Пуговицы в колодце

Одну из моих бабушек, мать отца, звали Вася, Василиса Ефимовна. Мои друзья всегда смеялись, когда узнавали, что у меня бабушку зовут Вася, хотя я сама ничего смешного в ее имени не находила, ведь я привыкла к нему  еще с тех младенческих пор, когда все имена для тебя равны. Да и бабушку Васю нельзя было назвать веселой или смешной. Характер у нее был довольно жесткий, отец рассказывал, как она жестоко била его за всякую провинность. Но  меня она ни разу не ударила, и даже не поругала, словно я всегда оставалась для нее  немного чужой, уважаемой гостьей.
Жила бабушка Вася на Кубани, в станице Новоминской. На каникулах родители отправляли меня к ней: рано утром  сажали на рейсовый автобус, а вечером она уже встречала меня в станице.
Мы шли с ней домой по широким улицам. Вдоль них стояли вишни, усыпанные спелыми ягодами, на которые никто не обращал внимания, слишком много их было – и на улицах, и во дворах. Иногда дорогу нам торопливо и неуклюже перебегали, пригнув шеи к земле, жирные станичные утки, пощипывавшие у заборов траву с мелкими овальными листочками. Часто вся улица, включая ее «проезжую» часть, обозначенную на глинистой земле невнятно продавленными колеями, сплошь зарастала этой травой.  Среди нее встречались и маслянистые маленькие плоды другой местной травки, которые мы с моими станичными подружками называли «калачики» и ели, как дети вообще любят есть многое из того, что взрослые съедобным не считают: зеленые плоды фруктов, сырую молодую кукурузу, водянистые побеги розы или ежевики, глину и даже дорожную пыль.
Бабушка степенно здоровалась со знакомыми и, кивая на меня, говорила, что «внучкА приихала, Володина дочкА». Дело в том, что «дочкА» могла быть еще и не Володиной: у бабушки Васи, помимо моего отца, была дочь, сестра отца, тетя Валя, и у нее тоже были две дочери:  старшая - нервная и даже немного истеричная Ольга, и младшая – синеглазая, и при этом чем-то напоминавшая милого плюшевого медвежонка, Аня. Олю и Аню бабушка, наверное, считала «своими» внучками: несколько лет они жили у нее вместе с тетей Валей, да и, вообще, чаще и дольше бывали  у нее. 
Ольга была взрослее нас с Аней, она уже была девушкой, и держалась особняком. Ей было неинтересно путешествовать по зарослям кукурузы, представляя, что кукуруза - это джунгли,  голошеие цыплята-подростки, бегающие по ней, - это страусы, спящая в кукурузе кошка – кровожадный тигр, а мы – это бесстрашные путешественники, у которых с собой есть главное - припасы: кукольный пластмассовый бидончик с водой и игрушечная же кастрюлька с крыжовником. Ольга имела плохое зрение, но, тем не менее, много читала. Носить очки она стеснялась, и пыталась поправить зрение по какой-то новой, казавшейся мне очень странной, методике, которую посоветовал ей окулист: затаившись у окна в дальнем углу хаты, она подолгу смотрела то одним, то другим глазом в длинную дыру от  штыря ставни. Мне всегда казалось, что она видит в эту дырку что-то очень интересное, происходящее на улице, от чего невозможно оторваться, и, когда Ольги не было, я несколько раз тоже пыталась смотреть в светящуюся в сумраке комнаты дыру, но там ничего не было видно, кроме ничтожного фрагмента забора. В общем, Ольга занималась тем, что поправляла свое зрение, читала книги, помогала по дому взрослым, ходила «в центр» в библиотеку, а чаще – в магазин за хлебом, и редко вечером с подругами – в кино. Нам с Аней все ее занятия казались жутко скучными. Мы предпочитали прогуляться по кукурузе или «попастись» в огороде, то, срывая с кустов, унизанных разнокалиберными колорадскими жуками, и сразу же съедая горячие, плотные и душистые помидоры «бычье сердце», то, обрывая малину с куста у колодца, то, рассматривая на свет гигантские, с мелкими косточками внутри, прозрачные ягоды крыжовника, растущего у самой будки Мухтара – бесхвостого и суетливого бабушкиного кобелька, тоскливо визжащего, рвущегося на своей цепи при появлении хозяев, и задевающего лапами свою пустую оловянную миску.
Но развлечений было много и за пределами нашего двора. Мы забирались  на пустующий соседский двор,  заросший сухой травой, и, лежа в ней, срывали сухие маковые коробочки, высыпали их в рот и жевали, глядя на небо, по которому стремительно проносились ласточки. Или барахтались в стогах соломы на поле, начинавшемся сразу у дороги за домами. Или с тайным трепетом проходили как можно ближе к темной мельнице, на которой, сколько я помню, всегда была тишина (возможно, работать она начинала уже осенью, после сбора урожая пшеницы, когда меня в станице уже не было).
