Credo

               
Оспа пробирался по залитым водой канавам, шлёпая босиком по мутной воде и осторожно переступая через корневища выкорчеванных с какого-нибудь расчищенного под очередную застройку участка сохнущих коряг, которые не могла уже оживить почти затопившая их вода. Ботинки он (словно прилежный ученик, ценящий труд родителей-рабочих, топающий из деревни в город на учёбу) держал в одной руке, другой придерживая полы пальто. Впрочем, и обувь, и одежда не заслуживали громкого названия ботинок и пальто. Что ж, он ведь тоже не заслужил своего прозвища. Так прозвали его те, на чьей территории он сейчас находился, в чьё логово он сейчас шёл. Те люди считали его язвой в их обществе, некоей заразой, которую следует остерегаться. Ибо он не поддавался определению. Был какой-то странный. Якобы особенный. В общем, «с заворотами», как говорили они между собой. Пастернак писал в «Докторе Живаго» о том, что человек, которого можно отнести к какому-либо типу, человек, на которого можно повесить бирку с определением – такой человек духовно мёртв. К какому бы классу он ни принадлежал. Оспа знал это, как знал он и то, что он – всего лишь стирающийся профиль на некогда блестевшей, некогда новенькой, некогда имевшей ценность монете. Или стираемый профиль… В любом случае, он уже не имеет собственных черт, и почти не имеет ценности. Такую монету можно выбросить в грязь. Она уже не может быть обменена ни на что ценное. Например, на жемчуг, который не стоит метать перед свиньями. Поэтому Оспа и шёл туда, куда шёл, шёл к тем людям, которые смотрели на него с презрением и насмешкой. Нет, - думал Оспа, - неправ был Венечка Ерофеев, когда говорил, что остаётся внизу и плюёт на общественную лестницу: на каждую ступеньку – по плевку. Ему следовало бы не стоять на нижней ступеньке и переплёвываться с вышестоящими (ведь те тоже плюют вниз, хотя чаще сбрасывают на нижестоящих совершенно иные испражнения), а вообще сойти с общественной лестницы и стать в стороне. Тогда он сглотнул бы слюну...
Оспа благополучно миновал запруженные мутной водой канавы (благополучно – значит, ни разу не порезав ступни о битое стекло или ржавые железки) и устало опустился на одну из коряг, напоминавшую скрюченную кисть руки, прорвавшуюся из-под земли в немом крике о помощи. Жаль, что обладатель этой иссушенной, мумифицированной руки, так и не встретившей помощи, не мог полюбоваться на красоту благоухающего (даже здесь) апрельского дня. Да что говорить об этом подземном страдальце – далеко не все живущие на поверхности земли способны были увидеть благоухание этого дня, видя лишь вонь, собственную вонь (причём благополучно относя её на счёт других). Оспа глубоко вдохнул поющий воздух, чувствуя, как песня проникает в лёгкие и веселит сердце. Он огляделся, щурясь от свободно льющегося солнца. От его света земля казалась намазанной мёдом, густым, хотя и прозрачным, ароматным толстым слоем мёда. И Оспа пил этот мёд глазами, вливал его в свой организм, радующийся такой чудесной пище. Только что родившиеся листья каштанов были похожи на опущенные пальчики кокетки, подставившей ручку для поцелуя. И солнце щедро целовало эти ручки, и пальчики игриво вздрагивали, смеясь щекотке поцелуев. Как хорошо было внимать всему этому, чувствуя себя вовлечённым в этот таинственный, но в то же время открытый для всех хоровод весны. Как хорошо радоваться, видя всё это…, и как было бы хорошо не видеть ничего другого.
