Первая книга

 
      В большой комнате Иванова дома наряду с незатейливыми кроватями и другими принадлежностями сиротского быта, находился старинный сундук, служивший спальным местом моему брату, и хранивший в своей таинственной утробе – так я тогда считал – многие тайны. Одной из них была старинная библия в черном кожаном переплёте, с массивной медной застёжкой и медными окантовками по углам. Библия была собственностью бабушки и столь же старой что и её хозяйка. Они были одним целым, и многое в них казалось мне таинственным. Бабушке было за восемьдесят. Она быстро уставала и между хлопотами по дому, периодически ложилась на кровать, стоявшую в углу между стенкой и окном, и просила меня подать ей библию. Я с готовностью соскакивал с печи, приближался к сундуку, снимал никогда не замыкавшийся большой навесной замок, откидывал крышку, бережно, как святыню, брал толстенную, тяжелую библию и нёс бабушке. Она садилось в кровати, подложив под спину подушку, водружала на большой хрящеватый нос своё другое сокровище – очки с помутневшими стёклами в роговой оправе, заводила за уши погнутые проволочные дужки, клала на колени библию и начинала читать. Такой она мне и запомнилась. Собственно, она начинала читать не сразу. Перед тем как приступить к чтению, она некоторое время перебирала страницы библии по вкладышам, рассматривала их и что-то шептала… сухими усохшими губами. В качестве вкладышей ей служили пожелтевшие черно-белые фотографии каких-то таинственных гладко причесанных женщин с ухоженными детьми на коленях и бородатых, степенных и самодовольных мужчин. Позднее эти фотографии куда-то исчезли, а лица гладко причесанных женщин, ухоженных детей и бородатых мужчин потускнели и стерлись в моей памяти. Кроме одного. Им был статный красавец в военном мундире. На фотографии он был крайним справа. Он стоял, положив левую руку на плечо, сидевшей подле него молодой красивой женщины. Его правая рука опиралась на эфес сабли, а грудь украшали награды, и потому он интересовал меня чрезвычайно. Не однажды я расспрашивал о нём бабушку. «Это твой родной дядя, Людовик, – говорила она. – Он служил в лейбгвардии Его Императорского Величества, добровольцем воевал в русско-турецкой войне и стал Георгиевским кавалером. Видишь вот, – она указывала на крестик на груди военного, – это Георгиевский крест». Закончив с этим, она начинала перелистывать страницы, выискивая по одной ей понятным приметам страницу с нужным ей именно в этот момент текстом, и, найдя, принималась читать, шевеля губами. Её пальцы уже не были столь подвижными, что ранее, и она часто слюнявила их, чтобы перевернуть страницу. В эти минуты мне казалось, что на страницах библии можно найти множество отпечатков бабушкиных пальцев, как, впрочем, и пальцев её родителей и прародителей. Такой древней казалась библия и от этого еще таинственней.
      Иногда, бывая в хорошем состоянии духа, она передвигала кровать к печи, клала на колени библию и приглашала нас к себе. Мы выползали из своих щелей, располагались подле неё на кровати или на печном приступке и замирали. Бабушка вытягивала из седых волос заколку и поручала одному из нас воткнуть её в торец библии. В этом месте книга открывалась, начиналось чтение, и через несколько минут и окружавшие меня дети, и большая комната, и дом растворялись, как в тумане, и исчезали. Уже сам запах книги обладал необыкновенной силой перенести меня в другой волшебный мир, где всё было необычным. Бабушка по много раз перечитывала одни и те же истории, и каждый раз они захватывали меня необычайно.