…Когда мы приходили домой, бабушка кормила нас. Наверное, мне не очень нравилось, как она обычно готовила, потому что память сохранила тень воспоминания о каком-то «растрепанном» супе или борще, который бабушка заставляла меня есть на кухоньке без окон с низким потолком, повторяющим наклон жестяной крыши, за столом, покрытым шершавой клеенкой, на которую все время садились надоедливые мухи. На сладкое обычно был нелюбимый мною компот: чай мы пили редко, а кофе бабушка не пила совсем, потому что от него у нее (как и у моего отца) была изжога. Но я хорошо запомнила румяный закрученный пышный и хрустящий «хворост», который она жарила в сарае на керогазе в чугунке, заполненном черным кипящим маслом. И еще - карасей, пожаренных в сметане. Острая косточка карася застряла у меня в горле, и тогда бабушка заставила меня съесть корочку хлеба, которая протолкнула косточку внутрь, избавив от вмиг объявшей меня паники.
Кстати, хлеб бабушка пекла сама в большой побеленной печи, стоявшей в огороде. Хотя, и в доме тоже была небольшая печь, занавешенная какими-то расшитыми салфетками, меня разочаровывали ее размер и форма, поскольку они не соответствовал тому представлению о печи, которое я имела. Во всяком случае, полежать на ней никак бы не получилось. Печь в огороде больше походила на привычное представление о русской печи, но и на ней полежать мне так и не удалось: ее верх был чем-то заложен, то ли дровами, то ли еще какими-то нужными в хозяйстве вещами. Но зато эту печь бабушка растапливала, и затем сажала в нее будущий хлеб и, заодно, крупные пирожки с вишней, закрывая потом зев печи черной железной заслонкой.
Хлеб, который она всегда пекла без соли, только что вынутый из печи, был удивительно вкусным, даже будучи несоленым, но на следующий день становился уже кисловато-пресным. А вот на вкусности пирожков пресное тесто, из которого они были приготовлены, никак не отражалось. Еще бабушка умела печь «шишки» - булочки, верхняя часть которых была сделана в виде остроконечных конусов, их в станице принято было готовить на свадьбу. И за этим к ней обращались со всех концов Ново- Минской.
Перед сном бабушка, нагрев воду в ведре гигантским кипятильником, предоставляла мне возможность искупаться в большом оцинкованном тазу, немного сердясь на меня за то, что в городе я привыкла купаться каждый день, а в деревне мылись раз или два в неделю, перед сном обычно только умывались и мыли ноги.
Моя кровать стояла прямо под иконой Богоматери. Икона была старинная и особенная: в ее окладе кудрявился райский сад с маленькими плодами из разноцветных камешков, и я любила его разглядывать, фантазируя о том, как ангелы живут в этом саду. Сейчас я уже не вспомню, какой именно была эта икона, каким было лицо Богоматери и Сына, потому что этой иконы бабушка лишилась, причем, незаметно для себя. Приехав к ней на очередные летние каникулы, я увидела на месте любимого мною образа явный новодел (хотя тогда я, конечно, не знала, что это называется именно так). Бабушка спокойно объяснила, что это ее икону «отремонтировали»: как-то на их улице появился мужчина, который предлагал станичникам отреставрировать их «старые и блеклые» иконы за умеренную плату. Вот она и отдала. А теперь у нее вон какая красивая икона… Я не могла объяснить щемящее чувство потери, которое  испытала при этом, словно меня лишили какого-то родного человека, и я не понимала, почему тех же чувств не испытывает моя бабушка, которая, напротив, искренне гордилась «обновкой».
Спала я на пышных перинах, набитых пером выращенных бабушкой кур, каждый раз споря с ней по поводу окон, которые она неизменно на ночь наглухо закрывала ставнями, лишая меня привычного дома доступа свежего воздуха и убаюкивающих ночных уличных шумов, из-за чего мне казалось, что здесь, в абсолютной тишине и отсутствии движений воздуха, я лежу как в могиле. Однажды ночью я проснулась из-за того, что не могу дышать, настолько сильная боль сдавила мне сердце. Не помню уже, как, я добралась до двери, открыла ее и минут двадцать сидела на пороге, разбудив стуком открываемого дверного замка бабушку. С этой ночи она, скрепя сердце, стала оставлять приоткрытой форточку рядом с моей кроватью.
Тетя Валя с моими двоюродными сестрами не всегда бывали у бабушки в то время, когда к ней приезжала я, именно в такие мои приезды приятелей у меня становилось больше, стоило только выйти за калитку и недолго посидеть на лавочке возле дома. Но чаще всего я общалась с Зинкой. Она жила в соседнем с бабушкиным доме. Зинка была старше меня года на два, у нее были светлые, жесткие, как солома, коротко подстриженные волосы и едва заметные веснушки на носу, в ней было что-то мальчишеское, угловатое, и она совсем не походила на свою мать, работавшую с утра до вечера, имени которой я почему-то не запомнила. Та была кругленькой, крепкой, крестьянского типа женщиной. У нее была необычная для станицы прическа «осиное гнездо», и однажды, когда я пришла в гости к Зинке, Зинка удивила меня, сказав, что странный спутанный комок волос возле зеркала - это материн шиньон, «то, из чего она делает себе на голове «гулю». В этом обстоятельстве для меня было нечто неразрешимое: волосы Зинкиной матери были светлыми, сияющими, а шиньон – каким-то серо-седым, неопрятным, и я, из какого-то стеснения не переспрашивая ни о чем Зинку, некоторое время ломала голову над этой загадкой. Еще у Зинки был отчим-алкоголик – синеглазый, всегда взъерошенный и расхристанный Иван, и два белобрысых, чумазых и шкодливых, все время дерущихся между собой сводных брата Генка и Эдик.