Но Москва возвышалась, поднимая каменными пальцами небоскрёбов линию горизонта, и было в этом что-то непристойное, как если бы какой-нибудь учитель поднял бы указкой юбку младшеклассницы, бесстыдно заглядывая под неё. Так и город бесцеремонно задирал завесу горизонта, насмешливо, но в то же время жадно вглядываясь в те тайны, которые прячет под ним небо. Но даже вся иллюминация не могла помочь городу разглядеть что-либо. Ведь сколько бы фонарей ни включал слепой, они не помогут ему узреть. Имеющие глаза да узрят. В первую очередь – самих себя. Но то ли оттого, что вознёсшаяся выше Вавилонской башни гордыня мешала увидеть себя, подобно тому, как чрезмерно вытянувшаяся Алиса едва могла разглядеть собственные ступни, или оттого, что не было человека, который бы отнёс зеркало на достаточное расстояние, дабы этот великан, колосс на глиняных ногах, смог увидеть своё отражение целиком, ведь «лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи» (но, увы, Есенина уж нет, а многие поэты, как и все остальные, сами смотрятся в город как в зеркало, вместо того, чтобы отражать в себе жизнь города), но город не видел, не осознавал себя. Именно – не осознавал, несмотря на наличие вроде бы разумной жизни.
Первопрестольная. Богом помазанный на царствование город. Преемник Константинополя – наследника Рима. Третий Рим. Город Бога. Или богов? Оспа вздохнул. Так он мог полагать раньше, в прежней жизни, в которой его звали не Оспой, а Осипом Илларионовичем, в той жизни, где он преподавал историю и теорию литературы на филологическом факультете МГУ, преподавал замечательно, так, что о нём отзывались как о блестящем специалисте с большим будущим. Что ж, будущее выдалось действительно большое. Просто необъятное. И теперь, после того, как он каким-то необъяснимым образом (даже не хочется вспоминать об этом – достаточно времени он убил на обдумывание произошедшего и кусание локтей) залез в огромные долги, повлекшие за собой суд, укрывательство от милиции и, как следствие, увольнение с работы, на которой он не мог появиться, после всего этого, глядя теперь из наступившего большого будущего, он не мог назвать Москву городом богов. Она была похожа скорее на кладбище богов. Особенно та её часть, в которой ему приходилось ему жить теперь.
Осип поднялся (странно, но здоровье его только улучшилось от уличной жизни, спина даже и не подумывала болеть после стольких мытарств, хотя раньше, в той жизни, частенько давала о себе знать резкими болями) и медленно побрёл туда, куда брёл, чавкая подошвами ботинок по целующей их взасос весенней грязи. Тогда, в той жизни, его Credo было иным. Хотя Бог остался тот же. Бог всегда тот же, и Он, вероятно, с сожалением покачивает головой, когда смотрит вниз и видит, как меняются человеческие убеждения, человеческая вера. Именно вера определяет человека, поворачивая его к Богу определённой гранью – чистой или мутной, отшлифованной или шероховатой. Какие бы ни были грани веры Осипа, он знал, что рёбра между ними были острыми и больно режущими… В той жизни его вера тихо мерцала скромной радостью, улыбавшейся всем встречавшимся явлениям. И улыбка почти никогда не бывала натянутой, будучи искренней. И основание этому казалось твёрдым и неколебимым, как дом, построенный на камне, как Церковь, коей фундаментом послужил Симон Пётр. Все люди добры, - утверждал булгаковский Иешуа Га-Ноцри, человек, которого Булгаков не смел назвать прямо, прикрываясь еврейской транскрипцией. Осип Илларионович всегда чувствовал, что это не так (как, видно, чувствовал и сам Булгаков, скрывая личность Христа за личиной Га-Ноцри), но долго не мог опровергнуть это разумными доводами. Но наконец он разгадал эту загадку, и разгадка легла в основу его Credo – того самого, тихо и скромно мерцающего. Он понял, что люди – первер… перверзио… (безуспешно отмучавшись, пытаясь образовать нужное существительное, он махнул рукой на латинизм) извращенцы. Они все подвержены перверзиям, извращению, извращению собственной природы. Так что утверждать, будто все люди добры – то же, что утверждать, будто коровья лепёшка – это ароматнейшая свежая трава с вкраплениями невиданной красоты цветов. Блаженный Августин был более честен сам с собой, чем Булгаков – с другими. Осип остановился, вспоминая то место из «Исповеди», которое он знал наизусть. «Итак, когда спрашивают, по какой причине совершено преступление, то обычно она представляется вероятной только в том случае, если можно обнаружить или стремление достичь какого-либо из тех благ, которые мы назвали низшими, или же страх перед их потерей. Они прекрасны и почётны, хотя по сравнению с высшими, счастливящими