли, среди которых ярче всех – звезда Тара. И он, стряхнув с себя слой песка, стал молиться. Кому ещё, как не ей? Каким богам? Да и были ли они здесь вообще, боги!..
Дрожали и курились кромки песчаных дюн…
Вновь, словно издалека, прорвался к нему знакомый звук охотничьего рога, созывавшего отроков на облавную охоту…

Подчиняясь воле совета, он примкнул к отряду конных воинов, направлявшихся в сторону заповедной земли, которая звалась Междуземьем, и в течение нескольких дней лицезрел лишь всхолмленную равнину с редкими курганами и серое, сплошь в облаках, небо, которое то и дело изливало наземь дождь и холод. Серебристый ковыль, серо-зелёная полынь, небольшие, местами высохшие озёрца, временами садящиеся на замшелые камни-валуны орлы-могильники – вот и всё, что он, собственно, мог наблюдать со спины своего идущего на грунах коня. Изредка удавалось увидеть лишь стремительно пробегавшее стадо сайгаков.
На третий день ландшафт изменился. Теперь они двигались по пустынной, с бурым покровом равнине, на которой редкими островками ещё попадались лазоревые цветы. Двигались почти целый день, пока не показались впереди странные стреловидные знаки, которые из-за их гигантских размеров различить можно было лишь издали, да и то с возвышенности или кургана.
– Мы их называем араны, – пояснил Уарахаг.
К вечеру, когда разбили стан, сильный порывистый ветер разорвал местами сплошной в эту пору покров облаков, и в образовавшиеся бреши хлынул наземь серебряный, холодный, как дождь, свет … свет поистине непостижимой природы, как если бы высоко в небесах вспыхнул источник, подобный Луне (но было НОВОЛУНИЕ), отчего степь со всеми своими курганами стала похожа на старое этрусское кладбище в лунную ночь. Между тем накрапывал дождь – мелкий, промозглый… осенний…
– Назавтра поедешь один, – распорядился Уарахаг. – Так решил совет.
Скилур не стал возражать.
Ночь неспокойно прошла. Грезились ему столбы таинственного белого света, странные летающие объекты в виде светящихся шаров и больших пятен жёлтого, оранжевого и красного цветов. Прочие же слышали неземной звон колокольцев, идущий откуда-то сверху, ощущали напряжённость, своеобразный гул, толчки, боль в голове и страх, а кто-то вдруг начинал приплясывать, уверяя потом, что под музыку, которую никто, кроме него, не слышал…
Но вот под утро вдалеке проскакал всадник – сам белый, конь под ним белый, сбруя на коне тоже белая – забрезжил рассвет. Скилур оседлал коня и отправился в направлении, указанном аранами. Долго ехал молча, не смея заговорить из-за разлитой кругом тишины и подспудного ощущения несчастья.
– Это уже Междуземье, – шёпотом сообщил он жеребцу, словно опасаясь, что некто всемогущий, если услышит, разгневается. И предостерёг сам себя: – Доле нельзя ехать – это уже заповедная земля! – Он спешился и, взяв коня под уздцы, проследовал далее на собственный страх и риск.
Это, действительно, была заповедная земля, когда-то принадлежавшая легендарным савроматам, а теперь, по прошествии веков, признанная таковой на совете вождей Русколани, когда было условлено, что без крайней нужды здесь нельзя кочевать и пасти табуны, а тем паче проливать кровь, пахать и сеять. И это было проклятое место, не каждому и не всегда доступное. Тут вроде бы и степь выглядела как степь. И солнце. И небо. Но нередко люди здесь пропадали бесследно, посланные же на их розыски не возвращались. Вот и не объявлялось здесь до поры смельчаков, пожелавших поклониться богине…
Скилур на самом деле стал испытывать странное ощущение, будто само небо придавило его своим весом, будто он устал так, что сил не осталось совсем, словно все они истекли в окружающее пространство. Было холодно, туман застилал степь. Вернее, это был не совсем туман – некое клубящееся образование, медленно вращающееся вокруг центра, из которого поднималось несколько длинных, симметрично направленных во все стороны и похожих на огромные человеческие фигуры столпов синевато-зелёного света. Эти фигуры то стояли на месте, то тоже вращались, освещая окружающую местность, не образуя теней, а над ними колыхались и трепетали исполинские сверкающие знамёна в целые мили длиной, в которых перемежались светотени и багряные сполохи…
С высоты плато он разглядел довольно широкий в основании холм со срезанной будто огромным ножом вершиной и образующий таким образом огромный круглый, как стол, подиум, на котором, собственно, капище и стояло. Обычное капище – это двухрамник, а это был четырёхрамник, на вершине которого «Солнце сп(ало) в ночи», с обсерваторией и схронами, как положено, где хранились святые дары и книги священные, а посвящённым тайные знаки являлись, которые указывали на грядущие события и предостерегали от недобрых последствий. Холм со всех сторон река обтекала, на берегах которой лежало множество поваленных и сожжённых деревьев, а молодая поросль, подобно рукам кающихся грешников, к небу ветви свои тянула…
Ведя коня на поводу, Скилур спустился к реке, перешёл её вброд и поднял голову. Маленькие чёрные точки на светлом фоне неба, помеченного полосами низко стелившихся туч, наконец, привлекли его внимание. Их было довольно много. Птицы кружили, описывая плавные круги, потом круто снижались и тут же опять взмывали вверх, быстро махая крыльями…
Не тянуло ниоткуда ни жильем, ни дымком. И, как он ни прислушивался, ни звука не доносилось до его ушей, будто во всем мире – от самых отрогов Рипейских гор до Геркулесовых столпов – не было ничего, кроме этой несусветной тишины, и лишь удары его собственного сердца отмечали каждый шаг, а само присутствие казалось особенно громким. Но когда её (тишину) взорвало дикое ржание коня Лаидик, он оглянулся и … увидел её, нечисть…
Издали это существо напоминало присевшего на корточки человека в чёрном бурнусе, но поражали глаза – огромные, белые – незрячие. Тварь была терпелива, будто ждала, когда страх лишит его воли…
Страх – довольно коварное чувство, возникающее в случае опасности. Но Скилур быстро взял себя в руки, обнажил меч и даже успел облечь себя боевой Формой, как учил волхв. В такие минуты он становился силён и отважен, как гладиатор.
Тварь издала писк, от которого сразу заложило в ушах, и, распахнув перепончатые крылья, взмыла над холмом. Описав широкий полукруг, она, круто пикируя, стала стремительно приближаться, но потом столь же стремительно взмыла вверх и ушла в сторону, а он вдруг ощутил резкую боль в правом плече, отчего рука сразу повисла, как мёртвая, меч воткнулся остриём в землю, в глазах потемнело…
Нетопырь уже, наверное, торжествуя победу, ринулся на припавшего на колено врага, однако тот, перехватив меч левой, успел ударить наотмашь. Смертоносное лезвие наискось рассекло тварь, и она ещё какое-то время содрогалась в агонии, чёрная кровь фонтаном била из неё, окропляя кусты верещатника, а когтистые лапы скребли землю. Потом затихла…
Убедившись, что тварь мертва, Скилур вновь обратил свой взор к небу и долго наблюдал за птицами, кружащимися и взмывавшими над ним, пока не понял, что это и не птицы вовсе, а такие же твари, как та, которую только что он убил…
Умирала последняя надежда, и казалось, что если не произойдёт чуда, то это будет последний час его жизни, ибо помощи, судя по всему, ждать было неоткуда, а значит, и спасения не было тоже…
Вой одинокой волчицы раздался совсем близко, и парня будто кто-то толкнул в бок.
– Ты зачем, – прозвучал негромкий, грудной, но проникновенный такой голосок, – одного из моих стражей убил?
Он повернул голову и увидел, что подле него, так, что можно рукой дотянуться, женщина незнакомая стоит. Ростом невысокая, но вся из себя ладная. Лицо концом белого плата прикрыто, оставляя сиять лишь огромные, бездонные, как омуты, глаза, но, если по косам судить, молодая. Косы – светлые, с золотистым отливом, но не как у девок аорсов (до пояса), а в тугой узел на затылке подобраны, а поверх белого с орнаментом платья забранный изящными складками плащ накинут, который она с одной стороны поддерживала рукой, а другой опиралась на посох с изогнутым клевцом на конце.
И все-таки всё было в ней как намёк. Она была будто ФОРМА – прекрасный, но пустой сосуд, который мог быть наполнен любым содержанием.
– Твой страж – вор! Повадился чужих жеребят красть, кровь у них портить, – сказал парень как можно уверенней, хотя догадался уже, что это и есть Сама – Владычица (Мара). От старцев он слышал, что любит она с людьми забавляться, но, тем не менее, заробеть не успел, потому что она этак весело на него глянула (хотя в глазах бушевало жёлтое пламя) и сказала беззлобно:
– Это не дело, конечно. Оттого не предам тебя смерти лютой, да и млад ты ещё, чтоб её принять…
Скилур замялся, принудив себя не робеть перед девкой, тем не менее, ощущая её роковое присутствие – ненавязчивое, грозное. Он знал, что она могла помочь и защитить, но лучше всё же с ней было не сталкиваться. Даже те, к кому она благоволила, редко были впоследствии счастливы. Общение с ней навсегда изменяло их жизнь, и не во благо.
– Что же ты, парень, на женскую красу не глядишь, аль боишься? Давай, поговорим по душам.
– Некогда, – отвечал он, – мне разговоры вести. Пора домой возвращаться.
Она рассмеялась, а потом говорит:
– Да будет тебе притворяться!
А ему вдруг совестно стало, что жёнка над ним насмехается да ещё упрекает в малодушии.
– Ну, давай, коли надо, – сказал он. И подумал, что, скорее всего, его похоронят без почестей.
– Вот и ладно, – ответила та. – Если приглянусь, может, в жёны возьмёшь.