      Одной из историй, особенно захватывавших и распалявших моё воображение, была история с Иосифом. Я всегда был на его стороне, хотя и не понимал его, когда он доносил отцу на своих братьев. Ябедничать я считал нехорошим делом, но братьев я понимал еще меньше. Я не понимал, как можно обижаться на сны, представлявшиеся мне просто изображениями того, что я видел наяву. И потому их отношение к Иосифу я считал несправедливым и был с ним повсюду. Я валялся, брошенный злыми братьями нагим, на дне глубокого безводного рва.  Изнывал без пищи и воды, проданный за двадцать серебряников в рабство; брёл по пустыне, привязанный верёвкой к седлу работорговца и страдал вместе с ним;  радовался свалившейся на него удаче попасть в дом египтянина, Потиафа, где все ему доверяли и любили его. И как же я возненавидел злую жену Потифара, оклеветавшей Иосифа только за то, что он не захотел с нею спать. При мысли о том, что ожидает его в тёмном, сыром подземелье, мне становилось тревожно и страшно за него. Какое разочарование после всего изобилия в доме Потифара попасть в подземелье без одежды, хлеба и воды. Но к радости моей Боженька снова проявил к нему милость, назначив главным над всеми узниками фараона и наградив даром разгадать сны, спасший землю египетскую от страшного голода. Я был с ним, когда, гонимые голодом, его братья пришли в Египет, поклонились ему в ноги и попросили дать им хлеба. Почти всегда голодному, мне было их жалко, и я не разделял с Иосифом его жестокосердия по отношению к попавшим в беду братьям, и боялся, что он накажет их, бросив в темницу. Мои опасения не оправдались: он не наказал их, дал хлеба и отпустил, наказав привести младшего брата, доброго Вениамина. Как мне хотелось отправиться с ними в обратный путь, чтобы увидеть их отца и Вениамина и поторопить их вернуться к Иосифу. Ведь он любил их всех, но по каким-то причинам не мог им в этом признаться. Наверное, в нём еще сидела обида за зло, причинённое ими. Вместе с ним я томился, ожидая возвращения братьев, а когда они вернулись и были усажены за ломившиеся от изобилия диковинных яств столы с нетерпение ждал, когда они, наконец-то, узнают друг друга, обнимутся и помирятся. Ведь это так странно для родных братьев - не узнать друг друга и не помириться. Сам я не мог себе представить долгой разлуки с братом. Не видя его несколько дней, когда он уезжал с обозом в далёкий Бийск, я не находил себе места, постоянно выбегал на крыльцо или лип лицом к окну в надежде увидеть, как он торопливо идёт по дороге домой. А уж обидеться на него или не узнать – такое я себе и представить не мог. Я украдкой смахивал слёзы, когда Иосиф открылся братьям, и они вместе зарыдали, простили друг друга и жили счастливо и долго в земле Гесем… 
      Я принимал участие в исходе еврейского народа из Египта; брёл в его рядах, одолеваемый несносной жарой и жаждой, через пустыню; видел на горизонте Синайские горы, звавшие меня и будившие во мне неизъяснимое чувство тоски, потому что были они такими чистыми, синими и недостижимо далёкими. Я оглядывался назад и меня охватывал страх при виде несметного количества боевых колесниц и шеренг воинов, посланных фараоном, чтобы догнать и погубить нас. Собрав все силы и охваченный чувством стадности, я мчался в клубах желтой пыли, поднятой тысячами бегущих от погони людей, задыхался и слышал рокот настигавшей меня погони. Я слышал крики ужаса, охватившего толпу при виде бескрайнего моря, простиравшегося перед нами и отсекавшего путь к отступлению. Вместе с другими я мчался по дну вдруг расступавшегося моря, выбирался на берег и, оглянувшись, видел, как громадные волны снова смыкались и погребали под собою египетские колесницы и барахтавшихся в панике людей. Иногда я спрашивал бабушку: «Почему их прогнали? Разве они плохие люди?»  «Это совсем необязательно. – Отвечала она. – Часто и хороших людей гонят с насиженных мест, как скотину. Вот и нас прогнали с Родины, и никто не знает за что».
      Со временем, служившие бабушке верой и правдой, очки пришли в полную негодность, и кроме заглавных букв она уж ничего не различала. Но чем меньше она видела, тем больше становилось её желание освежить в памяти любимые тексты в библии, являвшиеся для неё столь же необходимыми, как и ежедневный приём пищи. Она нашла спасительный выход: сделать меня своими глазами и проявила беспредельные терпение и мужество, вдалбливая в мою голову азы грамоты. Не имея никаких педагогических талантов, кроме неистребимой веры в библию и желания её читать, она, как всякий ищущий человек, нашла свои подходы к приобщению меня к грамоте. Были эти подходы неотразимыми и заключались в том, что у бабушки всегда находилось в заначке нечто такое, что пересиливало моё нежелание скучного запоминания и складывания в слова затейливых буковок готического шрифта, которые мой брат выжег на доске раскалённым в печи шилом. Ожидание лакомств, припасённых бабушкой, пересилило мою вертлявость и леность. Через некоторое время я уже мог прилично читать замысловатые библейские истории, случившиеся с пророками, Иисусом Христом  и его учениками. И только позднее я смог оценить, во сколько кусочков хлеба, запеченных в золе яиц, микроскопических кусочков сахара обошлась бабушке моя грамотность. Постепенно я приохотился к чтению библии, ставшей для меня подобием сказок, и уже вплоть до кончины бабушки стал её глазами, без напоминаний сам предлагал на выбор почитать особенно любимые ею и мною места.
      Умерла она тихо, как и жила в этом, оказавшемся для неё таким жестоким, неспокойным мире. Незадолго до кончины она вдруг сказала моей матери:
      – Собираться надо, Маруся… Скоро помру.