человека, презренны и низменны». Прекрасны и почётны! И тем не менее Августин назвал грехом то, что имеет в себе прекрасную и почётную причину, но всё же оборачивается преступлением. Осип же, осознав это, всё ж отдавал приоритет причине, ища её в любом следствии. Он радовался, словно нашедший золото кладоискатель, когда «прекрасная и почётная» причина обнажалась за серыми постыдными поступками, за кажущейся бессмысленною людской жизнью. Однажды он проникся любовью к одному из своих знакомых   (ведшему никчемную, инертную жизнь) и одновременно презрением к себе за своё былое холодное к нему отношение после того, как нечто открылось ему в блюзе – музыке, которую боготворил тот человек. Осип услышал в блюзовой грусти тоску, он понял, что это не что иное, как тоска по потерянному Раю, какие бы тексты ни затушёвывали этот порыв сердца. И, осознав это, Осип понял, что какую бы жизнь ни вёл человек, если его душа сочится тоской по потерянному Раю, этот человек не может быть потерянным. Когда же он понял, что неустанное волокитство иногда может быть своеобразной молитвой Пречистой Деве, попыткой обрести свою идеальную женщину, свою вторую половину для внутреннего слияния, от которого должен родиться Бог-Сын, он проникся симпатией ко всем своим друзьям-волокитам и сочувствием к ним оттого, что они так и оставались неудовлетворёнными. Он осознал, что мужской гомосексуализм имеет в своей основе искажённое желание наполнения жизненной силой, желание бессмертия, равно как и обжорство. И подобные открытия сыпались одно за другим. И Осип видел во всех проявлениях жизнедеятельности людей скрытую божественность, дар, данный человеку свыше, и он верил, что неважно, как люди обходятся с этим даром, талантом, главное, что он в них есть, и в конце концов окажется сильнее всех перверзий и в итоге воссияет, словно Кощеева смерть на конце иглы, извлечённой из многочисленных своих саванов. Это помогало жить и дышать с надеждой. И Credo гремело, утверждаясь.
Но оно было неполным. Рано было говорить «аминь». Потому что была ещё притча о талантах. Но Осип вспомнил о ней уже тогда, когда прежняя жизнь закончилась. Когда все его так называемые «социальные роли» - университетского преподавателя, мужа, владельца квартиры и автомобиля, члена партии и ещё двух каких-то научных обществ, наконец, друга – резко оборвались, заменившись одним-единственным понятием. Оно было очень кратким, и Осип Илларионович никак не мог принять этого поначалу: в голове не укладывалось, как же человек, проживший довольно продолжительный период своей жизни, может быть втиснут в некие четыре буквы глупой аббревиатуры. Он вспоминал онтов из толкиеновского «Властелина колец»: тем приходилось выговаривать каждое существительное очень-очень долго, ибо оно отражало всю историю жизни (или существования) называемого. Прошлое, целиком сохраняясь, плавно перетекало в будущее. Имя же Бога было тетраграмматоном, верно, потому лишь, что в вечности ни будущего, ни прошлого не сущестовало. Однако Осип – не бог, но всё же у него теперь было тоже имя из четырёх букв (тоже – тетраграмматон, усмехался про себя он) – бомж. И всё. Без определённого места жительства. И ещё – без определённого имени. Оспа. Он не помнил, когда в первый раз вспомнил притчу Христа о талантах, розданных хозяином слугам перед своим путешествием. Но когда это произошло, он понял, что пора созывать Второй Чердачный Собор для изменения Символа Веры – Credo. И мозги на чердаке заработали, пытаясь вникнуть в нечто, надвинувшееся неотвратимым давящим ощущением, пытаясь перевести это нечто на понятный разуму язык. Символ Веры каждого меняется очень непросто, трудно, но Осипу наверняка помогла та «смена обстановки» (как он шутил сам с собой), которая перевернула его жизнь с ног на голову. И поначалу, когда смысл, может быть и очевидный (но ведь далеко не всё очевидное переходит в разряд осознаваемого) и ясный, но для него до поры-до времени сокрытый смысл притчи, так чётко выявился в контексте его жизненных представлений и реалий, Осип заплакал. Ничто не сдерживало его слёз, никакое надуманное представление о себе, никакая маска. Ведь он просто бомж, и всё. Он – изгнанник, которого просто спустили с лестницы. И хотя последняя была не бетонная, а социальная, падение не становилось от этого менее болезненным, скорее – наоборот. Он – просто бомж, а ведь нигде не записаны правила поведения бомжей, кодекс их чести не составлен и не хранится в архивах и библиотеках. Поэтому он плакал, ведь у него всё ещё оставалось сердце. Пусть даже только на время. Время скоро закончится, и сердце будет отобрано у него. Как талант у нерадивого слуги.