– Да что ты! Какой я жених? Мне подрасти надо.
Владычица улыбнулась.
– А я подожду. Придёт время – сам попросишь, – сказала и … вновь стала строгой – воплощением этакой скрытой силы – не светлой, не божеской, но будто рождённой самой Пустотой, в сравнении с которой он ощущал себя слабаком.
– В тебе мало силы, – подтвердила она, словно прочитав его мысли, – и нет осторожности, так что необходимо оберегать тебя в обоих мирах, хотя вряд ли кто посмеет сказать, что ты беззащитен. Но есть средство…
– Что, неужели цветок каменный? – вспомнил он и голос его дрогнул.
– Что ты! – усмехнулась она. – Неужели тебе белый свет не мил?
Скилур нахмурился, а она тоже вроде как призадумалась. Губы её, полные, чувственные, но чётко очерченные, дрогнули, уголки поползли вниз, придавая лицу выражение плохо скрытого страдания.
Как бы то ни было, в душе его родилось самое обыкновенное смятение. Что его ждёт в таком случае? Безумие, жуткая смерть?
– Хотел бы увидеть его, – сказал он. – А что, не отпустишь потом?
И тогда сказала богиня:
– Почему же – дорога свободна, да только сам не захочешь…
– Ну, тогда покажи!
Призадумалась та, а после ещё раз предупредила:
– Показать-то легко, да цена высока будет.
– Так назови её!
– Поклянись, что моим будешь!
Недолго думая, он поклялся – уж слишком хотелось ему показать, как мало он дорожит своей жизнью и, вдобавок, ничего не боится. (А у неё глаза будто дымкой подёрнулись.)
– Ну что ж, коли так, пойдём! – просто сказала она. И едва так сказала, как зашумело что-то рядом, и прямо в склоне холма дромос образовался, в конце которого проход преграждал огромный каменный блок. Упёрся в него Скилур изо всех сил, но тщетно, а ей стоило лишь коснуться клевцом, как он бесшумно отошёл в сторону, пропустив их обоих внутрь.
Пройдя по короткому коридору, они оказались в помещении, округлые стены которого и пол были опоясаны спирально свёрнутым валообразным возвышением, словно на поверхность выступала наружная сторона погруженной в стену спиральной трубы. В свете, исходящем от хоросов, мерцали пылинки.
Внезапно ему показалось, что пол дрогнул – цепочка огоньков на стене тоже дрогнула и поползла вверх, будто кто-то потянул за неё. У него, не ожидавшего ни подъёма, ни спуска, даже дыхание перехватило. Было совершенно темно, до тех пор, пока не раздался слабый звон, потом он почувствовал резкий неприятный запах. Стало трудно дышать. Рука Мары коснулась его руки, словно успокаивая. От неожиданности он не нашёл, что сказать, но, тем не менее, почему-то испытывал к ней доверие. Впрочем, запах вскоре исчез, и воздух снова стал чистым. Наверное, они спустились на значительную глубину, когда что-то слабо щёлкнуло и тусклый свет поначалу показался ему ослепительным. Всё до капельки видно стало.
Открылось новое помещение, одна из стен которого и свод, в отличие от первого, были тщательно отшлифованы, а другая представляла собой странную колонну, которая словно висела в воздухе, но при этом была намертво прикреплена. Помещение было почти пусто, если не считать перевёрнутой четырёхгранной призмы в центре да расставленных по периметру хоросов, похожих на бычьи пузыри. Пол был узорчатый, с блёстками разными, похожими на прожилки, а у пола местами виднелись проходы, куда не протиснулся бы даже ребёнок, и крошечные отверстия, куда с трудом пролезала рука.
И уже здесь его накрыла абсолютная тишина – сверху не проникало ни звука. Ступенчатое потолочное перекрытие будто растаяло в пролившемся внутрь сиянии, и он увидел над собой опрокинутую густо-лиловую чашу с невиданным обилием незнакомых, огромных, почти немигающих звёзд, с полупрозрачным, непривычно огромным диском луны (?), а над горизонтом стелилось, подобно полупрозрачной занавеске, переливающейся сине-зелёными огнями, с вкраплениями розового и красного, бледное ленточное сияние…
– Это, что, сон? – осведомился он.
– Это позори, то есть бель – знаки растворения земли в воде, воды в огне, огня в воздухе, воздуха в пространстве, пространства в светоносной Пустоте, – пояснила она. И поспешила предупредить: – «Тайные дороги могут наяву проходить через раскалённые от жара пустыни, а также через вершины горных долин, где начинается молчаливая пустыня высоких гор. Но чаще всего они неотличимы от череды серых будней, потому что проходят через самое сердце. Но … не отвлекайся, не бойся, не спрашивай – это миг твоей смерти! Используй его, ибо это единственная возможность воскреснуть к новой жизни. Сохраняй ясность мысли. И пускай выбор твой будет бесстрастным… Пойми, что твоё теперешнее сознание и есть настоящая реальность!»
Перед взором его открылся удивительный и странный мир, который он лицезрел бездыханно. И обрелось иное, незнакомое время, которое, подобно морскому прибою, накатывалось на границы этого мира, стремясь их раздвинуть. Казалось, оно звучало тягуче-медленными, но, безусловно, величественными аккордами, как если бы искусные хесит на самом деле извлекали их, ударяя по сладкозвучным струнам своих систров, а сердце его в такт им отсчитывало ни то мгновения, ни то поступь столетий. Потом мажорные аккорды превратились в хаотичные накаты тревожных, нестройных звуков, в некую непостижимую, но, безусловно, имевшую смысл смесь тревоги, тоски и отчаяния, отзываясь на всплески которой, со всех сторон света замерцали сполохи пурпурных и багряных тонов…
Он словно странствовал по эпохам, начиная с незапамятных времён, и давно минувшие события вновь разворачивались перед его взором. Он переживал славный период, когда всё совершенным изначально было сотворено, и вершина всего – люди – были подобны богам. Когда у них не было вопросов: кто и зачем создал этот мир. Когда перед богами они не преклонялись, но божественным был образ их жизни. Когда они коллективно Образы мира могли творить, и во всей Вселенной не было силы, способной их превзойти. Когда они, собравшись воедино, камни многотонные силой мысли могли передвигать, «летать по воздуху, менять свой облик и размеры, облада(ть) силой, позволяющей вырывать из земли холмы и горы»…
Но … совершилась ошибка в сотворении одного или сразу нескольких Образов. Не смогли люди баланс их в себе сохранить, и силы Тьмы на тысячелетия возобладали. Уснули, погрузились во тьму последние островки великого знания, войны междоусобные начались. И в последней, самой ужасной войне, когда было пущено в ход самое разрушительное оружие, которым до поры лишь боги владели, три четверти людей погибли, а те, что остались, стали больными, малодушными и корыстными, будто совершенно иной породы, нежели прежние. Жизнь их стала очень суровой, и цель у них была одна – сохранить и продлить её (жизнь), обеспечив продолжение рода, потому что угроза вымирания, порождённая страшным оружием, довлела над ними.
А потом на острове Ланка (Цейлон) посредством Врат Междумирья произошла массовая высадка родов караенна (Серых). «Они явились из миров Тёмной Нави и вышли из вайтмаров своих, будучи невелики ростом. У них были большие тёмные глаза и серая кожа». Они познали Высшую Мудрость, но употребляли её во зло, потому что были злы. Они входили в селения и брали то, что хотели, а сопротивлявшихся убивали. Они уничтожали стада и отравляли колодцы. Они отравляли поля, и зёрна ячменя и пшеницы не всходили. Наступил голод…
Тогда войска Родов Расы Великой вышли на равнины и покрыли их, как тучи.
Пришельцев было немного, но они наводили помрачения на людей с помощью чёрных кристаллов, так что те зачастую сражались между собой, и призывали на помощь стихии природы. Проснулись вулканы, задрожали горы и равнины и выступил из берегов океан. Молнии падали с неба, а деревья и камни носились по воздуху. Пылали селения, разбегались стада, люди падали, как трава под косой. Войска асов (русов) погибли. Наступал конец Света.
И тогда обратились тиуны (высшие волхвы) к Светлым Богам-Первопредкам, и оказана была помощь. И были побеждены Серые – и оттеснены в подземелья, в пещеры глубокие, где пребывают и поныне, потому что Предки никогда не уничтожали врагов под корень, каждому давая шанс к Свету…
– Не ищи забвения в прошлом, – позвала Владычица, – не увлекайся им, если оно увлечёт тебя, ибо можешь остаться в нём и никогда не вернуться в мир светлой Яви.
Скилур словно проснулся. Кристалл перестал светиться и казался мёртвым, обыкновенным, как любой иной камень.
– С тех пор много воды утекло, – рассказала богиня. – Светлые возвратились на свою землю, а часть Серых осталась. По договору им было запрещено впредь воевать с людьми. Тем не менее, влиять на их судьбы они продолжают, войны и свары меж ними устраивая…
– Так, что, их нельзя победить? – осведомился Скилур.
Владычица покачала головой.
– С ними успешно боролся Само, сын Трояна, потомки которого ныне правят во всех землях арийских. Но, тем не менее, они жадны, хитры, у них много адептов: жрецов, царей, вождей племён – во всех уголках земли у них есть преданные и послушные исполнители. К тому же, они украли со «священных высот» Аяна бен-бен(ы) (чёрные камни), посредством которых создают свою событийность, манипулируя сознанием людей, ибо окончательно уничтожить их они не намерены. Иная у них цель понеже.
– Но ведь и люди были когда-то сильны, – вспомнил он, – и, используя силы стихий, могли побеждать зло!
– И ты тоже мыслишь побеждать зло? – осведомилась она. И усмехнулась. – Экий ты скорый! Сперва Образы необходимо научиться творить, создавая ПРАВ(ь)ильную событийность. Этого Серые как раз больше всего и боятся, ведь, хотя иногда им и удаётся вселиться в людские тела и в них обрести свой облик, они прежде всего – нелюди.
