Праздник

      Я жил в деревне, на воле, в окружении таких же ребят, и вся моя жизни до каждого мгновения была связана с природой, с её обитателями. Я просыпался с солнышком, с первым криком петуха, со звоном отбиваемой косы, мычанием коровы или блеянием овцы, уходу с которыми я был рано обучен.
      В хозяйстве держали племенных лошадей, требовавших ухода, и кто из нас, пацанов, не мечтал попасть в число счастливчиков, допущенных к общению с ними. Ребятам постарше разрешалось ухаживать за ними, скрести скребками бархатистые шеи, бока и спины, расчесывать шелковые гривы, выводить на прогулку, поить и задавать корма и даже – верх мечтаний – купать.
      Нам – деревенской мелюзге – доставались заезженные клячи. Хотя мы уже многое могли. С шести лет мне разрешали помогать в полевых работах. Весной при пахоте и бороновании – погонщиком; летом  в сенокосную пору – копновозом; осенью в пору уборки урожая – возчиком. И сколько же неожиданной радости бывало проскакать в обеденный перерыв или по окончании рабочего дня на лошади до водопоя, напоить лошадь, накупать её и накупаться всласть самому.
      Моя мать долго не отпускала меня верхом на лошади в глубокую воду. Ей казалось, меня подстерегает там опасность. Но я мечтал об этом, как о самом желанном празднике, и рано или поздно это должно было случиться.
      В то утро я проснулся с солнышком, поливавшем дворы, улицу, поля и околки чистым золотом. Наскоро позавтракав кусочком хлеба и запив стаканом молока, я схватил приготовленный матерью сидорок с обеденной пайкой и помчался на конный двор. В загоне для лошадей – их уже пригнали из ночного, и они стояли сытые, изредка слабо ржали и фыркали – моего Пегашки не было. Я вошел в конюшню, с подвешенных к стропилам и балкам гнёзд сорвались ласточки и черными молниями метнулись в открытую дверь. Пегашка стоял у яслей, полных свежего сена, погрузив в него морду, и дремал. Я быстро взобрался на ясли, накинул на него уздечку и повёл из конюшни на обширный двор, где уже находились с лошадьми мои приятели.     
      Там же находился и старший над нами, старик Василий Фомич. Он запрягал в бричку лошадей. Его шея, лицо и кисти рук были коричневые, как дублёная кожа. Закончив, он дал команду трогаться.
      Ко мне подошел мой брат, взял под мышки и одним движение посадил на просторную спину Пегашки. Я взял в руки поводья и вдруг почувствовал, что вознёсся высоко над землёй. Я испугался, погладил Пегашке бархатистую шею; он повернул ко мне голову, посмотрел черным глазом, и  мне показалось – он всё понимает и подбадривает меня.                                     
      В тот жаркий июньский день мы обкашивали пшеничное поле. Я был погонщиком, елозил сбитой к полудню вкровь промежностью по ставшей вдруг острой спине Пегашки, выискивал щадящую позу, чтобы хоть как-то облегчить боль. 
      Сзади трясся на косилке Колька Столков, во всю материл и меня, плохо управлявшего лошадьми, и Пегашку, норовившего при каждой возможности остановиться или сойти с загонки.
      К той поре мы все трое возненавидели друг друга, но нас объединяло общее ожидание того момента, когда над полевым станом взовьётся полотнище и хотябы на короткое время разведёт нас. Когда этот момент настал, Колька распряг лошадей, стреножил и пустил пастись, сам направился к стану. Я шел следом, выдерживал дистанции, боясь нарваться на очередную матерщину Кольки в мой адрес. Исходя слюной в предвкушении затирухи, я потерял бдительность и оказался втянутым Колькой под навес, где сгрудились сельхозмашины для сушки зерна. Здесь Колька, зажав мою голову между своими коленями, спустил с меня штаны, обильно смазал промежность колёсной мазью, стянул ноги вожжами, подвесил к потолочной лаге, сказал:  
      – Всех бы вас, фрицев, вот так подвесить, – посмотрел, надежно ли я подвешен, ухмыльнулся и ушел.