…Их было несколько. Сколько – не имеет значения. И каждому хозяин, уезжая, дал по золотому таланту. Вернувшись, хозяин обратился к слугам, спрашивая, как они поступили с данным им. Один слуга сказал: «Вот, я пустил твой талант в рост, и теперь у меня пять талантов» «Молодец, верный и добрый раб, ты был верен мне в малом, над большим я поставлю тебя». Второй слуга показал хозяину три таланта вместо одного, за что также получил благодарность и признательность. А последний слуга вернул данный ему золотой, сказав: «Ты жнёшь, где не сеял, господин, и вообще ты жесток и тому подобное, вот тебе твой талант, который я зарыл в землю, боясь тебя, теперь я тебе его возвращаю». И тогда хозяин велел забрать талант у этого слуги и отдать тому, у которого их было пять. «Ибо у тех, кто не имеет, отнимется и то, что имеет». Эта истина поразила Осипа. Он понял, что то малое, что дано человеку, та божественная искра, из которой он не сумел раздуть пламя, будет отобрана и добавлена в яркий костёр тех, кто преуспел. А неверные слуги останутся во тьме. Наверное, в той самой «внешней тьме, где будет плач и скрежет зубов». У любителя блюза будет отобрана его тоска по Раю и добавлена к обретшим Рай, у волокит будет отобрано то, что побуждало их искать женский идеал и добавлено к тем, кто нашёл Деву Марию и её божественный Плод. И у него, у Осипа Илларионовича, будет отобрана та малая крупица, которая всегда стремилась найти истину, выискивая её в произведениях выдающихся умов, эта крупица будет отобрана и отдана тем умам, которые всё же нашли Истину. И Собор был вынужден принять дополнения к Символу Веры, хотя то жалкое существо, которое было разумом Осипа, протестовало. Но «аминь» он так и не смог сказать. Какое-то время. Пока однажды он вдруг не осознал ясно, что подобное очищение необходимо. Что он сам – это и есть тот самый золотой талант, зарытый в землю. А всё, что скрывает его, все эти перверзии, которые кажутся неотъемлемыми частями личности Осипа, не должны существовать, это – налёт на монете, который нужно счистить, чтобы она вновь засияла. И Осип почувствовал глубокую покорность, смирение. Да, именно ожидающее смирение и радость. То мнимое, что он ошибочно считает своим, пусть будет выброшено во тьму внешнюю, а то истинное, что он закопал в себе самом – действительно настоящую свою сущность – будет очищено и добавлено к Истине, к Богу. И Осип с лёгкостью выдохнул «аминь».
И с тех пор он с грустью наблюдал, как его профиль стирается с монеты, и ждал, когда же произойдёт окончательное счищение, счищение ложной личности. Он покончил бы жизнь самоубийством, если бы не верил, что это лишь усугубит его плачевное состояние. Он лишь ходил и ждал. Изредка он наслаждался тем прекрасным, чем было возможно наслаждаться, и с тоской смотрел на то ужасное, среди которого постоянно жил. Но почему-то в его новом Credo, хотя и признававшем некую надежду, не осталось места для надежды-в-настоящем, той надежды, которая дала бы ему силы пустить талант в рост, ведь жизнь ещё не закончена, и никогда не поздно увеличить золото души, став верным слугой хозяина, став хозяином самого себя. Бессильно опустив руки, он отдал себя на растерзание самоубийству иного рода. Снова поспешив сказать «аминь». Ведь какие бы красивые цветы ни росли на могилах, кладбище всё же остаётся кладбищем. Даже кладбище богов. Пока не выйдешь за ограду.