Зинка рассказывала мне обо всех местных «интересностях». Например, о чудаковатой Наташе, живущей на противоположной стороне улицы, и меняющей цвет волос так часто, что это стало восприниматься станичниками как смешное чудачество.  Особенно, после того, как Наташа еще и «зарезала» курицу. Она тогда делала это впервые. Изловив курицу и закинув ей голову, она резанула ей по шее ножом и отпустила «попрыгать», как обычно это делали здесь, отхватив птице голову и давая ей поагонизировать, разбрызгивая по двору кровь, фонтанчиком бьющую из горла. Но Наташина «зарезанная» курица, отряхнувшись, как ни в чем не бывало, помчалась к своим товаркам.
Зинка же рассказала мне и историю ненормальности Аллигатора – так назвали трансформированным производным от имени Олег взрослого слабоумного парня, который тоже иногда появлялся на нашей улице. Мать родила его незаконно, и до его рождения пыталась скрыть свою беременность, туго стягивая живот ремешком. «И что?» - Спрашивала я у Зинки, подсознательно чувствуя драматический потенциал этой истории, но Зинкина история об Аллигаторе на этом кончалась, ей самой она казалась вполне завершенной и не требующей продолжения.
Зато просто не могла иметь продолжения печальная история старушки с бархатистыми карими глазами и необычным красивым именем Миланья,  бабе Миле – нашей соседки из дома напротив, к которой я много раз нахально напрашивалась в гости посмотреть на необычных, пестрых утят. Как-то зимним вечером, крепко поругавшись с мужем, баба Миля вышла, в чем была, на улицу, и, просидев несколько часов на заснеженной лавке, замерзла и умерла. Много лет спустя, листая книгу со значениями имен, я нашла там и расшифровку имени Миланья – «темная, черная», и цвет этого имени накрепко сросся в моем сознании с короткой трагичной историей смерти бабы Мили.
Самым запомнившимся был вечер, когда к нашей с Зинкой компании присоединились соседские девчонки. В быстро густеющих сумерках мы стали рассказывать друг другу страшные истории. Особенно хорошо в мою память врезалась одна из них, про станичное кладбище, куда мы как-то ходили с бабушкой навещать могилы двух ее сыновей – Анатолия и Андрея, братьев отца и тети Вали, которые погибли во время бомбежки в Великую Отечественную. Могилы моего деда Андрея, мужа бабушки Васи, здесь не было: он погиб на фронте. Днем кладбище было не страшным, солнце заливало все его пространство, заросшее  травой, кое-где на сухих стеблях ее сидели красивые, зеленые с перламутровым отливом жуки бронзовки. Деревья росли только у самого края кладбища, рядом с проезжей дорогой, под их тенью тоже было несколько могил, и на одной из них я увидела фотографию очень красивого черноволосого парня, на могильном кресте  были написаны даты рождения, смерти (парень прожил всего 19 лет) и редкая фамилия – Ворона. Бабушка сказала, что этот парень утонул, купаясь в реке.
Собственно, мои впечатления о походе на кладбище, которыми я тогда поделилась со своей компанией, и послужили поводом для рассказа одной из девчонок – веселой смуглянки Иры, так же, как и я приехавшей на лето к своей бабушке, кажется, из Нижнего Тагила. Ира уверяла, что ее история – это чистая правда.
А история была такая. Одна девочка из станицы как-то пришла на кладбище, и увидела, как на какой-то могиле плачет женщина. Женщина плакала и причитала: «На кого же ты меня оставил, вернись!» И вдруг девочке очень сильно захотелось так же попричитать над какой-нибудь из могил. Но днем на кладбище были люди, и ей было неловко, и поэтому она пошла туда ночью.
Девочка шла среди могил, и видела, как над некоторыми из них, теми, которые были свежими, у самой земли, светятся маленькие голубенькие шарики, это были шарики фосфора. Над такой могилой и стала причитать девочка, прося кого-то, похороненного там, вернуться, и вдруг откуда-то из-за могильного креста появился полупрозрачный старик. Увидев его, девочка изо всех сил побежала по кладбищу к дороге. Старик мчался следом за ней. Памятники на могилах мешали ей бежать, она все время спотыкалась о могилы и падала, и старик был все ближе и ближе, он уже протянул руку, чтобы схватить ее, но тут она выбежала на дорогу, чуть ни попав под проезжающую машину, и старик вдруг растворился в воздухе…
Я хорошо представляла себе всю эту картину, переживая за девочку, словно это я сама мчалась через ночное кладбище к дороге. Но, не знаю, почему,я сказала, что все это глупости, и я докажу, что ничего такого на кладбище не бывает. И я пошла на кладбище. Вечер еще, не был, конечно, слишком поздним, но кресты могил и в сгущающихся сумерках выглядели вполне ужасно. Я не смогла заставить себя подойти к могиле Ворона (почему-то мне казалось, что именно тогда-то все, рассказанное Ирой, и окажется правдой), но и недолгая прогулка по центральной тропинке  леденила кровь. Особенно же страшным было уходить с кладбища: казалось, что кто-то сейчас непременно схватит тебя сзади, и я с большим трудом сдерживала себя, чтобы не побежать, ведь у входа меня ждали подружки, и мне хотелось выиграть спор. В конечном итоге, я его выиграла. Но кошмары мне потом снились довольно долго.