В одночасье опять мудрость – светлая, ясная, резкая и сверкающая – пронзила его сиянием, невыносимым для разума. Он всё понял. Что-то раскрылось в его душе, и он подумал о своём видении как о прозвучавшей грозной прелюдии.
– Что мне делать теперь, как жить дальше?
Улыбнулась Владычица совсем по-земному и сказала:
– ОБРАЗЫ прекрасные творить, блюдя ЧИСТОТУ и образуя тем самым в себе и вокруг чистую СОБЫТИЙНОСТЬ. Почитать Богов и Предков, жить по Совести и в Ладу с Природой». Всё! Не всякому это по плечу.
Скилур промолчал. У него попросту нужных слов не нашлось.
– Когда в юноше пробуждается третий центр Семаргла, – сообщила богиня, – надлежит избрать свой жизненный путь, дабы следовать далее, уже никуда не сворачивая. Однако ты, по сути, выбор свой уже сделал. ПЕРВОЕ ИСПЫТАНИЕ ты прошёл, ВТОРОЕ конкретнее будет. У вашего, Русского, моря, в Тавриде, есть одна крепостца, Херсонес называется, каких у вас тысячи…
– Херсонес? – вскричал парень. – Там живёт мой родной дядя…
– Хорошо, – сказала она. –Так вот, на это торжище положил глаз Рим золотой. И всё бы ничего было, да стоят за всем этим наши старые вороги, Серые, которые мыслят через него на земли Русколани (Скитии Великой) до самой Ра-реки свою длань наложить. Вот и шлет Рим к царю Асандру и ещё дальше, к аорсам, своих эмиссаров, а затем, как известно, римские легионы являются, дабы свободных людей в рабов обратить…
– Нужно перехватывать их и … из черепов чаши для питья понаделать! – сказал Скилур, как отрезал.
– Ты слишком нетерпелив, – усмехнулась Владычица. – Дай тебе волю – пойдёшь башки сечь, как траву (если сам не падёшь в первой битве). Но … полагаю, найдётся и без тебя, кому противостоять козням Рима, а тебе иное надлежит совершить – в событийности Серых своё будущее создавать, понеже дороги нужно не выбирать, а строить! И прежде чем они найдут тебя сами, надлежит носящих их печать выявить…
– Всего-то?
Богиня повела головой и из-под длинных бровей, обрамлявших глаза тонкими дугами, поглядела на него неодобрительно.
– … Возможно даже, их событийность подавит тебя, – закончила она, – ибо это как отраву пить, и ты без принуждения станешь одним из них! Так что будь осторожен и помни, что души людские хоть и вечные, ибо от ВЫШНЕГО БОГА, только по делам, в их жизнях творимым, могут быть причислены либо к Слави и Прави, либо к Пеклу и Иномирью. И если из Пекла безмерного душе на путь Прави ещё можно вернуться, то из Иномиръя возврата нет. Вот так вот, отрок.
Не чаял Скилур такой службы, но … дело есть дело. Он начал понимать, что ввязывается в борьбу двух первоначал, противостоявших друг другу с незапамятных времен, в неизмеримое количество раз более могучих, нежели он сам и прочие ничтожные существа, которые действовали их именами и с которыми ему предстояло иметь дело. И сейчас, утратив всё, что стало близким и привычным, обернувшись к грядущему лицом и душой, он содрогнулся от невыполнимости собственной миссии. Что ждёт его впереди? И как принесённую роту исполнить?
– Устал что-то я, – сказал он.
Владычица понимающе улыбнулась и тем же путём вывела его наружу.
– По сути, ты был до недавнего времени всего лишь ребёнком, который, чтобы родился воин, должен был умереть, – объяснила она. – Теперь ты – Дважды Рождённый, Крылатый Волк (Воин) Семаргла (слыхал о таких?), который принёс нерушимую роту верно служить Пресветлым Богам!
– Я ведь из рода Ай-Бури, – напомнил Скилур.
– В одну реку нельзя ступить дважды, – негромко, но непререкаемо возразила богиня и даже пристукнула посохом по полу, – но можно, умерев в прежней своей ипостаси, родиться в иной. Так что ты теперь стал моим воином, а ставший им никогда не сможет быть никем иным!
– Пора тебе возвращаться. А чтобы у тебя желаний и тоски по тому, что увидел, не возникло, всё увиденное из памяти твоей будет изъято. Это ТРЕТЬИМ твоим ИСПЫТАНИЕМ будет. Но взамен вот, прими от меня в дар, – с этими словами она передала ему длинный свёрток, – и отправляйся туда, не знаю куда, где найдёшь то – не знаю что, может быть, особое, связанное с Навью место (верное направление тебе звёзды укажут). И ещё… Это отличный колдын, освящённый, из чистейшего орихалка. Хотя попомни, что это, скорее, боевое оружие, которое в ратном деле потребно, а с Серыми разумом и силой Богов биться надобно…
Скилур, развернув свёрток, увидел тёмное лезвие, мелкосетчатое, словно замороженное зимнее окно, но без малейшего признака ржавчины или какого-либо иного изъяна. Этот меч, в самом деле, был совершенством – в меру лёгкий, прекрасно сбалансированный, донельзя острый, чудно лежащий в руке, он, казалось, повиновался самой только мысли.
– Ну, прощай пока, муженёк, – сказала она под конец, – да, смотри, не забывай, что поклялся! Исполнятся сроки, и мы встретимся… А теперь иди вон туда, да только, чур, не оглядывайся!
К выходу он шёл в полной темноте. В конце проход суживался, так что пришлось согнуться в три погибели и пробираться вперёд с трудом. Стены стали светиться тусклым красноватым светом. Стало тепло, потом жарко, а стены между тем всё краснели. Казалось, ещё немного – и вспыхнут волосы, загорится одежда. Массивная дверь тоже была раскалена докрасна и приподнята на одну треть. Подталкиваемый страхом, он сгоряча попытался приподнять её выше, чтобы протиснуться. Однако сразу не получилось – слишком она была тяжела. В конце концов, ему удалось выбраться. И когда он, задыхаясь и пьянея от избытка воздуха, бездонного неба и бескрайней степи, оказался снаружи и взглянул на свои руки, увидел на них зловеще багровевшие оскаленные волчьи пасти, а в настороженной тишине раздался одинокий волчий вой…

Солнце вставало…
Юркая пустынная ящерка, чертя хвостом по песку и шурша лапками, старательно карабкалась вверх по склону, где лежал Нума. Комес лежал на спине, и глаза его были открыты, дальше на боку лежал экс-эдил Руф, а ещё дальше, всего лишь в нескольких стадиях от них, беззвучно и медленно, как во сне, двигался караван. Но это был уже не сон. Двигался настоящий караван – настоящие люди и верблюды, хотя и казавшиеся нереально огромными в предрассветном, подрагивающем над барханами воздухе…
Альбин поднял голову и обратил невидящий взор свой в ту сторону. Ещё миг – и он, сунув под пшеничные, отросшие за время похода усы грязные пальцы, свистнул так, как делал это на облавной охоте, и свист его, надо думать, достиг ушей караванщиков, потому что следующим ощущением была свежесть воды, которая вернула его к жизни…

Однако и в Александрии, куда они вскоре вернулись, и впоследствии, в течение долгих лет, Гай не мог в точности вспомнить, что же всё-таки произошло тогда с ними в Ливийской пустыне, в оазисе Амона. И пока разрозненные воспоминания не сложились в единое целое, они, неясные и расплывчатые, как тени, тревожили его во сне. Эти тени сгущались и исчезали, но образ не возникал почти никогда. Память жила в нём, но о чём – он мог лишь догадываться…


XIV.


Священный огонь на алтаре Триглава затрепетал как от ветра, а потом полыхнул так, как если бы в него подлили горючего масла, и … погас. Однако сияние не исчезло; оно продолжало расти, шириться, распространяясь вокруг и поглощая не только летучие сумерки, но и саму суть окружающего, одновременно становясь некоей подспудной душой – всеобъемлющей, всепроникающей и непостижимой, пока не озарило незнакомую всхолмленную долину, зажатую между гигантских ступенчатых плато.
Ландшафт её сам по себе был необычен. Суровый камень оттенялся потрясающими цветами. Многочисленными ущельями и каньонами был изрезан слоёный пирог плато, которые обрывались внезапно и на несколько десятков метров уходили вниз, а вслед за ними туда же низвергались бесчисленные ручьи, речушки и реки, образуя живописные водопады и озёра.
Особенно выразительны были шестигранные тектонические структуры, которые были буквально повсюду: стены каньонов были сложены шестигранными трубками, трещины в плоских скальных массивах тоже часто образовывали шестигранники, даже огромные валуны местами создавали впечатление своеобразной мегалитической шестигранной кладки, воскрешая легенды о великой Ориане-Гиперборее, а сами пейзажи представлялись доныне населённой русами и ариями её обитаемой землёй.
Однако на самом деле пустынно было кругом. Не тянуло ниоткуда ни дымком, ни жильём – ни звука не раздавалось в оцепеневшем, пронизанном холодом воздухе, будто не было ничего во всём мире – от восточных пределов Гипербореи до Геркулесовых столпов, – кроме тишины, густого тумана, покрывавшего ступени плато и их самих. И в этой гробовой тишине дикая красота эта казалась красотой заброшенного этрусского кладбища. И лишь открытая всем ветрам колоннада, представлявшая собой «двадцать четыре и двенадцать камней», двадцать четыре из которых были установлены вертикально, а каждые два соединял один из двенадцати, уложенный сверху, была тем единственным, что напоминало о великом прошлом обитавшего некогда здесь народа. Это был Круг (храм) Двенадцати Врат – священное место, где собирались избранные из ведов, то есть волхвов высшего посвящения, которые составляли внутренний круг самого уже Круга Внутреннего и именовались тиунами, так как не имели собственности, не носили никаких отличительных знаков, а лишь стрелу (¬ – руна Тиу), и поддерживали безмятежное и вольное бытие Мiра.