Но Осип не стремился выйти за ограду своего «аминь». И теперь он шагал вглубь того самого кладбища, в самую его сердцевину, не приукрашенную, в отличие от основной части города, ни храмами, ни скверами, ни иллюминационными огнями. Столица бомжей гордилась своей честностью. Только сами бомжи не могли смириться с подобной честностью, заливая разум огромным количеством дешёвого алкоголя. Осип понимал, что это пытается докричаться до них то божественное, что есть в каждом существе, но они не хотят правильно понять это, предпочитая медленно умирать, зарывая свой золотой талант всё глубже и глубже в землю, тем самым копая себе могилу, раскапывая «внешнюю тьму», в которую будут выброшены вскоре. И Осипу доставляло странное наслаждение наблюдение за этими деградирующими людьми, одним из которых он считал себя. Когда по сердцу скребли когти неведомого зверя при виде человекоподобных чудовищ, приходило некое облегчение оттого, что это сердце ещё есть, что золото всё ещё поблёскивает и вскоре будет освобождено. Но остальные обитатели «честной столицы» вовсе не считали Оспу полноправным гражданином своей страны, и его спасало лишь непостоянство злобы деградирующих существ, замутнённой и перебиваемой иными страстями, иными раздражителями, в первую очередь – алкоголем. 
В это время дня большинство обитателей города бомжей удалялись на промысел, и «честная столица» безлюдела. Осип не знал, почему он пришёл сюда в это время, ведь ни понаблюдать ни за кем, ни поговорить ни с кем он не сможет: те, кто остались, были либо мертвецки пьяны, либо безнадёжно больны (что не исключало и первого варианта).
Пока Осип пробирался в лабиринте свалки (напоминавшей Первозданный Хаос, неупорядоченное смешение всех частиц, мир до того момента, как его коснулась рука Порядка, превратив в Космос), довольно неожиданно спустились тучи, заставив настороженно замереть деревья, вглядывающиеся в тёмно-сиреневую муть и гадающие, когда же вновь можно будет наслаждаться лучами солнца. Осип поднял голову. Фиолетовая пелена была похожа на «похоронную» мантию священника, читающего заупокойную. Вскоре послышался и голос самого священника – низкий и гулкий, явно не понимающий значения издаваемых им звуков. Урчание грома раскатывалось во все стороны, и деревья неуверенно закивали, словно бабки-прихожанки, тоже не понимающие смысла происходящего, но кланяющиеся попу и шепчущие: «Аминь, аминь, аминь».
Мгновенные вспышки молний, похожих на корни деревьев горнего мира, на миг являющиеся обитателям дольнего, предупредили о гневе неба. И яростный рык сотряс разум, парализуя чувства. Гром оглушал, молнии слепили, и Осип поспешил укрыться, спрятаться от неистовства мира.
-   Небесный поп не на шутку разозлился на свою паству, - пробормотал он, ища укрытие понадёжней.
Мелькнувшая прямо перед глазами вспышка, сопровождаемая почти тут же последовавшим оглушительным хлопком, была ему ответом: «небесный поп» явно не страдал глухотой, несмотря на гремящую собственную проповедь. Но дождь не начинался. Осип, ожидавший холодных плетей ливня, недоумённо застыл, прекратив суетиться. Странно. И вдруг сквозь раскаты грома прорвался иной звук, от которого барабанные перепонки завибрировали так, что едва не лопнули. Крик? Плач? Осип огляделся. На этой свалке не сложно спрятаться, но кто же будет прятаться и при этом орать так пронзительно? Вспышки молний создавали ощущение дискотеки с чересчур постмодернистским оформлением зала. Крик повторился, но на этот раз он был слабее и короче. Осип бросился к тому месту, откуда, как ему показалось, доносился крик, хотя в этом содоме было легко ошибиться. Но он не ошибся. И сразу же пожалел об этом.