А еще одну страшную историю, про Ступачку, рассказал уже кто-то из местных девчонок. Ступачкой была высокая худая старуха. Бабушка Вася как-то знакомила меня с ней, в глаза представив ее «бабой Олей», а за глаза, как и остальные станичники, назвав ее производным от фамилии Ступак: Ступачка. Девчонки рассказали, что Ступачка – оборотень, и они «своими глазами» видели, как в лунные ночи она неоднократно превращалась в корову, а однажды кто-то, поздно возвращаясь домой из центра, увидел, как  Ступачка стоит в своем огороде, облокотившись на забор, но человеком она была только до половины: сзади у нее было коровье туловище, и глаза  светились в темноте как волчьи. От Ступачки всегда старались скрыть, что телится корова, потому что, стоило ей зайти во двор, как у коровы обязательно пропадало молоко. Однако, Ступачка всегда как-то узнавала об отеле.  Этот рассказ не напугал меня, а удивил, потому что мне не верилось, что Ступачка, с ее мягкой, ласковой улыбкой, показавшаяся мне очень доброй, может быть оборотнем. А девчонки убеждали меня, что ведьмы и оборотни всегда именно такими и бывают, чтобы на них никто не мог подумать.
С Зинкой мы однажды  сходили на рыбалку на пруд за 10 километров от дома. Конечно, бабушка ни за что бы не отпустила меня туда, но мы с Зинкой соврали ей, сказав, что идем есть жерделы на межу. На меже - неширокой полосе, отделявшей одно хлебное поле от другого, жердел росло много, иногда сюда приходила набрать спелых плодов и бабушка Вася, поэтому она легко отпустила меня с Зинкой.
Мы дошли до конца улицы, где стоял птичник. Напротив него, как-то на отшибе от остальных домов улицы, стоял дом Мамайчихи. Бабушка иногда ходила к ней, но ни разу не брала меня с собой, и я даже не помню, видела ли ее когда-нибудь вообще. Но я знала, что Мамайчиха бедная, и у нее много детей, и еще, что у нее есть какой-то «сепаратор», который гонит из молока особую, «твердую», по консистенции похожую на масло, сметану. Бабушка покупала ее иногда, чтобы угостить меня. Мне эта сметана казалась вкуснее всех молочных продуктов, которые я ела до сих пор. Может быть, и потому, что за все разы моего пребывания в станице это случалось всего несколько раз. Какой вкусной была с этой сметаной картошка в мундирах или со свежим, только что испеченным, хлебом! И какими счастливыми мне представлялись Мамайчиха и ее дети, которые могли есть такую сметану каждый день! Иногда, бродя возле птичника, к которому меня всегда тянуло как магнитом, я рассматривала темный домик Мамайчихи со слегка покосившимся забором, стараясь разглядеть ее саму, ее корову и (а вдруг!) загадочный «сепаратор».
От птичника тянуло теплым, душным запахом комбикорма и цыплят. Точнее, и цыплят, и утят. Птичник был длинным, высоким сараем, поделенным стенами на несколько высоких и широких помещений, в которых пищали и только что вылупившиеся утята и цыплята, и уже подросшие. Пару раз мне довелось подработать здесь на погрузке подросших утят в машины:  их отвозили куда-то «на пруды». Работа заключалась в том, чтобы хватать утят за шеи по четыре штуки и подавать одной из птичниц, стоящей в кузове грузовой машины. Утята беспрерывно крякали и, брыкаясь в воздухе, роняли помет.
Не сказать, чтобы это занятие было из приятных. Три рубля моей «зарплаты», бабушка уже потом присылала в письме, вложенном в посылку, в котором, помимо других, меняющихся, составляющих (как-то: баночка с пахучим белым цветочным медом, мешок с сухофруктами, грецкие орехи, семечки), всегда присутствовало невкусное, посыпанное крупной солью, сало. Заработанные
деньги не были для меня особой ценностью: главным было то, что, после совместной работы с птичницами, можно было на правах  «своей» посмотреть новорожденных птенцов. Так однажды я увидела рядом с  загончиком, густо шевелящимся здоровыми утятами, с аппетитом поедающими корм, другой загончик, где было с десяток каких-то «разнокалиберных» птенцов, которым сопровождавшая меня птичница еды сыпать не стала. «Они отбракованные, все равно сдохнут, что на них корм переводить», - сказала она. Со сжавшимся от жалости сердцем я смотрела на утят. Они действительно выглядели слабенькими и вялыми, а у одного даже было две лишних лапки: на грудке и где-то под крылышком. Утята так жалобно пищали, что я не смогла бросить их в беде: выпросив разрешения у моей искренне удивившейся такому желанию провожатой, которая предлагала мне «лучше» взять других, здоровых, утят, я погрузила всех «отказников» себе в подол и принесла к бабушке. «Шо це ты принесла?» - С досадой спросила бабушка, когда я выпустила свою добычу во дворе, и утята, приволакивая все части своих маленьких телец, стали расползаться по земле. «Неси их вицеля!» - Потребовала бабушка. Но потом мы сошлись на компромиссном варианте: мне была выдана коробка под обещание держать утят в огороде, подальше от бабушкиной птицы, и не пускать их во двор. К сожалению, несмотря на все мои отчаянные попытки выходить их, все утята, кроме одного счастливца, с черным пятнышком на макушке, прожили недолго. И все же, меня немного утешала мысль, что отведенное им  время они чувствовали не холодное равнодушие окружающего мира, а мою беззаветную любовь.