Наверное, там, на плоских вершинах плато, ветер действительно был нешуточный, но внутри Круга не ощущалось ни малейшего дуновения, над вогнутым чёрным пьедесталом дрожал воздух, в проёмах трилитов рождались, роились и сгущались какие-то огненные фантомы. Они то стояли на месте, то быстро передвигались и таяли. Слышался не то отдалённый птичий грай, не то шум прибоя и негромкие, похожие на шелест листвы голоса, так что окружающее пространство казалось проникнутым неким подспудным присутствием, которое, в конце концов, персонифицировалось в двенадцать полупрозрачных, как кисея, мужских фигур. Мерцание света, отражавшееся в вогнутой наподобие чаши поверхности подиума, препятствовало детально разглядеть их, но даже в самой их неподвижности было нечто совершенно непостижимое, необходимое, что должно было иметь место и проистекать.
Никто из простых смертных никогда их не видел в таком облике, но лишь посвящённые, а именно – как двенадцать богов в пространствах Врат, которые на самом деле являли собой единый вихрь их взаимоперерождения.
Единственно эти сущности имели способности видеть незримое, а также, когда надо, нисходить для живой жизни в миру, «сердцем и умом не отлич(аясь) почти ничем от бесплотных ангелов света, тогда как поведением и по внешнему виду разн(ясь) немногим от обыкновенных людей». Обладая разящей остротой ума, помноженной на вещую зоркость сердца, причащённые к тайнам Триглава, тщательно оберегали они Северную Традицию от раскрытия неспособными её вместить во всей полноте, ибо все ереси и расколы были плодами неполного знания, посчитавшего себя полным, что много опаснее, чем незнание, а также не давали младенцам в области Духа играть с огнём.
Однако на сей раз они собрались, чтобы принять важнейшее решение о сохранении русо-арийского единства и пресечении подготавливаемых вторжений на Русь, ибо обстановка на самом деле была тревожной.
Биоти (Большой кенбет), начиная со времён Эхнатона, ошибкой посчитали само прошлое русов и ариев и объявили войну на уничтожение самой памяти о нём. В качестве основной цели ставилось их порабощение через насаждение единобожия в самом отвратительной форме и, в конце концов, полная ликвидация их государственности. Где было возможно физически, с особой жестокостью стали истребляться носители трансового искусства, особенно волхвы – последователи Рамы и древнего ведического культа, – предтечей чему послужил замысел тёмного жречества Амона, укрепившегося в некогда безвестном граде Уа-Сет (Фивах), а ныне перебравшегося в сердце Венеи (Европы) – Рим.
В качестве ответной меры один из Великих Волхвов, которых русы и арии отождествляли со своими Богами, предложил силой, то есть посылкой полевого войска, восстановить выше упомянутое единство.
Но на какой основе восстановить? На основе прежней Веры?
Восстановление прежней Веры в её прошлом виде было, скорее всего, невозможно, потому что, во-первых,  было упущено время – и на новомодных идеях выросло уже не одно поколение к западу от Иттильской стены, во-вторых – потому что полтора тысячелетия кровопролитнейших войн своих со своими что-то надломило в их душах, и в-третьих – потому что при соединении двух целое не образуется. Так что теперь даже Боги не могли возвратить Руси «ту» Веру, ибо последнее эхо славы дедов, собиравших дань с великих держав, угасало в душах внуков Даждьбога, и уже не клёкот соколиной гордости находил отзвук в сердцах их, а утешение несчастному даннику, смиренному рабу, которое предлагала им новая вера и набирающий мощь Рим.
То, что «нельзя в одну реку войти дважды», то есть «ВСЁ течёт, ВСЁ изменяется», и только КОНы – алгоритмы Мироздания – нет, понимали, конечно, и веды. Как понимали и то, что именно внедряемое тёмными единобожие явилось тем заразным вирусом, который сыграл ключевую роль в гибели и крушении великих арийских держав и  духовном разложении Русколани, их преемницы.
– Налицо то, что отколовшиеся наши веси идут всё более и более неверным путём к определённо катастрофическим результатам. И нет никакой надежды, что это – дорога перед долгим возвращением домой, – говорил тот из ведов (Иерарх), аура которого светилась ровным золотым светом, – ибо высшие их касты слепы и тяжко больны сами…
– А «зло (между тем) доминирует, – подхватил другой,  в ауре которого преобладал зелёный цвет. – Борьба с ним (эффективна) только посредством выявления и уничтожения, (причём) уничтожению (полагаю) подлежат не только те, кто представляет непосредственную опасность, но и… носители потенциального зла (т.н. «живые трупы»)».
– Мы должны поразить зло в самое сердце – сокрушить Рим! – подытожил третий, в ауре которого перемежались струйки и облачка синего и лилового цветов, иногда переходящие в чисто голубой…
– Но это же точно война, причём со всей Венеей, а сил между тем почти нет! – напомнил четвёртый.
– Мы должны опереться на сохранивших верность Традиции членов первых двух каст, – предложил пятый.
– Их тоже почти нет, – возразил Второй. – Полтора столетия кряду адепты Большого кенбета вырезали, подкупали и переубеждали инакомыслящих, а это большой срок! Им удалось уничтожить почти всё жречество и подменить управленцев.
Это, конечно, было известно. Это совпадало с продолжением Ночи Сварога и древними пророчествами о высших и низших пиках. Но также было известно, что эта ночь, как и любая другая, не будет вечной, и, рано или поздно, наступит рассвет, когда придётся возрождать даже не «изначальные уклады и обычаи», которые есть форма, а то, что есть сам Человек, то есть его сущность в Яви. Нужно будет, прежде всего, научить людей «жить по Совести и в Ладу с Природой». И именно эту основу нужно было сохранить и пронести через все грядущие века и тысячелетия.
– Так, что же, отдать Русколань Тёмным на откуп! – вскричал Третий.
– Нет, конечно. Но для начала мы должны принять решение, как прекратить кровопролитие и водворить в ней продолжительный мир, – ответил Иерарх.
Прекратить кровопролитие между тем не удавалось никак, поскольку бесконечные междоусобицы, а также многочисленные тьмы врагов, то и дело накатывавшиеся на её границы, являлись непреодолимым препятствием.
Эффективной защитой от внешней экспансии могла стать система укреплений на дальних подступах (типа великой Иттильской стены) и организация многочисленной армии, содержать которую Русколань не могла. А для прекращения къняжеских междоусобиц в сложившихся обстоятельствах требовалось подавить сопротивление местных кънязей, обуянных властолюбием, гордыней, жадностью, а зачастую – и глупостью.
Так что было делать? Формировать ударный корпус как костяк будущего войска или положиться на местные силы? (С целью разведки в прикаспийские степи уже был послан один из лучших полководцев Рассении с 30-тысячным корпусом.)
– Чтобы водворить продолжительный мир нужна война, и, скорее всего, продолжительная, – заметил Второй, – ибо время потеряно! Все минувшие годы и десятилетия можно считать временем потерь. На духовном плане мы пока выигрываем, но только ПОКА.
– Потеряно не всё, – возразил Иерарх.
– Да, не всё, – согласился Второй. – Но, чтобы остаться на прежних рубежах, необходимо собрать все силы (хотя предвижу, что их окажется недостаточно), пролить реки крови, и ещё далеко не факт, что цели удастся достичь.
– Да, предстоят жесточайшие битвы, осады городов, погромы, разграбления, пожары..; придётся, наверное, сокрушить и подчинить русов-аорсов, русов-сколотов, а потом и русов-алан! Тем не менее, необходимо определиться, обладает ли наш наРод решимостью и потенциалом для столь великих и трудных дел.
– Разве сотням могучих Родов, объединённых одним языком, бореально-арийской Традицией, единой ведической Верой – тысячам и десяткам тысяч прекрасно вооружённых воинов, профессиональных витязей во многих поколениях, могучих русоволосых и светлоглазых савиров, – вскричал Третий, – такое дело не по плечу, если объединить их для великого завоевания! Им – дававшим династии китайским царствам и, надо добавить, гвардии с чиновниками тоже – не сможет противостоять НИКТО. Кто может тягаться с ними! Кто может противостоять им!
– Духовные силы наших Родов велики, – подтвердил Иерарх, который, похоже, председательствовал на этом собрании. – Велики, но неисчерпаемы. К тому же, особенность грядущего момента заключается в том, что если до сих пор мы сражались, в основном, с этнически чуждыми нам народами, то теперь столкнёмся с плоть от плоти, кровь от крови наРодом. Это как?
– Плоть от плоти, кровь от крови, говоришь? – усмехнулся Второй. – Образ Духа и Крови у них искажён до предела, – возразил он. – У них уже произошла массовая подмена основополагающих понятий, что хранились в памяти Предков, а именно таких, как Совесть, Духовность, Подвиг, Служение и т.д. Через пропаганду и насаждение чуждых ценностей их сердцевину, саму Душу, тёмные безжалостно раздавили. В итоге эти самые наРоды для нас, по сути, совершенно чужие.
– То есть ты полагаешь, что мы, в их понимании, окажемся в ипостаси наказующего бога и, тем самым, лишь утвердим в необходимости жертвы?
– В частности, да…
– А в общем?
– А в общем, пока они говорят на своём языке и живут на земле своих Предков, воспримут наше вмешательство как вторжение и окажут самое ожесточённое сопротивление. Но ведь наша-то цель – жизнь по КОНам у них утвердить, а не для того, чтобы завоевать или убить их, тем самым избавив от вечного круговращения! Вот почему мне горько от предчувствия того, что вряд ли удастся помочь им, не умножая страданий.