В груде отбросов, в некоем подобии ниши или пещеры, шевелилось какое-то существо. Сперва Осип подумал было, что это выброшенный новорождённый (такие вещи случались часто, только новорождённые как правило были уже мертвы до того, как на них наталкивались бомжи), спустя мгновение – решил, что это несколько новорождённых, и лишь после этого он понял, что это некий урод. Три головы были повёрнуты в сторону Осипа, шесть пар глаз (в которых отражалась новорождённая вечность) впились в чужака, выплёскивая ненависть, боль и страх. Шесть рук заканчивались крепко сжатыми кулачками. Осип решил, что перед ним – некая ожившая и мутировавшая кукла-убийца из старого фильма ужасов («как же там звали эту куклу…»). Но внезапно все мысли выскочили из головы Осипа, все, кроме одной. Ему не нужно было вспоминать имя куклы («Чаки, куклу звали Чаки»), потому что он знал, кто перед ним.
Это был Рудра. Осип знал историю Рудры, а то, что не знал, прочёл сейчас в его глазах.
…Давным-давно, у одного тибетского ли, китайского ли, индийского ли учителя было два ученика, которым он пытался передать свою мудрость. Сам будучи преподавателем, Осип Илларионович понимал, что попытка учителя не очень-то удалась, раз пятьдесят процентов его учеников превратились в… Однако это случилось намного позже, а в то время ученики слушали учителя, раскрывавшего им тайны самопознания и умения жизни. Мудрость мастера состояла в спонтанности. Он говорил, что если поступки спонтанны, они не ткут карму, освобождаясь от последствий, и даже если пуститься во все тяжкие, благодаря изначальной спонтанности все деяния уподобятся облакам в небе. Вскоре ученики разошлись, покинув и учителя, и каждый стал применять на практике усвоенный урок. Первый ученик высвобождал все свои побуждения – хорошие и дурные, не поощряя и не подавляя не одно из них, освобождая тем самым себя от их влияния. Второй же принял слова мастера буквально, пустившись во все тяжкие. Он действовал вполне спонтанно, потакая всем своим желаниям. Он устроил публичный дом, сколотил шайку разбойников, с которыми предавался грабежу и разгулу. И вот однажды оба ученика встретились. И были поражены и потрясены каждый тем способом интерпретации учения мастера, который избрал другой. Они немедленно направились вдвоём к учителю, чтобы тот разъяснил им, кто из них прав.
Вдвоём стояли они, склонив головы перед мастером, грустно покачивавшем седой головой. И вот раздаётся приговор, заставивший первого ученика поднять голову, второго же – склонить её ещё ниже. Как? Всё это время он ошибался? Но ведь он следовал завету учителя! Он бы никогда не поступил так, если бы учитель запретил ему, а теперь… Что он наделал!
Осип видел всё это в отражении новорождённой тьмы, он видел, как поникшая голова упруго поднялась, ненавидящий взгляд обжёг старца, и тут же широкий клинок отсёк седовласую голову мастера. Первый ученик ошарашено смотрел на труп учителя и на окровавленный меч в руке товарища. Но губы того сложились в презрительную ухмылку, хотя в глазах бушевало и томилось нечто совсем другое… И если бы сочувствие не проявилось во взгляде первого ученика, возможно, он остался бы в живых…
Неизвестно, неистовствовал ли второй ученик и дальше, или меч его обернулся лишь против него самого. Но следующие пятьсот лет он провёл в теле  (телах) скорпиона, жалящего всех на своём пути и погибающего под подошвой путника, ещё пятьсот – в теле (телах) шакала, вынужденного питаться падалью и разрываемого более сильными и смелыми зверями. Время шло и шло, и тянулась нескончаемая цепочка нечистых перерождений в разных мирах, пока наконец неистовый ученик не родился в сфере богов в образе Рудры.
И тут случилось нечто, потрясшее Осипа своей нелепостью и бесчеловечностью. Да-да, именно бесчеловечностью. В тот момент, когда Осип увидел произошедшее, он усомнился в том, что мир богов находится выше человеческого мира во вселенской иерархии. Но глаза Рудры не могли лгать, и в них Осип видел то, что произошло.