      Смазанные натертости нещадно жгло, и я крутился, изгибался как мог, кричал, пытаясь освободиться от вожжей... Обессилевшего, меня снял зашедший под навес по малой нужде дед Фомич. Он ни о чем меня не расспрашивал, только хмыкнул и сказал:    
      – Фашист, а не человек! Таких, как слепых кутят, топить надо.
      Я понял – не обо мне это, о Кольке, обхватил его рукой за пояс, прижался к нему, шел рядом и плакал.
      ...Отобедав, стали собираться в поле. Я стоял в нерешительности. Идти за Колькой не хотелось, я боялся от него новой пакости. Ко мне подошел дед Фомич, положил на плечо руку:  
      – К  Кольке  не вертайся.  Возьми вон Чалого, будешь копны возить, – посмотрел на меня, улыбнулся. – Справишься, небось?
      Я кивнул головой, пошел к Чалому мерину. Он стоял поблизости в тени калинника, тряс головою и хлестал себя по бокам хвостом, отгоняя назойливых паутов и слепней. Я снял с него путы, стоял, озирался, ища подходящий предмет, с которого мог бы взобраться на лошадь, и не находил.                                      
      Погодь-ка, – сказал, подходя, Фомич, подхватил меня под мышки, посадил на лошадь, хлопнул ладонью по крупу. – Пошел.
      Чалый тронулся с места, пошел, неспешна к валкам сена, где уже суетились копнильщицы...
      Солнце уж низилось к западу. Завершив стог и уложив притуги, Фомич спустился по перекинутой через стог верёвке и направился к лагушку с водой. Все потянулись за ним, обступили лагушок с теплой водой, вытирали потные шеи и лица, пили тёплую воду, отдававшую илом. Старшие ребята обступили бригадира с дедом Фомичом, просились искупать лошадей. Бригадир молчал...
      – Ну, пусти уж, дядя Гриша, – канючили они. – Мы в глыбь не полезем, мы осторожно. Только по мели поводим.
      – Как смотришь, Василий Фомич? – обратился бригадир к деду Фомичу.       
      – Што тут смотреть? Пушшай едуть робята. Заработали...
      – Дак боязно как-то, заедут в глыбь, а там и до беды не далеко. Старшим бы кого с ними отправить?
      – Каво отправишь. Нету ить никаво, – Фомич посмотрел на ребят, что-то прикидывал. – Вот Георгия и назначь старшим. Справишься?
      – Ещё как! – ответил Гошка. – Не бойтесь, не подведём.
      – Тогда вот што, робята. Вы к затону, что за Стеклянным бродом, поезжайте. Там и вода потепле будет, и не глыбко.
      Стали разбирать лошадей, суетиться от предвкушения предстоящего купания. Только я стоял понурившись, смотрел на брата, Володьку, канючил:
      – Возьми уж, братка. Шибко искупаться охото, – хотя знал, не возьмёт, не испросив разрешения нашей матери, а она никогда не согласится отпустить меня верхом на лошади в воду.             
     – Не знаю... – Володька смотрел в сторону, переминался с ноги на ногу. – Надо мамку спросить.
      – Чего уж там, большой уж он, – говорил подходя Фомич, – сажай его на Чалого, да доглядывай, штобы дорогой не свалился.
      Брат подвёл лошадь, посадил меня на её спину, я наклонился вперёд, погладил её шелковистую шею. Прикосновение к ней показалось мне мягким и ласковым, как прикосновение к телу струи в тёплой и быстрой реке. Я покосился на брата, видит ли он, как ловко я сижу на лошади и мне совсем не страшно.
      Чалый вдруг поднял голову и заржал. Как гулкий звук рожка наполнил этот звук пространство, в котором мне всё было знакомо: люди на полевом стане, прислонённые к повозкам вилы, косы и грабли, пищевые фляги, поле, далёкие горы, увенчанные шапками снега и небо.                                         
      Мы несколько отстали от основной группы, брат пришпорил лошадь и мы перешли на тряскую рысь. Потом пошли галопом.
      – Будь осторожен! Не гони, – крикнул брат, – если не хочешь сломать себе шею.