А утенок с пятнышком так привязался ко мне, что ни на шаг не отходил, бегая следом, как собачка, смешно и быстро переваливаясь на своих нежных лапках, и пронзительно крича, если вдруг не поспевал, или оставался за запертой калиткой. Когда я подносила его к лицу, он осыпал его быстрыми и щекотными птенчичьими поцелуями.
К сожалению, как я потом ни упрашивала приехавшего за мной отца, забрать утенка с собой в город мне не удалось. А, когда я вернулась к бабушке на следующий год, Галя (так я назвала своего утенка, впоследствии оказавшегося селезнем) меня уже не узнала: испуганно крякая, она ринулась прочь вместе с другими бабушкиными утками при одном моем приближении.
…По дороге на пруд мы с Зинкой долго шли вдоль полей. На одних полях колоски были широкими, толстенькими, это были колоски пшеницы, а другие, которые выглядели более пушистыми и узенькими - колосками ржи. Солнце входило в зенит и начинало печь, а спрятаться было негде: на протяжении всего нашего пути не было ни одного деревца. Да и вообще ничего, кроме хлебных колосьев. И только уже у самого пруда рос высокий камыш.
Пруд находился возле дороги, с другой стороны которой плескалось водохранилище со скользкими каменными берегами. Пруд был не слишком большим, но, как ни странно, в нем водилась и мелкая, и довольно крупная рыба, а в его илистом дне таились раки.
Мы с Зинкой, добравшись до пруда, кое-как оттолкнув от берега лодку без весел, запрыгнули в нее. Не помню, чья она была. Может быть, она принадлежала отчиму Зинки, потому что она сказала, что ее братья часто ходят сюда ловить рыбу, а, может быть, определенного хозяина у нее не было, и лодку брал тот, кому она была нужна в данный момент, или кто успевал сесть в нее первым. Во всяком случае, в тот день мы были и первыми, и единственными претендентами на нее. Наверное, потому что полевые работы были в разгаре, и все работоспособные станичники трудились в колхозе или же на своих наделах. У нас с собой был хлеб и лески с крючками, и мы, надев хлебные катышки на крючки, забросили их за борт. Пекло солнце и ужасно хотелось искупаться. Рыба не хотела клевать, тем более, мы с Зинкой все время болтали.
Однако, в тот день с рыбалки мы пришли с богатым уловом: глядя в воду, я вдруг заметила край сети, выступавший из глубины, и, потянув за него, вытащила  неширокую, сантиметров в шестьдесят сеть, в которой запуталось много рыб, включая довольно крупного леща. Мы с Зинкой радостно загрузили добычу в лодку. Рыбачить нам уже надоело, а, представляя себе долгий переход по голой, без единого деревца, а потому раскаленной солнцем дороге через поля до своей улицы, мы мучительно захотели искупаться. Даже в этой мутно-зеленой воде с «кусачими» раками на дне. Тем более, весел у нас не было, а лодка стояла на середине пруда, и как-то надо было прибуксировать ее к берегу. Плавать я не умела, но почему-то почти ничего не боялась, разве что Черной руки под кроватью и Гроба на колесиках, которыми любила пугать другая моя тетя, по матери, тетя Ира. Зинка же плавала хорошо, поэтому я, заручившись ее обещанием, что, «в случае чего», она меня спасет, я сиганула из лодки, уйдя в зеленую воду с головой. Меня заставила доплыть до берега мысль о раках, притаившихся в илистом дне. У берега они уже были не страшны, и мы с Зинкой легли животами на травянистое мелководье, не торопясь вылезать из воды совсем. Грудь и шею немедленно стали щекотать прыгучие водяные блохи, обитающие в траве у берега, это было не очень-то приятно, и нам пришлось встать. Заскучав, вскоре мы отправились в обратный путь. Пойманную рыбу бросили в таз с водой у Зинки во дворе, и я вернулась домой, как ни в чем не бывало.
Потом Зинка стала моей крестной сестрой… История моего крещения началась для меня со… святой воды, точнее, с желания ее попробовать. Как-то бабушка Вася на моих глазах налила из бутылки воды в зеленую железную кружку, но мне этой воды не дала, а выпила сама. «Тебе этой воды нельзя, ты некрещеная», - объяснила она мне. «А она вкусная?» -  Заинтересовалась я. «Очень вкусная, она святая! - Сказала бабушка.- Если ты хочешь ее попробовать, то тебе надо креститься». Так, поймав на обычное любопытство, бабушка Вася заставила меня креститься, хотя мой осознанный путь к вере начался намного позже.