– Но ведь они зачастую сами не осознают, что страдают, – заметил Четвёртый.
– Тем хуже для нас, потому что мы живём по Совести, то есть «испытыва(ем) боль не только от реальных, но и от воображаемых страданий, страда(ем), зная о страданиях других»…
– Страдание, в конце концов, ведёт к ПОНИМАНИЮ, понимание – к ЛЮБВИ, – вставил Пятый. – И так замыкается круг!
– Вот и нужно, чтобы к ним пришло понимание, – поддакнул Иерарх, – что мир достаточно велик, чтобы удовлетворять нужды всех, но слишком мал, чтобы удовлетворить жадность, что их духовная будущность, наконец, находится в их собственных руках, а корни её сокрыты в далёком прошлом, в череде всех предыдущих жизней, в том времени (египетск. «зеп тепи»), когда всё совершенным было сотворено и имело связь между собой и всей Вселенной.
– Прежде всего, нам самим нужно понять их…
– Чтобы оценить меру деградации, которая их постигла? – не без иронии осведомился кто-то из ведов.
– Чтобы наше вмешательство не явилось в качестве страшного акта мести и чрезмерной жестокости!!
– Лишь в том случае, если оно будет равнодушно к личностным страданиям, можно достичь цели, – напомнил Иерарх. – Это для индивидуума оно не может проявиться иначе, как сила, которая не всеблагая, не всегда милосердная и, понятно, не вполне избирательная, если не сказать – слепая. Но иного нет…
– Иного нет, – согласился Второй. – И дабы не обременять их мир, и без того полный страдания, сверх меры, полагаю, нужно ограничиться адресным истреблением «живых трупов». Нужно отрядить с войском особо одарённых кудесников, которые, будучи вооружены тайными методиками распознания их, составят действующие тайно организации «адресного террора»…
– Тем не менее, множества напрасных жертв не избежать, – заметил Пятый.
– Это так, – подтвердил Иерарх. – Но для нас важнее пробудить в них Память и Совесть как высший инстинкт, то есть как способность бессознательной коррекции поведения в соответствии со Свагой. Так что понятно, что, столь спасительный для мира в целом, он может быть разрушителен для отдельных индивидуумов, что, на мой взгляд, должно быть воспринято как необходимость жертвы…
– Полагаю, что такими жертвами, прежде всего, станут индивидуумы, наиболее полно обладающие этим самым инстинктом!
– Ты прав, – согласился Иерарх. – Вот почему, не беря на себя все их грехи, мы должны снизойти до их понимания жертвы – «истинно без всякой лжи… отдели(ть)… тонкое от грубого осторожно и с большим искусством… (и) таким образом, воспри(нять) славу всего мира…», а их мир… что ж, пусть остаётся таким, каким они сами его мыслят!!
– Если их мир оставить таким, как есть, не обрекаем ли мы себя тем самым на заведомую неудачу?
– Как бы то ни было, устранив внешние угрозы, мы дадим им шанс на победу Духа, а всё остальное приложится.
– И на продолжение междоусобиц тоже!!
– Не надо полагать, что они непоправимо плохи или безнадёжны, ведь одолели же они, в конце концов, римские легионы, до сих пор считавшиеся непобедимыми, и открыли многие тайны неба и земли!
– Да, но до сих пор не поняли, что нельзя безнаказанно предавать Память Предков, ибо вольные или невольные такие попытки могут привести лишь к утрате ориентиров (цели) и последующей пагубной деградации.
Иерарх кивнул. Именно так.
– Тем не менее, наша цель, – подытожил он, – скорее, помочь им сохранить государственность, а не возродить старую или, тем паче, взлелеять новую Веру. В то же время, в дальнейшем необходимо использовать все возможности для просвещения, создания прекрасного, уважительного отношения к Предкам, Богам и ПриРоде. Всё!
– То есть опять-таки для укрепления Веры, Веры в Богов, в которых уже мало кто верит?
– Прежде всего, веры в благородство целей и духа лучших сынов Расы Великой, являющейся «одной из возможных и вечных движущих сил» без надежды, кстати, увидеть результат из-за длительности процесса!..

Итак, решение о посылке полевого войска савиров (скифо-сибирских русов), в которое должны были войти пять туменов из шести, бывших в резерве, было принято.
Но прежде того Спадин – грозный властитель, выдвинутый жрецами Атара, заменил собой прежних вождей и ещё более возвеличил имя аорсов. Перед его железной волей вся степь в страхе простерлась ниц, и его союз с Римом должен был эту власть укрепить. Так что Нума, в своё время добившийся его согласия быть «другом и союзником римского народа», мог потирать руки. Однако…
На порубежье ожидали набега. Вовремя подоспевшее хуннское войско, хоть и немногочисленное, вместе с танагетами обрушилось на аорсов. Их кочевья и вежи были сожжены, обращены в прах, в пепел, разорены беспощадно. Страшному опустошению подверглась почти вся их земля. Но, отступая, они снова вытаптывали посевы соседей, оскверняли храмы, жгли и опустошали их города.
– О, Ахура-Мазда, отец всех парфов и дахов, умерь свою обиду, спаси от страшной беды чад своих! – возглашал кънязь, останавливаясь у каждого встречавшегося на пути аташдана и истово молясь. – Никогда-никогда не прислонялись мы к чужим алтарям... Только во славу твою, о великий, сокрушали мы чужие храмы и сдирали кожу с лживых жрецов на чепраки нашим коням!..
Впрочем, это его поражение ускорило подготовку похода аорсов на запад.
А когда стали льдом реки, основные коалиционные силы, предварительно разбив союзных аорсам сираков и русов-алан, стали лагерем на Танаисе, готовые к войне с Римом.
Осень окончилась, наступала зима. И ещё были целы и невредимы многие грады, которые вскоре будут сожжены дотла, ещё были живы и те люди, которым суждено принять смерть в беспощадной братоубийственной бойне, которая, в том числе, по замыслу Великих Волхвов, была последним средством сохранить пресловутое русо-арийские единство и которая повторится много столетий спустя…


XV.


Оказалась ли, в конце концов, успешной миссия Нумы, в точности не знал никто, поскольку её участники, которых, едва живых, случайно обнаружил неподалёку от оазиса снаряжённый Прокулеем отряд, а после целый месяц возвращали к жизни искусные египетские эскулапы, рассказать толком ничего не могли.
Что на самом деле произошло?..
Нума, когда вновь обрёл дар речи, объявил, что миссия была благополучной, а тот, кто имеет иное мнение на сей счёт – враг Императора и его личный враг (иметь врагом такого человека никто, разумеется, не желал). Он рассказал, что оазис Амона – это прекрасный мир, а его обитатели – отшельники и пророки – не совсем обычные люди: не ощущают ни жары, ни холода и могут творить чудеса наяву. Природа являет там удивительные картины, а день и ночь там ни на что не похожи.
Альбин, и до этого немногословный, помалкивал, Мамерк, по сути, пересказывал Арриана, а Эгнаций Руф, тяжелее всех перенёсший вояж, замкнулся в себе, так что лекари всерьёз опасались за его рассудок. Как бы то ни было, не было предъявлено ни благодарственных писем жрецов Амона, ни каких-либо иных доказательств пребывания в оракуле его. Прошел слух, что достичь святого места им всё-таки не удалось, а богатые дары, которые предназначались богу, были надёжно припрятаны комесом. Однако Прокулей, к которому тот, как только оправился, явился, был вполне удовлетворён. Он имел тайную встречу с вновь избранным верховным жрецом, старым своим знакомцем, которому передал заветный ларчик в виде фасада Карнакского храма, нашедший таким образом достойное место среди иных реликвий храма Птаха. А уж следом, словно в насмешку над здравым смыслом, явилось помпезное постановление могущественной жреческой касты – плод ни то сговора с ней властей Рима, ни то тайной дипломатии пресловутого Прокулея:
– «В царствование молодого Цезаря – наследника Божественного отца своего, утвердившего порядок в стране, благочестивого в отношении богов, победителя над врагами, улучшившего жизнь людей, – верховные жрецы, пророки, священнослужители, собравшиеся из всех храмов страны в Мемфис, постановили:
1) Так как вечно живущий Император Цезарь Август, сын Божественного, возлюбленный Пта и Изиды, оказал многие благодеяния храмам и тем, кто в них находится, и всем, пребывающим под их властью; и
2) так как он является богом, происходя от бога и богини подобно Гору, сыну Изиды и Озириса, отомстившему за отца своего, и, будучи щедрым по отношению к богам, он пожертвовал доходы в храмы в виде денег и продовольствия и понёс большие издержки с тем, чтобы привести страну в спокойное состояние и воздвигнуть храмы; и
3) так как он приказал, кроме того, чтобы доходы храмов и пожертвования, которые ежегодно приносятся им в виде денег и продовольствия, а равным образом и дары, полагающиеся богам с виноградников, садов и других земель, которые принадлежали богам в царствование его Божественного отца, оставались на прежней основе; и
4) так как он приказал в отношении жрецов, чтобы они не платили при своём посвящении больше, чем прежде, и освободил членов священных коллегий от ежегодного плавания в Александрию; затем приказал не производить более сборов на флот, а количество льняных тканей, сдававшихся ранее в царскую казну, сократил на две трети; и
5) так как всё, остававшееся прежде в небрежении, он привел в надлежащий порядок, желая, чтобы то, что обычно совершается во имя богов, было правильно устроено;
6) так как он приказал по справедливости, как трижды великий Гермес, чтобы туземные воины и другие лица, которые были враждебно настроены во время смуты, по возвращении остались бы во владении своей собственностью; и
7) так как он позаботился и о том, чтобы были посланы конные и пешие силы против врагов, шедших походом на Та–Мери, и понёс большие издержки деньгами и продовольствием, чтобы храмы и всё население её пребывали в безопасности; и
8) так как, далее, он отменил накопившиеся долги храмов, а ввиду того, что подъём Нила был очень высоким и, как обычно, река грозила затопить долину, он сдержал воды, закрыв во многих местах или расчистив, где надо, устья каналов, истратив на то немалое количество денег и выставив всадников и пеших воинов для их охраны; и
9) так как он сделал много подарков Апису и Мневису и другим священным животным Та-Мери, давая щедро и достойным образом всё необходимое для их погребения, а также средства в специально им посвящённые храмы, вместе с совершением жертвоприношений, отправлением празднеств и всего прочего, что полагается в таких случаях; и
10) так как привилегии храмов… он сохранил… и украсил Апийон великолепными сооружениями… и воздвиг новые храмы, святилища и алтари, а нуждающиеся в восстановлении восстановил, имея ко всему, что касается божеств, усердие благоденствующего бога;
I. Как можно более умножить почести, оказываемые вечно живущему Императору Цезарю Августу, сыну Божественного, возлюбленному Пта и Изиды, а равным образом и почести, оказываемые родителям его, богам, и предкам, богам.