      – Христос с Вами, что это вы такое говорите. – Ответила мать.
      – Надо, Маруся! Я знаю…
      Уверовав в своё предчувствие, бабушка подолгу молилась, прося прощения у Всевышнего и милости всем нам; по много раз перебирала одежду, подготовленную еще на Родине на случай своей кончины. И, хотя она до последних дней вставала и перемещалась по комнате, веяло от неё какою-то отрешенностью, и я чувствовал, что она удаляется от меня всё дальше и дальше. За два дня до кончины она перестала вставать, что-то шептала толи наяву, толи в бреду своими усохшими губами, и тихо угасла морозным ноябрьским утром.
      Её смерть мы обнаружили случайно. В комнате было холодно, и вместе с другими малолетними обитателями дома я находился на полатях и играл в самодельные деревянные игрушки. По комнате, выпущенные из подклети, гуляли куры и краснопёрый красавец-петух. Одна из кур вспорхнула на кровать, где лежала бабушка, и, нагло прохаживаясь по краю, смотрела победоносно на своих товарок-хохлушек: «Вот, дескать, какая я смелая». Бабушка, против обычного, не реагировала на наглость хохлушки, и это меня озадачило. Я спустился с полатей, прогнал курицу и взглянул на бабушку: она, вытянувшись во весь рост, лежала на спине со сложенными на груди высохшими, извитыми синими жилами руками, и смотрела раскрытыми глазами в угол над кроватью, где висел образок с Иисусом Христом. Морщинки её лица разгладились. Само лицо приобрело знакомый, виденный мною не раз на лицах умерших жителей Иванова дома, изжелта-бледный цвет. И в свои шесть лет я понял, что бабушки больше не будет; не будет её незлобивого ворчания, её ласковых рук, поглаживание которых снимало мои мальчишеские обиды и сушило слёзы. Не будет припрятанных для меня угощений, ежедневных молитв и обращений к тому, чей образок сиротливо висел в углу над изголовьем её кровати; кому она доверяла больше всего и на ком замер её последний взгляд, прося милости и помощи, дорогим ей людям. Я посмотрел на образок, и мне показалось, будто глаза Христа повлажнели и он смотрит на меня с какою-то пронзительной жалостью, и мне стало внезапно страшно и жалко бабушку. Распугивая кур, я взлетел на полати, упал ничком и заплакал отчаянно и горько. Вместе со мною расплакались и остальные обитатели полатей. Сказалось, видимо, ощущение общей потери в лице бабушки, опекавшей всех нас и не делавшей различий между нами.
      Ревущими нас застала Вера. Она подошла к кровати, поправила бабушкины руки, провела ладонью по её лицу, закрыв навечно глаза; опустилась рядом на кровать и заплакала. Видно и для неё эта потеря была горькой.
      Несколько последующих дней были заполнены подготовкой к похоронам. Непривычно многие из депортированных немцев приходили, садились подле бабушки на лавку, потом уходили, уступая место вновь пришедшим. Мы, детвора, были предоставлены сами себе и не понимали еще смысла происходящего. Только поздно вечером, после похорон, моя мать усадила меня к себе на колени, крепко обняла и сказала: «Теперь мы остались одни, и за тобой некому будет присматривать. Будь уж, как взрослый, и не шали». Я посмотрел в её усталое лицо и вдруг окончательно понял: никогда больше не будет с нами бабушки. Осознание этого расстроило меня чрезвычайно. Боясь расплакаться, я соскользнул с колен матери, взобрался на жарко протопленную печь и затаился там.
      В эту ночь я долго не мог уснуть. В тепле печи и полатей ворочались, сладко посапывали и постанывали мои сверстники, но ко мне сон не шел. Меня что-то тревожило, я спустился с печи, прошел в угол комнаты, где вместо бабушкиной кровати стояли стол с табуретками. Я сел на одну из них и стал смотреть в окно. Ночь была лунной и безмолвной, и я почувствовал себя одиноким. Я долго смотрел на месяц, словно видел его впервые, и мне показалось, что и он смотрит на меня, как-будто хочет о чем-то спросить. Потом – чуть выше месяца – я открыл для себя едва приметную звёздочку и подумал, что эта звёздочка – моя умершая бабушка. Я очень обрадовался этому, потому что для меня она была в небе, у Боженьки, к которому  всегда  обращалась в своих молитвах.
      Утром я рассказал об этом моей матери. Она ласково погладила мне голову и сказала: «Маленький ты еще, но это хорошо. Пусть она будет всегда с тобой». Через некоторое время, отстраняясь от меня, она добавила: «Вырастешь и поймёшь…».
      Что она хотела этим сказать, осталось для меня загадкой.


Рецензии