Боги испугались. Они ужаснулись, увидев страшного младенца с тремя головами, кричавшими полными уже отросших зубов ртами, с шестью руками с пальцами, заканчивающимися загнутыми ногтями, больше походившими на когти. Боги отнесли страшного младенца на кладбище, где похоронили его живьём вместе с трупом матери, умершей при родах. Волосы зашевелились на голове Осипа: да, бомжи частенько находили трупики новорождённых, но детей не закапывали в землю живьём, к тому же это ведь – боги… Но младенец выжил, питаясь трупом матери. Прорыв зубами и когтями себе путь на свободу, он подчинил себе всех местных демонов, духов и божков, основав своё царство зла в мире богов так же, как когда-то основал разбойничью шайку на земле.
И вот теперь Рудра вновь родился каким-то образом в своём безобразном обличье демона, но в человеческом мире…
-   На кладбище богов, - пробормотал потрясённо Осип, и чудовище завизжало – злобно и испуганно, услышав звук человеческого голоса.
Рудра тяжело дышал, выдыхая облачка пара всеми тремя ртами, зубы его дробно стучали. Он не мог проникнуть в мысли возвышавшегося над ним человека, он совсем слаб, почти как человеческий младенец, хотя разум почти полностью восстановился даже в этом теле. Но сила… Силы не будет, пока он не отведает чужой крови. Пока он не вонзится зубами в плоть и не высосет живительную влагу этого мира, которая позволила бы ему проявиться здесь во всём своём могуществе. Но теперь… его только что пробудившаяся жизнь в этой сфере в опасности. Этот страшный человек наверняка убьёт его. Ему даже не нужно будет сильно утруждать себя – просто трижды поднять и опустить ногу в тяжёлом ботинке – по одному разу на каждую голову. И черепа Рудры мгновенно треснут, погасив сознание здесь и выгнав его прочь из этого мира. Рудра истерично заверещал в отчаянной попытке отпугнуть человека. Но ничего не вышло. Ни тени страха на заросшем щетиной обветренном лице со светлыми глазами под кустистыми бровями. И человек шагнул к нему, подняв ногу в тяжёлом ботинке…
Осип поднял новорождённого на руки, без труда избегая острых зубов, и, покачивая существо словно плачущего ребёнка, принялся напевать какую-то колыбельную. При звуках песни существо замолкло, и изумлённые взгляды скрестились на заросших седеющей щетиной губах человека. Шесть рук замерли со всё ещё скрюченными в злобе пальцами и стиснутыми кулачками, но постепенно, одна за другой, легли на грудь, опускавшуюся и вздымавшуюся теперь более равномерно и спокойно. Осип пел колыбельную, глядя на светлеющее небо, тоже утихомирившееся и притихшее. Ему было жаль богов. Он жалел, что, достигшие вершин мироздания, боги обрекли несчастное существо на медленную и мучительную смерть. После стольких страданий, вынесенных им в предыдущих воплощениях. А ведь будучи человеком тот хотел обрести истину! Именно поиск истины привёл его к неудачливому учителю, выбравшему, вероятно, неподходящий метод. Осип взглянул в глаза маленькому Рудре. У этого существа есть желание жить, у него, Осипа, есть такая возможность, что ж, он поможет Рудре выжить, ведь у них обоих где-то теплится желание обрести истину! Осип улыбнулся: наконец-то он почувствовал желание творить и жить, теперь он будет жить для этого существа и творить из него того, кем тот был изначально – искателя Истины. И глядя в улыбающиеся светлые глаза, Рудра с удивлением и… надеждой видел в их отражении, что в его собственных глазах проявляется нечто, отвечающее взгляду человека.
Осип тихо засмеялся и, сдёрнув с себя пальто, закутал дрожавшего под холодным ветром младенца. Тот зажмурился от удовольствия и тихо засопел.
-  Мы раздобудем где-нибудь молока, - решил Осип и развернулся, собираясь идти к городу.
-   Оспа?
Перед Осипом стоял Глюк – здоровенный, с глазами навыкате, словно он постоянно наблюдал какие-то, одному ему являющиеся, видения, черноволосый и грязнобородый бомж – гроза «честной столицы». За ним ковыляли ещё трое оборванцев, вытаращившихся на Осипа.