II. Поместить на самом видном месте в каждом храме изображение в честь вечно живущего Императора Цезаря Августа, сына Божественного, заступника Та-Мери, которое должно занимать место самого главного бога в храме, держа в руках оружие победы, согласно принятым в Та-Мери обычаям.
III. Жрецам трижды в день отправлять религиозную службу перед этими изображениями и одевать их в священные одежды и совершать все другие церемонии, которые полагаются в нашей стране при торжественном чествовании всех других богов.
Данный декрет записать на стеле из твёрдого камня священными письменами на местном и греческом наречии и выставить в каждом храме первого, второго и третьего разрядов перед изображением вечно живущего бога»…

Весной 728-го года от основания Рима войсковой трибун Нума Корнелий Лакон Муциан, прозванный за храбрость Хеттяниным, был отозван с войны, которая в императорской канцелярии получила название Бури в пустыне, а в народе – Неизвестной войны.
К этому времени странная эта война догорала как бы сама собой. Римские либурны ещё барражировали на траверсе Адена, римская конница, организованная на манер парфянской, продолжала преследовать неуловимые отряды сабейских партизан, а легионы – цвет армии – понесшие, по сути, невосполнимые потери, уходили от стен так и не взятого Ма'риба в сторону Левке-Коме. Поредевшие и измотанные, они возвращалась на исходные рубежи, а войсковой трибун Нума Корнелий Лакон Муциан, и в такой, в целом, неудачной кампании стяжав громкую славу, прибыл в Рим. Но, будто хлебнув из реки Леты, он не узнавал его.
Вечный Город встречал его недобрыми известиями: Гай Корнелий Галл, переполнивший-таки чашу долготерпения Августа, был осужден по Кальпурниеву закону и покончил собой, Марк Эгнаций Руф вновь сидел в Мамертинской тюрьме, а его самого, прославленного полководца и героя, заживо похоронили, о чём в канцелярии военного ведомства, куда он, как и было предписано, не замедлил прибыть, сообщил пожилой, но молодящийся архивариус.
Кривя в торжествующей ухмылке рот, вольноотпущенник долго рассматривал предъявленный ему документ, будто стремясь отыскать между строк заранее известный, но скрытый подвох, а потом, смерив комеса недоверчивым, но, тем не менее, полным нескрываемого превосходства взглядом, вкрадчиво осведомился:
– Получается, ты и есть бесподобный Нума Корнелий Лакон Муциан, войсковой трибун Х легиона, награждённый за храбрость гражданским венком? – И в ответ на утвердительный жест просветлел даже. – «А вот и нет, а вот и нет»! – словно хотел вскричать он, но сдержался и с видом сурового судьи, расследующего дело о преступлении против величия римского народа, порылся среди деловой переписки и вкрадчиво-быстрым, воровским каким-то движением извлёк на свет божий другой документ.
– Вот! – со значением заявил он, а после ещё с большим значением повторил: – Вот же! – и лишь после, выдержав приличествующую моменту паузу, достаточную, по его мнению, чтобы заронить в душе оппонента сомнение, пояснил: – Вот, здесь ясно написано, что войсковой трибун Нума Корнелий Лакон Муциан пал под  Ма'рибом ещё в прошлом году!
Нума не сразу нашёл, что ответить.
– Ну, что скажешь? – лицо чиновника лучилось счастьем. Он и взирал так, словно был благодарен трибуну за предоставленную возможность спасти родину от пагубы.
– Жив я, как видишь, – изрёк Нума.
– А вот и нет! – возразил архивариус, впрочем, так как комес не выказал ни возмущения, ни тревоги, уже не столь уверенно. Для верности он ещё раз, не роняя достоинства, потряс папирусом. – Вот же: смерть твоя удостоверена Гаем Петронием и Марком Випсанием Агриппой. Вот, если хочешь, смотри сам: здесь их печати и подписи. Так что, кто ты такой, ещё предстоит выяснить!
– У тебя же в руках мой мандат, – напомнил Нума.
– Всё равно, – был ответ. – Почём я знаю: может, ты вор или паррицида, скрывающийся от возмездия?
– Так выясни!
– Не так скоро!
– А как?
– Видишь ли, Гай Петроний остался в Арабии, а Агриппа…
– Марк Випсаний Агриппа! – рявкнул трибун и, заключив, что здесь ничего не добиться, оставил в миг оторопевшего чиновника и вышел вон. Видно, что-то случилось в славном граде Ромула или, может, он сам утратил ощущение реальности…
В своё время Марк Випсаний Агриппа, будучи курульным эдилом, благоустроил его. Но за последние два-три года, пока Нума сражался в Арабии, Август, благодаря огромной военной добыче, превратил Рим-кирпичный в Рим-мраморный. В его архитектуре появились новые типы сооружений: триумфальные арки, резные колонны, сводчатые храмы, а сам Рим, наконец, превзошел Эфес, Милет, Антиохию и даже Александрию, обретя, наконец, вид столицы государства, претендующего на мировое господство. Но что это был за вид – сплошной пафос какой-то, идея неприкрытого прагматизма, воплощённая в камне: всё во имя государства, во имя вящей славы его, во имя «общего дела (блага)»!! Однако этот пафос не выражал ни торжества над врагами, ни даже необходимости борьбы с ними, как в прежние времена. Не выражал он и идею красоты, как у греков, красоты вечной, божественной, призванной спасти мир и людей от них самих. Это был пафос утверждения торжества жизни над смертью, но торжества одного человека, превратившего государство в свою волю и мощь, а народ – в многомиллионное подножие! Это было великодержавное устремление, хотя и напоминавшее дерзновенный взмах крыльев, но замешанное на идее единобожия и мирового господства!!
Подражая восточным владыкам, которым эту идею удалось довести до абсолюта, Август ещё при жизни приступил к строительству собственной усыпальницы, а вдобавок намеревался воздвигнуть Алтарь мира – сооружение, которое должно было выражать основную идею его политики, то есть устремление к МИРУ, СВОБОДЕ, СПРАВЕДЛИВОСТИ и ИЗОБИЛИЮ, разумеется, под своим патронажем.
Нуме же было ещё невдомёк, что с некоторых пор в Риме нужным и позволительным считалось лишь то, что соответствовало этим устремлениям, будь то архитектура, поэзия, законы и даже личная жизнь. Но ощущение приниженности и непричастности ко всему, что его окружало, подспудно довлело над ним, пока он шёл от ростр далее, к храму Кастора. Шёл, как сомнамбула, не замечая ни толп своих речистых сограждан, приветствующих его восторженными возгласами, ни вновь возведённых портиков и базилик, которые выросли на месте недавно снесённых инсул. Не замечал он и выставленных вдоль Священной дороги статуй, изображавших богов-покровителей Юлиев, героев, политиков, с которыми Август был связан родством или оказывал покровительство. Не замечал он и самой Священной дороги, которая мимо Дома весталок и храма Кастора вела его к подъёму на Палатин, потому что видел перед глазами иную дорогу, уведенную им на пути в оазис Амона. Казалось, что он шёл по ней. Однако … память коротка, а путь долог, и вот уже он, обернувшись к настоящему лицом и душой и торжествуя очередную победу над смертью, мысленно возразил надменному архивариусу:
– «А я всё же жив! Жив!» – и, улыбнувшись безмятежному италийскому небу и миру, повернул влево и по старой Колечниковой лестнице стал подниматься на Палатин, где предполагал встретиться со своим патроном – самим Императором Цезарем Августом…
Но Палатин, как и Рим, стал другим тоже. Теперь он больше походил на афинский акрополь, в котором идея красоты и гармонии была подменена идеей государственности в лице её хранителя Августа. Старая Колечникова лестница, выходящая на Священную дорогу, была расширена и оканчивалась великолепным порталом, увенчанным огромным изображением Аполлона с ликом самого патрона, правившим квадригой крылатых коней, олицетворявшей, без сомнения, государство – бесстрашный сын Юпитера крепко держал поводья власти и уверенно глядел в будущее…
Старый дом Гортензия, отделанный паросским мрамором, украшенный барельефами со сценами битвы при Навлохе и Акции, одновременно строгий и помпезный, представлял теперь одновременно дом-курию, дом-дворец, дом-храм, а роскошный криптопортик соединил его с храмом Аполлона, куда Август и члены его семьи могли попасть, не выходя наружу. (Герой ещё не знал, что и дом, и Палатин в целом, поскольку здесь проживала семья патрона, были провозглашены священными!)
И лишь по-прежнему, как в дни смуты, когда ветераны Х легиона Проливов охраняли его, перед ларарием в атрии, распространяя аромат мирры и ладана, горели бронзовые лампады, хотя сам атрий, как и весь дом, словно по волшебному мановению, изменил свой вид.