Узнав о моих предстоящих крестинах, Зинкина мать попросила крестить вместе со мной и Зинку, и мы с Зинкой обрадовались предстоящему совместному походу.
Нашей крестной стала баба Уля - единственная приятельница бабушки Васи. Баба Уля и бабушка Вася были очень разными: рыжая, с кудрявыми волосами, выбивающимися из-под платка, и белесыми ресницами, вся какая-то кругленькая, веселая и добрая баба Уля, и низенькая, сердитая и немногословная бабушка Вася. Зинка рассказала мне, что подруг за глаза дразнили: бабушку Васю - «ведьмой», а бабу Улю – ее «лаборанткой», почему - Зинка не знала. Когда я позже спросила об этом отца, он предположил, что прозвище ей могли дать за то, что она знала все тайны станичников, спешивших к ней за советом по любому поводу как к самой умной: она самостоятельно научилась писать, и долгое время была единственной,  кто писал  соседям письма к их разъехавшимся из станицы по всей стране детям.
Но, возможно, причина была и совсем в другом: настоящим колдуном, имеющим особую власть над животными, был бабушкин дед, Тит Титыч, о котором отец рассказал мне уже намного позднее. Тит Титыч, потеряв во времена войны с турками обе ноги, работал мельником на той самой мельнице на задах улицы, которую я ни разу не видела работающей. Станичные мальчишки дразнили его, а он, имея лютый характер, с яростью бросал в них камнями. Взрослым за обиды он мстил иначе. Отец рассказал одну из историй его мести. Однажды Тита Титыча сильно обидел сосед, и колдун затаил на него обиду. Когда тот привычно пришел в свой сарай за лошадиной сбруей, сарай кишел змеями, которые даже висели на самой сбруе и хомуте.
Не знаю, перешло ли что-то из способностей ее деда бабушке Васе. Но, когда ей пришло время умирать, умирала она долго и мучительно. Самое странное при этом, что перед смертью она все время хотела видеть меня. Не "своих" внучек от дочери, а именно меня. Может быть, это и не было случайным. Но это уже совсем другая история.
... В день крестин мы с Зинкой шли к батюшке с весельем, радуясь совместному походу. Нас сопровождали бабушка Вася и бабушка Уля, но в дом к батюшке мы вошли только втроем, бабушка Вася осталась ждать нас снаружи. Почему-то я ожидала, что крестить нас будут в самом станичном храме, но, видимо, в советские времена процедуру крещения старались не афишировать, поэтому наше крещение состоялось в небольшом помещении, может быть, это был дом батюшки, где в углу стоял невысокий иконостас, а посередине - обычный эмалированный тазик с водой на табуретке. Нас с Зинкой раздели до пояса. Зинка была старше меня, ей было чуть больше десяти, и я увидела, что у нее уже начинает расти грудь.
Процедура крещения сначала напоминала мне какую-то медицинскую процедуру: батюшка  мазал нам ноги, руки и лоб елеем, по очереди наклоняя нас над тазиком, брызгал нам на головы водой из него, срезал с наших с Зинкой голов по прядке волос. А затем, отломив от  свечей, горящих в наших руках по кусочку воска, влепил в него и бросил в тазик наши волосы. И Зинкин, и мой воск сразу всплыли на поверхности воды. Пока мы вели себя спокойно. Но когда, надев нам на шеи крестики, батюшка с молитвами стал водить нас всех вокруг таза…  Даже сейчас эта картина кажется мне комичной: эмалированный тазик на табурете в центре комнаты и шествующие вокруг него пузатенький батюшка, за ним – Зинка, за Зинкой – мелкая -я, и, замыкающая процессию пузатенькая же баба Уля, старательно изображающая серьезность на своем румяном и добром лице. Я недолго смогла удерживать смех, а, прыснув, уже не в силах была остановиться. За мной прыснула и Зинка. А когда баба Уля попыталась нас приструнить, смешно морща белые бровки, смех еще больше стал душить нас, сдерживать его было почти больно. И только отчаянное обещание бабы Ули «все рассказать» бабушке Васе немного привело нас в чувство.
Дома на лавочке у дома мы с Зинкой рассматривали свои простые оловянные крестики, не чувствуя при этом ничего особенного, кроме легкого веселья, с которым мы вспоминали о нашей общей крестной.
Позже я узнала, что крестили меня с заранее полученного согласия моих родителей: крещение должно было помочь мне справиться со странной болезнью: я постоянно  теряла сознание, словно видела что-то страшное, но после ничего не помнила.  Врачи, обследовав меня, сказали родителям, что помочь ничем не могут, и им остается только ждать: если до 10 лет я не умру, то эти приступы прекратятся. Вот тогда, узнав о моей болезни, бабушка приехала и забрала меня с собою, чтобы крестить.
Самое удивительное, что после крещения странные приступы у меня действительно прекратились.
Когда играть и общаться мне было не с кем, я развлекала себя сама. Например, по деревянной лестнице залезала на пологую часть коричневой металлической крыши над кухней. Здесь бабушка сушила на больших оцинкованных листах вишню и нарезанные яблоки. Часть крыши накрывала тень от ветвей шелковицы с крупными черными ягодами, "поклевывая" которые, я с удовольствием от самого своего присутствия здесь, читала книжки из небольшой бабушкиной библиотеки. Иногда я ела и горячие от солнца недосушенные еще, но уже с плотной шершавой поверхностью, сладкие рыжеватые пластинки нарезанных яблок, а попадающиеся сердцевинки бросала во двор дежурящим внизу в ожидании их курам.