      Я посмотрел вперёд и увидел своих приятелей на лошадях. Лошади неслись галопом, выкидывали вперёд передние ноги и подтягивали задние, казалось, они плыли по невидимому морю, плавно переваливались с волны на волну. Теперь они выглядели поиному чем прежде, как-будто стремились к чему-то, что они знали ранее, а потом забыли, но стремились к нему, и я поднял руки, подчиняясь некоему сигналу: вперёд. Лошадь прибавила ходу, и я с гордостью посмотрел на брата, скакавшего рядом со мною. Он увидел этот мой взгляд, посмотрел на меня озабоченно, как будто хотел сказать: «Осторожней,  братишка!»
      Я подался вперёд, припал щекой к шелковистой гриве Чалого, обнял его шею, и так летел вперёд на волнах. Подо мною стремительно уносилась разбитая в пыл дорога, прошитая стёжкой пылевых фонтанчиков.
      У спуска с увала лошади перешли на шаг, их повлажневшие бока ходили ходуном. Внизу открылась Песчанка, лежавшая, как серебряная  лента,  среди зарослей кустарника. Мы спустились вниз и остановились у тихой заводи. Лошади потянулась к воде, но Гошка крикнул:
      – Нельзя! Водите вдоль берега пока не остынут!
      Я соскользнул с Чалого, повёл вдоль берега; он часто дышал, его мощная грудь курчавилась пеной. Когда он остыл, я ослабил поводья; он расценил это как приглашение в воду, мотнул головою, потянул меня к заводи и, нащупывая дно, растоптал неподвижную гладь воды. По ней пошли круги и заплясало солнце. И снова Чалый поднял голову, заржал и пошел в воду.
      Я испугался остаться без него и закричал:
      – Бра-атка-а!
      Мой брат подсадил меня на Чалого, вложил в руки поводья, я пришпорил лошадь по боком голыми пятками, и она пошла дальше. Когда вода дошла до живота, Чалый остановился, опустил голову и стал пить. Он пил продолжительными глотками, как будто не мог напиться и готов был выпить всю заводь.  
      Я сидел на нём, боялся пошевелиться, чтобы не потревожить его, смотрел на заводь, видел рябь у противоположного берега, заросли смородины, калины и черёмухи, поля за ними, уходившие к горизонту, и одинокую кошару для овец – теперь она пустовала, – на шею Чалого, пившего воду и на моих приятелей, которые, как и я, сидели тихо, без единого движения, как будто мечтали о чем-то с открытыми глазами.
      Когда Чалый вдоволь напился, он фыркнул, медленно пошел в тёплую воду. Она поднялась, коснулась подошв моих ног, и мне стало вдруг зябко, «б-р-р» произнёся я.
      Чалый и вместе с ним другие лошади вошли дальше в воду, она поднялась, достигла бедер, и мне показалось: вот-вот она накроет спину Чалого и он поплывёт. Но этого не случилось, заводь была слишком мелкой, и он остановился неподвижно в самой глубине, лениво мотал головой и похлёстывал себя по бокам хвостом.
      Я ухватился рукой за гриву Чалого, соскользнул в воду и стал окатывать водой его бока и спину. Он повернул в мою сторону голову, смотрел большим черным глазом, и мне показалось, в них были любовь и благодарность. Увлекшись, я потерял бдительность, отцепился от гривы Чалого, погрузился с головою в воду и заплясал поплавком, то погружаясь, то выныривая на поверхность. Я не успел наглотаться воды, рядом оказался мой брат, он выдернул меня из неё, посадил на спину Чалого, сказал:
      – Не зная броду, не суйся в воду, братишка.
      – Вертайтесь! – донеслось с берега.
      Я повернул в ту сторону голову. По щиколотки в воде, там стоял дед Фомич. Он был без рубахи, в закатанных до колен исподниках, смотрел в нашу сторону и щерил беззубый рот. Облитые солнцем, седые его космы пылали, образуя вокруг головы золотой нимб, на фоне которого, его кирпичного цвета лицо было, как едва различимый тёмный провал.
      Мы понукнули лошадей, они медленно вышли из воды на берег, отряхнулись и двинулись дальше. Мы не спешили, стремясь продлить выпавший нам праздник, ехали молча в залитом золотом пространстве. Рядом с нами следовали наши длинные, изломанные тени.
 


Рецензии