С прошлым было покончено навсегда (так, во всяком случае, следовало полагать), и теперь даже камни служили единой цели-идее (Augustus Pax), которая, оправдывая потраченные на её достижение средства, была выражена не только в архитектуре (камне), но и в скульптуре (гипсе) и в статуях, стоявших повсюду рядами, как воины, или укрывшихся в нишах стен. Им было несть числа – боги Олимпа, пенаты и лары, боги Маны, гении и юноны с ликами почивших членов рода и, наконец, самого Августа во всех ипостасях: Юпитера, бога-громовержца, бога-героя, верховного бога, просто бога, гения. Он, казалось, присутствовал здесь везде, будучи одновременно вне времени и пространства! Он царил во всех залах этого дома-дворца и подспудно довлел над его посетителями даже тогда, когда сам оригинал в нём отсутствовал!
Отсутствовал он и на сей раз (или приказал так считать). Но Нума был всё-таки принят…
Мажордом провёл его не в сам дворец (теперь так можно было называть этот дом), а во флигель (как оказалось, он принадлежал Ливии, любимой жене Императора), и в то же время являл собой его часть. Внутренние покои его были отделаны с утончённым вкусом. Великолепные настенные росписи изображали прекрасные сцены и виды. Некоторые были исполнены столь искусно, что нельзя было отвести глаз. Как нельзя было отвести глаз от самой Ливии, с годами ставшей ещё краше.
– Так вот каким ты стал, славный Нума! – вместо приветствия сказала она, пристально его разглядывая.
Он же без слов припал на колено и поцеловал край её столы. В прежние времена он позволил бы себе куда больше, однако теперь времена и законы стали иными, так что можно было и в эргастул угодить по обвинению в прелюбодеянии, да и они, Нума и Ливия, тоже стали иными – он стяжал-таки лавры героя, а она прославилась как безупречная жена. И оба этих имиджа как непреодолимая стена пролегли между ними.
И всё-таки она позволила себе немыслимую в иной ситуации вольность – потрепала рукой его волосы.
– Ты совсем опустился – почернел, похудел, как Марк Руф!
– Как кто? – удивился трибун.
– Как Руф. Он тоже здесь, в Риме.
– Там, в Арабии, яркое солнце,  – в оправдание сообщил он.
– Да, об этой войне у нас мало кто знает. Вам не повезло – воистину это была неизвестная война.
– Скорее, бесполезная! – уточнил Нума.
Ливия нахмурилась.
– Только не скажи так ему, – она кивнула в сторону статуи мужа, который, в парадных доспехах, стоял рядом. Август был изваян как полководец. Неумолимый и победоносный. С огромной террасы дворца он простирал свой невидящий взор поверх распростёртого у ног его города, не замечая мельтешащих внизу, как на претории военного лагеря, сограждан.
– Видишь, каким он изобразил себя – повелителем! Когда ты вернёшься с очередной войны, ты его и вовсе не узнаешь. Если, конечно вернёшься…
– Как тебя понимать? – осведомился комес и посмотрел на Ливию, недоумевая. А с той, словно по волшебному мановению, мгновенно, произошла метаморфоза какая-то – радушная и немного кокетливая хозяйка превратилась в сурового командира, наделённого правом судить, карать, награждать и наказывать своих подчинённых.
– Ты совершил великие подвиги, – медленно, словно чеканя каждое слово, сказала она, – и сердце твоё крепче стали. Но ты вернулся с малой добычей, потерял много воинов, вёл войну слишком долго. Чем возвеличил ты божественное имя своего патрона в Арабии и Та-Мери?
Нума низко склонил голову, почти касаясь подбородком груди, и почтительно внимал её словам. Он молчал. Сказать ему было нечего.
– Подвиги твои непревзойдены. И ты сам – почти легенда. Но жить только легендой нельзя. Для пользы дела живые герои всегда хуже мёртвых, поскольку они стареют, спиваются, робщут или, что ещё хуже, восстают против своих благодетелей…
Всё становилось на свои места. Всё было ясно. Неясно было лишь одно: почему ему позволили прибыть в Рим, а не свели счёты с ним раньше?
Ливия встала и взяла его под руку. Он уловил исходящее от неё благоухание – запах знаменитых аравийских благовоний, ради которых, собственно, и велась эта неизвестная война, – и был готов схватить её, обнять, целовать, душить, рвать и кромсать на куски её тело. И продолжать целовать. Это ли была не любовь?..
– Это аффекты всего лишь, – догадавшись, что происходит в душе его, сказала она. – Для героя такого ранга, как ты, – непростительная слабость. Ты так и не научился подавлять их!
Эта женщина видела его насквозь. Но она же волновала его и возбуждала, как никакая другая. Потому он и тянулся к ней, как ни к какой другой.
– Будь на то моя воля, – сказала она, глядя ему прямо в глаза, – я бы тотчас отдала приказ подготовить корабль с крепкой охраной и направить его на Кипр или Родос. Через два-три дня пришло бы известие о кораблекрушении и твоей безвременной гибели, герой. И никаких проблем!
– Почему так?
– Потому что ты слишком много знаешь.
– Так в чём дело стало? – спросил он. Интуиция подсказала, что если до сего дня жизнь его висела на волоске, то теперь опасаться нечего.
– Я решила, что живой ты всё же полезней, чем мёртвый. Видишь ли, у нас серьёзные затруднения на севере, а ведь именно оттуда может грянуть буря и легко достичь Рима. Вот почему пока вакантную должность легата должен занять абсолютно надёжный человек. Х легион Августа будет переименован в Х легион Всадников (опять! подумал Нума), ведь кавалерия в нем отменная. VIII легион Августа не снискал моего доверия, ибо командует им Фанний Цепион… Легат Августа. Какая честь! Однако он не дорожит ею. И у меня есть определённые подозрения по поводу него…
Нума насторожился – происходило странное. Неслыханное. Эта женщина говорила как главнокомандующий, тоном холодным и жёстким – повелевающим. Как бы то ни было, он внимал ей, не перебивая. Но … она внезапно умолкла – появился Юлий Прокулей (А этот откуда здесь взялся? подумал герой), сопровождаемый писцом и архивариусом.
Вместо приветствия ханнаанец покровительственно кивнул Нуме и обратился к нему без обиняков:
– Я бы хотел обсудить вопрос нашей внешней политики, являющейся главным инструментом обеспечения процветания и самого существования Augustus Pax, – со значением сказал он, сделал паузу и продолжал говорить, как будто читал заранее написанный текст: – Итак, боги поспособствовали установить государство целым и могущественным, чтобы мы, пожиная плоды такого свершения, почитались бы всеми народами как творцы наилучшего устройства и служили бы им примером. Однако, утвердив, наконец, внутренний мир, мы не можем говорить об установлении МИРА навеки, ибо основной вопрос нашей внешней политики ещё не решён…
Нума силился понять, о чём идёт речь, но в ушах продолжал звучать голос Ливии. Он продолжал взирать на неё как паломник, ждущий знамения благодати, а Прокулей между тем продолжал говорить, будто читая по писанному:
– Если мы понимаем под внешней политикой процесс урегулирования отношений нашего народа со всем прочим миром, то можно сформулировать суть её следующим образом: «(необходимо) обеспечить существование охватываемой государством территории путём осуществления естественного соотношения между численностью и ростом народа, с одной стороны, величиной и качеством территории – с другой. Под естественным соотношением, при этом, следует всегда рассматривать только такое состояние, которое обеспечивает пропитание его на охватываемой государством территории»…
Речь сия изначально не предназначалась для героя – адресатом её, в конечном итоге, должен был стать сенат. Тем не менее ханнаанец решил именно ею предварить последующее действо, дабы придать значимости разыгрываемым далее ролям.
– Необходимо понимать, – подхватила Ливия, – что «только достаточно большое пространство обеспечивает ему (народу римскому) свободу существования» как одно из главных условий СВОБОДЫ вообще. Именно таков первый аспект вышеупомянутого вопроса. Второй заключается в том, что, если даже римский народ способен обеспечить своё пропитание на имеющейся территории, он всё равно должен обеспечивать неприкосновенность её границ. Таким образом, римский народ может встретить своё будущее только как мировая держава (Augustus Pax), не иначе!
– Благодаря великим трудам, – вновь заговорил Прокулей, – мы умиротворили пиратов. В той войне, помнится, мы потопили или привели в свои гавани немалое число кораблей. Мы вернули под длань Рима множество земель и городов, так что налоги с них вновь вернулись в распоряжение римского народа. Но, – он вскинул руку в предостерегающем жесте, – вряд ли мы достигли цели – даровать народу МИР, СВОБОДУ, СПРАВЕДЛИВОСТЬ и ИЗОБИЛИЕ!..
– СВОБОДА как беспрепятственное отправление всей полноты прав каждого римского гражданина по-прежнему остаётся для недостижимым идеалом, как сказал бы наш знаменитый правовед Лабиен, – посетовала Ливия.
– Огромные пустоши между Дунаем и Рейном и не поддающиеся никакому осмыслению гиперборейские пределы, – опустив глаза, чтобы свериться с документом, который держал перед ним архивариус, продолжил Прокулей, – а также Парфия и Арабия не только числом своего населения многократно превосходят римский народ, но,прежде всего, имеют величайшую опору своей прогрессирующей мощи в величине своих территорий!
– К таким территориям необходимо отнести Германию с Мёзией и Дакией, – сказала Ливия. – И не только потому, что они практически не подверглись нашему влиянию, но, прежде всего, потому, что они, как кипящий котёл, то и дело выплескивают на наши границы всё новые и новые тьмы…
– … поскольку Рим ещё не стал мировой державой, – заключил Прокулей. – А посему величайшей задачей является «консолидация (всех) сил для похода по пути, который выведет (нас) из нынешней ограниченности жизненного пространства к новым (территориальным) владениям. Тем самым, мы навсегда преодолеем опасность исчезнуть с лица земли либо стать народом-рабом, находящимся в услужении у других». Необходимо понимать, что сами боги возложили на нас решение подобной задачи, как на блюстителей высших качеств человеческого рода на земле!