Бабушкины куры, как и вообще, наверное, все куры, были глупыми, с пышными задами, смешно пушистящимися, когда курицы бежали, словно на них кто-то надел пуховые шароварчики. Наверное, из-за этого мне нравилось как следует погонять их по двору, когда бабушка куда-нибудь отлучалась. Тогда я не давала им покоя, вытаскивая даже из-под стоявшей во дворе поленницы, где они неслись. Однажды вытащенная мною курица снесла мне яйцо прямо в подол, и мне почему-то стало жаль ее. Больше кур под поленницей я не трогала.
Среди обычных бабушкиных кур была одна особенная. Она была еще молодая, легкая, и перья ее выглядели белоснежными. Особенность ее была в том, что она… летала. Она радостно взлетала над серым будничным двором - и на крышу дома, и на забор, и на соломенную крышу сарая, легко взмахивая своими длинными белыми крыльями, и затем победно и бодро смотрела на всех сверху. Я наблюдала ее полеты с восхищением, а бабушке ее летучесть совсем не нравилась: она вносила беспорядок в размеренную жизнь ее хозяйства, и однажды бабушка, загоняя вечером кур в одно из трех отделений сарая, поймала ее и подрезала ей крылья… Мне это показалось не менее жестоким, чем другой бабушкин поступок.
Тогда она попросила меня поймать ей одного из цыплят, пасущихся не в большом дворе, где уже давным-давно ничего не росло, а в отгороженном от него калиткой дворике самого дома, перед крыльцом, где зеленела та самая лакомая для птиц травка с круглыми листочками. Во дворе перед домом разрешалось пастись птичьей молоди. Вот цыпленка из этой самой молоди бабушка меня и попросила поймать, потому что «он заболел». Подумав, что цыпленок нуждается в помощи, которую она ему окажет, я с готовностью сделала это. Но когда цыпленок попал бабушке в руки, она, взяв его за лапки, вдруг шарахнула головой о землю.
Я была потрясена этой жестокостью, и пыталась отобрать цыпленка у бабушки, говоря, что я его сама вылечу, но бабушка, прикрикнула на меня, сказав, что все это входит в процедуру лечения. Наверное, увидев мою реакцию, она поняла, что просто выкинуть цыпленка в мусор у нее не получится, и решила спрятать его в сарае, где находился погреб. В этой маленькой комнате с гладким деревянным полом, выкрашенным коричневой краской, в центре которого можно было различить крышку погреба с круглым железным кольцом, бабушка хранила различные припасы и кухонную утварь. Я сделала вид, что забыла о цыпленке, но, когда бабушка отвлеклась,  быстро проскользнула в погреб. Здесь, под образом Николая Угодника, на полках и на полу стояли какие-то банки, горшки и кастрюли. Из одного горшка торчали цыплячьи лапки, которые не давали лежащей на горшке крышке плотно прикрыть его. «Бабушка, а что цыпленок делает в горшке?» - Прибежав из сарая, спросила я. «Лечится», - без улыбки пошутила бабушка.  Должно быть, цыпленок на самом деле подцепил какую-то заразу, легко замеченную наметанным крестьянским глазом, и его действительно разумнее было уничтожить, пока он не перезаразил остальных. И все же эта откровенная, и при этом неосознаваемая, жестокость моей бабушки потрясла меня, и навсегда изменила мое отношение к ней, так никогда и не позволив мне полюбить ее.
С крыши я слезала неохотно, покидая одно из любимых во дворе мест только по настоятельному требованию бабушки, которая почему-то всегда боялась, что я упаду оттуда, хотя меня это всегда удивляло. Наверное, бабушка пересмотрела бы степень опасности этого места, если хотя бы однажды увидела действительно опасные места, где я лазила в городе, например, по незакрепленному и ерзающему под ногами хрупкому шифер над лестницей между корпусами нашего дома, по которому я часто перебиралась с крыши на крышу, и воспоминание о чем сейчас заставляет меня холодеть, а в детстве это казалось разве что физически сложным для преодоления: шифер то "ходил" под ногами.
Покинув крышу бабушкиного дома, я забиралась в другое мое любимое место: тесные сенцы с двумя маленькими окошками, выходящими на крыльцо. В сенцах помещались только две короткие лавочки по обеим сторонам. На одной из них стояло зеленое ведро с артезианской водой. Ведро было прикрыто крышкой, на которой лежал ковшик. В сенях вода отстаивалась. А ходили мы за артезианской водой на улицу к одной из колонок. Повесив ведро на железный рычаг со специальной выемкой для дужки ведра, ты надавливал на него, и из недр земли, весело разбрызгивая желтоватую, с легким запахом тухлых яиц, воду, била струя. Немного отстоявшись, вода избавлялась от этого запаха, и ее можно было спокойно пить даже без кипячения. Собственно, без кипячения можно было пить и воду из колодца в огороде, недалеко от которого стояла «уличная» бабушкина печь. В отличие от артезианской, колодезная вода была действительно вкусной, холодной и имела кристальную чистоту.