-   Что это за хрень!?
Глазные яблоки Глюка готовы были вывалиться из глазниц, когда он заметил Рудру. Почуяв опасность, тот сжался и оскалил все три пасти.
-   Чудовище, - выдохнул Глюк.
Остальные бомжи попятились.
-   Мы уже уходим, - Осип торопливо обошёл Глюка, но тот вдруг схватил его за плечо и развернул к себе. Рудра зашипел.
-   Ты принёс нам эту тварь, чтобы она нас сожрала! – перегар дешёвого яблочного вина (которое Осип в шутку величал «кальвадос») вперемежку со слюной выплеснулся из вонючего рта Глюка. – Падла! Ты всегда был шизанутый!
Осип отступил, заметив, что троица за спиной вожака осмелела и придвинулась ближе к ним.
-  Нет, я наоборот уношу его отсюда подальше, - он попытался придать своему голосу убедительность. Существо на его руках тем временем вырывалось и верещало.
-  Зачем? Чтобы подкормить его? Натаскать на дворняг, а потом уже привести к нам и скормить нас, а? – кривил беззубый рот Глюк.
Оборванцы пьяно загалдели, призывая вожака проучить «эту язву, то есть оспу».
-  Послушай, Глюк. Давай договоримся. Я ухожу сейчас, и больше не появлюсь здесь никогда. Идёт?
Но здоровенный детина надвигался на Осипа, убедившись, что шайка следует за ним.
-   Я отдам тебе свои точки. Там бывает металл! Сам ты не найдёшь!
Глюк приостановился, прикидывая. Лишнее «месторождение полезных ископаемых» не помешает.
-   Лады. Ты отведёшь меня туда прямо щас, - и его лицо перекосилось в ухмылке. – Жаль, что этот урод – не баба. Сразу три рта – во было бы зашибись!
Оборванцы загоготали. И тут Глюк сунул палец, указывая на существо и собираясь ещё что-то изречь. Зубы Рудры клацнули, и бомж едва успел отдёрнуть руку.
-   Ах, ты, звешёныш!
Осип перехватил руку Глюка со сверкнувшим ножом. Но тут же упал, охнув от боли в плече, куда угодила железная болванка одного из оборванцев. Бомжи одновременно заорали, матерясь, и набросились на Осипа, избивая его, чем попало под руку. Осип же пытался прикрыть собой тельце существа, желая только одного – чтобы его не избили до смерти, иначе он не сможет унести отсюда Рудру. И воспитать его. Боже, ему нужно выжить, чтобы Рудра не остался один!.. Но один из ударов железной болванкой прервал его мысли. И жизнь.
Кровь хлынула из пробитой головы и разорванной артерии прямо в кричащие рты Рудры…
-   Что…
Больше одного звука ни один из бомжей не успел издать. Выросший перед ними демон разорвал их, впиваясь в плоть кинжалами зубов и ломая кости крепкими пятернями.
Листья деревьев затрепетали от ужаса, а вода в канавах задрожала мелкой рябью, когда к небу вознёсся ликующий рык чудовища. Но застывшее небо уловило ещё нечто в торжествующем крике демона. То была скорбь.
Осип знал, что Рудра давно уже был зачат в человеческом мире. Во многих людях таится зародыш Рудры, и рано или поздно каждый встретит это чудовище. И это чудовище нельзя убить. Но его можно изменить, вернуть его в изначальную веру, ничем не замутнённую и неискажённую. А без любви этого не сделать. Ненависть и страх породили Рудру. И даже боги не были избавлены от постыдной ошибки. Осип с сожалением удалялся, видя на лицах Рудры прежние кровожадность и злобу. Но… что-то мелькнуло в чёрных (как новорождённая вечность) глазах, что-то, что смогло отразить бездонное чистое небо с удаляющимся Осипом. И он улыбнулся, веря, что кто-то вернёт Рудру на истинный путь. А пока – его путь лежал перед ним. И впереди что-то блестело и сверкало, словно танцующее солнце… Что-то, похожее на вырытые золотые таланты.
                Аминь.         


Рецензии