Прокулей обвёл всех присутствующих испытующим взглядом и, словно вновь узрев Нуму, приветливо улыбнулся, будто никакого разговора не было и в помине.
– Ясно и достаточно, – сказал Нума и, бросив быстрый взгляд в сторону Ливии, воздел руки к небу, как бы давая этим понять, что уповает лишь на богов.
– Тебе и твоим ветеранам, – произнесла Ливия, – была обещана почётная отставка. Но, друг мой, никто, кроме тебя, не справится с обрушившимся грузом проблем. Император, Сенат и народ взирают на тебя с подспудной надеждой. Кто, как не ты? Кому ещё будут послушны легионы?
– Никто не обязывает тебя, – подтвердил ханнаанец, – и, тем паче, не собирается требовать, чтобы ты возглавил легионы (ведь известно, что и героям нужен отдых), даже не поклонившись ларам, пенатам и богам Манам. Ты сам должен принять решение. Но помни, легионы ждут тебя!..
Вот она благодарность!! Нума всё понял – Император не стал убеждать его лично (а это был дурной знак), следовательно, в Риме ему не было места! В горле пересохло, и какое-то время он молчал, зябко кутаясь в тогу – порывы с Альбанских гор были свежи и пробирали иной раз до костей, а после миссии в Оракул и похода в Арабию он стал мёрзнуть.
– Мой выбор – неустанно служить «общему благу (делу)» и бессмертным богам, защищая мир, свободу, справедливость и изобилие! – ответствовал он, и почувствовал едва ли ни вздох облегчения, сорвавшийся одновременно с уст Прокулея и Ливии. Он понял, что готовить корабль смерти для него не станут. Однако предупреждение прозвучало, и с этим нужно было считаться…
– Что ж, решено, – подытожил ханнаанец. – Честь и слава тебе, Нума! Лично я уверен, что твой выбор устранит все проблемы. В том числе, личные.
– В твоё подчинение переходят два легиона – Х Всадников и VIII Августа, – сообщил архивариус. – Ты назначаешься легатом на Дунае с пропреторскими полномочиями!
Краска навернулась на лицо комеса. Он, как до того перед отправкой в Египет, увидел преимущества нового назначения. Одним махом он избавляется от козней Ливии (ведь не Август же правит Римом!) и становится всевластным господином самой обширной провинции, которую, правда, ещё предстояло завоевать. У него будет огромная армия. Если нужно, он всегда сможет угрожать Риму. Он сможет диктовать условия даже патрону. Смущало одно: он возвращался к исходному пункту своей карьеры, ведь подобные поручение и полномочия уже давались ему. Судьба возвращалась на круги своя.
– Я подумала, что там, на севере, в этих чудовищных пустошах за Данубом, тебе понадобится верная жена, – будто вспомнила Ливия. – Вы с Клавдией любите друг друга, что ни для кого не секрет. Ради вас, о Нума, Император готов добиться в Сенате и Верховной коллегии её досрочного освобождения от службы Весте и восстановления в правах наследования. Полагаю, тебе не придётся долго быть одному.
Прокулей проводил его к выходу.
– Невелика награда – не будет и наказания, – сказал он, стремясь, наверное, подсластить ту горькую чашу, которую Август преподнёс своему комесу.
– Я достоин триумфа!! – заявил тот, как только перестал ощущать на себе пристальный взгляд Ливии.
– Собирайся скорее в дорогу и помни, что ты, дорогой, чересчур высоко вознёсся! – посоветовал Прокулей. И, помолчав, сообщил: – Было объявлено, что ты погиб на войне, но я не сомневаюсь, что Сенат как ни в чём не бывало присудит тебе, мёртвому, овации и гражданский венок в придачу и даст разрешение на брак с Клавдией, потому что он – что воск в руках Императора. Так что в добрый час!
Нума сплюнул сквозь зубы, что свидетельствовало о крайней степени раздражения и повторил:
– Я достоин триумфа!
Прокулей покачал головой.
– Ну конечно, в твоем положении это важнее всего, – ни то с иронией, ни то с участием произнёс он. – Скорее всего, ты достоин большего. Но вот незадача – госпожа Рима распорядилась так, а не иначе. И благо ещё, что не слишком она тебя опасалась, иначе не сносить бы тебе головы!
– Ливия?
– Да, да, она. Именно она надоумила Августа выдворить тебя из Рима, и насчёт Клавдии тоже. И, благодаря ей, ты ещё жив. Но всё же поостерегись, ибо, живой, ты для второй персоны неудобен!..
Однако герой Нума в женские козни не верил. Он равнодушно смотрел в глаза Прокулея, мечтая, наверное, о триумфе и своём Pax Romana…


XVI. ЭПИЛОГ


Поднимаясь на Палатин, Клавдия ещё сдерживалась, но, приблизившись к дому Августа, выпрыгнула из лектики и, вихрем промчавшись мимо опешивших преторианцев, без предупреждения ворвалась в малый триклиний, где властитель Рима завтракал с супругой. Возникнув перед ним, как Немезида, она обратилась к нему с гневной речью:
– Ты – негодяй! – выкрикнула она. – Негодяй и убийца! Опять взялся за старое? Я знаю, ты по-другому не можешь. Тебе наплевать на сограждан! – Она зло рассмеялась. Два телохранителя бесшумно возникли у неё за спиной, ожидая приказа. Но … Император молчал, позволяя ей выговориться.
Ливия попыталась вмешаться:
– Да как ты смеешь так говорить!
– Потому что я много знаю, – с издёвкой сказала весталка и, совладав, наконец, с собой, спросила: – А ты знаешь?.. Полагаю, ничуть! На проскрипционные списки взгляни – это тебя отрезвит! Сколько народу отправил твой муж на тот свет, сколько невинных людей пострадало! А пожары, грабежи и бесчинства? Всё – дело его рук… Именно потому он и благоволил к Нуме, что тот беспрекословно выполнял самые скверные его приказы. Теперь, видно, стал не нужен…
– В чём, собственно, дело? – Ливия недоумённо посмотрела на мужа, не понимая (а скорее, делая вид), о чём (о ком) речь.
– Я была в Табулярии, – сообщила Клавдия, – и там сказали, что он будто в Лету канул и нужно ждать, пока сам не объявится.
– Ничего пока неизвестно, – торопливо подтвердил Прокулей.
Ливия посмотрела на него с укоризной:
– Уж не хочешь ли ты мне напомнить, о чём следует говорить, а о чём нет? Муж и тот никогда не даёт мне подобных советов! (Август кивнул.)
– Нума – не враг мне, – заявил тот. – Подвиги его всем известны. Однако обстоятельства потребовали присутствия одного из лучших полководцев Республики в одной из наших немирных провинций, только и всего. – Он вдруг выпрямился, круто подбоченясь, от чего, благодаря некоей исходящей от него властной силе, стал похож сразу на всех окружавших его богов и героев. – И я решил послать туда Нуму!! – провозгласил он. Таким образом, вопрос был исчерпан…
Ливия между тем, взяв её за руку своей изящной, но удивительно сильной рукой, вывела её на экседру, где на инкрустированном сценами тавромахии столике уже стояла серебряная амфора с рецийским, на китайских тарелочках были разложены ломтики аккуратно нарезанного деревенского сыра и сладости, а слуги стояли наготове, чтобы предупредить любой каприз своей госпожи.
– Не таи на него зла! – примирительно сказала она, и голос её прозвучал задушевно, правда, опять без должного почтения к всемогущему мужу. Потом она наполнила дорогие мурринские чаши, заставила Клавдию пригубить и даже съесть кусочек сахарной дыни, а потом опять взяла её за руку и сказала спокойно и значимо: – Нума послан далеко и надолго, так что, возможно, ты и не встретишься с ним никогда. Лучше и не жди. Совсем. Когда истечёт срок твоей службы, выходи замуж. Уверена, претендентов найдётся немало…
Клавдия поднялась и с плохо скрытым раздражением заявила:
– Я выйду замуж только за Нуму!
Прокулей попытался вмешаться, но Ливия вновь резко осадила его. Потом сама проводила её к выходу, быстро поцеловала и сказала:
– Не думай про него – он вряд ли вернётся. Ты же непременно будешь счастливой!
Трудно было смириться с тем, что её суженый – потеряный для Рима, а значит, и для неё, человек. К Нуме, которого Клавдия знала и любила, это трудно было отнести. Почти нельзя… Но сомневаться теперь не приходилось, ведь она узнала об этом из самого надёжного источника – владычицы мира!


Рецензии
Роман века! Стиль и язык мощны и академичны! Труд- титанический! Исторические личности представлены многогранно- жизненно! Вспоминаются старые исторические романы, прочитанные мною в юности, и учебники по истории Древнего Рима на втором курсе. Мне было 18 лет. Но блеск и аура подлинной литературы с тех пор не забылись. Поздравляю автора с огромным успехом! успехом! успехом!
С уважением-

Жарикова Эмма Семёновна   08.05.2014 03:04     Заявить о нарушении
СПАСИБО огромное, уважаемая Эмма! Надо сказать, я поражен... Ну, просто сражен не столько Вашим лестным отзывом, а Вашим огромным терпением прочитать сей мой опус!! Вам - мои поздравления и признательность!!! Наверное, Вы - одна из немногих, кто совершит сей великий подвиг (сами понимаете, что читать такую "вещь" - занятие не для слабонервных))). Признателен Вам от всей души и от всей же души желаю Вам дальнейших творческих успехов!
С глубочайшим уважением
Юрий

Хохлов   08.05.2014 18:03   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.