С колодцем было связано одно досадное для меня происшествие. Как-то, разбирая бабушкину банку с пуговицами, я нашла низку темно-синих прозрачных пуговиц, своими ограненными поверхностями напоминавшими драгоценные камешки. Я несколько дней таскала их с собой, ни на секунду не выпуская из рук, и уже настолько привыкла к их постоянному присутствию в руке, что перестала  замечать. Это меня и подвело, потому что однажды, вместе с брошенным мною курам огрызком яблока, с моей руки сорвались и отлетели куда-то в сторону и эти пуговицы. И, как оказалось в последствии, отлетели они прямиком в колодец. Напрасно потом я пыталась увидеть их там, вглядываясь в черную глубину, напрасно старалась подцепить ведром. Так они  и остались там, и до сих пор, наверное, синеют в темной глубине, среди ледяной колодезной свежести. 
Закрыв в сенцах дверь и на кухню, и на улицу, я садилась  возле окошка в образовывающейся маленькой и от этого уютной комнатке, и могла сидеть здесь, на лавочке рядом с ведром воды, довольно долго, представляя себя то в рубке корабля, то просто в своем личном уютном домике. Особенно я любила прятаться здесь в грозу, наблюдая через окошко, как темнеет под первыми крупными каплями серая земля под "Белым наливом" – так назывался сорт яблок, а вместе с ним и сама яблоня, которая росла перед крыльцом, сплошь усеянная крупными, белыми до прозрачности спелыми плодами. Под ливнем яблоня роняла их на мокрую темную землю, создавая картину, от которой у меня почему-то спирало дыхание.
А однажды меня насмешил прятавшийся под этой яблоней от грозы котенок: одно из яблок, падая с дерева, стукнуло его  по лбу, а он, не понимая, откуда пришла угроза, шустро влез высоко на ствол яблони, и испуганно смотрел вниз. Словно, когда он сидел под деревом, рядом с ним стоял какой-то коварный гном, который, улучив минутку, огрел его своей дубиной, и теперь, может быть, все еще ждал его под яблоней.
Еще одним моим любимым местом был... всегда чисто выдраенный деревянный бабушкин туалет, точнее, не сам он, а возможность сидеть в нем с открытой дверью, созерцая окружающее: длинные ряды кукурузы, чернеющие среди нее горбатые шапки  подсолнечника и несколько деревьев акации и вишни, растущие у плетня по краю огорода. Иногда я видела, как по земле под вишнями пробегала осторожная трясогузка, или дрались среди кукурузы воробьи, или садилась на листок пестрая бабочка, или с тугим гудением проносился жук, – все они словно не замечали меня в моем укрытии, позволяя подсмотреть свою вольную жизнь, которая всюду здесь стрекотала, и шуршала, и долетала с неба вместе с криками гоняющихся за мошками ласточек.
«Наташа!» - звала меня бабушка, и ее голос вмиг разрушал мой просторный мир, никогда не заменяя его чем-то равноценным: меня звали или обедать в темную кухню без окон, или помочь по хозяйству.
Так же и смерть бабушки Васи потом разрушила и весь связанный с ее домом мир. Тетя Валя, вызвавшаяся досматривать за умирающей, после ее смерти сразу же по дешевке продала обрыдший ей за время тяжелой болезни нелюбимой матери дом каким-то случайным людям. После этого мой отец перестал с ней разговаривать, не в силах простить ей предательства памяти семьи.
Долгое время дом пустовал, пока новые владельцы не перепродали его одной из семей армян, хлынувших на Кубань  в 90-х из бедствующей Армении, когда  в станицах появилось много бросаемых и потому дешевых домов.
Какое-то беспокойство каждый раз возникает в моей душе сегодня, когда я вспоминаю о доме бабушки Васи (и при этом почему-то  всегда - о  пуговицах, которые до сих пор лежат где-то там, в ледяной воде на дне колодца). Но вряд ли я жалею о потере этого дома сильнее, чем мой отец, который каждый раз со слезой слушает и напевает старые песни – «Деревенька», «Враги сожгли родную хату», и сильнее, чем сама тетя Валя. Для ее семьи, живущей в Караганде, черные времена тоже настали вместе с распадом Советского Союза: как-то в одном из телевизионных сюжетов рассказывали о сложной жизни русских в Казахстане, о дискриминации,о нищете,о ржавой воде, текущей из кранов… С какой, наверное, радостью она вернулась бы в родной дом, которого сама же и лишила себя! Но некоторые ошибки человек не может исправить уже никогда.
Последним впечатлением о доме бабушки Васи стал один эпизод из рассказа отца. Как-то, уже будучи пожилым человеком, он приехал в Новоминскую проведать материнскую могилу. Немного поколебавшись, решил навестить и отчий дом. Постучавшись в калитку, объяснил вышедшим на стук удивленным армянам, что когда-то в доме, где теперь живут они, прошло его детство. И тогда нынешние хозяева пригласили его пройти в хату, и, проявляя гостеприимство, поставили перед ним чашечку дымящегося, нелюбимого отцом, кофе…


Рецензии